Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Железная женщина

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Берберова Нина Николаевна / Железная женщина - Чтение (стр. 25)
Автор: Берберова Нина Николаевна
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Особенно Горький был удручен гонениями и травлей старых товарищей-большевиков, соратников Ленина, и среди них был Л. Б. Каменев, женатый на сестре Троцкого. Каменев после Октябрьской революции был председателем Московского совета, т. е. полновластным хозяином Москвы, каким был Зиновьев в Петрограде. Жена Каменева была долгие годы во вражде с Андреевой, – они обе были вовлечены в дела театральные и «культурные», обе защищали «партийную линию в искусстве», но Андреева считала себя на своем месте, будучи актрисой, Каменева же была «никем», как жаловалась Андреева в письме к Ленину. Теперь же все эти дрязги были забыты, поколение старых большевиков стало сходить на нет, и Горький почувствовал к Каменеву расположение.

Быть может, под влиянием Горького Сталин чуть-чуть начал смягчать свое отношение к оппозиционерам: Бухарин был возвращен к работе как редактор «Известий», Каменев, три раза исключенный из партии и три раза каявшийся, был назначен главным редактором издательства «Академия» (теперь его имя исключено из истории издательства, редакторами называются только Горький и – иногда – А. Н. Тихонов. Каменев, с конца 1930-х годов, стал «антиперсоной», так же как Зиновьев, Рыков, Бухарин и другие).

И вот однажды Горький устроил Каменеву свидание со Сталиным. Каменев «объяснился Сталину в любви» (пишет Николаевский) и дал честное слово, что прекратит оппозицию. После этого Сталин дал ему выступить на XVII съезде партии. Но в конечном счете это не привело ни к чему, вернее – это привело к разрыву между Сталиным и Горьким.

Каменев был другом Кирова. Сталин, по приказу которого Киров был убит ОГПУ, увидел в цепи Горький – Каменев – Киров или, может быть, Горький – Киров – Каменев гнездо врагов. И Горький, и Киров давно были согласны в одном: необходимо примирить наконец партию с «общественностью» – слово «интеллигенция» звучало тогда слишком старомодно, беспартийно и даже замысловато. И Сталин приказал, через Ежова, Д. Заславскому, ближайшему сотруднику «Правды», занимавшему в газете одно из первых мест, написать против Горького статью. Заславский это и сделал. Статья была грубо-оскорбительна для человека, именем которого были названы улицы в каждом городе Советского Союза, и Горький потребовал заграничный паспорт. Ему ответили отказом. Сталин больше ему не звонил и к нему не приезжал; отношения были оборваны.

Крючков не мог не знать об этих настроениях Горького, о его желании выехать в Италию, о трениях со Сталиным. Если он был на службе в НКВД, т. е. у Ягоды, он не мог не донести своему начальству о том. что происходит. Если он не был сотрудником и сообщником Ягоды, то он, вероятно, все-таки донес, боясь за свою жизнь. Если он это сделал, то Ягода привлек его к сообщничеству, как ближайшего к Горькому человека. Так или иначе, добровольно или под угрозой, Крючков мог быть активно замешан в убийстве Горького. Трудно предположить, чтобы они оба, Крючков и Ягода, пошли на такое преступление, не имея на это санкции Сталина. Прощение, вероятно, было им обещано. Но через год Сталин решил для своего спокойствия убрать их обоих [74].

Первый московский процесс состоялся в августе 1936 года, второй – в январе 1937 года и третий и последний – в марте 1938 года. Начальник НКВД Ягода, который играл крупную роль в первом процессе, выловив врагов народа, в третьем оказался на скамье подсудимых. Только позже стало известно, что за три с лишним года до этого, в день убийства Кирова, он был арестован – и выпущен через несколько часов, т. е. уже в то время мог быть на подозрении, несмотря на свое положение. О поведении Ягоды ходили слухи еще при жизни Горького, что у него роман с женой Максима, что он убил Максима, что это он «простудил» его, что он был своим человеком у Горького в доме. Да, это все оказалось правдой: и то, что он ездил с Горьким и Тимошей по Волге, и то, что пьянствовал с Максимом, когда тому было запрещено пить (у него с ранних лет была тяга к алкоголю, и он подавлял ее, но с годами ему все труднее было это делать). И когда на третьем процессе Ягоду допрашивали, он, не имея никакой надежды спасти свою шкуру, попросил суд назначить заседание для его допроса при закрытых дверях «по личным причинам». Там он объяснил, почему именно он решил убить Максима, стараясь переключить это убийство с политической почвы на почву убийства по страсти. Это, кажется, в истории московских процессов единственный случай, когда подсудимым было сделано признание того, что действительно было, а не, как в огромном большинстве случаев, признание того, чего никогда не было.

Когда прокурор говорит, что Троцкий через Бухарина и Рыкова поручил убить Горького (в угоду Гитлеру?), когда Крючков кается, что он хотел стать «наследником крупных денег Горького», при наличии законного завещания и семьи, то кажется, что за этим вообще нет никакой реальности, а только чей-то параноический бред. Но паранойя процессом не кончается: проходят годы, и Госиздат выпускает «Летопись жизни и творчества Горького», где в указателе вовсе нет имени Крючкова, но на каждой десятой странице третьего и четвертого тома мы находим это имя – помощника, советника, секретаря и друга Горького. Паранойя продолжается, когда в энциклопедиях мы читаем пять страниц под именем «Горький», где в конце нас информируют, что такого-то числа Горький, приехав в Москву, заболел и такого-то числа состоялись его похороны; или когда в книге «Горький в Москве» говорится о его болезни подробнее и о том, как проф. Сперанский, который всегда лечил его и его семью, ничем уже не мог помочь больному, а фамилий Плетнева и Левина вовсе нет.

Валентина Ходасевич, близкий друг семьи, не была допущена Крючковым к нему в дни его последней болезни. Она пишет не без раздражения об этом сорок лет спустя:

«Он был секретарем, управделом. Он распределял дела и людей, процеживал их через ему одному известное сито. Часто отцеживались люди приятные и интересные Алексею Максимовичу, а в пояснение говорилась одна и та же колдовская, непроницаемая, сакраментальная фраза: Так нужно».

Крючков не дал Валентине машины, чтобы приехать и навестить писателя в Горках. И ей тогда все это показалось «очень странным».

Есть версия, что Сталин отравил его конфетами с ядом, что Крючков был исполнителем этого убийства, что Сталину Горький мешал ликвидировать «ленинскую старую гвардию» и «оппозицию» и смерть его развязала Сталину руки для московских процессов. Но об этом есть несколько противоположных косвенных свидетельств и ни одного прямого. Возможно, что в одном из этих косвенных свидетельств скрыта правда, но мы не можем гадать о ней. После 1945 года упоминания в печати об убийстве Горького стали очень редки, а после 1953 года прекратились вовсе.

Есть слова Екатерины Павловны Пешковой известному американскому журналисту Исааку Дон Левину, сказанные ему в бытность его в Москве в 1964 году. Он пришел к ней в гости, как к старой знакомой. На вопрос о смерти Горького она ответила:

«Не спрашивайте меня об этом! Я трое суток заснуть не смогу, если буду с вами говорить об этом».

Признание ценное, но недостаточно ценное, чтобы разъяснить тайну. Оно ничего по существу не говорит нам, только то, что сильная и жесткая Екатерина Павловна превратилась в нервическую старуху: у нее был случай дать прямое свидетельство, она его упустила. Тогда же на вопрос о смерти Максима она ответила, что он умер от воспаления легких.

Одно из многих свидетельств, что Горький был отравлен Сталиным, и, пожалуй, самое убедительное, хотя и косвенное, принадлежит Б. Герланд и напечатано в № 6 «Социалистического вестника» 1954 года. Б. Герланд была заключенной в Гулаге, на Воркуте, и работала в лазарете лагеря вместе с проф. Плетневым, также сосланным. Он был приговорен к расстрелу за убийство Горького, но ему заменили смертную казнь двадцатью пятью годами лагеря, срок, позже сокращенный на десять лет. Она записала его рассказ:

«Мы лечили Горького от болезни сердца, но он страдал не столько физически, сколько морально: он не переставал терзать себя самоупреками. Ему в Советском Союзе уже нечем было дышать, он страстно стремился назад в Италию. На самом деле Горький старался убежать от самого себя, – сказал Дмитрий Дмитриевич, – сил для большого протеста у него уже не было. Но недоверчивый деспот в Кремле больше всего боялся открытого выступления знаменитого писателя против его режима. И, как всегда, он в нужный ему момент придумал наиболее действенное средство. На этот раз этим средством явилась бонбоньерка, да, красная, светло-розовая бонбоньерка, убранная яркой шелковой лентой. Одним словом – красота, а не бонбоньерка. Я и сейчас еще ее хорошо помню. Она стояла на ночном столике у кровати Горького, который любил угощать своих посетителей. На этот раз он щедро одарил конфетами двух санитаров, которые при нем работали, и сам он съел несколько конфет. Через час у всех троих начались мучительные желудочные боли; еще через час наступила смерть. Было немедленно произведено вскрытие. Результат? Он соответствовал нашим самым худшим опасениям. Все трое умерли от яда».

«Врачей, – пишет Герланд со слов Плетнева, – бросили в тюрьму по обвинению в отравлении Горького по поручению фашистов и капиталистических монополий». Но почему из восьми врачей, лечивших Горького и подписавших медицинское заключение о его смерти, судили, пытали и приговорили только двух? Это остается необъясненным.

Как это часто бывает в косвенных показаниях, здесь чувствуется, что Герланд не могла всего этого выдумать, – у нее не было никакого интереса лгать, она вышла из лагеря в 1953 году. Проф. Плетнев умер за несколько лет до этого, все еще на Воркуте. Ему было больше восьмидесяти лет. Но и у него не было никаких причин придумывать историю бонбоньерки. Как она могла попасть в комнату больного? И как случилось, что никто из окружающих – внучки, друзья, навещающие Горького, проф. Сперанский, находившийся «при Горьком двенадцать дней и ночей неотлучно», члены семьи, не попробовали сталинских конфет? Ответов на эти вопросы найти невозможно.

Есть и другой вопрос, связанный со статьей Герланд. Кто открыл Горькому глаза на то, что действительно творится в стране? Герланд, со слов Плетнева, пишет, что Горький, страдая морально, «не переставал терзать себя самоупреками» и «страстно стремился назад в Италию». В Советском Союзе в то время любое коллективное действие в этом направлении было бы невозможно: непременно нашелся бы кто-нибудь, кто выдал бы весь коллектив. Кто был тот, кто помог Горькому увидеть истину и низвел его с восторженного, почти экстатического состояния эйфории, которое нашло на него весной 1928 года, в реальность окаменевшей идеологии, ведущей в зловещую практику, и заставил его увидеть результаты пятнадцатилетнего материального разорения страны, духовного ее разрушения на сто или больше лет и гибели всего того, что он сам когда-то любил и уважал? Может быть, это был кто-нибудь из приезжавших к нему старых друзей молодости? Или это был писатель, на которого давили и который потом погиб в лагере и теперь «реабилитирован»? Или, может быть, это был Киров? Этого мы не знаем. Во всяком случае, это не мог быть ни приезжий иностранец, ни старый враг режима меньшевик, ни член его собственной семьи. И это не был анонимный или неизвестный ему корреспондент из медвежьего угла России. Известно, что Горький получал все эти годы более ста писем в день, и среди них очень многие были написаны с целью открыть ему глаза, – они не производили на него ни в 1928 году, ни в 1936 году никакого впечатления, они только раздражали его.

Другое свидетельство, пожалуй, не менее убедительное, чем запись Б. Герланд, – рассказ долголетней секретарши проф. Плетнева г-жи М-с. Она записала его еще на Крайнем севере, куда была сослана одновременно с Плетневым. Запись эта попала в Лондон и была мне показана. В ней г-жа М-с говорит, во-первых, об убийстве Сталиным своей жены, Аллилуевой, и, во-вторых, о смерти Горького. По ее словам, он был задушен в день, когда доктора признали его состояние безнадежным.

Но что говорили обо всем этом в России? В 1930-е годы не говорили ничего, потому что за разговор могли дать десять, а то и больше лет лагеря, но в 1960-х и 1970-х годах, когда в западном мире появились «диссиденты», или «диссентеры» или «новые эмигранты», что могли они рассказать об этом? Большинство родилось в 1930-х годах, и, как можно было ожидать, их родители не объяснили им 1930-е годы. Двое из опрошенных мною (в отдельности) дали следующий более или менее одинаковый ответ:

– Как умер Горький? Да разве это интересно? Я не интересу юсь чекистами и людьми, жившими – три поколения! – среди че кистов. Его первая жена работала в ВЧК у Дзержинского, его последняя, так мы слышали когда-то, была на службе у Петерса; его сын начал свою карьеру у Дзержинского, жена сына имела любов ника, начальника НКВД, а внучка вышла замуж за сына Берии. Кстати: вторая внучка была не внучка его, а дочь, она родилась не от Максима, а от самого Горького. Доказательство: завещание, которое было сделано Горьким в ее пользу [но которого никто никогда не видел]. Совесть его заела, и он принял яд…

Я привожу это показание, идентичное, двух различных диссидентов, имеющих ближайшее отношение к литературе и печатающихся в западном мире с начала 1970-х годов, не для того, чтобы передавать слухи, но для того, чтобы иметь случай сказать для будущих биографов Горького, что я категорически отрицаю всякую возможность гипотезы о «незаконном» рождении Дарьи Пешковой и никогда не поверю этому, даже если мне покажут подлинное завещание Горького, сделанное в пользу младшей внучки: для такого завещания, если оно и было, должны были быть другие причины.

Локкарт следил за происходящим в России с большим вниманием. Незадолго до поездки Муры в Москву он был в Париже, и так случилось, что очень часто, когда он ездил в Париж, она тоже приезжала туда. Она любила русские рестораны с русской едой, не те, в которых бывшие генералы и губернаторы получали на чай за поданные клиентам калоши, а те, попроще и победней, где-нибудь в пятнадцатом или четырнадцатом округе Парижа, где пелись цыганские романсы под гитару и под конец вечера публика подпевала хором, где можно было как-то особенно сладко и грустно вспомнить московские ночи 1918 года, цыганку Марию Николаевну и последних извозчиков, возивших Брюса и ее на московскую окраину.

– Господин Лохарь! – кричали извозчики Локкарту. – Садись, прокачу! – И они мчались по темным улицам, а потом исчезли и извозчики, когда лошадей убили на мясо.

В русских кабаках Парижа все отвечало непонятным ему самому образом его тайным эмоциональным требованиям: и музыка, и свет действовали на него с того момента, когда он входил в чадный, накуренный зал. Он и Мура, как он потом вспоминал, редко говорили о прошлом: «Наши цыганские годы давно были позади». Он приезжал в Париж в конце 1930-х годов на пути из Праги или Будапешта в Лондон; она звонила ему, и они встречались на улице Фондари, дом 72, в «русском кабаре», иногда в обществе ее сестры Анны и ее мужа Кочубея или какого-нибудь ее старинного друга царских времен, может быть, сослуживца ее брата или покойного Мосолова, какого-нибудь блестящего, холеного дипломата, сейчас служащего в Париже дворником, ночным сторожем или вышибалой.

Горели фонарики. В кабаре, убогом и полутемном, люди пили водку, оплакивали прошлое:

«Высокий пианист, эмигрант, аристократ по виду, чудно играл на разбитом пианино. Отличный гитарист, кавказец, и пожилая дама в черном платье, изображавшая цыганку, с увядшими белыми кружевами у ворота и длинным рядом фальшивого жемчуга на шее. Но голос был настоящий, не хуже тех, которые я раньше слышал в таких местах, и, пока она пела все мои старые любимые романсы своим глубоким, слегка дрожащим контральто, которое есть непременная принадлежность каждой цыганки, туман, лежащий между моим настоящим и далеким прошлым, начинал подниматься. Под конец, после долгого пения, она пела старую мелодию – песню изгнанников: „Молись, кунак!" Исполнение этой песни было запрещено на французском радио по просьбе советского правительства; она звучала так печально в этом темном маленьком кабаре, что я всегда бывал тронут. Я вспоминал Есенина, молодого русского крестьянского поэта, чей краткий пламень горел в Москве в первые годы революции. Женщина в темном платье с белыми кружевами пела:

Молись, кунак, в стране чужой,

Молись кунак, за край родной…

Молись за тех, кто сердцу мил,

Чтобы Господь их сохранил,

Пускай теперь мы лишены

Родной земли, родной страны,

Но верим мы, настанет час,

И солнца луч блеснет для нас.

Я взглянул на Муру. Ее глаза неподвижно смотрели в потолок, в них были слезы. Цыганские песни не приносят забвения. Они, наоборот, растравляют память, заставляют вспоминать прошлое… Но ни Муре, ни мне, сквозь годы нашей жизни, не было дороги обратно».

Локкарт был в Лондоне в эпоху Мюнхена. Теперь в руки Гитлера переходила Чехословакия, и Бенеш и Ян Масарик оказались в Лондоне. Если Россия была для Локкарта его судьбой, то Чехия была его любовью – с тех молодых дней, когда он остался там, чтобы удить рыбу. Впоследствии, после войны, когда Бенеш и Ян вернулись в Прагу, английское правительство не назначило Локкарта главой английской дипломатической миссии в Праге: по старой английской традиции он не мог быть дипломатом в стране, к которой он питал слишком сильные чувства. После самоубийства Яна Масарика он в 1951 году написал о нем книгу, – это было все, чем он мог отблагодарить страну, где его так любили. До того, в течение почти пяти лет, и Бенеш и Масарик, жившие во время войны в Англии, стали оба частью его жизни.

«Ивнинг Стандард» он оставил в 1938 году. Ему самому и всем вокруг него было ясно, что с первого же дня войны он, как эксперт по Восточной Европе, будет призван в Форин Оффис на ответственную должность. Уже в 1938 году, сразу после Мюнхена, к нему обратился глава британской разведки Рекс Липер, знавший его еще до 1914 года, и просил письменно подтвердить данное ему Локкартом устное согласие с первого дня военных действий вступить в должность в специальный отдел министерства иностранных дел на все время войны и взять на себя дела, связанные с Россией в департаменте политической информации. По мнению Липера, он должен был «оживить этот политический отдел». Гарольд Никольсон был тогда же приглашен на такое же место по Восточной Европе, и Липер делил с ним ответственность за эту часть континента. Локкарт тотчас же на бумаге подтвердил свое обещание и меньше чем через год, как он говорил, «снова оказался чиновником». Тогда же, перед самым началом войны, в январе 1939 года, он съездил в Америку и привез в Лондон свой первый отчет, «конфиденциальный меморандум для Форин Оффис о моих впечатлениях от США». На этой должности он к 1944 году дошел до положения главного начальника оперативного отдела британского министерства иностранных дел (находившегося под непосредственным руководством Черчилля). Здесь он сблизился с тем, кто в американской разведывательной службе занимал аналогичное ему место, Робертом Шервудом, позже – директором Европейских разведывательных операций при военно-информационном бюро США и автором многочисленных романов и пьес, известным американским писателем. «Мы с ним делились всеми нашими секретами, как когда-то в России с Робинсоном», – писал Локкарт впоследствии. Секретов было много, не меньше было и серьезных проблем, которые разрешались ими сообща: «Как наша секретная служба, так и американская вели войну не только на фронте, но и в стране, войну психологическую, стратегическую, разведочную и контрразведочную». В этой войне ближайшее участие принимал подружившийся на деловой почве с Локкартом Уильям Донован, позже соперник Эдгара Гувера на поприще внутриамериканской разведывательной службы. Шервуд оставил о Локкарте, в нескольких словах, живую характеристику: «В 1939 году, – писал он, – мой товарищ по службе был все понимающий, объективно судящий, острого ума шотландец, Роберт Брюс Локкарт, автор „Мемуаров британского агента" и многих других превосходных книг… Мы несли друг другу все наши заботы и огорчения». С Шервудом Локкарт продолжал работать до начала 1950-х годов, когда тот занял место советника при Эйзенхауэре, на котором и оставался вплоть до самой своей отставки.

До самого начала войны и воздушных обстрелов Локкарт продолжал все в том же Карлтон-грилле, в обшитой деревом и увешанной канделябрами зале, завтракать со своими знакомыми и Друзьями, от герцога Виндзорского до советского посла Майского и от Черчилля до германского кронпринца. Позже здесь с ним бывали чехи, поляки, сербы, болгары, румыны, венгры и русские (а в 1920-х гг. Савинков, убийца вел. кн. Сергея Александровича, и Рутенберг, убийца Гапона, и десятки других пользовались его гостеприимством). В этом же ресторане, между завтраками с Мурой, Локкарт до самой войны продолжает встречаться с Керенским. «Мы обсуждали [с Мурой] новую советскую конституцию в свете моего вчерашнего разговора с Керенским, – записывает Локкарт. – Мура твердо стоит на том, что Россия идет к либерализму и что Россия и западные демократии стоят и будут стоять вместе, защищая свободу… Это только наполовину правда… Мура считает, что правые победят в испанской гражданской войне. Так же думает и Бивербрук. Но я не думаю. Уэллс в Лондоне. Он любит свой новый дом в Риджентс-Парке… Ему вырвали недавно пять передних зубов, они еще были крепкие, но он боится, что ему их не хватит до конца его жизни, которая, он считает, будет очень долгой».

Муж Томми, лорд Росслин, бывший на много лет старше своей (третьей) жены, уже в 1938 году был разорен и физически подорван алкоголем, и его жена была в плену у него и детей; она не могла решиться на развод с ним. Ни у нее, ни у Локкарта не было выхода из положения, делающегося все серьезнее и безнадежнее.

Локкарт развелся со своей женой лишь в 1938 году. К этому времени его отношения с леди Росслин стали в высшей степени мучительны и безысходны. Он любил ее, изменял ей, но никак не мог отказаться от нее, разорвать эту связь, и в то же время знал, что она не бросит своего мужа и, как верующая католичка, не разведется с ним и не выйдет за Локкарта. У нее теперь были взрослые дети, и муж, на много лет старше ее, был в состоянии, близком к умопомешательству. Сама она от всех огорчений за эти годы много болела, как признавался Локкарт, «столько же физически, сколько морально». Одна из его записей в дневнике показывает, как тяжело и он, и она переживали этот роман, длившийся около пятнадцати лет:

"Я замучен и в упадке по поводу Томми, которая очень больна – не то физически, не то морально, а вернее всего – и то и другое. Все это ужасная трагедия. Ее медленно убивает Гарри, не знаю страшнее человека, чем он (несмотря на все его врожденное росслинское обаяние). В то же время Гарри становится постепенно ее навязчивой идеей: она боится оставить его одного и, вернувшись, найти его мертвым. Два дня тому назад он упал во весь рост на пол, споткнувшись в пьяном виде. Она также беспокоится, что Гарри страдает от мысли, что он растратил все ее личные средства и что он оставит Томми и детей нищими. Но Гарри стал слишком старчески слабоумным, чтобы о чем-либо беспокоиться. А Томми боится, что потеряет любовь детей, которые не простят ей, когда узнают, что она позволила Гарри растранжирить все, что у них было».


Война и его служба в Форин Оффис, на которую он вернулся, как обещал (в отделе пропаганды), свела его заново с миром кино, с которым он когда-то в молодости был связан, когда Кэртис ставил «Британского агента». Теперь, в качестве начальника отдела координации пропаганды, Локкарт постарался приложить все усилия, чтобы заинтересовать Александра Корду производством пропагандистских антинацистских фильмов, в которых так нуждалась Англия в это время. В дневнике Локкарта есть запись о разговоре генерала Монтгомери с будущим маршалом Жуковым, переданном Локкарту, где Жуков старался объяснить Монтгомери силу массовой агитации. И Монтгомери после этого загорелся идеей ставить пропагандистские фильмы. Одним из замыслов британского главнокомандующего, наиболее успешно осуществленным, был фильм «Торч» о высадке союзников в Африке. Этот десант мощным массированным ударом освободил север африканского континента. План десанта был разработан коллективно Черчиллем, Рузвельтом, Монтгомери и Эйзенхауэром с помощью «спецгруппы психологической войны» в марте 1942 года. Фильм об этой операции способствовал поднятию духа в армии.

Кино и людей вокруг кино он давно любил и теперь с Ранком и с Кордой он работал в полном согласии все то время, которое мог урвать от своей регулярной работы. В эту работу теперь входило и составление еженедельных отчетов о странах, входивших в его ведение, включая Турцию и Грецию, для секретного политического обзора, предназначенного для верхов правительства. На этих отчетах стояла печать министерства иностранных дел. Он также читал теперь курс по ведению «политической войны» и регулярные лекции для служащих министерства, что придавало его деятельности не только государственное, но и академическое значение.

И он, и Уэллс когда-то помогли Муре войти в мир кино, как эксперту по русским картинам; она уже несколько лет работала у Корды и Самюэла Шпигеля, позже сделавшего с ее помощью «Лоуренса Аравийского» и «Николая и Александру». Она с 1936 года была на жалованье в компании Корды и считалась его ассистенткой, когда дело шло о фильмах на русские сюжеты. После 1941 года, когда Советский Союз был вовлечен в войну, им особенно был необходим знаток и советник по вопросам как старой, так и новой России. Она была, по мнению Локкарта (и Уэллса), идеальным Для них экспертом.

Александр Корда, не владевший английским венгр, еще в начале 1930-х годов задумавший ставить фильм по роману Уэллса "Облик грядущего», с первого дня знакомства с Уэллсом считал, что с Мурой гораздо легче и приятнее иметь дело, чем с требовательным, упрямым, взбалмошным гением, отчасти пережившим свою славу. Роман был о будущем человечества, и Уэллс, по требованию Корды, стал писать сценарий, соединяя в нем две свои любимые темы: одну, жившую в нем с начала столетия, которую можно назвать тревогой о погибающем человечестве, и вторую, ту, что давала такой импульс его романам молодых лет, – дар предвидения механизированного, технически обоснованного индустриального будущего. Фильм, сделанный Кордой, был полон «третьей мировой войной», самолетами-бомбовозами, лабораториями разрушения, где мужчины и женщины, одетые с ног до головы в черную кожу и увешанные револьверами и гранатами, распоряжаются вселенной. Да, 1970 год, когда происходит дело, должен был принести миру окончательное разрушение, чтобы затем, в 2054 году, мир восстал из пепла.

С земли вылетят в космическое пространство, одна за другой, многоступенчатые ракеты, и закружатся вокруг луны, на пути к иным планетам, аппараты-птицы без людей, – ими будут управлять пилоты с земли. Все это – от металлической мебели до вылетающих одна из другой тройных ракет – облик грядущего или «образ вещей, которые несет нам будущее», или «то, что ждет нас впереди» [75], то, что сначала в романе, а потом в сценарии Уэллс предлагал человечеству: его страшную судьбу, свое пророчество по поводу этой судьбы и отчаяние, начинающее теперь проявляться в нем, хотя в начале 1930-х годов он еще шутил, и острил, и был счастлив с Мурой, и только изредка «хныкал», по выражению Беатрисы Уэбб, «о том, что он женат, но что жена его не хочет выходить за него замуж».

Когда фильм вышел на экраны обоих полушарий, был 1936 год. За три года до этого Корда сделал свой лучший фильм, «Частная жизнь Генриха VIII», прогремевший на весь мир, принесший ему славу и деньги; в 1934 году им была сделана «Екатерина Великая»; в 1935-м – «Московские ночи». В этих «русских» фильмах Мура помогала ему с русскими реалиями, и само собой вышло так, что Корда предложил ей перевести на французский язык английский сценарий Уэллса: знаменитый режиссер и директор кинематографического общества говорил и с Мурой, и с Уэллсом по-французски.

Корда в своей области был человек исключительный: одного его слова было достаточно, чтобы актер получил роль и чтобы эта роль принесла актеру славу. Он был богом Англии и грозой Голливуда, и все, что было в Лондоне заметного в мире политики, финансов, модных салонов, людей избранных и исключительных, знаменитых и значительных, все было к его услугам: Бивербрук с его прессой и Эдуард VIII (это был год его отречения и женитьбы на дважды разведенной миссис Симпсон), сонм молодых красавиц-актрис, и Лоуренс Оливье, первый актер Англии, и Сомерсет Моэм, и Уэллс, и Ноэл Коуард, и ученицы балерин Императорской школы в Петербурге, и – среди них всех – Мура Будберг, которую, когда Корда умер в 1956 году, представляли в свете как «старого друга, помощницу и бессменную сотрудницу» великого режиссера.

Он умер после того, как успел сделать «Леди Гамильтон» с Вивьен Ли, «Цезаря и Клеопатру» с ней же, «Антигону», «Третьего человека» (в 1949 году, совместно с Метро-Голдвин-Майер) и другие фильмы, до сих пор идущие на экранах западного мира, собирая полный зал [76]. Но с фильмами на русские сюжеты ему везло меньше: «Екатерина Великая» был фильм неудачный, и Мура не спасла его – она считалась экспертом в вопросах екатерининского века, – в это же время она переводила с французского на английский «Записки» императрицы. «Московские ночи» провалились, «Анна Каренина» (с Вивьен Ли) была значительно слабее «Анны Карениной» 1930-х годов с Гретой Гарбо, и полной неудачей был «Рыцарь без доспехов», из эпохи русской революции. Тем не менее, Мура не теряла своего престижа в киноконцерне и продолжала быть бесспорным арбитром в русских делах, не только при жизни Корды, но и после его смерти, расширяя свое сотрудничество не только в кино, но постепенно и в театре, помогая при постановках на лондонской сцене и «Товарища» [77]

(в 1963 году), и «Иванова» (в 1966 году), с участием Оливье. Ее поддерживал в этом сначала Уэллс, рекомендовавший ее повсюду как знатока русской истории и современной жизни, потом и Локкарт, бывший в добрых отношениях с Кордой (хотя иногда он и называл его жуликом) и друживший с людьми кино еще со времен общей работы с Кэртисом. Он близко знал также Артура Ранка, одно время компаньона Корды, и свел Муру с ним. Неудивительно поэтому, что в сравнительно ограниченном светском кругу военного Лондона мы встречаем имя Муры в списке гостей на приемах французского и чехословацкого «правительств в изгнании». Впрочем, в первом она вскоре перестала бывать, так как отношения Андре Лабарта, с которым она работала в «Свободной Франции», с генералом де Голлем и его «официальной главной квартирой» сильно испортились.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30