Пастор жестом успокоил ее.
— Осмелюсь попросить вас, дорогая миссис Ли, дать господину аббату возможность точно и без обиняков определить, что, собственно, он думает.
И он прибавил, намеренно скандируя каждый слог:
— Без обиняков.
— Я завел разговор именно с этим намерением, — вежливо сказал иезуит. — Обещаю вам, господин пастор, что вы будете довольны.
Он налил себе стакан воды.
— Сегодня 11 августа, — сказал он.
— Это факт, — признал Гуинетт.
— А вы оказали честь миссис Ли заболеть у нее в доме 2 июля. Прошел ровно один месяц и девять дней. Хорошо. Если я сейчас, господин пастор, употребил выражение странно относительно вашей болезни, то я дурно выразился, или по крайней мере я к частному вопросу приложил совершенно личное мнение. Сознаюсь, что есть другое определение, лучше подходящее к данному случаю.
— А какое?
— Определение несвоевременно.
— Если я верно понял, — с величайшим спокойствием ответил Гуинетт, — вы, оставляя сейчас при себе свое мнение о характере и происхождении моей болезни, желаете рассматривать только последствия ее. С этой точки зрения вы считаете ее несвоевременной.
— Совершенно верно, — сказал иезуит. — С вами просто удовольствие спорить.
— Несвоевременно. Нас здесь трое человек. Вы находите болезнь эту несвоевременной не с точки зрения моих выгод?
— Вы сами этого не пожелали бы, — с самой презрительной улыбкой ответил отец д’Экзиль.
Гуинетт и бровью не повел.
— С точки зрения ваших выгод, может быть? — осторожно допытывался он.
Иезуит еще подчеркнул выражение своей улыбки.
Гуинетт слегка побледнел.
— Нет? При этих условиях мысль ваша ясна. Продление, значит, моего пребывания в этом доме является угрозой для интересов здесь присутствующей миссис Ли.
— Совершенно верно, — просто сказал иезуит.
Тут захотела вмешаться Аннабель, но пастор снова остановил ее.
— Прошу вас, миссис Ли. Я, конечно, не боюсь и сам могу защищаться.
Он значительно помолчал.
— Я мог бы, господин аббат, напомнить вам, что под этот кров я был принят благодаря вашему покровительству. Но мне противно прибегать к доказательствам ad hominem. Можете вы мне сказать, чем вредит мое присутствие интересам миссис Ли, интересам, которые, из элементарного чувства благодарности, по меньшей мере так же дороги мне, как они могут быть дороги вам?
— Господин пастор, — сказал отец д’Экзиль, — я рассчитывал, когда ввел вас сюда, что ваше присутствие ускорит отъезд миссис Ли, а не задержит его. Я не знаю, достаточно ли ясно я выражаюсь. Если бы я мог угадать, что лейтенант Рэтледж уедет в течение недели...
Аннабель покраснела. У пастора вырвался жест целомудренного протеста.
— Если бы я мог это угадать, — с силою повторил иезуит, — то, дорогой господин Гуинетт, несмотря на вашу скорбь, несмотря на Прощание Адольфа Моно, несмотря даже на Эмерсона, вы бы никогда, слышите ли, никогда не могли рассчитывать на то, чтобы войти в этот дом. Я говорю это с ясностью, которая не может не коснуться души человека, столь предубежденного против двусмысленной речи.
— Констатирую, — сказал пастор, — что вы сыграли тогда маленькую комедию, которая обращается против вас же. Предоставляю миссис Ли судить о таком поведении. Но что я могу тут сделать?
— Вы можете уехать, — сказал монах. — Ваша должность призывает вас к вашим солдатам.
— Уже очень давно ваша должность призывает вас к вашим индейцам, — кротко сказал пастор, — так что вы не имеете права противопоставлять мне подобный аргумент. Но после всего, — сказал он, внезапно возвышая голос, — по какому праву вы требуете у меня ответа? Неужели миссис Ли дала вам это право? В таком случае мне нечего больше сказать. Говорите, миссис Ли, говорите, — пылко продолжал он. — Сейчас я умолял вас, чтобы вы молчали. А теперь заклинаю вас, говорите! Скажите, вы дали мандат этому господину так со мною обращаться?
— Я действительно получил этот мандат, — сказал, начиная выходить из себя, иезуит, — и получил его от человека, имевшего на то право. Я получил миссию не уезжать из этих мест, пока хозяйка сама не покинет их. Не так ли, сударыня?
Аннабель не отвечала.
— Какой же опасности подвергается здесь миссис Ли? — спросил пастор.
— Господин пастор, — иронически отвечал иезуит, — должен ли я напомнить вам об отвращении, которое напало на вас самих и которым вы поделились со мною в тот день, когда я встретил вас на берегу Иордана? Если пребывание в Соленом Озере не совсем прилично для методистского пастора, то почему вы думаете, что оно подходит для молодой дамы, католички?
— Теперь моя очередь напомнить вам, что вы мне ответили тогда, — любезно сказал Гуинетт: — Мы носим опасности в себе самих. И, как мне кажется, мы поступаем несправедливо относительно миссис Ли, если предполагаем в ней столь слабую душу...
— Господин пастор... — сказал, теряя терпение, иезуит.
Но он сдержал себя. Ему удалось даже улыбнуться.
— Как я жалею о нашей напрасной ссоре! Не лучше ли рассмотреть прямо факты? Видите ли, господин Гуинетт, я обещал, и миссис Ли знает это, охранять ее и помочь ей выехать из Соленого Озера. Вы, с другой стороны, это, правда, — и звук его голоса имел в себе что-то невыразимое, — по состоянию своего здоровья не можете сейчас уехать из города.
— Не правда ли? — порывисто спросила Аннабель.
— Хорошо! Но нет ли способа уладить все это? Пусть миссис Ли уезжает! А вы можете остаться здесь. Ее отъезд вовсе не влечет вашего отъезда. Ее уход, конечно, незаменим, но в конце концов должны же найтись в Соленом озере сиделки, которые могли бы ее заменить, если не в отношении усердия и преданности, то, по крайней мере, в отношении фактического ухода. Мне кажется, например, что Сара Пратт...
Отец д’Экзиль говорил вполне чистосердечно и не заметил исполненного ужаса взгляда, который бросил на него Гуинетт, или, если заметил, не понял причины его.
— Сара Пратт или Бесси Лондон, или всякая другая, — продолжал он, — если допустить, что мужского ухода недостаточно.
— Я никогда не буду помехой покою миссис Ли, — изменившимся голосом сказал Гуинетт.
— Я никогда не сомневался в этом, — ответил отец д’Экзиль.
— Ну, что же, кажется, все затруднения теперь устранены?
Наступило молчание, во время которого иезуит считал, что он выиграл дело.
Тогда послышался отчетливый и дрожащий голос Аннабель, которая говорила:
— Я не уеду из этого дома, пока совершенно не восстановится здоровье мистера Гуинетта.
— Значит, вы будете жить здесь столько времени, сколько ему захочется, — хладнокровно констатировал отец Филипп.
— Господин аббат, — кротко произнес Гуинетт, — вы как будто переступили через все границы.
— Вы на самом деле переступили их, — сказала Аннабель Ли.
Преподобный, очевидно, понял, что наступил момент, когда ему надо сделать решительный ход.
— Вы, конечно, поймете, сударыня, что мое присутствие под вашим кровом отныне несовместимо с присутствием этого господина.
— Я сам того же мнения, — сказал отец д’Экзиль, в эту минуту не сомневавшийся в успехе.
— Миссис Ли должна высказаться, — сказал Гуинетт, знавший, что у него на руках имеются козыри, о которых не знал его противник.
Аннабель, не отвечая, поникла головой.
Отец д’Экзиль побледнел.
— Вы не слышали? — сурово спросил он ее.
Она взглянула на него умоляющими глазами, глазами загнанного животного. Но упорно молчала.
— А! — сказал он, — хорошо, этого достаточно, я понял.
Он повторил:
— Я понял.
Аббат встал.
— Через несколько часов, сударыня, ваше молчаливое желание будет исполнено. Вы будете избавлены от моего присутствия.
И вышел.
С Гуинеттом, когда он остался наедине с молодой женщиной, сделалось дурно. Он покачнулся и едва не упал.
Она бросилась к нему, схватила в свои объятья и помогла ему сесть.
— Какая ужасная сцена, — вся дрожа, говорила она. — Ах, вы не сердитесь на меня, скажите, вы не сердитесь на меня.
— Ангел дорогой, ангел Божий, на вас сердиться!
И он возвел глаза к небу.
Когда больной, лежа в постели, Игнатий велел позвать к себе Франциска-Ксаверия и сказал ему, что он назначил его для проповедования Евангелия в лазоревых городах, восточных жемчужинах Мелинде, Тютикорине и Мелиапоре, иезуит вернулся в свою комнату с душой, исполненной радостью. Он стал приготовляться в дорогу... Мелиапор, Тютикорин, Мелинда, Гоа Альбукерка! Какой-нибудь Клод, какой-нибудь Гуинетт показался бы среди отливающих всеми красками улиц этих таинственных городов человеком в сюртуке и в очках в толпе прекрасных обнаженных баядерок. Но святой Франциск будет там так же на месте, как всюду, так же, как на месте отец д’Экзиль у теплой постели Аннабель Ли.
Совершенно как святой Франциск в своей римской комнате, стал приводить отец Филипп в порядок багаж у себя в комнате. Прежде всего он занялся серым чемоданом, в котором находился разборный алтарь; затем своими личными вещами, жалким бельем, много раз заштопанным; со стены снял он образ Святого Кристофа, патрона путешествующих. Он вложил его между страницами старого экземпляра Духовных Бесед. Долго колебался он в раздумье над дюжиной тонких носовых платков, подарком Аннабель Ли. Он начал с того, что исключил их из своего имущества и выложил на стол.
«Нет, — сказал он, — это неуместное самолюбие».
Он взял шесть платков и поместил их между своими рубашками.
Затем сел за письмо к отцу Риву, в котором извещал его о своем отъезде.
Уже с минуту за дверью слышался легкий шум, звуки подавленных рыданий.
Отец д’Экзиль подошел к двери и открыл ее.
Там были негры.
Роза, стоя на коленях, уткнувшись в огромный красный платок, плакала, Кориолан стоял неподвижно, нагнув голову. Из глаз его капали слезы и образовали маленькие пятнышки на хорошо навощенном полу.
— Войдите, — сказал отец д’Экзиль.
Он запер дверь.
— В чем дело?
Они не отвечали и еще сильнее, неудержимее заплакали.
— Ваша госпожа говорила с вами?
Они не в состоянии были вымолвить ни слова и знаками показали, что нет.
— Значит, вы подслушивали у дверей? — сурово спросил отец Филипп.
— Да, — ответила Роза, внезапно отрывая платок и показывая свое распухшее от слез лицо. — Мы слушали... все время завтрака.
И Кориолан повторил:
— Все время завтрака.
Отец д’Экзиль удивился жалкому животному инстинкту этих бедных людей.
— Ну что же? — ограничился он вопросом.
— Вы не уехать, господин аббат, — умоляла Роза.
— Не уехать, — повторил Кориолан.
— Мне надо ехать, — сказал иезуит.
Тут полился целый каскад слез и жалоб.
— Мы погибли, погибли! — причитала Роза.
— Погибли, — вторил ей Кориолан.
— Никогда не увидать Сан-Луи и Миссури!
— Никогда не увидеть Гасконнады и голубых фонарей.
— И госпожа тоже погибла, погибла!
— Погибла, погибла, погибла!
Негры выли и пели на все лады это ужасное слово, и оно трагически звучало при виде маленьких, увязанных веревочками пакетов отца д’Экзиля. С минуту в нем происходила жестокая борьба.
— Ах, Боже мой! — шептал он.
Потом ему представилась Аннабель с нехорошими губами и медовая улыбка пастора.
— Нет, нет! — твердил он.
Шесть носовых платков стопочкой высились на уголке стола. Он видел их. Он слышал ужасные крики негров.
«Самолюбие, опять самолюбие! — с ужасом думал он. — Ах! я человек недостойный».
Он взял за руки горничную и поставил ее на ноги.
— Роза, — спросил он, — где твоя госпожа?
Она не могла говорить, и Кориолан ответил.
— Все внизу. Все возле господина пастора в сюртуке.
— Ну, хорошо. Пусть один из вас пойдет и скажет ей...
— Что? — разом спросили оба.
— Что я хочу говорить с нею, что мне нужно с нею поговорить, но сию минуту и здесь.
Он был бледен. Он повторил:
— Здесь, здесь.
Блаженно взглянули друг на друга негры.
— Иди туда, — сказала Роза.
— Нет, ты иди, — сказал Кориолан.
— Пусть идет, кто хочет, — сказал отец д’Экзиль голосом, ставшим ужасным от нервного состояния, в котором он находился, — но сейчас же, или...
Роза быстро поднялась. Слышно было, как она торопливо бежала вверх по лестнице.
Наступил момент трагического молчания. Иезуит смотрел на Кориолана. Несчастный молился, стоя на коленях.
— Она не возвращается, — шептал иезуит. — Роза не возвращается.
Негр щелкал зубами.
— Святая Мария, Матерь Божия... Святая Мария, Матерь Божия.
Иезуит подошел к порогу комнаты.
— А! — вырвалось у него.
Он увидел Розу, сидящую посередине лестницы. Он поднялся на несколько ступенек вверх, помог негритянке встать на ноги и ввел ее в комнату.
— Ну что? — спросил он.
— Святая Мария Матерь Божия, молись за нас, бедных грешников, — повторял Кориолан голосом умирающего.
— Ну что? — повторил отец Филипп: — Видели вы ее?
— Да, — шепнула Роза.
— Вы говорили с нею? Вы сказали ей?
— Да.
— И... что же ответила она?
— Она ответила... О господин аббат!
Иезуит взял негритянку за обе руки.
— Говорите, Роза, умоляю вас.
— Она ответила, она ответила, что господин Гуинетт сейчас очень больны и что она не покинет его. Но позднее вечером...
— Хорошо, — спокойно сказал отец д’Экзиль. — Хорошо.
И очень тихо добавил:
— Бедные друзья мои, Роза и Кориолан, надо меня оставить в покое. Оставьте меня, умоляю вас. Уже четыре часа. Надо пойти, Кориолан, в конюшню и дать Мине овса. Ему придется шагать всю ночь. В шесть часов я приду в конюшню, в шесть часов. А теперь, умоляю вас, оставьте меня одного. Видите, все готово, оставьте меня одного.
И, говоря таким образом, он тихонько толкал их к двери. Спотыкаясь, они вышли.
Миной назывался серый мул. То был подарок немецкого эмигранта, за которым ухаживал в окрестностях источника Гумбольдта отец д’Экзиль и который, умирая, сделал его своим наследником.
В свое время мул этот был замечательным ходоком и даже замечательно лазил по горам. Но теперь он состарился. Между прочим, целый год он провел в полном покое, в прекрасной конюшне виллы, рядом с кобылицей Аннабель Ли. Он очень разжирел. Когда пришлось его оседлать, то Кориолану удалось это сделать, только продырявив ножом в подпруге две-три лишних дырки. Мул не сопротивлялся. Его маленький четырехугольный мозг забыл суровую жизнь мула, принадлежащего эмигранту и миссионеру, и он не убоялся снова начать ее.
Слышно было, как в стойле кобылица стучала ногой.
— Что это? — спросил, внезапно появившись, отец д’Экзиль.
Он указал на мула, на боку которого рядом с холщовым чемоданом висел маленький пакет. Он ощупал его. То были съестные припасы. Сбоку седла висела большая тыквенная бутылка.
Оба негра опустили голову.
Роза прошептала:
— Пойдемте, отец мой.
Он позволил повести себя в столовую. Там была приготовлена еда. Перед столом был только один стул. В вазе поникли слегка увядшие цветы, которые стояли за завтраком, когда жизнь была еще так прекрасна.
Иезуит начал есть. Он с горечью заметил, что голоден. Затем он ушел из этой столовой, куда никогда уж не должен был вернуться. Придя под веранду, он поднял глаза к черной линии крыши, к мрачной дыре, где скоро должен был проснуться каменный стриж, эта печальная сумеречная птица. У садовой калитки ожидал Кориолан, держа под уздцы Мину. Отец д’Экзиль взял у него поводья.
— Прощайте, — сказал он.
Оба негра не плакали больше, но опустились на колени.
— Бедные друзья мои! — Иезуит наклонился к ним и благословил их.
— Трогай, Мина, трогай!
И он уехал.
Дорога в Огден показалась ему слишком прямолинейной, и, кроме того, он боялся встречи со знакомыми, которые заговорили бы с ним. Поэтому он покинул дорогу и, взяв влево, поехал по пустынному пространству, окаймляющему восточный берег озера.
Солнце быстро катилось над голубыми волнами к закату. Дул легкий ветерок, образовывавший на воде у берега след бледной пены. Ужасная, бесплодная страна терялась из виду на севере, покрытая там и сям следами соли, то беловатой, как проказа, то красноватой, когда в ней отражалось солнце.
Ничего не видно было: ни травки, ни водорослей, ни раковинки. Изредка только попадалась то сбившаяся с пути чайка, то выпь, смешно хлопавшая крыльями и затем улетавшая с хриплым криком... В одном месте плавали в стоячей воде какого-то мелкого ручейка три или четыре мертвых рыбки, животом кверху. Их, беспечных, увлекла пресная вода; но мало-помалу пресная вода стала солоноватой. Соленое Озеро убило их.
Отец д’Экзиль ехал дальше. По мере того как садилось по правую сторону солнце, тень животного и человека все увеличивалась, становилась огромной.
«Через полчаса настанет ночь», — думал иезуит.
Попался по пути новый бледный ручеек с новыми мертвыми рыбами. Вода была так солона, так густа, что копыта Мины даже не подымали брызг, как в милых европейских ручейках. Всюду вокруг виднелась теперь масса раскрашенной пыли, пыли, в которую превратилась мертвая саранча. Саранча, пожрав прошлым летом жатву Святых Последнего Дня, добралась нынче сюда, и Соленое озеро убило ее.
Тогда вдруг, сразу, отец д’Экзиль понял жестокость этой страны, а также жестокую судьбу маленького живого существа, которое он оставил там, позади себя. Солнце только что закатилось в Мертвое море. Со всех сторон ползли синие тени, захватывая все небо и изгоняя ликующие дневные краски. Аннабель! Так покинуть ее! Он задрожал. С секунду у него было сильное желание вернуться и вырвать ее, чего бы это ни стоило, даже против ее воли, у ее гнусного будущего.
— Трогай, Мина, трогай!
Чтобы противостоять искушению, он пытался ускорить аллюр мула. Но животное, обыкновенно кроткое, стало лягаться. Оно глухо вздыхало. В то же мгновение сзади послышалось ржание. Мул совсем остановился. Ясно раздавался мягкий шум галопа по песку, затем — более резкий звук лошади, которая из галопа переходит на шаг. Отец д’Экзиль принялся ласкать шею неподвижного мула. В действительности он опирался о него.
Он угадал, что это была Аннабель Ли, но не обернулся.
На ней была ее амазонка, но у нее не было времени надеть сапоги. Белокурые волосы легкими прядями вились в тени огромной фетровой шляпы.
Она соскочила на землю.
— Я бежала, — сказала она.
Отец д’Экзиль не тронулся с места, но опора его внезапно исчезла. Мул узнал своего друга-кобылицу. Обнюхивая морды друг друга, животные с счастливым фырканьем уже возобновили свои таинственные беседы.
— Я бежала, — повторила Аннабель. — Я боялась, что не догоню вас, — смиренно добавила она.
— Проще было бы избавить себя от этой беготни и сказать мне то, что вы считаете нужным, на вилле, — ответил отец Филипп. — Часа в четыре Роза доставила вам случай к этому.
Аннабель опустила голову. Несколько минут они молчали. В сером небе с криком проносились первые каравайки.
— Вы позволите мне продолжать мой путь? — сказал иезуит. — Я хотел бы до наступления полуночи быть в Огдене. Когда станет темно, я медленнее буду подвигаться вперед. Трогай, Мина.
— Позвольте мне проводить вас немного, — шепнула молодая женщина.
— Как вам угодно, — произнес аббат.
Взяв под уздцы животных, они прошли рядом пятьсот метров. Угасающий дневной свет отражался в соленых лужицах. Был тот момент, когда на земле кажется светлее, чем в небе.
Перед ними вдруг вспорхнула неизвестно откуда взявшаяся трясогузка. Она поджидала их, пока они почти наступали на нее. Тогда с еле слышным писком птичка улетала, садилась немного подальше, снова поджидала их и снова улетала.
Наконец тихим голосом заговорила Аннабель, голосом, в котором слышались уже все ночные страхи.
— Почему вы уезжаете?
— Я и то слишком опоздал, — отвечал отец д’Экзиль.
— Слишком опоздали! — горестно выдохнула молодая женщина.
— Да, слишком опоздал, — сурово повторил он. — Я священник, и меня ждут там.
И он жестом указал на темные пустыни Севера.
— Вы меня оставляете ради индейцев! — воскликнула Аннабель.
— Одна душа стоит другой, — жестко пояснил иезуит. — И я хочу думать, что ничто не грозит вашей душе.
Она могла только еще раз прошептать:
— Почему вы уезжаете?
— А вы, — спросил он, — почему вы остаетесь?
— Вы это отлично знаете, — еще тише проговорила она.
— Я по этому поводу уже два месяца спрашиваю себя, — сказал он, — и...
Она не дала ему окончить фразу.
— Я взяла на себя задачу, — слабо возражала она, — и должна до конца выполнить ее.
— Задачу довести господина Гуинетта до полного выздоровления, не так ли?
Она не отвечала, только наклонила голову.
— Немного искренности, прошу вас, искренности с самой собою, — почти жестоко сказал отец д’Экзиль. — Хватит ли у вас мужества присягнуть мне, что только добросовестность сиделки удерживает вас в Соленом озере?
Она кинула на него взгляд, полный невыразимого страдания.
— Ах! А вы думаете, что вы искренни с самим собою, когда ставите свой отъезд в связь с вашим миссионерским долгом?
Они оба склонили головы. Он — уничтоженный, она — дрожащая при мысли о словах, которые только что осмелилась произнести.
Из-под их ног с мрачным жалобным писком вылетела трясогузка. Они еле разглядели, как она опустилась на землю.
— Мне холодно, — пожаловалась Аннабель.
— Надо вернуться, — сказал иезуит.
— Еще несколько шагов, — умоляюще прошептала молодая женщина.
Метрах в ста впереди дорожку, по которой они следовали, бледно выделявшуюся среди черной земли, пересекала другая, ведшая к Соленому озеру. На месте пересечения стоял межевой столб, мрачно высившийся к небу.
Они чувствовали, что там расстанутся, и инстинктивно замедлили шаги.
Скоро достигли они столба. То была тяжелая четырехугольная свая, на каждой из четырех сторон которой грубо углем был нарисован мрачный мормонский глаз. Трясогузка опустилась на его верхушку. Она подпустила их совсем близко к себе, потом вскрикнула и навсегда исчезла во тьме.
Вокруг них ямы, наполненные водою, казались теперь наполненными чернилами. Словно яснее слышался крик караваек, но их самих не видно было.
— Это здесь, — остановился иезуит.
Она стояла перед ним немая, с поникшими руками: жалкая, покинутая вещь.
— Вы сейчас находитесь в двух верстах от вашей виллы, — сказал он.
Он не решился доставить себе жестокое страдание и прибавить: «Вы навлечете на себя хороший нагоняй».
...Ах! не может же быть, чтобы не существовало за этими пустынными небесами, за этими стадами гонимых ветром над курчавящимся барашками морем облаков мест, где люди были бы вознаграждены вечным блаженством за столь раздирающие душу минуты...
Аннабель все еще была неподвижна. Он сам разобрал поводья, распределил их на шее лошади и подтянул стремена.
— Теперь поезжайте, — сказал он.
— Помогите мне сесть в седло, — шепнула она.
Он повиновался. Когда он наклонился, молодая женщина схватила его руку и поцеловала ее.
Около полуночи отец д’Экзиль заметил у края темного неба мигающие огоньки: то был его первый этап — Огден.
Аннабель вернулась домой часов в восемь. Она сейчас же прошла в комнату пастора.
Он лежал, вытянувшись, на кушетке и курил сигару. При виде ее он улыбнулся.
— Я начинал уже беспокоиться, дорогая, — сказал он.
Аннабель покраснела, хотела заговорить.
— Не извиняйтесь, — остановил он. — Я знаю откуда вы. Не извиняйтесь, я отлично понимаю ваши чувства!
Он ласкал своею красивою белой рукою мягкие белокурые локоны.
— Добра, всегда добра, почти слишком добра, — говорил он.
Аннабель разразилась рыданиями.
Он привлек ее к себе. Она поддалась. Продолжая улыбаться, он сдержанно поцеловал ее в затылок, в корени волос.
Она вся затрепетала. Она всецело была в его руках.
Но он тихонько отстранил ее.
— Тсс, моя красавица, тсс!
Она тупо взглянула на него. Он опять улыбнулся.
— Нам надо серьезно поговорить, — сказал он.
Глава шестая
Дождь окутывал город серым своим покровом, а ветер то тут, то там вздувал его. Не видно было ни неба, ни гор, ни деревьев сада, ничего.
Аннабель отошла от окна, в стекло которого упиралась лбом.
Позвонив, она остановилась посреди комнаты. Появилась Роза.
— Мистер Гуинетт вернулся?
— Нет еще, госпожа.
— Приготовь горячее питье. Он вернется промокшим.
— Он взял один из дождевых плащей полковника, госпожа.
— Ступай.
Роза вышла. Аннабель позвала ее обратно. Никакого шума не доносилось сквозь открытую на лестницу дверь из словно вымершей виллы.
— Где Кориолан?
— Он на кухне, госпожа.
— Почему я не слышу никогда больше вашего пения?
— Пения?
И Роза сделала неопределенный жест.
— Да, пения. Раньше вы всегда пели. Нет никакой причины не петь теперь. Я хочу, чтобы вы пели. Скажи это Кориолану. Слышишь.
— Хорошо, госпожа.
— Оставь дверь отпертой.
Роза ушла.
Аннабель села за маленький письменный стол, на откинутой верхней доске которого лежало много бумаг. Она наугад взяла одну из них, потом другую, попробовала читать их, потом, утомленная, бросила их обратно. Нервно поднялась с места и подошла к двери.
— Ну что ж, Роза, а песня?
Она повторила:
— А песня?
Тогда раздался дрожащий детский голос, голос, исходивший, казалось, с чердака.
Когда фонари зелены,
Свет тоже зелен.
А когда дождь падает на фонари,
Свет делает пшит, пшит...
В ту же минуту в доме пробили часы.
«Шесть часов, — пробормотала Аннабель, — еще сентября нет, а уже ничего не видать! Ах! в прошлом году мне не казалось, что ночь наступает рано».
На лестнице послышались шаги. В комнату вошел Гуинетт. Он не промок.
Она пошла ему навстречу. Он обнял ее и поцеловал в лоб.
— Ах! — воскликнула она, стараясь прижаться к нему. — Я так беспокоилась... уже два часа, как вы покинули меня...
Он улыбнулся и тихонько оттолкнул ее.
— Не сердитесь, душа моя. Я уверен, вы простите меня, когда увидите, что я принес.
Он раскрыл конверт и выложил на стол его содержимое: с дюжину сложенных листков.
И так как смущенная Аннабель молча разглядывала этот новый поток бумаг, он просто сказал:
— Это все документы, необходимые для нашей свадьбы.
И прибавил:
— Все готово. Я и день назначил. Мы отпразднуем свадьбу 2 сентября, через неделю.
Она, бледная от волнения, не проговорила ни слова.
— Ну что ж, дорогая Анна, вот все удовольствие, которое доставила вам эта новость! — тоном нежного упрека сказал он.
Она затрепетала и окинула его долгим взглядом.
— Ах! — тихо сказала она. — Вы так хотели. Но Бог мне свидетель, вы это знаете, что мне не нужно было бы всех этих формальностей, чтобы навеки принадлежать вам.
Он улыбнулся, взял ее руку и поцеловал.
— Дорогая Анна, Бог, которого вы призываете, знает, что я люблю вас и слишком уважаю, чтобы обладать вами не иначе как в законном союзе. Вы знаете, сердце мое, что я боролся с самим собою и с вами!.. Неужели вы осудите меня?
— Нет, нет! Вы — святой. Я чувствую, что недостойна вас, я удивляюсь вам, так же сильно, как люблю вас. Но еще неделя... как это долго! и —...
— Неделя эта пройдет, пройдет скоро, — своим важным, прекрасным голосом сказал Гуинетт, — и когда лет через двадцать мы, седые, вспомним о ней, она будет честью и лучшим воспоминанием всей нашей жизни.
Грустные голоса негров монотонно пели:
Когда фонари красны,
Свет тоже красен...
— Я вам помешал, может быть, — Гуинетт указал на разбросанные по столу бумаги. — Вы работали?
— Я пробовала, — сказала она, — но — увы! — не многого добилась. То, что вы видите там, это документы, представляющие наследство после моего мужа. Мое богатство! Я краснею оттого, что вы видите меня занятою такими мелочами.
— Те, кого Бог наделил благами мира сего, — ответил пастор, — не имеют права идти против его воли, не интересуясь своими богатствами. Я не порицаю вас.
— У меня тем менее права на это, — сказала успокоенная Аннабель, — что часть этого богатства предназначена для поддержки дел, для которых жили и умерли мой отец и мой первый муж. Вот почему, ожидая вашего возвращения, я старалась яснее разобраться в этих цифрах. Но я совсем ничего не понимаю.
У нее вырвался жест уныния.
— Не можете ли вы помочь мне?
— Я! — он даже привскочил.
— Ну, что же? — робко спросила она.
— Прежде всего у меня нет требуемой компетенции. А потом примешивать к нашей любви такие вопросы!.. Ах, дорогая Анна, вы, значит, не поняли еще, как я люблю вас.
Внизу Кориолан пел.
Когда дождь падает на фонари.
Свет делает пшит, пшит...
— Простите меня, — шепнула молодая женщина.
— Вас простить, любимая моя! Да разве я могу сердиться на вас за то, что Бог сделал вас богатой!
— О, — с увлечением сказала она, — если бы я могла думать, что деньги эти хоть малейшей тенью встанут между вами, я предпочла бы сейчас же...
Она схватила пачку зеленых и синих документов. Нервно измяла она их и чуть не разорвала на кусочки. В конце концов она разрыдалась.
— Я уже принесла вам в жертву то, что было для меня дороже всего на свете, — прерывающимся голосом говорила она, — мою религию. После этого вы понимаете, что пожертвовать моим состоянием — пустяки для меня. Нужна вам эта жертва? Нужна? О! С радостью пожертвую им...
Когда фонари желтые,
Свет тоже желтый....
— Как эти негры невыносимы! — проворчал Гуинетт.