Сампиетри просил ее немедленно зайти к нему в бюро.
Сампиетри – импрессарио, мальтиец, уже несколько раз предлагал ей ангажемент, но она всегда была занята.
Она заходила к нему накануне, но именно тогда, когда она в нем нуждалась, он заявил, что ничего не может ей предложить.
– У меня есть кое-что для тебя, малютка! – закричал он, увидев ее на пороге.
– Нет, милая. В Александрии переполнены даже самые маленькие заведения, ты сама это хорошо знаешь. В другом месте. Ты же не боишься путешествий?
– В Каиффу.
Она посмотрела на него с удивлением и разочарованием.
– Знаю, – произнесла она. – Я проезжала мимо, когда ехала из Бейрута. Пароход стоял там два часа. Но я не спустилась на берег.
– Город только что начал обстраиваться, – сказал Сампиетри. – Именно в таких местах больше всего перспектив.
Он объяснил ей, что в Каиффе было всего одно европейское кафе. По мере того как город становился все оживленнее благодаря приезду значительного числа англичан и евреев, владелец кафе, его лучший друг, решил ввести в своем заведении программу. У него уже был оркестр, и он просил прислать ему артистов.
– Начинает он очень осторожно; на первое время ему нужна только певица или танцовщица. Впоследствии, если дело пойдет, пригласит еще других. Но, конечно, первая, если она только сумеет себя как следует поставить, займет привилегированное положение, будет помогать при выборе программы, при назначении артистов… Нечто вроде артистической дирекции, а?
– Для начала египетская лира в день, ужин и десять процентов с вина. Идет?
– Идет. Но только на месяц, а за это время ты постараешься найти мне что-нибудь в Александрии, ибо там, верно, мало хорошего.
– Обещаю, Жессика. Я должен телеграфировать, какого числа ты приедешь.
– Ты сядешь здесь в четыре часа на поезд. Ночью в Кантаре у тебя пересадка, из-за канала, и на следующее утро в девять часов ты в Каиффе. Кстати, не забудь, что в Палестине поезда по воскресеньям не ходят.
– Сегодня пятница. Телеграфируй, что я прибуду во вторник утром. Да чтоб прислали денег на дорогу.
– Хорошо.
В назначенный день Агарь сошла на перрон вокзала в Каиффе. От прекрасных сундуков графа Кюнерсдорфа остался только один, потрепанный и обшарпанный. Другой был заменен длинной тростниковой корзиной в сером чехле.
Оставив вещи на хранение, она наняла извозчика и отправилась на поиски кафе.
Первое впечатление от ее нового местопребывания было ужасным. Шел дождь. Пыль и глина смешались и превратились в липкую грязь. Ни намека на восточное гостеприимство и радушие. Несколько попадавшихся навстречу мусульман, казалось, были приезжими.
Ни одной драки между живописными уличными мальчишками. Тишина. На юге, меж темных туч, слабо вырисовывается что-то огромное, лысое и желтое: гора Кармель.
Мимо извозчика прошли какие-то, одетые как рабочие еврейских пригородов, люди, украдкой бросив на него беспокойный взгляд. Агари стало не по себе. Она решила, что это ее единоверцы.
Вскоре на берегу моря показалось кафе.
Оно состояло из круглой залы, выходившей на террасу, которая, благодаря сваям, возвышалась над водой. В хорошую погоду, при ясном небе, вид, должно быть, был очень красивый.
Хозяин, господин Дивизио, бодрый, чуть поседевший мужчина, несколько раз поклонился Агари. Он очень взволновался оттого, что эта элегантная молодая женщина впредь зависела от его заведения.
– Я посмотрел по вашей просьбе две или три комнаты, совсем близко отсюда. Вы можете выбрать ту, которая вам больше по вкусу.
– Сегодня, если вы ничего не имеете против. Я по всему городу расклеил афиши. Думаю, что будет много народу. Впрочем, вы увидите.
– Мне бы нужно порепетировать.
– Отлично. Я назначил на три часа Леопольду Грюнбергу, дирижеру моего оркестра.
Когда в три часа Агарь вернулась, Леопольд Грюнберг, высокий хилый блондин, уже ждал ее.
Рояль заменял ему весь оркестр, которым он должен был дирижировать.
Он о чем-то спорил с Дивизио.
– Пароход придет не раньше, чем через двенадцать дней. У вас ровно две недели, чтобы найти мне заместителя.
– Вы покидаете Каиффу? – спросила Агарь.
Вздох облегчения вырвался из его груди.
Нет ничего более грустного, чем тотчас же по приезде на новое место встретить человека, радующегося своему отъезду оттуда.
– Вы еврей? – робко произнесла Агарь.
– Конечно. Иначе меня бы здесь не было.
– Я тоже, – пробормотала она.
– А! Очарован! Да, но вы с вашим ремеслом не рискуете попасть в эту ловушку.
– Сионизм.
– Ах, так вы, значит, приехали из Европы, чтобы тут поселиться.
– Нас попросту высадили здесь. Чудесная страна. Целые горы золотых обещаний. А когда посмотришь на все это! Как-нибудь при случае вы проедете в глубь страны. Вы сами увидите… Камни, одни только камни. Я шесть месяцев пробыл здесь. С меня хватит. Я уезжаю. И не только я. Вам, наверно, это известно.
Он был счастлив, что мог хоть кому-то излить переполнявшую его сердце горечь.
– Если бы еще правильно распределяли на работу! Я, например, был медиком в Бонне. Этим можно было воспользоваться. А меня отправили дробить камни между Дженином и Наплузой! Прекрасна, клянусь вам, земля наших предков. К счастью, я американский подданный. Иначе мне бы не получить разрешения на выезд. Колонистов приезжает все меньше и меньше. Потому их стараются не выпускать.
Агарь молчала. Она не любила говорить о том, чего не знала. Ей было очень грустно слышать, что земля, которую она в детстве представляла себе в таких радужных тонах, была голым полем, усеянным одними только камнями.
Леопольд Грюнберг вдруг стал кашлять.
– Вы думаете надолго здесь остаться? – спросил он.
– Не менее месяца. Если мне тут понравится, я останусь и дольше.
Он пожал плечами и разразился смехом, который снова перешел в кашель.
– Ну уж на этот счет я спокоен, – сказал он.
Вечером, к выступлению мадемуазель Жессики, собралась, правда, не очень отборная, но зато многочисленная публика, своими «браво» показавшая, как она ценит такого рода искусство.
Агарь, однако, танцевала гораздо хуже, чем обычно.
Вначале она винила в этом Леопольда Грюнберга, который аккомпанировал еще более нескладно и нервно, чем днем.
Во время исполнения второго танца она нашла этому другое объяснение.
В углу, один за столом, сидел маленький человек, нечто вроде кривоногого карлика, с лицом, спрятанным за огромными черными очками.
Странное беспокойство охватило ее при виде все время направленных в ее сторону темных, непроницаемых стекол.
III
Понемногу туман рассеялся, и над морем загорелись тысячи звезд.
Успех первого вечера превзошел все ожидания. Не хватало шампанского.
Дивизио велел оставить одну бутылку и около трех часов утра, после отъезда последнего гостя, пригласил Агарь и Леопольда Грюнберга выпить ее.
– Дети мои, – сказал он, – позвольте мне от души вас поблагодарить. Вы, мадемуазель Жессика, были просто восхитительны. Какое тело, какая грация, какие костюмы! Мои посетители не могли от вас оторваться. Увидите, какую они вам сделают рекламу. Каиффа не такой уж неприятный город, когда его ближе узнаешь. Что же до вас, дорогой Леопольд… Какое горе, что вы уезжаете!
– Вы слишком добры, Дивизио, – ответил последний. – Тем более мне неприятно сообщить вам еще одну новость. Сегодня днем я дал вам двенадцать дней сроку, чтобы найти мне заместителя. Мне придется сократить это время. Я еду через неделю. «Тексас», пароход, на котором я еду, прибывает завтра утром, ровно на неделю раньше назначенного срока.
– Вот так не везет, – сказал Дивизио и добавил: – Я уже подозревал кое-что в этом роде, когда вечером увидел, что с вами говорит Кохбас. Он никогда раньше не приходил сюда.
– Он действительно сообщил мне о прибытии парохода. «Тексас» везет несколько новых колонистов. Исаак Кохбас примет их. Одновременно он попробовал сделать еще одну попытку удержать меня.
– Что же вы ему ответили?
– Можете себе представить!
– Кохбас? – спросила Агарь. – Не тот ли это маленький сутулый человек в больших черных очках, который сидел вон за тем столом во время концерта?
– Он самый, – ответил Леопольд.
– Кто он такой?
– Человек, имеющий большое влияние на дела Палестины.
– Что же он делает?
– Да кучу всяких вещей. Официально он начальник колонии «Колодезь Иакова», самой Наплузы, откуда я, слава Богу, сбежал. Он следит также за работой переселенцев. Вообще, повсюду сует свой нос, и, говорят, что верховный комиссар, сэр Герберт Самюэль, часто сам принимает его точку зрения, чтобы избежать его назойливых советов. Если бы всем сионистам пришлось покинуть Палестину, он был бы последним. Это настоящий фанатик нового дела.
– Он действительно такой могущественный? – почесывая голову, спросил Дивизио.
– Раз я вам говорю! А в чем дело?
– Боюсь, чтобы он не наделал мне неприятностей. Он как-то странно, не отрываясь, смотрел на мадемуазель Жессику все время, пока она танцевала. Все это между нами, не правда ли? Уходя, он отозвал меня в сторону и весьма сухо заметил, что такого рода спектакли вряд ли способны поднять нравственный уровень прибывающих.
– Чтобы успокоить его, – сказал, смеясь, Леопольд, – вам только стоит ему процитировать приказ от февраля 1921 года, в котором его дорогим сэром Гербертом разрешено открытие по всей Палестине домов терпимости – вещь до сих пор невиданная на земле наших предков.
– Спасибо за сравнение, – сказала Агарь.
– Мое заведение не луна-парк, – запротестовал и Дивизио.
– Да совсем не это хотел я сказать, – произнес Леопольд, одновременно смеясь и кашляя. – Просто если дозволено большее, то дозволено и меньшее.
– Противный, маленький человек, – заметила Агарь. – Если он вернется сюда, я уж постараюсь…
– Дитя мое… – забеспокоился Дивизио.
– Будьте спокойны, – вставил пианист. – Вы его больше не увидите. Не его стихия кабаре. И если он перешагнул порог вашего заведения, то ему, уж, верно, очень хотелось удержать меня. Я даже немного горжусь этим. Нужно признать, что он отнюдь не глупец. Если бы все обладали его верой, его умом и упорством, может быть, и удалось бы кое-что сделать в этой грязной стране.
– Он здесь почти столько же времени, что и я, – сказал Дивизио.
– Он приехал сюда двадцатипятилетним юношей. Теперь ему должно быть около сорока. Он покинул Палестину только во время войны, и то для того, чтобы меньше чем через год вернуться в английской форме. В первый раз, году в 1905-м, его послал сюда барон для ревизии отчетов колонии Ришон-Цион.
– Барон? – удивилась Агарь.
– Вы, – пожал плечами Леопольд, – еврейка и никогда ничего не слышали о бароне Эдмонде Ротшильде?
– Кохбас лично знал барона Эдмонда Ротшильда? – с почтительным страхом спросил Дивизио.
– Он в течение пяти лет был одним из его секретарей в Париже. Барон послал его сюда. Исаак Кохбас здесь остался. Барон, очень его ценивший, сделал все, чтобы его вернуть. Но Кохбас ни о чем слышать не хотел и сказал, что напрасны все попытки восстановить храм, если они не перенесены на землю Авраама, Исаака и Иакова.
Жестокий приступ кашля перебил речь Грюнберга.
– Довольно болтовни. Вот уже снова поднимается туман. Пора на покой. Я предпочитаю не издыхать здесь, если бы даже пришлось лишиться радости Воскресения в отмеченный пророками день на Земле Иерусалимской.
Через неделю «Тексас» снялся с якоря, увозя в неведомое Леопольда Грюнберга. За короткое время Агарь подружилась с ним. Ей тяжела была разлука, тем более что она лишь усиливала ее одиночество в городе, с которым ей, казалось, никогда не свыкнуться. Немного утешило ее письмо Сампиетри: он надеялся к концу ее дебюта в Каиффе достать ей место в Александрии. Агарь разрушила все иллюзии Дивизио, твердо решив через три недели его покинуть. Последний горестно покачал головой.
– Вы, однако, пользовались таким успехом, – сказал он. – Никак не пойму, почему люди не задерживаются в этой стране.
Леопольда Грюнберга вскоре заменил молодой еврей из России по имени Самуил Лодзь.
Он тоже порвал со своей колонией, расположенной на западном берегу Тибериадского озера. Но поскольку не было консула, на которого он мог сослаться, он не получил паспорта и тоскливо прозябал в Каиффе. Он превозносил свое якобы тонкое музыкальное образование и не скрывал досады, в которую его повергала работа у Дивизио.
В день отъезда Леопольда Грюнберга, явившегося в то же время днем дебюта Самуила Лодзя, Агарь начала танцевать только около десяти часов.
Первый, кого она заметила в зале, был Исаак Кохбас.
«Он хочет вернуть в колонию нового пианиста», – сказала она себе, чтобы рассеять непонятную, овладевшую ею тревогу.
Все время, пока она танцевала, на нее с невыносимым постоянством были устремлены черные очки.
Около полуночи Самуил Лодзь свернул свои ноты и ушел.
Кохбас, казалось, этого даже не заметил.
«Ага, он остается, – подумала Агарь. – Тем лучше. Я, по крайней мере, сумею высказать ему все то, что накипело у меня на сердце».
Она еще не могла успокоиться при мысли о том замечании, которое он неделю назад сделал Дивизио.
Неожиданно к ней подошел лакей:
– Мадемуазель Жессика, какой-то господин приглашает вас к своему столу что-нибудь откушать.
– Какой?
– Вон тот, у балюстрады, в черных очках.
– А! Вот как!…
Через мгновение Агарь стояла перед маленьким горбатым человеком, пристально на него глядя.
Он сидел, опершись локтем о стол, и даже не шевельнулся при ее приближении.
На ней было синее с золотом платье, оставлявшее обнаженными плечи и шею.
Она никак не могла привыкнуть к ощупывавшим ее тело взглядам и внутренне содрогалась, чувствуя их на себе.
– Вы звали меня? – спросила она как можно более почтительно.
– Да, – ответил он нежным, почти музыкальным голосом и повторил свое приглашение.
– Мое ремесло – соглашаться, – заметила она.
– Что вы желаете?
– Если можно, шампанского.
Она хотела грубостью замаскировать свое волнение.
– Может быть, что-нибудь другое. У меня нет средств, чтобы предложить вам шампанское, – ответил он с величайшим спокойствием.
Сказав это, он снял очки. Агарь стояла, как зачарованная. Она увидела глаза Исаака Кохбаса. Близорукие, но бархатистые, черные, полные грусти и чудесной глубины. Это некрасивое лицо осветилось чем-то светлым и вдохновенным. Танцовщица все еще стояла, не в силах понять, что с ней происходит.
– Садитесь, прошу вас.
Она машинально повиновалась.
– Вы пришли поговорить с Самуилом Лодзем? – спросила она, чтобы хоть что-нибудь сказать.
– Лодзем? Кто это такой?
– Новый пианист. Он так же, как и Грюнберг, покинул свою колонию. Я думала…
Он отрицательно покачал головой.
– Вы ошиблись. Не ради Лодзя я пришел сюда. – И прибавил, ясно выговаривая каждое слово: – Я пришел ради вас.
– Ради меня, – сказала она, силясь засмеяться. – Ради меня! И вы не боялись, переступая этот порог, не боялись за вашу нравственность?
– Я был бы достоин сожаления, если бы меня было так легко соблазнить, – тихо произнес он.
Агарь закусила губы.
– Вы плохо поняли переданные вам слова. Не за себя я боюсь.
– За кого же?
– За других, за моих братьев, за тех, кто по жизни идет нетвердым шагом. Нет, не так. И не о них я думал. Я думал о творении, о творении, которому они служат и от которого не должны отвернуться даже на мгновение…
– О каком творении?
Он не сразу ответил. В глазах его появилось сожаление, вызвавшее у Агари сразу и страх и злобу.
– Вы ведь еврейка, – сказал он наконец.
– А вам какое дело?
– Еврейка! Неужели вы никогда не думали о том, что у вас есть долг перед вашими братьями, перед вашим народом?
Она горько усмехнулась:
– Долг, у меня? Вы меня смешите. А они, мои братья, как вы их называете, разве хоть раз подумали обо мне, когда я была маленькой? Моя мать тоже была еврейкой. Она умерла от голода. Однако тогда, когда это случилось, в Константинополе не было недостатка в богатых евреях.
– Неужели, – сказала он грустно, – неужели никогда в вашем горе ни один из наших не протянул вам руку помощи?
Она мгновение колебалась. Она вспомнила бедную семью в Галате, куда ее маленькой приняли и где она впервые увидела дивную, обернутую в шелк и золото Тору… Но она злобе пожертвовала это воспоминание.
– Никогда, – горько сказала она, – никогда. О да, позднее, когда меня находили красивой, когда меня желали…
Она рассчитывала, что это слово наконец выведет его из начинавшего ее раздражать упорного спокойствия. Но она обманулась в своих ожиданиях.
– Становится холодно, – сказал он. – Накиньте на плечи ваш шарф. Так вы, по крайней мере, не простудитесь. – И голосом все более мягким и нежным продолжал: – Вы были несчастны. Я понимаю. Не думаете ли вы, что меня это удивляет? Наш народ рассеян, разбросан. Это великое горе, ибо те, кто хочет прийти на помощь, не знают, где их искать. Но скоро этого не будет. В тот день, когда все изгнанные, все преследуемые соберутся сюда.
– А в ожидании те, которые пришли сюда, уходят, – заметила она.
В глазах его отразилось столько боли, что она пожалела о сказанном.
– Говорил с вами Грюнберг? – спросил он.
– Да.
– Что он вам сказал?
– Что их обманули – его и других, что страна, в которую их привезли, оказалась полем камней.
Он покачал головой.
– Камней еще достаточно, это правда. Но их становится все меньше и меньше. Мы их убираем, и на их месте растет мирный хлеб… Вот увидите.
– Что же я увижу?
Она дважды повторила этот вопрос. Но он, казалось, ее не слышал.
Он надел очки и маленькими глотками допивал свое пиво.
Теперь, лишенный очарования своего дивного взгляда, он опять превратился в жалкого, кривоногого уродца, одетого в несуразный серый костюм, лишь подчеркивающий его нелепо торчащие худые ноги и костлявые, точно у чахоточного, сплошь покрытые веснушками руки.
Агарь уже не понимала, как такое убогое существо могло в ней вызвать другое чувство, кроме жалости, которой сейчас переполнялось ее сердце.
Обернувшись, она вдруг заметила заговорщически подмигивавшего ей Дивизио.
На другом конце зала, вокруг стола, покрытого специально на этот случай белой скатертью, сидело несколько элегантных молодых людей – золотая молодежь Каиффы.
Лакей расставлял бокалы вокруг наполненного льдом ведерка, откуда торчали горлышки двух бутылок шампанского.
Агарь сделала им знак, что идет.
– Простите, я должна вас покинуть, – сказала она Исааку Кохбасу.
Он точно очнулся от забытья:
– Меня покинуть? Вы уходите?
– Да. Меня ждут.
Он протянул дрожащую руку, как будто желая удержать ее.
– Пойдемте со мной, – произнес он каким-то потусторонним голосом.
– Куда? – спросила она, отступая.
– Туда, где был Леопольд Грюнберг, где нахожусь я, где наши братья.
– Ну уж выдумали, – засмеялась она, вставая. – Пойду к этим господам. Я условилась с ними. Идите лучше домой. Доброй ночи.
Он тоже встал. В руке у него была коричневая фетровая шляпа. Агарь видела, что его колени стучат друг о друга.
– Я вернусь, – сказал он.
– Как хотите.
Когда около трех часов утра, к самому закрытию кафе, Агарь осталась одна с Дивизио, он заметил ей с чуть беспокойной улыбкой:
– Что же, была у вас беседа с Кохбасом? Удалось ему обратить вас в свою веру?
– О! Вот еще! – засмеялась она и сделала непристойный жест, как бы желая подчеркнуть невероятность такого предположения.
Спустя несколько дней Агарь в час аперитива болтала с несколькими знатными посетителями кафе. Среди них были ливанский адвокат Туфик, зажиточный каиффский купец Луззано и директор местного эмигрантского агентства какой-то пароходной компании Монтана.
– «Канада» на широте Крита выдержала сильную бурю, – сказал Монтана, говоря о пришедшем после полудня пароходе, принадлежавшем его компании.
– Много он привез колонистов?
– Двенадцать, в то время как в прошлом году в этот же месяц было более пятидесяти. Дела сионизма не слишком блестящи.
– Только двенадцать! А мне казалось, что зарегистрировано было двадцать пять, – сказал Туфик, бывший юрисконсультом компании.
– Да, но остальные исчезли по дороге. Они, должно быть, решили, что так будет лучше. Исаак Кохбас сильно разволновался, когда узнал об этом. И чуть ли не сцену мне устроил, будто я виноват!
– Он в Каиффе? – спросила Агарь.
– Да. Он приезжает из Наплузы каждый раз, когда пароход привозит колонистов.
– Он, может быть, будет здесь сегодня вечером?
– Ну, в этом я сомневаюсь, красавица. Он не из завсегдатаев кафе.
– Он был здесь всего два раза, – заметил Павел Трумбетта, один из наиболее ярых поклонников Агари, – и именно после того, как ты приехала. Он, я заметил, ухаживает за тобой.
– Ты ничего не понимаешь, – возразил Петр Стефаниди, очень красивый мальчик. – Она в него влюблена.
– Вы оба идиоты, – сказала Агарь. – В прошлый раз он первый меня пригласил. Опередите его сегодня и увидите, сделаю ли я хоть шаг по направлению к его столу, если, конечно, за вашим будет шампанское.
– Браво, – закричали они, – согласны!
Вечером, как Агарь и предвидела, Кохбас сидел на своем месте, за тем же столом.
Она танцевала, как и в прошлый раз, и как в прошлый раз к ней подошел лакей.
– Мадемуазель Жессика, господин в очках просит вас к своему столу.
– Скажи ему, что я приглашена на весь вечер, – ответила она и пошла к расшумевшимся от приличного количества уже опустошенных бутылок молодым людям.
Принесли еще шампанского, и возобновилась оргия. Кохбас неподвижно сидел за своим столом. Казалось, что веки за черными стеклами сомкнулись.
– Никогда еще Жессика не была такой веселой, – заметил пивший из бокала танцовщицы молодой Трумбетта.
– Посмотрите на ее любовника, – сказал Петр Стефаниди. – Вот так гадкая обезьяна.
Он прижал к себе Агарь, губами прикасаясь к ее шее, плечам и груди.
– Ого! Ого! – закричали остальные.
Но она не оттолкнула его.
К часу суматоха и количество пустых бутылок только увеличились. Исаак Кохбас все еще не уходил.
Пользуясь невниманием своих совсем опьяневших обожателей, Агарь на несколько секунд скрылась. Входя в зал, она на пороге нос к носу столкнулась с Кохбасом.
Он взял ее за руки, и она услышала его глухое бормотание.
– Не стыдно вам?
– Что? – надменно спросила она.
– Я повторяю, не стыдно вам?
– Да пустите меня!
Но так как он только крепче сжимал ее руки, она совсем вышла из себя.
– Не стыдно ли мне? О! Я отлично понимаю! Ваша гордость уязвлена при виде дочери народа избранного в объятиях изгоев. Если тебе это не нравится, знаешь, цена для всех одна! Вот так, чудак! Да пустите вы меня!
Последнюю фразу она почти прокричала.
Все сидевшие на террасе обернулись. Посыпались замечания и протесты.
Исаак Кохбас покачнулся. Он, казалось, колебался, потом вдруг яростно оттолкнул Агарь и исчез во мраке улицы.
На следующий день, после мучительной бессонной ночи Агарь к часу аперитива пришла в кафе. На террасе еще никого не было за исключением Исаака Кохбаса, сидевшего все за тем же столом.
Он подошел к ней.
– Я должен извиниться перед вами, – сказал он. – Посидите со мной минуту, чтобы доказать мне, что вы на меня не сердитесь.
Она повиновалась, смущенная, сконфуженная.
– Скажите, что вы простили меня.
– Мне тоже надо извиниться, – пробормотала она, – я слишком много выпила.
– Мы оба достойны жалости.
Они замолчали. Страшно взволнованная, Агарь машинально вертела соломинку в налитом ей лакеем лимонаде.
– Вы уезжаете? – сказала она наконец.
– Завтра утром. Следующий пароход с эмигрантами прибывает шестого апреля. Вы третьего апреля возвращаетесь в Египет, через десять дней, не так ли?
– Да.
– Мы, значит, больше не увидимся.
Она ничего не ответила.
– Слушайте, – сказал он, – слушайте. – Его чудесный музыкальный голос будто сломался. – Если я вас о чем-то попрошу, сделаете вы это для меня?
– Что?
– Вам сказали много дурного о нашем творении. Я хочу, чтобы вы увидели, что вам солгали, что мы не обманываем наших братьев и что сами не обманываемся. Вы вернетесь к вашей жизни, направляя свои стопы туда, куда укажет вам ваша судьба. Пусть ваше свидетельство и не принесет нам пользы, но не нужно, чтобы оно причинило нам вред.
– Что же для этого надо?
– Завтра в полдень я уезжаю на автомобиле. Вы свободны до пяти часов, не правда ли? Так вот, проводите меня. О! Не очень далеко. Всего каких-нибудь тридцать пять километров. Этого достаточно, чтобы дать вам понять, как мы идем к нашей цели. Я поеду дальше, а вы в том же автомобиле вернетесь в Каиффу. Скажите же, что вы согласны.
– Согласна.
Он с волнением взял ее за руки.
– Мадемуазель Жессика… – начал он.
– Не называйте меня так, – произнесла она глухим голосом. – Это не мое имя. Меня зовут Агарь, Агарь Мозес.