Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Железная женщина

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Берберова Нина Николаевна / Железная женщина - Чтение (стр. 9)
Автор: Берберова Нина Николаевна
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


26 сентября в передней кремлевской квартиры отворилась дверь, и он увидел Карахана. Он пришел спросить, возможен ли, по мнению Локкарта, в ближайшем будущем мир между союзниками и большевиками? Он сказал, что Локкарта судить не собираются, что он, по всей вероятности, будет скоро выпущен. Когда он ушел, Локкарт раскрыл Шиллера и, чтобы собраться с мыслями, начал переводить на английский язык монолог Вильгельма Телля:

Пройти он должен

Пустынную долину. Нет другого

Пути в Кюснахт. Я здесь подстерегу

Его. Какой благоприятный случай!

Я все свершу, стрелой его настигну,

И будет тесен для погони путь.

Итак, кончай, наместник, счеты с жизнью!

Твой час настал. Ты должен умереть!

В субботу, в шесть часов вечера Петере пришел вместе с Мурой. Он выглядел счастливым. На нем была кожаная куртка и щегольские брюки, маузер, и широкая улыбка на лице. Он объявил, что во вторник Локкарт будет выпущен. Он был весел, что-то озорное было в его лице. Он обещал дать Локкарту два дня, чтобы тот мог собраться, в четверг ему придется оставить Москву. Затем, нисколько не смущаясь присутствием Муры, он начал говорить о заговоре. Он считал, что американцы тоже, не менее других, замешаны в нем (это был намек на К. Д. Каламатиано, который позже был расстрелян, как и А. В. Фриде). Потом он спросил, почему Локкарт не хочет остаться навсегда в России, стать русским советским подданным, работать на пользу революции? Будущее, сказал он, через десять, двадцать лет будет прекрасным и Россия – самой прекрасной, счастливой и свободной страной в мире. «Мы дадим вам работу. Мы вас используем. Капитализм обречен, ведь так?»

«Он, видимо, не понимал, – писал Локкарт через двенадцать лет в своих мемуарах, – как я мог уехать и оставить Муру». Когда он вышел и Мура осталась с Локкартом одна, они смеялись, и плакали, перебивали друг друга, и обнимались. Мура рассказала, что французы, арестованные в начале сентября, до сих пор сидят в Бутырках и Уордвелл посылает им продукты ежедневно, американской снедью кормит всех своих и ее, и на всех у него хватает, никому отказа нет. И что была страшная сцена недавно между датским посланником и Чичериным, когда посланник вдруг решил, что ВЧК решила расстрелять Локкарта. Он телеграфировал об этом в Лондон. Ллойд-Джордж немедленно послал угрожающую телеграмму наркоминделу. И что все потеряли надежду, пока Ленин был между жизнью и смертью. Все успокоились, когда опасность миновала. Говорят, когда он пришел в себя, первое, что он сказал, было: «Остановите террор!» И вот решено: выпустят и вышлют, и Локкарта, и всех остальных. Его обменяют на Литвинова, который сидит со 2 сентября. Как только Локкарт переедет финскую границу, Литвинов выедет из Англии, обмен будет в Бергене. Она так и сыпала новостями. Хикс, Гренар и Вертемон спрятались в бывшем американском консульстве, но чекисты их выловили оттуда. И Хикс не знает, удастся ли ему, успеет ли он между тюрьмой и поездом жениться на Любе Малининой.

Поздно ночью она ушла, и Локкарт понял, что будущее не сулит ему ничего хорошего: он никогда не вернется больше в этот город, в эту страну, к этой женщине. Он почувствовал, что не в силах уехать. Он думал о предложении Петерса остаться в России, остаться с ней навсегда. Не расставаться. Он думал о том, что Садуль решился на это, что молодой Пьер Паскаль тоже решил не возвращаться во Францию [25]. И, вероятно, Маршан. Но он также знал, что он никогда не сможет стать большевиком и что у него есть родина и долг перед ней и теми, кто его послал сюда восемь месяцев тому назад, и он должен отчитаться перед ними и объяснить свое поведение.

Мура теперь была больна: высокая температура, слабость, головные боли. Она продолжала приходить, зная, что выхода нет, что будет то, чего избежать нельзя: разлука, и почти наверное – разлука навсегда. Она теперь с утра до вечера была с ним, несмотря на то что едва стояла на ногах. Воскресенье и понедельник были их последними днями, никто не мешал им. Во вторник, 1 октября, Карахан зашел проститься. В среду вечером назначен был день отъезда Локкарта и других из Москвы, и во вторник его повезли под стражей на квартиру в Хлебном переулке.

В последнюю минуту Петерс дал Локкарту свою фотографию на память, подписанную им, и, стараясь это сделать незаметно, вложил в руку Локкарта письмо к своей жене в Англию. Они простились.

Чтобы закончить историю этого, не совсем обычного, чекиста, необходимо сказать несколько слов о его конце: в 1920-х годах его жена и дочь, после долгих стараний, получили от советского правительства разрешение и приехали к нему, но он оказался женат на другой женщине, не будучи разведенным. Английская жена поступила прислугой (по другим сведениям – кухаркой) к известной американской коммунистке, жившей годами в Москве, Анне Луизе Стронг. Стронг была долгие годы в Москве редактором коммунистической газеты на английском языке. После того, как в 1950 году Сталин обвинил ее в шпионаже и выслал из Советского Союза, она переехала в Китай, сделалась поклонницей Мао и там закончила свою жизнь. Дочь Петерса Мэй в 1933 году училась в балетной школе, а потом поступила телефонисткой в английское посольство в Москве (когда отношения между СССР и Англией стали нормальными). По советским законам она считалась советской гражданкой, по английским – англичанкой. В конце 1930-х годов ее взяли на улице в Москве агенты ОГПУ: в 1952 году она была приговорена (после двенадцати лет тюрьмы) к десяти годам концлагеря. В 1955 году она еще была жива. Несмотря на все попытки английского правительства снестись с ней и вызволить ее из России, ей не удалось выехать в Англию, где она родилась.

Что до самого Петерса, то в 1930 году мы находим его сердитую и крикливую статью в номере «Известий» от 19 декабря – тринадцатилетний юбилей существования ВЧК – ОГПУ. Дифирамбы Дзержинскому (он умер в 1926 году) заполняют большую часть одной страницы газеты, на другой – статья Петерса о негодяях, которые едва не погубили молодую большевистскую Россию, и только бдительность ВЧК, Дзержинского и его самого, Петерса, спасла Россию от восстановления монархии и капитализма. Тут среди самых злейших врагов названы Черчилль и Пуанкаре, Локкарт, Рейли и Вертемон, замышлявшие гибель революции и раздел России, подкупавшие подонков русского населения, готовившие восстания, взрывы мостов и железных дорог, которые окончательно лишили бы и Москву, и Петроград снабжения и обрекли бы население на голодную смерть. Только героическое письмо Рене Маршана и бдительность ВЧК спасли страну от этих чудовищ (ровно через год Рене Маршан вышел из членов компартии Франции).

Эта статья была напечатана в 1930 году, а через семь лет Петерс, вместе с Лацисом и другими помощниками Дзержинского и сотнями других сотрудников ВЧК – ОГПУ – НКВД, был расстрелян, по приказу Сталина, сменившими их на время работниками этих учреждений, которые позже также были ликвидированы. Об этом можно прочесть в «Бюллетене оппозиции» (1938 г.) Троцкого, в статье, где он пишет о первых после Сталинской конституции выборах в СССР:

«В последние минуты перед подсчетом голосов выяснилось, что 54 кандидата партии исчезли. Среди них называли зам. председателя совнаркома Валерия Межлаука, шесть членов правительства, генерала Алксниса, командующего воздушным флотом, семь других генералов, а также Лациса и Петерса, служивших в ВЧК с первого дня ее существования».

В квартире в Хлебном был большой беспорядок. Тут, после взятия Локкарта, одно время жила стража. Деньги, которые он оставил, и его ценные жемчужные запонки исчезли. Обои были ободраны, кресла вспороты. Выходить из дому в этот день ему не было позволено – до завтрашнего вечера, но он мог принимать приходивших к нему и во вторник и в среду друзей. После ночи вдвоем с Мурой наступил этот последний день. Все было Петерсом тщательно обдумано, и Локкарт стал укладывать чемоданы.

В 9 часов вечера за ним приехал на автомобиле шведский консул и повез его на вокзал. Там он увидел выпущенных из тюрьмы и прямо из тюрьмы привезенных к поезду англичан и французов. В группе англичан было человек сорок, французов было не меньше. Все гурьбой пошли по шпалам на далекий запасной путь, где стоял их поезд. Вечер был теплый, почти летний. Каждый нес свой багаж, провожающие – их было мало – замыкали шествие. Хикс, в этот же день обвенчавшийся с Любой Малининой, племянницей московского городского головы Челнокова, увозил ее с собой. Локкарт шел с Мурой. Ее трясла лихорадка, и она спотыкалась на высоких французских каблуках, в длинном, слишком теплом и тяжелом пальто, единственном, другого не было. Шли молча. Латыши-красноармейцы охраняли едва освещенный изнутри поезд. Уордвелл, пришедший проводить друзей, и русские родственники Малининой стояли кучкой, пока остальные взбирались в вагон. Мура молчала, молчал и Локкарт, стоя на платформе. Прошел мучительный час, поезд запаздывал с отходом. Было неуютно от присутствия солдат, и Локкарту казалось, что все, как и он, стараются не думать о том, что происходит. Назойливо лезли в голову: граница, Стокгольм, Берген, Литвинов, переход через Северное море. Застрять в Шотландии у дяди, перед тем как явиться с докладом на Даунинг-стрит? Нет, прямо ехать в Лондон. А что, если в последнюю минуту не пустят поезд?

Потом, всё ожидая сигнала, оба заговорили о пустяках, о таких вещах, будничных и неинтересных, о которых, кажется, никогда раньше не говорили друг с другом. Она стояла рядом с ним, он все вспоминал, как они третьего дня поспорили из-за пустяков и она сердито сказала, что он «немного хитрый, но недостаточно хитер, что он немного сильный, но недостаточно силен, и что он немного слабый, но недостаточно слаб». А он рассердился в ответ на это. Она говорила это, потому что он сделал ей больно, и в этом, он понимал, была правда.

Он, наконец, заметил, что Мура едва держится на ногах. Поезд все стоял. Локкарт пошел вдоль вагонов, нашел Уордвелла и попросил отвезти Муру домой. Она не возражала. Уордвелл взял ее под руку, и они пошли по шпалам обратно. Локкарт смотрел ей вслед, пока она не исчезла в черноте вокзальной ночи. И тогда он поднялся в свое тускло освещенное купе и остался один со своими мыслями. Поезд отошел только в 2 часа ночи.

БОРЬБА

О , сердце тигра , скрытое в шкуре женщины !

«Король Генрих VI» Часть 3. I, 4, 137.

Куда было ей теперь идти? Где был теперь ее дом? Был ли у нее выбор, или выбора не было? Начальник американского. Красного креста Уордвелл был лицом если не официальным, то по существу несомненно политическим, как и его предшественник Робинс; он, сначала живший в здании американского консульства, вот уже около месяца, как поселился со всеми своими пищевыми запасами во флигеле во дворе норвежской миссии. Сами норвежцы переехали в это здание, с просторным двором, садом и флигелем, – еще весной здание принадлежало американцам. Здесь вначале было консульство, но, когда дипломатические отношения между США и Россией были прерваны, и посол Френсис со всем штатом посольства и консульства в Москве выехал в Вологду, норвежцы сняли этот дом, и Уордвелл жил в хорошо ему знакомом помещении, но как бы в гостях. Можно сказать с уверенностью, что Уордвелл в ту ночь не посмел привести Муру к себе. Он был широким и гостеприимным человеком и своим сгущенным молоком, какао, бобами в банках и прочим добром щедро делился со всеми вокруг, арестованными и оставленными на свободе, как союзными, так и нейтральными представителями государств больших и малых. Но он должен был соблюдать осторожность, потому что видел в эти месяцы, что большевистское правительство не делает слишком глубоких различий между своим отношением к Англии и Франции, с одной стороны, и к США – с другой. Президент Вильсон по-прежнему требовал полного невмешательства во внутренние дела России и твердо стоял против интервенции. Пуанкаре и Ллойд-Джордж были, разумеется, противоположного мнения. Уордвелл научился необходимости соблюдать некоторое расстояние между своим Красным крестом и Гренаром, Хиксом и Лавернем – этот последний, укрываясь от ареста в первые дни сентября в американском консульстве, доставил ему неприятные минуты. Личные отношения не влияли на его поведение в деловой сфере, но он по приказанию из Вашингтона соблюдал строгий нейтралитет во всем, что касалось политики, продиктованной Белым домом в отношении Москвы. О том, чтобы вести Муру к себе, в здание норвежской легации, не могло в таком случае быть и речи. Вести ее сейчас к кому-нибудь из общих «нейтральных» друзей он тоже не мог: близкие личные отношения с ней за последний месяц у многих сильно испортились, и сейчас контакт с Мурой шведов и датчан мог только усложнить их жизнь, уже и без того нелегкую. Вести ее к англичанам или французам, не связанным с дипломатией (если такие еще были), было тоже невозможно: все эти люди были под угрозой ареста, если еще не были арестованы или высланы. Срочным порядком, вместе со своими семьями, все они теперь выезжали из Москвы на родину.

Оставались русские знакомые. Но кто были они? В дореволюционные годы ни Мура, ни ее семья, ни Бенкендорфы с Москвой не имели ничего общего. Конечно, можно предположить, что еще в тюремной камере (т. е. в Кавалерском флигеле) при свиданиях с Локкартом они вместе нашли ответ на вопрос, куда ей деваться, нашли кого-то, кто мог бы приютить ее, кто не был бы связан ни с дипломатическим корпусом, ни с прошлым Муры, не знал о ней ничего и открыл бы ей свои двери. В советских газетах, среди дюжины имен от Локкарта до Каламатиано и от Фриде до Вертемона, никогда, ни теперь, ни позже, не было упомянуто ее имя. У прислуги Локкарта была сестра, жившая где-то за Таганкой, была Мария Николаевна, старая цыганка, которая пела в цыганском хоре и однажды гадала им обоим в Сокольниках. Или, может быть, можно было найти случайно встреченную этим летом институтскую подругу, жившую продажей остатков дворянской роскоши, продавая ее на Смоленском рынке, в «дворянском ряду»? Деньги у Муры были: из тех, которыми были набиты ящики письменного стола Локкарта и которые были украдены стражей, кое-что потом было Петерсом возвращено. Но оставить ей много он не мог, он боялся, что, если у нее найдут крупную сумму, ее заподозрят в связях с контрреволюцией, а от обыска теперь никто не был гарантирован, и меньше всех она. Он оставил ей немного, и на эти деньги она, вероятно, могла прожить несколько недель. Но где?

В ту ночь, больная и разбитая, она в конце концов оказалась в Хлебном переулке. Ключ у нее был. Она никогда не говорила о следующих днях, об этих московских неделях. Одно она тогда знала: за ней не следят, филеров не было. Но этого было недостаточно, чтобы чувствовать себя – не то что счастливой, об этом речи быть не могло, – но хотя бы спокойной. Больная сравнительно легкой формой испанки, в полном одиночестве, в сущности в чужой ей Москве, она понимала, что необходимо что-то сделать, собрать свои силы и шагнуть куда-то из этого отчаяния, которое теперь было в тысячу раз страшнее, чем то, в котором она была меньше года тому назад, когда узнала об убийстве Бенкендорфа от незнакомого ей человека на одном из перекрестков Петрограда. Тогда был близкий ей город, были иностранные посольства, были лавки, где можно было купить хлеба, были человеческие лица вокруг. Сейчас был «красный террор». Лубянка, разлука с любимым человеком, ее первая любовь – другой до того не было, другой она никогда еще не знала, – первая и навсегда оборванная любовь.

Она рассчитала деньги правильно, и, когда они кончились, она продала свои девичьи бриллиантовые сережки, последнее, что у нее было, на том же Смоленском рынке, и, хотя половину денег у нее немедленно украли, их хватило, чтобы купить билет до Петрограда. Это был верный шаг: она принадлежала Петрограду, в Москве ей нечего было делать. Она часть ночи простояла в коридоре вагона третьего класса, и часть ночи просидела на площадке вагона на своем чемодане. На подножках всю ночь висели люди.

Декабрь был холодный и снежный. Ничего не известно о ее последних днях в Москве. Простилась ли она с кем-нибудь? Было ли с кем проститься? Нашла ли она кого-нибудь из тех, кто всю осень просидел в тюрьме по «заговору Локкарта» и теперь, в декабре, был свободен? Были ли такие? Искала ли она их? Простилась ли с Петерсом? Или он и без нее знал, куда и когда она едет?

Она выехала после Рождества. Ноябрь и декабрь были месяцами огромных событий, общих и личных: 11 ноября было заключено перемирие союзников с Германией; Европа, США и Япония выходили из войны победителями. С 28 ноября по 3 декабря Революционный трибунал при ВЦИКе рассматривал «дело Локкарта». На скамье подсудимых отсутствовали главные действующие лица: Локкарт, Вертемон, Лавернь, Гренар и Рейли. Все они были приговорены трибуналом к расстрелу и объявлены вне закона. К расстрелу же были приговорены присутствовавшие на суде А. В. Фриде, офицер царской службы, и К. Д. Каламатиано, работавший в американской контрразведке. Оба были казнены немедленно. На пять лет принудительных работ были приговорены восемь человек, а один, некто Пшеничко, – к тюремному заключению на срок «до прекращения чехословацких военных действий против Советской России». Все это Мура прочитала на углу Поварской и Никитского бульвара, где теперь начали расклеивать стенгазеты и на перекрестке обычно стояли небольшие кучки людей и молча, всегда молча, с каменными лицами читали о том, кого и за что вывели в расход, кому завтра идти чистить улицы от снега со своими лопатами (казенных не выдавали) , кому получать селедки, кому пшено, а кому – овес с соломой. У нее продовольственных карточек не было: она жила без прописки.

Наступал 1919 год, гражданская война на юге была в разгаре. На востоке шла борьба с большевиками между чехами и эсерами, с одной стороны, и казачьими атаманами, поддерживаемыми Японией, – с другой. На западе начинался поход генерала Юденича, который шел так успешно, что падение Петрограда казалось неминуемым. Но в Петрограде, в противоположность Москве, у Муры была над головой крыша – у бывшего генерал-лейтенанта А. А. Мосолова, впоследствии автора книги воспоминаний «При дворе императора». Он был до революции начальником канцелярии министерства Двора и Уделов. Она его знала по военному госпиталю, где она работала в 1914—1916 годах. Госпиталь был имени одной из великих княжен. Мосолов был там одним из администраторов, хотя главным образом его назначили туда за представительную фигуру, благородное лицо и врожденную светскость манер, которые особенно нравились высокопоставленным дамам. Эти дамы, частично «распутники», еще в 1914 году надели на себя косынки, нашили на грудь красные кресты и больше мешали, чем помогали в лазарете раненым. Теперь большинство из них сидело в Петропавловской крепости или на Шпалерной, пройдя через ВЧК на Горохо вой улице.

Здесь, в этом умирающем городе, пришла Муре впервые мысль о работе, о заработке. Она раньше никогда не думала, что может что-то делать полезное, чтобы прожить. Это показалось ей почти смешным, но постепенно смехотворная сторона этой мысли как-то померкла, она стала серьезной, даже навязчивой и под конец неотступной. Работать? Но как и где?

Мосолов жил в огромной, уплотненной чужими людьми довоенной квартире с высокими потолками, с видом на Неву. Только опять не могло быть ни карточек, ни прописки. Она поселилась в комнате за кухней, где когда-то жила прислуга. На третий день на Троицком мосту ее арестовали: в ее карманах нашли две продовольственные карточки, на которые она обменяла соболью муфту. Карточки оказались фальшивыми.

Она просидела на Гороховой около месяца. Только через неделю после ареста она решилась сказать, чтобы позвонили в Москву, Петерсу. На нее посмотрели недоверчиво и спросили, не хочет ли она поговорить с самим Лениным в Кремле? Она смолчала и стала ждать. Прошли две недели, и ничего не случилось. Она все сидела в подвале, в общей камере. Здесь не было политических, одни уголовные – за мелкие кражи, за проституцию и по черному рынку. Контингент менялся в несколько дней, она одна была забыта. Наконец она была вызвана на допрос. Она опять сказала, чтобы позвонили на Лубянку. На этот раз не было саркастических ответов, было удивление. Через четыре дня ее освободили.

Девятнадцатый год, страшный год. Симметрия двух девяток для многих на всю жизнь осталась зловещим знаком голодной смерти, сыпного тифа, испанки, лютого холода в разрушающихся и разрушаемых (топили паркетами) домах и самодержавного царствования ВЧК. Мертвые лошади лежали, подняв в воздух растопыренные, закаменевшие от двадцатиградусного мороза ноги, наполовину занесенные снегом. В нежилых домах не было ни оконных рам, ни дверей, ни паркетов – все было сорвано на топку. Петроград в снегу, сугробах и вьюгах, черных ночах был неузнаваем. Люди сначала бежали из него, куда могли, потом бежать стало некуда, с трех сторон был фронт гражданской войны. Не было ни хлеба, ни сала, ни мыла, ни бумаги. От лопнувших труб в коридорах и кухнях квартир бывал каток – до начала апреля месяца. В мае тихо и спокойно, как на лесной поляне, начала расти трава на улицах – там, где мостовые были мощены булыжником, а дыры от выломанных торцов на Невском засыпали щебнем те, кто питались по пятой категории, т. е. не имели постоянной работы. Их гнали на очистку улиц и починку мостовых, они едва стояли на ногах и не всегда могли поднять лопату. По площади Зимнего дворца, в Эрмитаж и из Эрмитажа, ходил Александр Николаевич Бенуа, закутанный в бабий платок, а профессор Шилейко стучал деревянными подошвами, подвязанными тряпками к опухшим ногам в дырявых носках. И в квартире Горького, на Кронверкском проспекте, где в ту зиму жило не менее семи-восьми человек (не считая гостей и случайно заночевавших приезжих), весь день толпились ученые, писатели, актеры, художники и даже цирковые клоуны с просьбами подписать бумажку на выдачу калош, аспирина, билета в Москву, очков и свидетельства о благонадежности.

Зоологический сад был рядом. Львы и тигры давно умерли от голода, верблюдов и оленей съели, и там теперь было пусто. Только И. П. Павлову, открывшему недавно собачий рефлекс, удавалось кормить своих собак (по особому распоряжению Ленина), да д-ру Воронову – обезьян, пока он наконец не уехал в Швейцарию. И тогда обезьяны сдохли в два дня. Бумажки Горьким подписывались, но ходу обычно не имели, так как наверху, в Петроградском Совете, сидел наместник Северной области, имевший неограниченную власть над Северной Россией, Григорий Евсеевич Зиновьев, председатель Северных Коммун, председатель Совета комиссаров Северной области, председатель Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов, правая рука Ленина в бывшей столице после переезда правительства в Москву. По его настоянию Ленин отдал в июле 1918 года приказ о закрытии газеты Горького, и 16-го числа «Новая жизнь» прекратила свое существование.

Это было тяжелым ударом для Горького. Не будет преувеличением сказать, что он лет пять не мог оправиться от него. Незадолго до того, как газета была закрыта, весной 1918 года, ему в печати был задан вопрос: откуда он получил деньги для этого издания? Газета была начата им еще до Октябрьской революции, 1 мая 1917 года. Видимо, у Зиновьева, приехавшего вместе с Лениным из Швейцарии в апреле, были подозрения, не получил ли Горький субсидию из-за границы от человека, помогшего самому Зиновьеву, Ленину и другим большевикам приехать в Россию. Горький воспринял этот вопрос как пощечину и ответил, что деньги ему дал банкир Э. К. Груббе, уехавший за границу, давний его знакомый и либерал (Груббе был одним из двух владельцев банкирской конторы Груббе и Небо, вывеска их все еще висела на Невском). После Февральской революции по его инициативе было создано «Свободное общество для развития и распространения точных наук». Горький писал, что Груббе дал ему 270 000 рублей на газету и он сам, Горький, добавил к ним свои личные деньги – гонорар, полученный им от издателя А. Ф. Маркса, который, как приложение к своему журналу «Нива», издал его полное собрание сочинений.

На самом деле все это было несколько иначе, и версия Горького не совпадает с версией одного из его кредиторов. Э. К. Груббе был не один: дело началось в феврале 1916 года, когда Горький решил начать издавать либерально-радикальную газету. Денег у него было недостаточно. Он искал их и нашел: известный издатель И. Д. Сытин, Б. А. Гордон, редактор-издатель «Приазовского края», ежедневной газеты в Ростове-на-Дону, и Груббе тогда же дали ему по 150 000 рублей. Но из газеты ничего не вышло, и Горький, сохранив эти деньги, в апреле следующего года начал издание «Новой жизни». Когда Гордон познакомился с первыми номерами газеты Горького (в мае 1917 года), он счел ее слишком «коммунистической» и потребовал свои деньги обратно. Третейский суд, призванный решить это дело, присудил Горькому отдать деньги Гордону. Ни Сытин, ни Груббе своих денег обратно не требовали. 8 августа 1917 года Горький послал Гордону записку, в которой благодарит его за 150 000 рублей, полученных в свое время на газету, и возвращает их сполна. Вот ее текст:


«Уважаемый Борис Абрамович! С благодарностью возвращаю Вам 150 000 р., данные Вами мне взаимообразно в марте с. г.

Сердечно благодарю Вас за Вашу помощь.

М. Горький 8. VIII.17 » [26]

.

Однако Гордон, получив записку, никаких денег в конверте не нашел. 8 мая 1949 года, по просьбе М. А. Алданова и Б. И. Николаевского, будучи в эмиграции, Гордон передал им вместе с запиской Горького также написанное им, Гордоном, от руки подробное объяснение того, что произошло. Трудно предположить, чтобы Горький написал свою благодарственную записку, не приложив к ней денег, присужденных Гордону судом. Возможно, что тот, кому было поручено передать конверт, вынул из него деньги, возможно, что Горький забыл их в конверт вложить. Но Гордон настаивал на том, что он никогда не получал от Горького ему принадлежащих денег и что в конверте их не было.

Советская печать, однако, продолжала резко упрекать Горького, что он продался банкирам, на что он возражал, что Ленин в свое время брал у Саввы Морозова деньги на «Искру», но это Горькому не помогло. Он сам и его ближайшие сотрудники по «Новой жизни», Тихонов, Десницкий и Суханов, социал-демократ, интернационалист и историк русской революции, до последнего дня не могли поверить, что газете грозят репрессии.

«Новая жизнь» была против выступления большевиков 25 октября (7 ноября), считая, что для этого еще не наступил момент. Когда произошла Октябрьская революция, Горький начал не без страха и возмущения смотреть на то, что делалось кругом. 23 ноября он писал: «Слепые фанатики и бесчестные авантюристы, заговорщики и анархисты типа Нечаева вершат делами страны». Советская печать в долгу не оставалась, и Горького уже в декабре называли «хныкающим обывателем». Брань не прекращалась. Закрытие других газет и начало «красного террора» вызвали в Горьком ярость. Он писал:

«В эти дни безумия, ужаса, победы глупости и вульгарности…» [27]

Зиновьев в эти месяцы состоял в редакционной коллегии «Петроградской правды» и фактически был ее полновластным хозяином. С московской «Правдой» у него был самый тесный контакт, и нападки на «Новую жизнь» были явно координированы. «Правда» писала, что газета Горького «продалась империалистам, фабрикантам, помещикам, банкирам» и редакторы ее «были на содержании» у этих банкиров. Статья эта была напечатана на первой странице газеты анонимно, можно предположить, что Зиновьев написал ее сам или она была им заказана.

Уехать на лоно природы и отдохнуть, как ему советовали его высокопоставленные друзья, Горький и не мог, и не хотел. Искать дела не надо было, оно подвернулось само. Он был охвачен ужасом перед наступающей зимой (1918—1919 года), ежедневными смертями и немыслимыми лишениями, которых они были следствием и которые грозили смести с лица русской земли не только мировых ученых среднего и старшего возраста, членов академического мира Петербурга, но просто всех вообще интеллигентов, кто не принадлежал классу потомственных пролетариев или чудом не закрепился на советской службе конторщиком или кладовщиком.

У Горького еще с молодости была одна идея, которая родилась в начале века и позже, в последние годы его жизни, приняла маниакальную силу. Это идея – популяризации культуры, энциклопедического издания достижений всех времен и народов во всех областях науки и искусства, не энциклопедии типа старого русского словаря Брокгауза, или Британики, или большого Ларусса, но энциклопедического объема издания серии книг, которая стала бы обязательным чтением (а не только справочником) для масс. В этот план должны были войти в алфавитном порядке великие произведения прошлого (и, может быть, настоящего), которые «помогли бы мировому пролетариату освободиться от цепей мирового капитализма, а интеллигенции правильно понять всю мировую культуру» от Гомера до наших дней. Если в оригиналах они были написаны сложно и малопонятно для рабочего читателя, их следовало упростить и переписать опытным переводчикам или специально подготовленным для этого кадрам редакторов. Сам Горький, еще в феврале – марте 1908 года, собирался переписать заново «Фауста» Гете, о чем Мария Федоровна Андреева, в то время его жена, писала их другу Н. Е. Буренину, что «это будет нечто изумительное».

Переводы, разъяснения к ним или переделка классического произведения и целевая направленность такого издания могли бы облегчить приход мировой революции, по мнению Горького, только бы было все вредное отметено раз и навсегда, и не только оно, но и все ненужное, которое больше не будет переиздаваться и постепенно принуждено будет сгнить в подвалах библиотек и частных книгохранилищах. В миллионных тиражах, распространяя великое, зовущее в бой, поднимающее дух, разрушающее религиозные суеверия и всякую мрачную декадентщину, эта гигантская серия книг на всех языках мира должна будет воспитать юношество, открыть глаза рабочим и крестьянам на величие таких имен, как Ньютон и Павлов, Гиппократ и Яблочков, Шекспир и Салтыков-Щедрин, Сеченов и Джек Лондон, и тысячи других.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30