Будучи человеком способным, он мог послать в любой журнал увлекательную статью, основанную не только на прошлом личном опыте и своих воспоминаниях, но и на той систематической информации сегодняшнего дня, которая доходила до него; он писал не банально, не традиционно, но всегда живо, интересно, оригинально, он мог писать о любой новой фигуре, появившейся на кремлевском горизонте, и давать ценные подробности о свергаемом, впавшем в немилость вельможе; он мог припомнить анекдот к месту и расцветить его. В Прагу в одну из этих зим приехал Карахан с женой, балериной Семеновой, и Локкарт, зная вкусы Карахана, возил его ночью в лучшие рестораны, с цыганским хором, с румынским оркестром. В последний раз он видел Карахана в день своего выхода на свободу после месячного сиденья в кремлевском флигеле. Теперь, под «Чарочку», они ели оленину в сметане, кутили до утра. Он умел и культивировать, и расширять свои знакомства, как бы чувствуя, что это ему пригодится в будущем, какую бы дорогу он ни выбрал: международный банк, Форин Оффис или журналистику.
И Мура, и регулярные встречи с ней как-то хорошо и удобно укладывались в этом будущем: она тоже любила расширять свои знакомства и легко это делала – от советских вельмож и писателей с мировыми именами до русского эмигрантского «дна» в Париже, от чиновников берлинского торгпредства до аристократических балтийских свойственников, старающихся не опуститься. Было ли между ними заключено некое условие уже в это время, состоялось ли оформление их деловых встреч, перемежавшихся с чисто приятельскими отношениями, такими удобными для него и такими необходимыми ей, и в то же время такими для нее неполными? Или условие было заключено значительно позже, когда, между 1930 и 1938 годами, она уже полностью была свободна исполнять его поручения и контакты были налажены и там и здесь, пока к концу 1930-х годов эти контакты не распались, не по ее вине. Каждые три – четыре месяца они встречались в одной из столиц Центральной или Восточной Европы (иногда – в Загребе), где в каждой у них был свой любимый ресторан и знакомая гостиница, и где знакомы были вокзалы и телеграф.
Они встречались во многих местах – и в Бухаресте, и в Таллинне, и в Женеве, но не в Лондоне. Не в самом Лондоне, – по крайней мере, до начала 1930-х годов. Здесь Локкарт не мог себе позволить с ней быть, или даже случайно встретиться с ней. Когда он приезжал в Лондон, все менялось для него и ни настоящего, ни будущего (не говоря уже о прошлом) у него не было; была Томми, и безнадежное безумство их незаконной любви, и возобновляющиеся в каждый его приезд колебания: да нужно ли ему возвращаться в Прагу? Делать банковскую карьеру? Не послать ли все к черту, не остаться ли здесь навсегда возле нее, любить ее, обожать ее прелесть и красоту, зная о невозможности соединиться с ней навсегда, и продолжать жизнь такой, какая она есть, так именно, как всегда этого хотел и будет хотеть все знающий, старый, страшный, больной и уродливый лорд Росслин? Католичество. Невозможность развода. Его собственная жена на грани нервного расстройства от жизни с ним, вернее – от не-жизни с ним.
Когда начала Мура бывать в Лондоне, и как часто она там бывала? До 1928 года сколько людей могли ее видеть там? И зачем был ей нужен Лондон, если она встречалась с Локкартом в Европе? Она никогда ни одним словом не обмолвилась о своих поездках в Англию, когда жила в Сорренто, чтобы даже намеком не подать мысли о своих встречах с Уэллсом, о которых знал Локкарт, как знали о них их общие знакомые в тесном, узком кругу лондонского света, герметически закрытом. Она могла сказать при случае: да, я была в Загребе. Там у меня в прошлом году было свидание с чешским, нет, югославским агентом Алексея Максимовича. Или: да, я была в Вене. Прошлой зимой. Город показался мне ужасно красивым. У меня там была пересадка, и между поездами оказалось четыре часа. Я прошлась в центр, позавтракала в Кайзерхофе и на обратном пути зашла в собор, а в это время Пе-пе-крю поджидал меня на Ангальтском вокзале в Берлине, такое вышло недоразумение! Или что-нибудь такое же нелепое, звучащее в ее устах вполне естественно и даже весело, так что всем вдруг тоже хотелось побывать в этой красивой Вене и купить себе что-нибудь очень нужное. Но об Англии никогда не было сказано ни слова. Раз она сказала, что собирается заехать в Париж (сделать крюк или крючочек, как она выразилась) «посмотреть на эмигрантов», на то, как там живут ее сестры, та, что за Кочубеем, и та, что бросила своего француза и, как говорилось в старину, «когда-нибудь плохо кончит». Но на этом она умолкала и как-то рассеянно смотрела вокруг, и никто так и не успевал узнать, был ли ее зять Кочубей шофером такси в Париже или был баловнем судьбы и устроился конторщиком в страховом обществе?
1928 год был для Локкарта переломным: его случайные статьи в английской печати, в «Эдинбургском обозрении», в «Нью Стейтсмен», в «Фортнайт» и других журналах, а потом и в газете лорда Бивербрука «Ивнинг Стандард» о финансах Восточной Европы, о России, о мировой политике, о Балканах, о Масарике имели успех у читателей, и его друзья говорили ему, что из него мог бы выйти влиятельный журналист. Его близкий друг, молодой Ян Масарик, сын президента, считал, что он теряет время, сидя в Европейском банке, а способный, многообещающий Гарольд Никольсон, сам только что приглашенный Бивербруком в «Ивнинг Стандард», не раз предлагал свести его с владельцем этой влиятельной лондонской газеты или даже просто поговорить с Бивербруком о постоянной работе Локкарта. Никольсон, сын английского посла в Петербурге в начале века, начинал в эти годы свою блестящую карьеру. Он говорил Локкарту, что у Бивербрука он мог бы встретить крупных политических деятелей, международных финансистов, знаменитых певцов, балерин и литераторов, дельцов и мудрецов. По словам Гарольда, лондонцы уже обратили внимание на его статьи и многие спрашивали о нем. Локкарт всегда помнил, что если люди спрашивают о нем, значит, они любопытствуют, что с ним сталось после его выпадения из дипломатического мира в 1918 году. Он знал, что им интересно знать, как двадцатидевятилетний дипломат, наперекор всем почтенным джентльменам и даже наперекор предостережениям сильных мира сего, дружил в большевистской Москве с чекистами, или даже, кажется, с чекистками, с Троцким и Чичериным, бандитами первой руки; как потом сел в тюрьму за свои легкомысленные проделки, после чего вернулся весьма уверенный в себе и докладывал Его Величеству, даровавшему ему аудиенцию, а затем был отстранен от дел за свои неуместные старания наладить дружеские отношения не то с Лениным, не то с Савинковым, не то с белыми генералами.
Теперь, после девяти лет кружения между Будапештом и Афинами, Веной и Стамбулом, он считал себя первым знатоком в славянских делах, и преданный ему Ян Масарик был совершенно с этой оценкой согласен. Впрочем, Яна в Праге не было: с 1925 года он жил в Лондоне, в качестве чехословацкого посланника, и Локкарту не с кем было отвести душу. Он сознавал свое легкомыслие и нерешительность, с которыми родился, долги свои он исчислял в десять тысяч фунтов стерлингов, но он боялся потерять одно свое качество, которое его всегда выносило из беды: уверенность в себе, которого ему теперь иногда стало не хватать. С одной стороны – страстная любовь к замужней женщине, с другой – сломанная дипломатическая карьера, а теперь еще новое – намерение стать газетным сотрудником Бивербрука. Как далек он от того, чтобы остепениться! Но, может быть, правы люди – мужчины и женщины, – когда говорят, что именно в этом легкомыслии и заключено его исключительное, его обезоруживающее очарование?
Сначала банковская карьера как-то сама собой соединилась с частичной работой в британской легации в Праге, где ее начальник Кларк (еще одна фигура, заменяющая ему отца, в последовательности фигур лорда Милнера, Бьюкенена и – увы! – Рейли) царил и относился к нему с большим добродушием, когда он слегка хвастался своими, впрочем, несомненно, не совсем обычными, связями с чехами, отношениями, возникшими еще в 1918 году, в Москве. Секретари легации уговаривали его написать книгу о Чехословакии, настолько он увлекательно рассказывал о встречах с Масариком-отцом в горах, в Топольчанах, куда он был вхож с первого дня своего приезда. Через год он уже всецело был поглощен банковскими делами, теперь от него зависело дать или не дать той или иной центральноевропейской стране кредиты в фунтах стерлингов, свести или не сводить английских дельцов Сити, приехавших полуофициально в Прагу, с чешскими банками, где всюду сидели люди, доверявшие ему. На короткое время (в 1925 году) он ушел из директоров Англо-Чехословацкого банка (так он тогда назывался) и принял пост директора секретного отдела в Англо-Австрийском банке, но скоро стал сочетать обе эти должности, ощущая старую тягу к засекреченной деятельности политической службы. «Жизнь была довольно приятная. Мои директора занимались вопросами экономического и политического развития в странах Центральной Европы, а я составлял Для них ежедневные реляции, держа тесную связь с их представителями в Лондоне; Германии и Италии тоже вскоре удалось включиться в список стран, которые я обязан был контролировать», – писал он позже. Это последнее обстоятельство, между прочим, облегчало Муре свидания с ним в этих двух странах.
Это было написано им в его книге воспоминаний с многозначительным названием: «Отступление от славы» (другой том, вышедший в 1947 году, был назван «Приходит расплата»).
В 1927 году он продолжал свой роман с «Женей», актрисой МХТ, которой он позже помог выйти на немецкую сцену. В Вене он встречался с П. Л. Барком, последним царским министром финансов, делавшим свою вторую карьеру в лондонских банках, а в Лондоне, во время своих наездов, он несколько раз завтракал с М. И. Терещенко, министром финансов Временного правительства, зарабатывавшим на биржевых операциях большие деньги.
Наезжая в Лондон, он по-прежнему наблюдал «веселую путаницу в наших отделах секретной службы» и был этим отделам близок, потому что у него «было широкое практическое понимание политических, географических и общеэкономических проблем государств Центральной Европы». В том же году, побывав в Загребе, который он любил, он съездил в Венецию, а потом в Мюнхен, где оказался в день рождения старого Гинденбурга (80 лет). Это навело его на мысль добиться интервью у низложенного кайзера Вильгельма II, живущего на покое в Голландии. Он должен был заручиться согласием «Ивнинг Стандард» такое интервью напечатать. Аудиенция была получена у Бивербрука на дому. На него произвели впечатление два концертных рояля в зале и подмостки, на которых еще не так давно танцевали Нижинский и Карсавина, Данилова и Мясин. Бивербрук заключил с ним договор и согласился на его поездку в Доорн. Интервью было получено, и с кайзером Локкарт не прерывал отношений до 1939 года. При свидании Бивербрук пошел на все его условия и говорил, что считает его первым знатоком России и славянских стран. Вечер этого дня он провел с Яном, в его квартире при чехословацком посольстве. Оба были рады встрече, и Локкарт вдруг почувствовал, что рад быть в Лондоне, и пропал старый страх: он больше не боится никого, ни отца, ни жены, ни, как когда-то. бабушки.
С женой они жили теперь на разных квартирах, и он выезжал в свет с Томми. Она ввела его в круги английского аристократического общества (через несколько лет Локкарт уже играл в гольф с Эдуардом VIII и бывал у миссис Симпсон). Его контракт с Бивербруком тешил его самолюбие, и его новая работа, сочетавшая обязанности «светского фельетониста» и «центрального» (или редакционного) комментатора, понемногу стала увлекать его.
Газета «Ивнинг Стандард» считалась, по сравнению с серьезной прессой, газетой бульварной. Тираж ее был огромен. «Дейли Экспресс» и «Санди Экспресс» также принадлежали Бивербруку. Популярная газета «делала в Англии погоду». Локкарта сразу взяли в оборот. Не успел он приехать от кайзера из Доорна, как Бивербрук сказал ему, что он ждет от него не только фельетонов и статей, но и книги, книги об его авантюрах в России, потому что ни для кого не секрет, что его пребывание там было цепью авантюр: как он там дружил с Троцким, как конспирировал с с контрреволюцией и как сел в тюрьму. И кто была та особа, которая освободила его. Локкарт смутился: не она меня освободила, – сказал он, – я ее освободил. Благодаря дипломатическому иммунитету… Невозможно себе представить, чтобы Бивербрук, бывший в 1918 году министром информации в кабинете Ллойд-Джорджа, не знал, что Локкарт был послан в Россию Ленина как простой наблюдатель и никакого статуса, дающего иммунитет, никогда не имел. Но Локкарт был готов на все, чтобы только не распалась когда-то созданная легенда. Он повернул разговор в другую сторону. Бивербрук оценил его щепетильность: он в лице Локкарта приобретал настоящего джентльмена.
Разговоры о кинофильме по книге его воспоминаний начались еще до того, как он приступил к работе над самой книгой. Обедая у Бивербрука с Самюэлом Голдвином, голливудским королем кино, Локкарт, сидя с ним рядом, услышал его вопрос: «Когда будет закончена ваша книга?» «Если мне дадут отпуск, прежде чем запрячь меня в газетную работу, то через два года», – ответил Локкарт. Да, сказал Бивербрук, он даст ему отпуск для написания книги. И вот Локкарт, счастливый, свободный, едет в 1929 году по всей Европе – свою поездку он называет «мой континентальный тур», – по примеру великих англичан прошлого. Он теперь свой человек у ростовщиков и покрывает с их помощью часть своего, еще пражского, долга. Он едет в Париж, в Германию, в Швейцарию. В дневнике он записывает: «Я хотел повидать сына в школе в Швейцарии. Мура возвращалась в Берлин после того, как долгие годы работала секретаршей и переводчицей у Горького в Сорренто. Женя тоже была там в Берлине, она хотела со мной посоветоваться по поводу одного кинематографического контракта» [52]…
В Берлине он задержался на неделю. Там Мура виделась с ним. Какую европейскую столицу назвала она ему как свое постоянное местожительство, мы не знаем. Но ее сын Павел в это время тоже учился в школе в Швейцарии (как она сказала Локкарту), и она ехала к нему. Они обедали в известном берлинском ресторане Ферстера. «Я спросил ее о Горьком. Он теперь окончательно решил бросить Запад и посвятить остаток жизни развитию и образованию новой России. Со времени его возвращения в объятия большевиков свыше трех миллионов экземпляров его сочинений проданы в одной только России. Русский народ молится на него, как на Бога». Но Локкарта, несмотря на его уважение к Горькому, беспокоило, что писатель, всю жизнь боровшийся с тиранией, в шестьдесят два года уверил себя, что тирания, насилие, уничтожение личной свободы оправданы, если ведут к высокой цели.
На следующий день он был в германском министерстве иностранных дел, был принят Штреземаном и Кюльманом, промышленником Сименсом. У него кружилась голова от политики, отношений с людьми самых различных уровней, романа с Женей, писем леди Росслин и открывающихся перед ним для карьеры новых дорог. В трезвые минуты он говорил себе: «Мне сорок один год. Я за двадцать лет переменил пять профессий». Но это не мешало его хорошему настроению, наоборот, ему казалось, что жить становится все интереснее.
Его книга «Мемуары британского агента» была сдана в печать, и он написал Муре об этом, считая, что она, своим отношением к нему и спасением его жизни, в котором сыграла такую роль, заслужила то, чтобы он показал ей, что он о ней пишет, и дала бы свое согласие это опубликовать. Он никак не мог ожидать ответа, который он от нее получил. В дневнике мы читаем:
«Сегодня утром был для меня удар – письмо от Муры, в котором она требует изменений в той части моей книги, которая касается ее. Она хочет сделать все более сухо и деловито. Она хочет, чтобы я ее называл „мадам Бенкендорф", с начала до конца. Она хуже чем викторианская старая дева. А почему? Потому что я написал, что четырнадцать лет назад у нее были вьющиеся волосы, в то время как они „всегда были прямые". Поэтому мое описание фальшиво, легкомысленно и т. д. и ясно, что весь эпизод ничего для меня не значил! Поэтому: вся любовная история – или ничего! Это будет трудно сделать. Тем не менее, придется в книге кое-что изменить. Она – единственная, кто имеет право требовать изменений».
Книга тем не менее вышла и имела в Англии и США огромный успех. Она принесла ему деньги и славу и была переведена на многие языки. Через два года в Англии вышел на экраны фильм «Британский агент», который остался в истории кино как один из лучших авантюрно-исторических фильмов, не только по своему содержанию – Россия, революция, заговор, тюрьма, любовные перипетии англичанина с русской, – но и потому, что самого Локкарта (Стивен Лок) играл большой английский актер, Лесли Ховард. Муру (Елена) играла Кей Френсис, красивая, черноволосая, большеглазая актриса, с нежным, мягким лицом и тонкой талией. Ставил фильм Майкл Кэртис, известный в то время режиссер. Пресса писала восторженно: «Сюжет, богато прошитый потрясающими драматическими моментами, прекрасно и живо использован на экране. Это – эпизод из книги Р. Брюса Локкарта. Лесли Ховард играет в мужественном и в то же время мелодраматическом стиле». Два момента фильма, по мнению критика нью-йоркской «Таймc», могли бы быть сделаны более тонко: во-первых, апогей личных романтических переживаний молодых любовников на фоне величайшей революции нашего времени может показаться зрителям не таким уже существенным, во-вторых – в конце, когда Кей Френсис смело объявляет Ховарду, что она прежде всего – женщина и только потом – чекистка и шпионка.
Наряду с Лениным, в фильме были показаны и другие большевистские герои со странными фамилиями: Зубинов и Калинов (последняя, очевидно, была составлена из Калинина и Корнилова). Но в те времена Голливуд был известен своими несуразными русскими именами (а его влияние было очень сильно) – русские сюжеты были в большом ходу, и в каждом фильме появлялся кто-нибудь с немыслимой фамилией; был даже фильм, где две русские принцессы назывались Петрушка и Бабушка.
Локкарту было прислано приглашение на просмотр фильма, и он пошел, взяв с собой Муру. Оказалось, что просмотр назначен только для него, других приглашенных не было. Они оба сидели в центре небольшого зала, который был пуст и поэтому в первую минуту показался им огромным. В этой пустыне, в темноте, в молчании, она переживала прошлое, не смея дотронуться до его руки, вероятно, боясь, что, если она это сделает, она навсегда потеряет его. Возможно, что он пожалел, что пригласил ее прийти с ним, он, вероятно, подозревал, что ей было тяжело, но радость и гордость, что хороший фильм был сделан по его хорошей книге, тешили его тщеславие. Когда все кончилось, она спрятала от него лицо, и они разошлись на улице в разные стороны.
Теперь, когда он начал новую карьеру и из банкира стал автором нашумевшей книги, успешным киноавтором и журналистом в большой газете, его любимым местом стал изысканный Карлтон-грилл, место не для всех, но для тех, кто был волею судьбы включен в число достойных (и их гостей), место более похожее на клуб, чем на ресторан. Там он ежедневно завтракал, днем заезжал в свой клуб, вечерами бывал в театрах и концертах, если не бывал в лондонском доме Бивербрука, где между выступлениями актеров, светским разговором и ужином хозяин дома обсуждал с избранными материал для ближайших номеров своих газет. Субботы и воскресенья проводил он в Сюррэй, в загородном дворце Бивербрука, куда уезжал в пятницу вечером и возвращался в понедельник утром.
Локкарт в газете был и фельетонистом, и автором серьезных статей на политические, политико-философские и прежде всего – актуальные темы иностранной политики. Они отличались той же живостью, которой отличался его разговор. Он тогда не мог предвидеть, что останется в газете до 1938 года (когда его вернут на военно-политическую работу), и с увлечением учился журнализму, выказывая при этом свою обычную способность быстро схватывать и усваивать нужное и отбрасывать ненужное. Кое-кто, кто в свое время благословил его на дипломатическое поприще, считал, что он растрачивает свои таланты на страницах желтой прессы, и есть одно свидетельство (от июня 1931 года), как Мура относилась к его газетной работе. Она сказала ему: «Возьмите себя в руки. Вы достойны лучшего, чем играть роль лакея Макса [Бивербрука]». Она не могла простить ему его непримиримой ненависти к советскому режиму, которую она рассматривала как ненависть к России. Эти два понятия постепенно стали сливаться для нее в одно. Она не была исключением: известный, хоть и не слишком большой, процент эмигрантов так же, как она, постепенно приходил – через запутанную диалектическую сеть колебаний, оценок и переоценок – к убеждению, что любить родину (или, как тогда начали писать, «дорогую Родину») значит принимать все, что в ней есть, кто бы ею ни управлял. Большинство эмиграции по-прежнему держалось того мнения, что «узурпаторы в Кремле» мучают русский народ, который хочет демократии, и только ничтожная часть ее считала, что если случилось то, что случилось, значит, были для этого причины, глубоко лежащие как в историческом прошлом страны, так и в природе русского человека.
На слово «лакей» Локкарт не обиделся. Она была нужна ему, через нее он сохранял связи с русскими кругами, с русской действительностью. Он постепенно делался правой рукой Бивербрука, который ему оказывал полное доверие. Локкарт – ни тори, ни либерал, скорее – консерватор, но без феодальной окраски, общаясь с аристократами Лондона, всегда находил там свое место среди друзей. Он ненавидел и презирал мещанство, он был далек от преклонения перед традиционным монархизмом, смотря на династию как на Одно из необходимых Англии государственных учреждений. Он высоко ценил перемены в России, хотя уже в это время знал об идущих и усиливающихся репрессиях, в нем оставалось уважение к Ленину, как к значительной фигуре нашего времени, и он причислял его к пророкам своей юности, куда, между прочим, входили и Вальтер Скотт, и Наполеон.
Весь день – разговоры, пища для фельетониста, встречи с людьми, идущие из парламента, палаты лордов, министерств, литературных кругов и светских; он слушает всех, от премьер-министра до представителей богемы; сегодня это мировой известности пианист, завтра – американский король стали, послезавтра – советский посол Майский, эмигрант Керенский, за ним – старый знакомый Освальд Мосли (в то время еще не национал-социалист), а на следующий день – Беатриса и Сидней Уэбб и Рандольф Черчилль, одно время – помощник Локкарта в его ежедневном газетном «Лондонском дневнике».
Его фельетоны имели большой успех, Бивербрук даже хотел просить его перейти в другую его газету, «Дейли Экспресс», но Локкарт не соглашался: там было бы больше денег и больше славы, но… надолго ли его там могло хватить? И он отказывается и остается в «Ивнинг Стандард», где теперь его «светский фельетон» как-то незаметно начинает сливаться в одно с политическим, потому что все «светские» знакомые и видные лица в лондонском свете в то же время крупные имена в политике – Уинстон и Невилл, и Остин, и Рамзи, и Ван (Ванситтарт) и Том (Мосли). Он уже не только спец по России и Центральной Европе, он спец по германской политике, он лично знает всех на верхах Веймарской республики. С ними всеми он ест и пьет, и это начинает разрушать его здоровье. Запись в дневнике: «Пьян, болен, в долгах, в трех ночных кабаках за одну ночь…
Нет силы воли бросить пить. Развратник и лгун».
Вечерний смокинг каждый вечер, лорд Ротермир, лорд Нортклиф, Сомерсет Моэм, и первый секретарь советского посольства, и какой-то немецкий принц – все ему нужны, он работает на свою газету по двенадцать часов в сутки. По воскресеньям он гость в родовых поместьях своих друзей и в загородных дворцах старой и новой буржуазии, промышленников, газетных воротил, международных дельцов. Его называют фактотумом Бивербрука, он нарасхват. И все идет на пользу его фельетонам: сплетни об Альфонсе XIII, новая книга Уэллса, где он собирается наконец сказать, что, по его мнению, надо делать, чтобы спасти цивилизацию, и назначение Керзона на новую должность, и званый вечер у леди Кунард.
Все идет ему на пользу. И встречи с Мурой необходимы ему. У нее большой круг знакомств – на самых различных уровнях лондонского (или даже международного) общества. Он определяет ее окружение: «она – среди иностранцев, умных и незаметных» (между ними – и Р., и А. Г. Соломон, помогавшие ей когда-то в Ревеле). Он никогда не говорит с ней о британской политике или об Англии, только о Центральной Европе, о Восточной Европе, о Прибалтике и России. Она все еще ездит в Прибалтику, по одним им обоим ведомым делам. Она рассказывает ему анекдоты о пребывании в Советском Союзе Андре Жида, о визите Ал. Н. Толстого в Лондон. Несмотря на ее холод после прочтения его мемуаров и особенно – после фильма, они продолжают встречаться, они связаны теперь деловыми узами. Он записывает:
«Завтракал с Мурой в „Савое". Она едет в Геную сегодня и потом в Берлин. Говорит о новой книге Арнольда Беннета. Уэллс согласен с Максом, что это – дрянь. Мура говорит, что Дороти Честон надоела Беннетту и он потерял всякое вдохновение после того, как она запретила ему носить рубашки с незабудками. Бедный Горький зарабатывает не более 300 фунтов стерлингов в год, не может вывести деньги из России, где его книги продаются по 2 700 000 экземпляров в год. Он живет чувством, не умом и не умеет относиться критически…»
( Октябрь 1930)
«Письмо от Муры… Она пишет мило и весело. Она женщина широкого ума и широкого сердца».
( Январь 1931)
«Днем Мура в „Веллингтоне". Сидели с ней до 8.30, пили херес. Потом пошли в венгерский ресторан, где сидели до 2-х ночи. Я чувствовал себя больным после такого питья. Она – как всегда, ей нипочем. Весь вечер, естественно, проговорили о России. Мура думает, мы все ошибаемся насчет русских. Она думает, как Уэллс, что капиталистическая финансовая система сломалась и кончилась и что России удастся ее пятилетний план – может быть, не в пять лет, но в том смысле, что она будет прогрессировать и сделается индустриальной страной, как США. Она видела Горького несколько недель тому назад. Он теперь абсолютный большевик, вернулся к своему классу, верит Сталину и оправдывает террор, от которого раньше содрогался. Он и Мура оба боятся иностранной интервенции. Мура уверяет меня, что недавние процессы в Москве [над вредителями] были всамделишными, не были выдуманы правительством».
( Март 1931)
«Завтракал с Мурой. Она показала мне письмо Горького. Он просит ее прислать ему английские книги по истории английской карикатуры. Он очень любит животных… В Петрограде во время голода у него был датский дог; однажды он ушел из дому и не вернулся. Его съели голодающие Петрограда».
( Январь 1932)
«Завтракали с Мурой в ресторане „Эйфелева башня"».
( Июнь 1932)
«Пошел с Мурой на час на матч Англия – Индия».
( Июнь 1932)
«Завтракал с Мурой, которая вернулась из Германии. Горький был очень болен в Берлине – опять осложнение с легкими. Лечил его профессор Краус. Давали кислород. Возраст – 64. Не позволили ему поехать в Голландию на антимилитаристский конгресс. Большевистская профсоюзная делегация хотела, чтобы он поехал в Париж. Мура протестовала (из-за его нездоровья)».
( Сентябрь 1932)
«Завтракал с Мурой. Уэллс вернулся в Англию из Грасса на месяц, повидать друзей. Он пригласил Муру в пятницу на пьесу Шоу „Плохо, но правда" („Too true to be good"). Ему будет 66 лет в четверг, 22-го. Вокруг него – только женщины, мужчин-друзей у него нет. Молодые ему неинтересны, и он не старается, как Горький, поощрять их. У него два законных сына, которых он любит, но он не позволяет им вмешиваться в свою жизнь. Двум другим сыновьям, от Ребекки Уэст и Амбер Ривз, он щедро дает все, что им надо [53]. Антони Уэста он любил. Потом… Уэллс как-то исчез. Он очень умеет как-то вдруг исчезать, испаряться и никогда уже не возвращаться к людям».
( Сентябрь 1932)
«Завтракал с Мурой в Беркли-грилле и пил кофе с Г. Дж. Уэллсом, который тут же завтракал с какой-то весьма прельстительной молодой американкой. В 66 лет Уэллс выглядит чудно как молодо. У него кожа на лице – на двадцать лет моложе. Он пишет роман о мире, каким он будет через 100 лет… Мура резко ссорится с ним из-за России и международной политики».
( Октябрь 1932)
«Мой завтрак с Уэллсом был довольно скучен. Я опоздал на четверть часа. Томми и Гарри [леди и лорд Росслин] пришли в ресторан, чтобы посмотреть на Муру. Другие мои гости были: Бернсторф [немец, антинаци, позже казненный Гитлером] и Рандольф [Черчилль]. Уэллс придирался ко всем, потому что Мура говорила с Бернсторфом и хотела, видимо, владеть разговором… Мура выехала в Париж. Уэллс поехал ее провожать…»
( Октябрь 1932)
«Видел Муру в 6.30. Она говорит, что Гарольд [Никольсон] завидует моему успеху. Они едут с Уэллсом в Париж, а затем – в Сорренто к Горькому… Она показала мне открытку, на ней Эйч-Джи написал мелким аккуратным почерком: Дорогая Мура! Нежная Мура! Он посылает ей много денег. Делает подарки».
( Ноябрь 1932)
«Завтракал с Мурой в „Перрокэ". Она едет с Уэллсом в Зальцбург в июне. Она только что вернулась из Берлина… Мурины истории всегда забавны». ( Май 1933)
«Мура вернулась».
( Июнь 1933)
«Завтракал с Мурой… Мура говорит мне, что в этом году Горький не приедет в Италию, но поедет в Крым… Горький сказал Муре, что при открытии Беломорского канала бывший министр путей сообщения Временного правительства Некрасов рыдал от радости, глядя на это достижение, которое было осуществлено советской властью в России! Он работает на постройке канала».
( Сентябрь 1933)
«Завтракал с Мурой. Она сильно нападала на меня за то, что я не рву с Бивербруком, и за мою слабость и трусость. Говорит, что просто позор, что я проституирую мой талант. Люди не напрасно говорят, что я поверхностен и беспринципен, – я действительно и поверхностен, и беспринципен. Это все правда. Que de souvenirs! Que de regrets!» [54]