Пьер Бенуа
Соленое озеро
Глава первая
Утром 26 июня 1858 года солнце показалось поздно, только немного раньше семи часов. Горячие испарения скрыли его рождение. Когда оно появилось на небе, сияющее и золотое, отец д’Экзиль только что окончил литургию.
Он степенно уложил в бедный миссионерский чемоданчик из серого холста священные сосуды и ризы. Затем отнес этот чемодан в угол веранды, загроможденный ящиками, и оперся о балюстраду.
Высоко в небе, с запада на восток, пролетали птицы. Он узнавал их: это были каравайки, черные лебеди и нырки.
Некоторое время простоял он неподвижно, потом взглянул на часы.
— Кориолан, — обратился он к негру-лакею, игравшему в мяч у стены веранды, — пойди скажи своей госпоже, что уже пора.
Негр скоро вернулся.
— Госпожа не готова, — сказал он, сюсюкая. — Но она ждет господина аббата.
Иезуит пожал плечами, поднялся по лестнице и, постучав, вошел в комнату Аннабель Ли.
То была большая комната, переходившая в открытую террасу над верандой первого этажа. Исчезла очаровательная, еще неделю назад украшавшая ее мебель. Сейчас в комнате было пять-шесть огромных чемоданов и тот меланхолический беспорядок, который всегда предшествует отъезду. Остались только огромная, низкая кровать с свисавшими на паркет обшитыми кружевами простынями и ванна, у которой хлопотала сейчас цветная камеристка.
Когда отец Филипп вошел в комнату, камеристка запищала, как испуганный попугай. Аннабель, невидимая за высокой ширмой начала столетия, на которых изображали замки, мосты, коричневые и голубые пейзажи, улыбнулась. Сквозь молочного цвета воду смутно просвечивали формы прекрасного тела, погруженного в ванну. Белокурые волосы свисали до пола. Одна рука Аннабель опиралась о край ванны.
— Я опоздала, — сказала молодая женщина.
Отец д’Экзиль и бровью не повел.
— Нельзя сказать, чтобы вы очень торопились, — сухо ответил он, стоял в дверях, в которых, как в раме, обрисовывалась его высокая фигура.
— Только на четверть часа!
— Все часы в доме уложены, — заметил иезуит. — Поэтому я не заведу с вами спора на эту тему. Но все-таки вот вам мои часы: четверть восьмого. А я вчера десять раз повторил вам, что американская армия в восемь часов вступит в город Соленого озера. Теперь, так как вы передумали и не желаете присутствовать на этом параде, то я, со своей стороны...
— Я буду готова, — кротко уверяла Аннабель Ли.
— Во-вторых, — сказал иезуит, — сегодня день Святого Максенция, день ангела вашего мужа. Вчера вечером, если я не ошибаюсь, вы обещали почтить его память, приобщившись сегодня утром Святых Тайн. Мне кажется, я даже исповедовал вас с этой целью вчера... Нечего и говорить, что я ждал вас не более десяти минут и начал обедню.
— Вы отлично сделали, — сказала она. — Я проснулась очень утомленною. Но сейчас мне гораздо лучше. И если бы вы хотели...
Иезуит сделал вид, что он хочет удалиться.
— Нет, не стоит. Пройдите на террасу, и мы поболтаем, пока Роза будет одевать меня. Это продлится минут десять. Вы ведь знаете, я долго не копаюсь.
Отец Филипп повиновался. Пройдя через комнату, он очутился на террасе с живыми стенами из жимолости и бородавника. Сквозь листву, колеблемую северным ветерком, солнце сеяло по паркету тысячи маленьких движущихся золотых монет.
Иезуит подошел к просвету в виде дуги, находившемуся в зеленой стене. У его ног простирался сад, полный акаций, фруктовых деревьев и хлопчатника, белые хлопья которого носились тут и там в разнеживающей атмосфере. В конце сада зелень скрывала быстрый булькающий голубой ручеек. Направо, выше столпившихся амфитеатром дубов и тополей, подымались окрашенные в бледно-розовый цвет снеговые вершины Близнецов, самые высокие точки гор Уосеч. Слева не видно было Соленого озера, окутанного парами из его же источников горячей воды.
Дорога в Огден тянулась, мрачная, к северу, между пустынными пространствами, словно обожженными под соляной их одеждой.
— Хорошая погода, — послышался сзади мягкий голос Аннабель Ли.
— Великолепная. Если она продержится так в течение месяца, то наше путешествие в Сан-Луи будет сплошным удовольствием.
— Сплошным удовольствием! — сказала она, покачивая головою.
— А вы будете грустить? — спросил иезуит с некоторой резкостью.
— Я никогда не чувствовала себя несчастной в Салт-Лэйке.
— Вы плохо помните, что было, когда вы прибыли сюда. Могу вас уверить, что тогда у вас не было того, что называют гордым видом.
— Я никого не знала, и потом у меня были опасения, которые вы рассеяли. И, правду сказать, я не надеялась найти здесь такого друга, каким оказались вы.
— Так что сейчас...
— Так что сейчас я почти сожалею об отъезде.
— Я не сожалею о вашем отъезде, — сказал он. — Я тоже не останусь здесь долго. И признаюсь, что предпочитаю не оставлять вас после своего отъезда здесь.
— Благодарю вас, — сказала она своим мягким монотонным голосом. — Но мне, которая покидает вас, вы не можете запретить сожалеть об этом.
Он машинально обернулся. Молодая женщина была еще только наполовину одета. Она смотрела на него с нежной и грустной улыбкой.
— Простите, — пробормотал он.
— Это мне следует просить у вас прощения за то, что я опоздала, — сказала она.
Оба они замолчали. Слышалась только болтовня негритянки.
— Я готова, — сказала, наконец, Аннабель.
Медленно спустились они по лестнице.
В саду ржала лошадь.
Навстречу им шел Кориолан.
— Госпожа, — сказал он, — там дожидается солдат от господина губернатора.
— Введи его сюда.
Губернатор Камминг напоминал миссис Ли, что она приглашена на банкет, который в этот вечер давали почетным лицам территории Ута в честь генерала Джонстона, командира оккупационной армии. Пользуясь случаем, он извещал, что вступление армии в город Соленого Озера состоится не раньше десяти часов через западные ворота.
— Поблагодарите от меня господина губернатора, — сказала Аннабель. — Кориолан! — обратилась она к негру, указывая на солдата, — отведи его в кухню и дай ему стакан рому.
Затем она повернулась к иезуиту:
— Вы видите: всегда ошибается тот, кто торопится.
— Вы всегда правы, — пробурчал он.
Она наклонила голову.
— А пока пойдемте и позавтракаем спокойно, — предложила она.
И, так как он возразил почти угрюмым жестом, прибавила:
— Пойдемте, будьте добры. Ведь мы, может быть, в последний раз завтракаем вместе... а уж в предпоследний-то наверно.
В столовой оставались только буфет из полированного ореха, стулья и стол, на котором стояли круглая чашка со сливками, кофейница и фаянсовые чашки со сливами и абрикосами. Аннабель несколько раз требовала различные предметы, и каждый раз Роза отвечала ей одно и то же:
— Уложено, госпожа.
— Ах! — вздохнула она устало. — Уже пустыня в этом доме.
Затем обратилась к иезуиту:
— Мне стыдно, отец мой, что я оставляю вас таким образом!
— В первых числах июля я уезжаю из Салт-Лэйка, — возразил он. — Вы воображаете, может быть, что меня ждут в пустынях Идахо, в палатках индейцев, серебряная посуда и перины?
— А вы, — сказала она, — воображаете, может быть, что вы смягчите мое сожаление подобными фразами?
Молча докончили они завтрак.
— Который час? — спросила Аннабель Ли.
— Половина девятого.
— Лошади готовы?
— Их оседлали еще раньше восьми.
— В таком случае, если хотите, поедемте и сделаем тур вокруг Соленого озера. На это стоит, я думаю, полюбоваться.
Вилла Аннабель находилась на расстоянии пятисот метров от города, севернее ограды, воздвигнутой Брайамом Юнгом вокруг Нового Иерусалима. Город Соленого Озера был безлюден. Уже месяц как все мормоны покинули его, так как им грозило нашествие федеральной армии. Патер и молодая женщина ехали по пустынным улицам, по большим улицам, окаймленным ручейками и затененным ивами. Окна и двери домов были закрыты, а большинство даже заколочены досками. Выставочные окна магазинов тоже закрыты; на вывесках изображен был символ — око Иеговы под фригийским колпаком.
Никто не попадался навстречу. Это молчание города, вчера еще кишевшего деятельностью и жизнью, так подавляло, что они боялись сообщить друг другу свои мысли.
— Ах! — сказал наконец отец д’Экзиль со вздохом облегчения.
Навстречу им подвигались всадники — индейцы. На маленьких, поразительно худых лошадках, их было четверо. Они были наряжены по-праздничному: на черные блестящие волосы одеты были диадемы из новых перьев, лица испещрены желтым и пурпуром. Они поклонились иезуиту, который спросил:
— Сокопиц здесь?
— Сокопиц здесь, — важно ответил тот, у кого были самые красивые перья. — Тридцать дней тому назад покинул он берега Гумбольдта и приехал сюда, чтобы предложить свои услуги американскому генералу и предоставить в его распоряжение воинов племени шошоне против мормонов.
— Скажи ему, что я буду счастлив, если увижусь с ним перед его отъездом на Восток. Ты знаешь мое имя?
Индеец утвердительно кивнул. Он и его товарищи проехали дальше.
Иезуит посмотрел им вслед, затем, покачав с состраданием головою, сказал молодой женщине:
— Не знаю, что выйдет из конфликта, который существует в настоящее время между американцами и мормонами. Но я совершенно убежден, что примирение состоится за счет этих бедняг и что они заплатят за разбитые горшки.
— Индейцы оценили вашу голову, — сказала Аннабель, — а вы не перестаете их защищать.
— Индейцы ута оценили мою голову, — улыбаясь, сказал иезуит, — а эти были шошону. Впрочем, я и не скрываю: ута или шошону — они пользуются полной моей симпатией.
— Тсс! — сказала Аннабель, — вот идет кто-то, кто получает жалованье за то, чтобы не разделять вашего мнения на этот счет. Здравствуйте, доктор Харт, как ваше здоровье? Лучше немного?
Доктор Харт, управляющий по индейским делам на территории Ута, шел пешком. Он склонился до земли, затем выпрямился во весь свой маленький рост, чтобы поцеловать руку, протянутую ему прекрасной амазонкой.
Это был худой старичок в платье василькового цвета, в золотых очках; большие брелки тряслись на его белом жилете.
— Ну как, дорогая моя, находите вы Салт-Лэйк сегодня утром? Разве это не самый очаровательный из городов?
— Он не очень-то расцвечен флагами, — с гримасой ответила она.
— Я думаю! В этом именно и кроется очарование. Разве это не счастье дышать воздухом, не загрязненным больше дыханием ни одной из этих одержимых бесом собак?
— Зато я только что встретил несколько человек из ваших опекаемых, — сказал иезуит.
— Знаю, знаю, — сказал Харт, чихнув. — Славные ребята, явившиеся сюда с наилучшими намерениями. Ах, если бы только от меня зависело! Вам ведь известны мои идеи. В Уте два вопроса: вопрос индейский и вопрос мормонский. Я натравливаю на мормонов индейцев, которым больше ничего и не надо; потом, когда все будет кончено, я вмешиваюсь от имени вашингтонского правительства, с оливковой ветвью мира в руках. Никаких расходов. Никакого риска. Образцовая операция... Ха-ха-ха!
И он повторил:
— Образцовая операция!
— Жаль, что губернатор Камминг как будто не разделяет вашего взгляда на это дело, — сказал иезуит.
— Губернатор Камминг! Губернатор Камминг! У него одно только мнение, у губернатора Камминга, и мнение это противоположно мнению генерала Джонстона. Так всегда было, даже в Америке, в стране, где все-таки меньше всего разницы между гражданским и военным элементами. Генерал Джонстон против Брайама Юнга; значит, губернатор Камминг — за него. Нехитрая механика... Ха-ха-ха! Но смотрите-ка, вот достопочтенный Сидней.
— Ваш слуга, господин верховный судья, ваш покорнейший слуга, особенно, если у вас под ключом найдется стаканчик портвейна.
Верховный судья территории Ута и заведующий индейскими делами обменялись веселыми шлепками по спине. Достопочтенный Сидней был толстый коренастый человек, без отдыха куривший огромную фарфоровую трубку и соединявший со званием высшего юридического чиновника в Уте прибыльный пост хозяина и управляющего отелем «Юнион», лучшего и популярнейшего в городе Соленого Озера.
Сидней церемонно поклонился Аннабель и пожал руку патеру.
— Вы, господин судья, от губернатора? — спросил отец д’Экзиль. — Есть что-нибудь новенькое?
— Ничего, господин аббат, ничего, чего бы вы уже не знали. Брайам Юнг все еще в Прово с Кимбеллом, Уэллсом, двенадцатью апостолами, старшинами и всей своей жреческой кликой, — чего там! Но между посланными федерального правительства и этими одержимыми — черт бы их подрал! — достигнуто полное соглашение.
— И все на тех же основаниях?
— Все на тех же основаниях. Через полчаса армия вступает в Салт-Лэйк-Сити. Она дефилирует по городу, с музыкой. Неважный триумф звездного флага. Войска уходят через южные ворота и располагаются лагерем по ту сторону Иордана. Солдатам строжайше воспрещается входить в город. Военные будут допускаться только по служебной записке. На этих условиях мормоны соглашаются не устраивать пожара и вернуться в город. Можно сказать, что это хороший скандал для президента Бьюкенена и для демократов.
И верховный судья плюнул.
В эту минуту им пересекла дорогу группа молчаливых и высокомерных индейцев.
— Ах, если бы меня послушались, — сказал доктор Харт. — Несколько карабинов в руки этим молодцам и рому, рому! Вы знаете мои идеи!..
— Рому! Сейчас видно, что не вы за него платите, Харт, — заметил судья Сидней. — Пошлина на ром почти запретительная.
— Ха-ха-ха! Этот ром мы получили бы беспошлинно, — сказал Харт.
Они проходили мимо какого-то дома; в конце двойной изгороди из цветущих акаций, видна была открытая дверь. Аннабель обратилась к верховному судье:
— Вы сказали, господин Сидней, что двенадцать епископов находятся в Прово вместе с Брайамом Юнгом. А вот дом Ригдона Пратта. Мне кажется, в нем живут.
— Действительно, — сказал судья-целовальник. — Пратт с семьей остался. Согласно уговору между губернатором и Брайамом, ему поручено условиться с поставщиками для войск.
Молодая женщина переехала через деревянный мостик, перекинутый через ручей. Она углубилась в аллею из мимоз. Зубчатые листья касались ее висков.
— Сара! — позвала она.
И еще два раза повторила:
— Сара! Сара!
Никто не отвечал.
— Сары Пратт нет там? — спросила Аннабель, возвращаясь к своим спутникам.
— Она там, я уверен, — сказал доктор Харт. — Когда я минут десять назад проходил мимо, она стояла на пороге и умывала одного из своих братишек, семнадцатого или восемнадцатого отпрыска этого святого человека, Ригдона Пратта.
— Я хотела проститься с нею, — сказала Аннабель.
— Вы всегда, гм! очень любили эту девчонку, — ухмыльнулся судья Сидней.
— Я и не скрываю, — сказала Аннабель.
— А она вовсе не платила вам взаимностью, гм!
— Что вы хотите сказать?
— Правду, моя красавица. Сара там. Сара слышит вас. Кликните ее еще раз. Эта язва не отзовется, черт ее возьми!
— Но почему же Саре быть неблагодарной?
— Вот именно! Вы сами изволили сказать! Сара Пратт износила слишком много ваших красивых платьев, мой прелестный друг. А женщина редко прощает другой женщине такие одолжения.
— У вас злой язык, судья Сидней, — сказала Аннабель. — Не правда ли, отец мой?
Отец д’Экзиль ничего не ответил.
Они продолжали свой путь и остановились на площади Юнион, перед гостиницей судьи.
— А где же стакан портвейна? — потребовал доктор.
— Войдите, войдите, — пригласил судья. — Вы остановитесь на минутку, не правда ли? — обратился он к двум всадникам.
— Нет, — сказала Аннабель. — Мы едем авангардом впереди войск.
— Очень жаль, моя прелесть. Надеюсь, мы еще увидимся перед вашим отъездом? Когда вы покидаете Соленое Озеро?
— Завтра вечером.
— Завтра, или послезавтра, или еще позже. Во всяком случае помните, что в прошлом, как и в будущем, судья Сидней самый преданный ваш слуга.
И, вытянув вперед руки, он низко поклонился.
— Очень вам обязана, — с некоторой сухостью отвечала молодая женщина. — Во всяком случае напоминаю вам, что сегодня вечером мы оба приглашены на банкет в честь генерала Джонстона, и там вам позволено будет в последний раз поухаживать за мною.
Доктор Харт уже сам налил себе портвейн. Аннабель пустила свою лошадь рысью. Отец Филипп догнал ее.
— Отвратительный человечишка! — сказал он.
— Не говорите о нем слишком дурно, — пробормотала она. — Он был мне очень полезен...
— Знаю, знаю... Если бы ваша библиотека не была уже уложена, — продолжал он, когда лошади их перешагнули за ограду города, — я доставил бы себе истинное удовольствие и перечитал бы те страницы, которые добряк Токвилль посвящает честности демократических судей. Сколько вам стоил этот господин? Не менее тысячи долларов?
— Не знаю, — улыбаясь, сказала Аннабель. — Вы знаете, что мои счета ведутся назло здравому смыслу. Но, повторяю вам, он оказал мне реальные услуги.
Они выехали за ограду. На расстоянии нескольких сот шагов стояло на западной дороге, направо, что-то вроде маленькой караульни, на два метра возвышавшейся над шоссе. Сзади дощатый дом, кабачок, куда собирались молодые мормоны поплясать и поиграть в кегли. Кабачок был пуст; уже месяц как владелец его с другими «святыми последнего дня» укрылся в Прово.
Аннабель соскочила на землю. Иезуит привязал лошадей под навес и вернулся к ней с грубой табуреткой в руках.
— Садитесь, — предложил он, поставив табуретку у забора.
По другую сторону дороги сидели на траве пять-шесть молодых людей; они ели колбасу и пили пиво.
— Это приказчики от «Ливингстона и Кинкида», — сказал иезуит.
— Который час? — спросила Аннабель.
— Уже больше девяти.
— Они опоздали.
— Американские солдаты никогда не торопятся.
— Подождем, — решила она, облокачиваясь на забор.
Отец д’Экзиль сел немного позади на источенную червями скамью. Направо простиралась белая, замечательно содержимая дорога под шелестящими ивами. Сквозь большие круглые отверстия в зеленом своде деревьев виднелось то тут, то там голубое небо, по которому, как по стеклу зрительной трубы, мелькали поминутно длинные цепи перелетных птиц. Когда ветер менял направление, с большей высоты доносились их крики. Большие бархатистые бабочки летали взад и вперед, опускаясь внезапно то черным, то синим пятном на желтые цветы каперсовых растений. Жуки сгибали шероховатые ветки мяты. Невдалеке напевал невидимый родник, и коричневые лягушки весело спешили к нему.
Аннабель, с неопределенным выражением в глазах, мечтала. Отец Филипп видел ее в профиль, обрамленную в серый ореол огромной фетровой шляпы с плоскими полями. Длинные полы ее жакетки для верховой езды, цвета железа, отделанной большими серебряными пуговицами, лежали на земле. На ней было жабо и манжеты из тончайшего английского кружева, а кисть руки, на которую она опирала голову, охватывал браслет из опалов в виде цепочки.
Веки ее были наполовину опущены; маленькие красные полуоткрытые губы, казалось, всасывали утренний воздух.
Вдруг она вздрогнула, глаза ее раскрылись.
— Вот они!
Послышался резкий звук труб. Сидевшие напротив приказчики торгового дома «Ливингстон и Кинкид» моментально очутились на ногах, готовые приветствовать своих сограждан.
Еще ничего не было видно, так как дорога с правой стороны делала крутой поворот. Звуки труб стали еще более резкими. Они отражались эхом от голубоватого гранита гор Уосеч. Затем показались два всадника; потом — все остальные.
Они ехали медленно, невеселые и настороже. Солдаты принципиально не любят входить в город, в котором им запрещено грабить. На лицах их ясно выражалось это неудовольствие. Торжественный въезд был этим вконец испорчен.
Первые два всадника были капитан и знаменосец. За ними следовали трубачи 2-го драгунского полка. Полк этот ужасно пострадал. Он был в Канзасе, когда получен был приказ присоединиться к армии Джонстона. Сотни лье пришлось им пройти по скалистым, покрытым снегом пустыням, где, если хоть на минуту отвернешься от своего седла и сбруи, ничего уже не найдешь, кроме двух-трех шакалов, слишком отяжелевших от этого неожиданного пиршества, чтобы удрать.
Страдания кавалерии постигаются по лошадям. Лошади трубачей 2-го драгунского полка были в отчаянном состоянии. Из трех две были без подков и все три увенчаны цветами. У них не было сил даже протестовать взбрыкиванием против ужасного потока фальшивых нот, который изливали на них всадники.
— Последний военный парад, на котором я присутствовал, — сказал отец Филипп, — несомненно лучше удался. Это было восемнадцать лет тому назад, за месяц до моего отъезда из Франции, в Париже, на эспланаде Инвалидов, при возвращении праха Наполеона.
— Вы слишком требовательны, — ответила Аннабель. — Но вот и главный штаб.
Непосредственно вслед за трубачами приближалась группа офицеров. Впереди ехал всадник на довольно красивой белой кобыле.
Ему было лет пятьдесят, и у него была элегантная военная выправка. Капитан с толстым брюшком сопровождал его. Когда этот последний заметил Аннабель, у него вырвался жест радостного изумления, и он сказал несколько слов своему начальнику. Тот, улыбаясь, поднес затянутую в белую перчатку руку к своему, цвета горчицы, фетровому головному убору и поклонился.
Между тем толстенький капитан пустил лошадь рысью и подъехал к подошве бельведера, с которого Аннабель и отец д’Экзиль смотрели на парад.
— Миссис Ли! — восклицал он. — Миссис Ли! Как я счастлив!
Если бы он был лучшим наездником, он от радости поднял бы обе руки к небу.
— Капитан Ван-Влит! — воскликнула Аннабель.
И, перегнувшись через балюстраду, она протянула ему руку; тот тщетно силился поцеловать ее.
— Командующий войсками, — проговорил он, отдуваясь, — который, по моей подсказке, только что поклонился вам — через меня свидетельствует вам свое почтение. Он хочет знать, получили ли вы его приглашение на банкет сегодня вечером? Он надеется, что у него будет наконец возможность выразить вам свою благодарность. Я ему много раз рассказывал, как я шесть месяцев тому назад был принят у вас во время моего пребывания в Салт-Лэйке и как вы облегчили мне мою задачу.
— Я получила приглашение генерала Джонстона, — сказала Аннабель, — и с удовольствием воспользуюсь им. Но знает ли генерал, знаете ли вы, что я намереваюсь завтра уехать из Салт-Лэйка? Я рассчитываю на его любезность и надеюсь что он предоставит в мое распоряжение необходимые для переезда фургоны.
— Он это знает, и приказ отдан. Он в восторге, мы все в восторге, что есть случай доказать вам нашу благодарность.
— До вечера, значит!
— До вечера! И помните, что вся армия в вашем распоряжении!
И он умчался галопом, чтобы занять свое место.
Теперь показался, с новым, слишком новым штандартом 5-й пехотный полк. Это был один из тех штандартов, все боевые заслуги которых состоят в том, чтобы в холодные ночи согревать ноги изнеженного знаменосца.
Вдруг продвижение войск задержалось. Голова колоны прибыла к окружающей город стене. Армия, до этого пункта двигавшаяся в некотором беспорядке, стала перестраиваться. Роты отделились одна от другой на правильные дистанции. Мягко отдавались приказы и еще мягче выполнялись. Видно было, что дисциплина сильно пострадала во время этой длинной зимовки. И, кроме того, влияло присутствие Аннабель Ли! Что делала здесь эта молодая женщина? Ее изысканность на пороге этого проклятого города изумила это сборище людей с детскими душами.
Мундиры были у всех поношенные, но чистые; особенно чисто было оружие: огромные карабины Минье и Кольт, револьверы, пропущенные в кушаки, патронташи из желтого холста, складные ножи, широкие и короткие штыки.
— Эх! — пробормотал отец д’Экзиль, — артиллерия, кажется, не совсем-то в порядке.
И это была правда. Мулы, тащившие орудия, были с разбитыми ногами, истощены. Из шестнадцати пушек, которые, по правилам, составляют две батареи, было налицо только одиннадцать. Другие валялись жерлом вверх на дне пропасти в скалистых горах или сломались, когда колотились об гранит, при переходе малоизученного брода ужасной Зеленой реки. Из одиннадцати оставшихся пушек была одна гаубица, левое колесо которой было заменено деревянным, вывинченным из телеги; шесть пушек с нарезными стволами, системы Паррот и Радмана, и четыре старые пушки Дальгрена, с гладкими каналами. Хотя за всю кампанию не было выпущено ни одного снаряда, тем не менее зарядные ящики были наполовину пусты. Их, вероятно, освободили от содержимого при проходе через горные ущелья, когда измученные лошади начинают брыкаться, рвать постромки, и приходится выбирать — что бросить: орудие или боевые припасы.
Все вместе создавало печальную картину о баллистическом могуществе Штатов.
— Вот полковник Александр, — сказала Аннабель.
И она улыбнулась командиру 10-го пехотного полка, который поклонился ей, не узнавая, так как слишком озабочен был своим полком, перенесшим наибольшие испытания и наиболее недисциплинированным во всей армии. Большинство ротных командиров спешилось. Они шли, смешавшись со своими людьми. Здесь уже не было мундиров. Солдаты были без ружей. Многие грызли зеленые ломти арбуза, и офицерам стоило больших трудов заставить солдат бросить эти ломти. О маршировке нечего было и говорить.
Иезуит наклонился к Аннабель:
— Я понимаю Брайама Юнга, и то, что он так упорно отказывается пустить солдат Союза в Соленое Озеро. Это не армия, это банда.
— Они много страдали, — сказала молодая женщина. — Посмотрите, кавалерия у них в лучшем состоянии.
То был, действительно, знаменитый 2-й драгунский полк, призванный из Канзаса для покорения мормонов, где он должен был оказывать содействие защитникам рабовладельчества. Около лошадей прыгало несколько диких караибских борзых, которых использовали при охоте за неграми и которые перешли от испанцев по наследству к американским демократам.
— Не посоветовал бы я Кориолану затеять с ними игру, — сказал отец д’Экзиль. — Посмотрите-ка на клыки вот этого пса!
Но Аннабель смотрела совсем в другом направлении. Он это заметил.
— Вы знаете этого лейтенанта? — спросил он.
— Нет, — ответила она.
Офицер, о котором они говорили, был высокий молодой человек лет двадцати пяти, под ним была кобыла в приличном состоянии. Он украдкой посматривал на Аннабель Ли. Почувствовав на себе взгляд прекрасных спокойных глаз молодой женщины, он покраснел.
В ту же минуту произошел забавный инцидент. Не одни офицеры смотрели на Аннабель. Два проезжавших мимо драгуна слишком по-военному выразили удовольствие, испытываемое ими при виде красавицы. Лейтенант резко прикрикнул на них и поднял хлыст. Те с проклятиями ускакали.
— Все более и более понимаю Брайама Юнга, — сказал отец д’Экзиль.
Улыбаясь, следила Аннабель глазами за своим защитником. Он удалялся, не смея повернуть головы.
Проходил последний взвод 2-го драгунского полка. Этот взвод был не из Канзаса, а из Небраски, где в течение двух лет его использовали для борьбы с индейцами.
— А! — сказал иезуит. — Здесь другие методы пропаганды. Посмотрите-ка: вместо собак, охотников за неграми, тут Евангелие! Евангелие и ром!
В самом деле: вслед за последними всадниками тащились шесть маленьких повозок, в каждой из которых было по два бочонка. Между тележками трусили на мулах пять клерджименов. Трое из них были в черных очках, а у двоих были белые зонтики.
Аннабель совсем не видела их. Глаза ее, обращенные к городу, снова приняли неопределенное выражение.
— Эти господа не очень-то довольны, видя меня здесь, — смеясь, сказал иезуит.
Парад кончился. Теперь перед ними проходили обоз и пестрая толпа, сопровождающая обыкновенно армию в походе.
— Едем, — неожиданно сказал иезуит.
Аннабель не отвечала.
— Что же вы, не слышите? — нетерпеливо спросил он.
Из этой толпы авантюристов, которую ни один начальник не мог бы удержать в порядке, слышались грубые восклицания. Иезуит, не оскорблявшийся пресвитерианскими грубостями, относившимися лично к нему, не мог переносить, когда шуточки толпы отпускались по адресу его красивой спутницы.
— Едем же! — резко сказал он.
Они сели на коней и через четверть часа, сделав крюк, въезжали в сад виллы. Был полдень. Солнце издалека сжигало соленую равнину, и под их шагами, как петарды, трещали слишком спелые зерна каролинии.
Стол был накрыт у веранды, под деревьями. Аннабель ушла в свою комнату. Она вернулась, одетая вся в белую кисею, с обнаженными руками и черным бантом на шее.
Патер прочел молитву. Они уселись.
— Ничего нового не случилось во время моего отсутствия? — спросила молодая женщина у Кориолана, неподвижно стоявшего в фланелевой ливрее за ее стулом.
Негр, не говоря ни слова, подал ей желтый конверт.
— Вот как! — сказала Аннабель. — Правительственная печать. Это, верно, относительно моего багажа. Вы разрешаете, мой отец?
Она разорвала конверт и прочла письмо. Выражение удивления и неудовольствия промелькнуло на ее лице.
— Что там такое?
Иезуит не спускал с нее глаз.
— Ничего серьезного? — спросил он.
— Ничего, — отвечала она.
Она уронила письмо на стол. По знаку, сделанному ею, он взял его.
Это был листок бумаги с бланком губернатора территории Ута.
«На заседании комиссии по расквартированию войск, — было там сказано, — которая должна взять на себя заботы о распределении на квартирах офицеров федеральной армии, постановлено, что пока вышепоименованная армия будет находиться в ближайших окрестностях города, миссис Ли обязана дать у себя квартиру одному офицеру, причем снабжение его провиантом не обязательно».
Отец д’Экзиль взглянул на молодую женщину. Она нетерпеливо барабанила пальцами по столу.
— Это естественно, — сказал он. — Нам нужно было ждать этого.
— Ждать этого! — воскликнула Аннабель. — Камминг отлично знает, что я рассчитываю завтра вечером уехать из Салт-Лэйка. Он лично обещал мне устроить так, чтобы я сумела воспользоваться армейскими повозками, порожняком возвращающимися в Омагу и на Миссури. Я думаю, что я могла при этих условиях надеяться, что он не отберет левой рукой облегчения, сделанные им для меня правою.
Иезуит покачал головой.
— Губернатор Камминг слишком занят эти дни, — пояснил он.
— Письмо послано от его имени, — сказала Аннабель.
— Несомненно, — патер снова взял письмо в руки. — Но не он подписал его. А знаете ли вы точно, кто подписал письмо?
— Кто?
— Взгляните. «За губернатора секретарь комиссии по расквартированию — Ригдон Пратт».
— Ригдон Пратт? — переспросила Аннабель.
— Да.
— И что же?
— Недавно, — сказал отец д’Экзиль, — у меня не было желания принять участие в разговоре. Когда судья Сидней сказал, что он сомневается в благодарности к вам со стороны дочери Ригдона. Всегда неприятно сознаться, что ты согласен с негодяем, даже если знаешь, что негодяй этот совершенно прав. И я молчал. Но сейчас я могу сказать вам это: Сидней был прав. Здесь — и он указал на письма — подвох со стороны Сары Пратт.
— Почему? Каким образом?
— Каким образом? Сара отлично знает, что завтра вы уезжаете. И она старается отблагодарить вас за вашу доброту, испортив два дня, которые вам еще осталось пробыть здесь. Должен сказать, что ее способ действий довольно невинен. Я думал, она хитрее, эта малышка.
— Я все-таки очень расстроена, — вздохнула Аннабель.
— Расстроены? Почему?
— Вся мебель уложена. Не захотите же вы, чтобы я уступила этому офицеру свою комнату? А он скоро явится.
— Было бы правильнее отвести ему мою комнату, — спокойно сказал иезуит. — И это вам, несомненно, нужно сегодня сделать. Вместе с тем не забывайте, что сегодня вечером вы обедаете у губернатора, и что он, генерал Джонстон, полковник Александр и капитан Ван-Влит только и думают, как бы услужить вам. Стоит вам сказать слово, и приказ, навязывающий вам жильца-офицера, будет аннулирован с извинениями. А пока, по-моему, не следует обнаруживать свое дурное настроение. И потом бедный офицер этот, вероятно, устал. Не надо взваливать на него ответственность за проказы этой маленькой язвы Сары Пратт.
Кориолан подал кофе. У садовой решетки позвонили.
— Это он, — сказала Аннабель. — Какая досада!
Негр вернулся, держа листок желтой бумаги. Отец Филипп взял его.
— Это он. Лейтенант Джеймс Рэтледж, 2-го драгунского полка.
— Проси его сюда, —приказала Аннабель негру.
Послышались шаги на песке аллеи, и, сопровождаемые Кориоланом, показались два человека. Один из них был солдат, который нес погребец. Другой был белокурый офицер, так сильно покрасневший сегодня утром на параде под взглядом Аннабель Ли.
— А! — воскликнула, узнав его, молодая женщина.
И улыбнулась.
Глава вторая
Роза так усердствовала над меню обеда, что, начавшись в восемь часов, обед в половине десятого не был еще окончен: сотрапезники не принялись еще за сладкое, суфле из ананасов, которое Кориолан подал на стол. Глаза негра побелели от восхищения и от алчности.
В то же время он поставил на стол две бутылки, которые с осторожностью раскупорил отец д’Экзиль.
Тогда лейтенант Рэтледж, отодвинув немного свое кресло, спросил:
— Не принадлежите ли вы к миссионерам Пикпуса из Парижа?
— Я действительно принадлежу к конгрегации Пикпус, — ответил иезуит. — Как могли вы догадаться об этом?
— Моя бабушка со стороны матери была родом из Сан-Луи и католичка, — сказал лейтенант. — Я — методист, — поспешил он прибавить.
Патер сделал вежливый жест, который можно было перевести так: «сожалею об этом», или: «все мнения достойны уважения».
— В детстве, — продолжал Джеймс Рэтледж, — я часто проводил каникулы у бабушки и там-то я узнал, что иезуиты в Сан-Луи принадлежат по большей части к конгрегации Пикпус. Я даже встречал у бабушки одного из ваших коллег, господина Лестрада.
— Отец Лестрад, действительно, в последнее время был в Лос-Анджелесе. Он должен был переехать оттуда в Чили. Еще стакан Изабеллы, позволите?
— Хорошее вино, — пробормотал офицер, неловко осушив свой стакан.
— На мой вкус, оно слишком пенится и слишком сладкое, — сказал иезуит. — Миссис Ли влюблена в него. Я предпочитаю Катаба, более сухое вино. Вообразите, оно делается из рейнских лоз, пересаженных на берега Огайо. Чудный виноград собирают на холмах Огдена, несколько похуже в Сидар-Сити. Это вино из Огдена. Попробуйте его.
— Вы, как видно, великолепно знаете страну, — сказал молодой человек, глаза которого начали блестеть.
Иезуит улыбнулся.
— 24 июля 1847 года Брайам Юнг прибыл с первыми беглыми мормонами в Соленое Озеро. Я приехал сюда четырьмя годами раньше. В 1843 году я уехал из Сан-Луи, чтобы распространять христианство среди индейцев на пространстве между Скалистыми горами и рекой Гумбольдт. Здесь я встретил полковника Фремона, которому федеративное правительство поручило изыскания для железной дороги между Атлантическим и Великим океанами. Я предоставил в его распоряжение мои скромные познания по измерению высот. Вам, может быть, известно, что в настоящее время существует три проекта для этой железнодорожной линии: дорога Фремона под 42 градусом широты; дорога по 39 градусом, это дорога... Но что это я рассказываю вам!
— Говорите, пожалуйста!
— К чему! Довольно вам знать, что я служил гидом и переводчиком федеральным офицерам, которые должны были производить эти изыскания; мало есть мест от форта Галах до озера Карсона и Лас-Вегаса, где я мог бы заблудиться. Еще немного Катабы? Нет? Вы решительно предпочитаете Изабеллу?.. Пожалуйста!
— Чем больше я думаю, — произнес Рэтледж, — тем больше мне кажется, что я встречал уже где-то ваше имя.
— Возможно, — отвечал патер, — хотя я стараюсь как можно незаметнее и скромнее заниматься своим делом. Но не всегда это удается. Я, откровенно говоря, очень был не рад приезду мормонов сюда. Но страхи мои оказались неосновательны, потому что вот уже восемь лет, как мне удается оставаться в стороне в их конфликтах с чиновниками федерального правительства. С индейцами — увы — мне менее везло.
— Они преследовали вас?
— По моей собственной вине. У меня было назначение проповедовать Евангелие трем народцам: на севере шошоне и на юге племени ута и павёнтес. У меня были неприятности с Ута. Их вождь, Уакара, четыре года тому назад заочно приговорил меня к смерти. Его преемник, Арапин, подтвердил приговор. Меня двадцать раз извещали об этом. Я попросил своих начальников, чтобы они разъяснили мне линию моего поведения. Ответ их был с точки зрения здравого смысла такой, какой я сам мог себе дать: «Задача ваша далеко еще не окончена у павёнтесов и у шошоне. Кончайте ее. Потом будет видно, вернуться ли вам к индейцам ута». Вот почему, сказав приблизительно все, что мне нужно было сказать павёнтесам, я через две недели уеду из Соленого Озера, с тем чтобы отправиться к шошоне. Пока на берега озера Севье наложен для меня запрет.
— Озеро Севье, — сказал Рэтледж. — Теперь я припоминаю, где я встретил ваше имя. Это было по поводу дела Геннисона.
Глаза иезуита приняли печальное выражение.
— К сожалению, это правда, — сказал он. — Это было со всех точек зрения печальное дело. Я уже сказал вам, что был сотрудником Фремона по изысканиям дороги по 42 градусу. В 1849 году я отдал себя в распоряжение капитана Стансбюри, которому была поручена топография долины большого Соленого озера. Когда капитан Геннисон, которому было поручено изучение дороги по 39 градусу, прибыл в 1853 году в Салт-Лэйк, он немедленно осведомился обо мне. Тогда я был в прекрасных отношениях с индейцами ута, по территории которых проходила эта дорога. Ошибка моя состояла в том, что я верил, будто мне удастся своим влиянием на индейцев принести пользу Геннисону и его маленькому отряду. Был октябрь. Река Севье катила мутные серые воды между бледными ивами, под плакучими ветвями которых бегали с жалобным писком невидимые дрозды и мартыны-рыболовы. Временами слышался внезапный всплеск нырнувшей выдры. Караван медленно продвигался. Никогда, никогда не чувствовал я себя таким обескураженным! К вечеру между и вокруг повозок зажгли огни. Потом залаяли собаки. Подъехали три индейских всадника. Они приехали за мною, чтобы я пришел напутствовать их умирающего вождя.
Несмотря на дурные предчувствия, я поехал с ними. Вы понимаете, что я не мог поступить иначе. Я так и до сих пор не знаю, хотели ли меня спасти индейцы, или они только повиновались воле своего вождя. Когда после трех часов ночной езды мы прибыли на место, вождь их был мертв; труп даже окоченел. Я хотел немедленно уехать и присоединиться к каравану. Но шел проливной дождь, мрак был, хоть глаз выколи. Я остался.
На следующий день рано утром я уехал. То, что я увидел, вернувшись в лагерь, было в десять раз ужаснее описания американских газет. Когда корреспонденты спрашивали меня, я сознательно ослаблял картину. К чему подробное описание таких ужасов? Опрокинутые телеги догорали в это мрачное, дождливое утро. Валялось девять трупов. Я узнал среди них Крейцфельда, ботаника, и Геннисона, хотя омерзительные шакалы наполовину обгрызли им лица. У Геннисона была отрублена и унесена рука и тело пронзено двадцатью стрелами... Индейцы исчезли.
— Негодяи! — вскричал Рэтледж, сжимая кулаки.
Иезуит с упреком взглянул на него.
— Негодяи! Да, и я говорил сначала, как вы. Когда, два часа спустя, я встретил группу индейцев, то выплеснул им в лицо мой гнев, мое негодование, мое горе, в особенности мое горе, потому что надо понимать, что переносит в подобный момент душа миссионера. Я им сказал, что еду сейчас к американским властям, чтобы донести на них, что последствия будут ужасны... И они были ужасны! Они покачали головами и, ничего не ответив, оставили меня...
— И... что же вы тогда сделали?
— Что я сделал? Вы сами знаете. Я подал рапорт. Рапорт этот не помешал, впрочем, судье Дреммонду два года спустя обвинить в убийстве Геннисона мормонов и направить в Уту экспедицию, которая теперь только закончилась вступлением федеральной армии в город Соленого Озера. Я не мог отвести этого отказа в правосудии. Так что теперь, если бы можно было вернуть прошлое...
— Если бы можно было вернуть прошлое...
— Я молчал бы.
Глаза лейтенанта загорелись мрачным фанатичным огнем.
— Никогда не следует скрывать истины, — пробормотал он хриплым голосом.
— Истины? — переспросил патер.
Он мягко посмотрел на лейтенанта.
— Истины? — повторил он.
— Да, истины, — упрямо подтвердил лейтенант.
— Еще немного этого превосходного Катаба, — предложил патер.
И насильно наполнил его стакан.
— Мне сорок шесть лет, — начал он после небольшого молчания, и, ставший внезапно значительным, тембр его голоса придал его словам особенное выражение авторитета и силы. — Мне сорок шесть лет. И так как я много, очень много ездил, так как я научился видеть вещи не сами по себе, но в отношении к окружающим их вещам, то мне, может быть, позволено иметь об истине понятие, несколько отличное от того, что может себе составить профессор, для которого внешний мир ограничен четырьмя стенами, в которых он преподает.
— То, что справедливо, то справедливо. То, что несправедливо, то несправедливо, — сказал Рэтледж.
— Рад этому верить, — ответил иезуит. — Послушайте, однако. Я видел, повторяю вам, искромсанные тела Геннисона и его товарищей, и это было ужасное, варварское зрелище. Но после того как вашингтонское правительство, в виде репрессии, издало относительно территории Ута жестокий эдикт, которым запрещался ввоз туда всякого рода жизненных припасов, вот что мне пришлось увидеть: маленьких краснокожих детей, сотнями умиравших от голода и холода у пустых материнских грудей, воинов, убивавших друг друга из-за кусочка бизоньего мяса; все население, некогда свободное и цветущее, как стадо, согнанное в ограду, наказанное через десятого, приведенное к нулю... Это тоже было жестокое и несправедливое зрелище. Эта гнусность, однако, вытекала из понимания истины вашим покорнейшим слугою, так же неизбежно, как вытекает река из своего источника. Поверьте мне, есть из-за чего умерить наше восторженное отношение к принципам, и это должно побудить нас меньше заниматься их абсолютной ценностью, а больше их применением на практике.
— Эти вопросы выше моей компетенции, — сухо ответил лейтенант, — и вам нетрудно спорить об этом со мною. Я могу вам повторить только то, чему я научился у наших священников, и я представляю себе, что если бы вместо того, чтобы иметь дело со мною, вы очутились бы в обществе одного из них...
— Для меня было бы величайшим удовольствием помериться с одним из этих господ, — улыбаясь, сказал отец д’Экзиль. — Мне казалось, что сегодня утром я заметил трех или четырех священников позади войск. Что же, они едут для конкуренции с нами?
— Нет, — сухо произнес Рэтледж. — Это армейские священники, и они следуют за армией.
Обед был окончен. Иезуит взглянул на часы.
— Одиннадцать часов, — сказал он. — Хозяйка наша скоро уже вернется. Прием у губернатора близится, вероятно, к концу.
— Генерал Джонстон любит долго сидеть за столом, — сказал офицер. — И потом будут речи.
— Все равно, — ответил отец д’Экзиль. — Она не будет засиживаться.
Уже некоторое время видно было, что какой-то вопрос сжигает губы молодого человека. Он формулировал его с тем пренебрежением к переходам, которое характеризует англоамериканцев.
— Вы, конечно, дядя миссис Ли?
— Нет.
— Может быть, ее двоюродный брат?
— Нет.
— А! — произнес Рэтледж.
Наступило молчание, в котором чувствовалось осуждение.
— Я никем не прихожусь миссис Ли, — сказал иезуит. — Меня привязывает к ней только дружба: дружба, а также благодарность, потому что, правда, с тех пор как она здесь, вот уже скоро год, я совершенно спокойно в каждое свое пребывание в Салт-Лэйке пользуюсь ее щедрым гостеприимством, вот, как видите. Время это кончается. Оно уже кончилось.
— Она очень красива, — пробормотал молодой человек.
Замечание это осталось без ответа.
— Очень хороша! — осмелился он повторить.
Иезуит встал.
— Не хотите ли выйти на террасу, — предложил он слегка изменившимся голосом. — Ночь тоже очень хороша. Прямо преступление так мало пользоваться ею!
Они вышли. Под верандой стоял стол с прохладительными напитками, рядом два ивовых кресла. Они уселись. Красные точки их сигар блестели в темно-синей ночи. На небе Млечный Путь распростер свой светлый, белый шарф.
Слышны были только их очень тихие голоса. Голос офицера звучал почти робко; изменившийся голос иезуита был взволнован и важен... Завтра, в тот же час, Аннабель Ли навсегда уедет из города Соленого Озера. Эта мысль служила фоном, перед которым плясали остальные мысли отца д’Экзиля.
Видно было, что он почти любил этого приезжего за то, что он заставлял своего собеседника говорить о молодой женщине.
Лейтенант Рэтледж. Можете представить себе мое изумление, когда я увидел ее, опирающуюся о балюстраду беседки, такую молодую, изящную, красивую. Ведь меньше всего мы могли рассчитывать здесь на такое явление.
Отец д’Экзиль. Взгляните на светящийся прямоугольник, образуемый выходящей на террасу дверью столовой. Видите там маленькую черную птичку, которая то влетает, то вылетает? Это красный каменный стриж.
Лейтенант. Ну и что же?
Отец. Красный каменный стриж. Если бы теперь был день, вы различили бы его голубую спинку и хорошенькие красные перышки на брюшке. Он появился здесь год назад. Почти в одно время с нею...
Лейтенант. В одно время с нею...
Отец. В одно время с нею. Эти маленькие птички прилетают из южных штатов. Как-то в апреле я видел их тысячи у водопада Огайо. Термометр показывал 28 градусов мороза. Много из них, почти все погибли. Крылья у них замерзли... Сюда они прилетают в июне. Потом, в сентябре, покидают эту сторону. Вместе с ветрами они улетают во Флориду. А этот остался.
Лейтенант. И она приехала!
Отец. Он остался. Две недели его было не видно. Думали, что он улетел с другими. Потом однажды в октябре мы вдруг слышим, кто-то постукивает в закрытые окна веранды. Это был он. Ему открыли окно, и он влетел. Он принялся клевать на окнах мух, которые оставались живыми, так как внутри жилья было тепло. Посмотрите, как он влетает, как вылетает, как он весел! Что скажет он послезавтра утром, когда узнает, что ее уже нет!
Лейтенант. А разве так необходимо, чтобы она завтра вечером уехала?
Отец. Это необходимо.
Лейтенант. Зачем приехала она в Салт-Лэйк?
Отец. Вы просите меня, чтобы я сейчас же рассказал вам всю ее историю?
Лейтенант. А разве это нескромность?
Отец. Да, это было бы нескромностью, если бы она не уезжала завтра вечером.
Лейтенант. Я слушаю вас.
Отец. Легко сказать. А я даже не знаю, с чего начать.
Лейтенант. Но... начните с начала.
Отец. Вы — ребенок! Вы даже не понимаете искусства развертывания событий. Смею спросить, из какого штата вы родом?
Лейтенант. Я из Иллинойса, из Чикаго.
Отец. Из Чикаго. Вы, можно сказать, настоящий американец.
Лейтенант. Да, это можно сказать без всякого преувеличения.
Отец. Не было ли у вас в детстве няньки-ирландки?
Лейтенант. Да, у меня была ирландка. Но почему вы спрашиваете об этом?
Отец. Я знаю, что богатые американцы в северных штатах часто держат прислугою ирландок.
Лейтенант. Повторяю вам, что моя няня была ирландка. Но миссис Рэтледж — моя мать — не позволяла ей разговаривать ни со мною, ни с моей маленькой сестрою Маргарет. Это из-за произношения, понимаете ли. Нам, американцам, и так трудно научиться чисто говорить по-английски. А если первой воспитательницей нашей станет ирландка, то тут уже помочь ничем нельзя.
Отец. Я понимаю вашу матушку. А как звали вашу няню?
Лейтенант. Мне кажется, Джен. Надо вам сказать, что она недолго оставалась у нас. Раз у нас пропала атласная лента с маленьким серебряным крестиком. Миссис Рэтледж прогнала Джен. Затем нашли и крест и ленту. Их спрятала моя сестрица, Маргарита. Она боялась, что ее высекут и поэтому не смела сознаться. Ребенок, вы понимаете...
Отец. Понимаю. Я как-то читал одну историю в таком роде. Как раз в книге вашего единоверца. Ну а Джен?
Лейтенант. Не знаю, право, что с нею было дальше. Я даже не знаю, звалась ли она Джен. Не могу с уверенностью сказать. Впрочем, почему вы интересуетесь так этой девушкой?
Отец. Потому что миссис Ли, которой, по-видимому, вы очень интересуетесь, тоже ирландка.
Лейтенант. А... а!
Отец. Вам неприятно, что ваша прекрасная хозяйка родом из той же страны, откуда была ваша бывшая няня? Вам было бы приятнее, если бы она была американка, не правда ли?
Лейтенант. Я этого не скрываю.
Отец. И это все, что вы помните о Джен?
Лейтенант. Все. В Соединенные Штаты она прибыла из-за голода, поразившего Ирландию, кажется, в 1842 году.
Отец. Именно в 1842 году.
Лейтенант. Мне было тогда двенадцать лет. Я вспоминаю еще, что она была плохо одета, так что было даже неприлично для буржуазного дома. Миссис Рэтледж была удивлена, почти раздражена этим, потому что Джен получала порядочное содержание, пять долларов в месяц, не считая подарков ко дню рождения членов семьи.
Отец. Это, действительно, очень порядочное содержание.
Лейтенант. Не правда ли? Особенно, если вспомнить, что Чикаго был в то время совсем маленький городок... тысяч восемь жителей... Позднее мы узнали, куда девала Джен свои деньги.
Отец. А куда она девала их?
Лейтенант. Она отдавала их на нужды революционных ассоциаций своей родины. Чему вы улыбаетесь?
Отец. Я улыбаюсь при мысли, что деньги Джен должны были проходить через руки полковника Ли, мужа нашей хозяйки.
Лейтенант. Он был банкиром?
Отец. Нет. Бедняки редко прибегают к этим дорогим посредникам.
Лейтенант. Зачем он приехал в Америку?
Отец. Вероятно, потому же, почему и Джен. Прежде всего, чтобы не умереть, а затем, чтобы найти средства для продолжения борьбы.
Лейтенант. Чтобы не умереть?
Отец. Около 1840 года два ирландских офицера служили в английской армии. Одного из них звали полковник Ли, другого — полковник О’Бриен.
Лейтенант. Это тот самый О’Бриен, который..?
Отец. Нет, это был не тот. О’Бриен такое же обыкновенное имя в Ирландии, как у нас Мартин или у вас Вильсон. Но не в том дело. В 1842 году, во время голода, в Ирландии были беспорядки, а потом казни. Полковники Ли и О’Бриен, изобличенные в том, что принадлежали к обществу Whiteboys, были приговорены к смерти. О’Бриен был казнен. Ли удалось бежать, и он увез с собою одинокую сиротку, дочку своего друга, которой было тогда двенадцать лет. Они бежали в Соединенные Штаты.
Лейтенант. Америка всегда оказывала широкое гостеприимство преследуемым.
Отец. Это принесло ей почет и пользу. Полковник Ли прибыл в Сан-Луи. Аннабель он поручил урсулинкам, жившим в этом городе. Я тогда недавно только приехал туда. Я и сейчас еще вижу эту маленькую девочку, в ее узеньком черном платье монастырки, в часовне, где я, случайный заместитель, должен был прочесть проповедь. «Вот, — сказал я себе, — особа не обращающая никакого внимания на мои ораторские усилия». И я держал пари с самим собою, что заинтересую ее. Через полчаса я сошел с кафедры, проиграв пари.
Лейтенант. Она вышла замуж?
Отец. Черт возьми! Что вы так торопитесь? Верьте мне, о себе я рассказываю ровно столько, сколько нужно, чтобы осветить ее историю.
Лейтенант. Простите меня!
Отец. Бог с вами! Тем временем я уехал из Сан-Луи, приобретя почти все нужные для моего миссионерского ремесла познания. Я приехал сюда. Эта равнина была сплошной пустыней. Сознаюсь, что я не предвидел, до какого процветания доведут ее мормоны. В одно прекрасное утро они прибыли сюда, и с ними полковник Ли.
Лейтенант. А мисс О’Бриен?
Отец. Вы отлично понимаете, что ее не присоединили к этой авантюре. Она спокойно оставалась в Сан-Луи, в своем монастыре. Дело было в 1848 году. Вы, может быть, слышали о Новой Гельвеции?
Лейтенант. Это там, где нашли золото?
Отец. Да. Это там, где мормон Джеймс Маршал, размельчая землю в канаве, по которой должна была быть пущена вода на лесопильный завод, нашел золотые блестки. Новая Гельвеция в Калифорнии. В эту-то страну и бросились сначала все, как вы слышали. Мормонские пионеры, знающие только свою страшную дисциплину, вернулись в зарождавшийся Салт-Лэйк, и бедные тележки их были наполнены первыми мешками золотой пыли. Тут появился полковник Ли.
Лейтенант. Он отправился на прииски?
Отец. Нет, он не поехал туда. И отсоветовал Брайаму Юнгу, при котором играл странную роль верховного советчика, отпускать туда желающих. Этот иностранец своим советом больше всех других способствовал укреплению мормонства.
Лейтенант. Каким образом?
Отец. Это проще простого. Погоня за золотом была бы гибелью для теократического могущества, восстановленного Иосифом Смитом и поддерживаемого Брайамом. Надо было осудить его. На эту тему воспоследовало церковное послание: «Золото, — было там вкратце сказано, — годится для мощения улиц, для покрытия крыш и для того чтобы делать из него посуду. Земные сокровища находятся в складах Отца Небесного: производите зерно, стройте города, а Господь сделает остальное».
Лейтенант. Эти люди сумасшедшие.
Отец. Гораздо меньше, чем вы думаете. Брайам благодаря этому гонению на золото удержал свое могущество неприкосновенным и, кроме того, оно — я должен с грустью это констатировать — чисто духовного свойства. Искатели приключений всего мира устремлялись в течение десяти лет в калифорнийский водоворот. Брайам Юнг сохранил вокруг себя своих верных, защитив их от золотой заразы.
Лейтенант. А мешки с золотом, которые ему привезли?
Отец. Ага! У вас неплохая память. Их преподнесли церкви в подарок. Брайам Юнг отчеканил из золота монеты. Были отчеканены монеты в пять и десять долларов и на обороте значилось: Holiness to the Lord[1]. Благодаря этому достигли нарицательной цены и превзошли ее денежные знаки мормонов, эти павшие в цене жалкие деньги банка Кертленда. Таким образом, осуществилось, к великому конфузу биржевиков Нью-Йорка и Филадельфии, пророчество Иосифа Смита, утверждавшего, что настанет время, когда его бумажные деньги будут дороже золота.
Лейтенант. Подробности эти очень занимательны, конечно, с точки зрения банковской; но я не вижу, какое отношение они имеют к...
Отец. Ей в это время исполнилось двадцать лет. Становилось очень затруднительно продолжать держать ее в монастыре. Разве по обету. Но к этому, правду сказать, у нее не было ни малейшего предрасположения. Тогда полковник Ли воспользовался своим кратковременным пребыванием в Сан-Луи и женился на ней.
Лейтенант. Женился на ней!
Отец. Ей было двадцать лет, повторяю, а он приближался к шестидесяти. Это я посоветовал ему жениться на ней.
Лейтенант. Я нахожу это чудовищным. Сорок лет разницы!
Отец. Не привязывайтесь к этим сорока годам! Будьте искренни! Все мужчины одинаковы. Они сердятся на женщину, почему она не предвидела, что они когда-то явятся, и почему она не берегла себя для этого дня. Сейчас вы сердились на миссис Ли за ее принадлежность к одному племени с вашей бедной служанкой. А теперь...
Лейтенант. Такого рода упреки меня не задевают. Американцы с большим уважением относятся к правам женщины, чем вы, французы.
Отец. Я не знаю, что такое права женщины. Я не знаю общих формул. Я интересуюсь только общими положениями. И вот каково было в 1850 году положение мисс О’Бриен: она была сирота, без состояния, без какой бы то ни было опоры, кроме старого опекуна, в случае смерти которого ей было бы бесконечно трудно собрать имущество, которое он мог бы ей завещать. Если вы имеете хоть некоторые познания в юриспруденции, то вы знаете, что частное международное право вещь весьма темная. Супруге полковника Ли должно было быть в десять раз легче получить после его смерти его состояние, чем его опекаемой. Вот какими соображениями — сознаюсь, чисто практическими — руководствовались мы: я, когда советовал заключить этот брак, и он, когда заключил его.
Лейтенант. И он женился на ней?
Отец. Вот именно. В тот же вечер или на другой день после свадьбы он уехал. Подумайте только: ему нужно было продолжать сборы сбережений жалких сестер Джен, чтобы отсылать их в Ирландию. В 1852 году он вернулся в Уту, и Брайам Юнг осыпал его реальными знаками своей благодарности.
Лейтенант. Своей благодарности?
Отец. Разве я вам не сказал, что благодаря его советам Брайам отвратил свой народ от калифорнийской авантюры? Впрочем, полковник Ли был из тех людей, которым приятно оказать помощь: его частный интерес всегда совпадал с интересом общественным. Вы знаете, что некоторые места области Ута изобилуют железной рудой?
Лейтенант. Айрон-Коунти, например.
Отец. Именно, Айрон-Коунти. Там добывают от сорока до семидесяти пяти процентов чистого железа. Было основано акционерное общество, под названием Deseret Iron Company, с привилегией на пятьдесят лет. Его доменные печи в Сидар-Сити дают в день около тысячи пятисот килограммов железа. Акции, которые при выпуске стоили сто долларов, теперь стоят пятьсот сорок. Полковник Ли как основатель получил сто акций.
Лейтенант. Пятьдесят тысяч долларов! Это была недурненькая спекуляция.
Отец. Он не удовлетворился этим. Земля на этой территории содержит не только железо. В окрестностях Лас-Вегаса находят серебро и свинец и во многих графствах — каменный уголь. Также везде встречаются сера, квасцы и селитра. Особенно указываю вам на рубины и гранаты реки Гумбольдт. Ну вот: во всех этих предприятиях полковник Ли получил свою долю.
Лейтенант. В конце концов все это округлилось в хорошенькое состояние.
Отец. Да. Но, к несчастью, было много осложнений! Часто вечером я видел, как за этим самым столом, за которым мы только что отобедали, полковник Ли сердился, сводя свои счеты. Я трепетал, когда думал о том, сколько ему встретится затруднений, если в один прекрасный день он вздумает вернуться в Ирландию, как он постоянно говорил, и для этого ему придется ликвидировать свои дела. Еще гораздо больше трепетал я, думая о его вдове, когда его принесли однажды в 36 градусный мороз разбитого ударом. Надо вам сказать, что в последнее время он пристрастился к виски и что вены на его висках стали более жесткими и ломкими, чем вермишель. Лейтенант. Он скончался?
Отец. Он скончался несколько часов спустя. У него было время и хватило невероятной энергии передать мне все свои бумаги и поручить известить его жену. «Если можете, — сказал он, — постарайтесь устроить все так, чтобы ей незачем было приезжать в Салт-Лэйк. Если же юридическая китайщина между американскими и мормонскими судами такова, что ей придется приехать, помогите ей, оберегайте ее. Пусть она проживет здесь ровно столько времени, сколько будет необходимо, хотя бы это стоило ей половину состояния. Ей достаточно останется. Пусть уезжает! Я хочу, чтобы вы заперли дверцу кареты, которая увезет ее!» Вы понимаете, что после этой просьбы я не успокоюсь, пока не запру эту дверцу.
Лейтенант. Вы все-таки написали ей, чтобы она приехала?
Отец. Написал. Надо понять, как я вертелся среди этих цифр, в которых ровно ничего не понимал. Мне беспрестанно кололи глаза отсутствием самой наследницы. У меня не было законной доверенности. Я написал, и она приехала.
Лейтенант. И все устроилось?
Отец. Как нельзя лучше. Ей повезло. Прежде всего очень любезен был с нею Брайам Юнг.
Лейтенант. Это минимум того, что он должен был сделать после того, чем он обязан полковнику.
Отец. Конечно, конечно... Но он был очень хорош к ней, это бесспорно. Она нашла также неоценимую поддержку перед федеральной магистратурой в лице судьи Сиднея.
Лейтенант. Справедливые аргументы не могут не тронуть американского судью.
Отец. Аргументы миссис Ли казались ему неотразимыми. Она прибыла в город Соленого Озера в апреле прошлого года, а в июне все было уже устроено, и в наилучших условиях, повторяю это. Она немедленно могла бы вместе со всем своим богатством уехать, если бы... Лейтенант. Если бы?..
Отец. Если бы именно тогда не испортились отношения между мормонами и правительством Штатов. Я не останавливаюсь на фактах, которые вы должны знать также хорошо, как я: объявление неприязненных действий, закрытие границ, полная невозможность для женщины путешествовать. Миссис Ли вынуждена была остаться здесь в ожидании лучших дней.
Лейтенант. Они наступили.
Отец. Она делала все, что могла, чтобы ускорить их наступление. Независимая, католичка, уроженка Европы, она не возбуждала подозрений ни в мормонах, ни в американцах. В стенах этой виллы приютилась и возросла пальма мира. Здесь принимали всех примирителей: и капитана Ван-Влита, и полковника Кена, и комиссара Панеля, и Мак-Келлока, и самого губернатора Камминга. Если этот смехотворный конфликт будет скоро разрешен без кровопролития, то этим мы обязаны радушному гостеприимству этой женщины. Как вы находите, не приобрела ли она некоторые права на благодарность, которая расточается ей сегодня вечером на банкете, откуда она к нам скоро вернется? Не приобрела ли она также право на карету и повозки, которые завтра вечером увезут ее и ее багаж в восточные штаты?
Лейтенант. Я думаю. Но... вы нисколько не сожалеете об ее отъезде?
Отец. Я с удовольствием выкурил бы еще сигару.
Лейтенант. Пожалуйста.
Отец. Но у вас остаются только две. Мне, право, совестно.
Лейтенант. Берите. У меня с собою, в багаже, более двухсот штук, вон тут, рядом, в вашей комнате.
Отец. Спасибо... Жалею ли я об ее отъезде?
Лейтенант. Стриж исчез. Какая тишина! Какая чудная ночь!
Отец. Он живет в соломенной крыше над верандой. Который час? Половина двенадцатого. Она опоздала, я начинаю беспокоиться.
Лейтенант. Там будут речи, речи продолжаются долго. Пойдем, может быть, ей навстречу? Луна взошла, и светло, как днем. Вон там, перед нами, это блестящее пространство между колонами молочно-белых паров — это сверкает при луне Соленое озеро?
Отец. Да, это Соленое озеро.
Лейтенант. Какая белая скорбь выше черной линии деревьев! А, вот опять показался каменный стриж.
Отец. Он проснулся. Он почувствовал свою хозяйку. Он всегда ее слышит — я вам говорил. Она, вероятно, уже недалеко. Стойте-ка! Вот слышны смех, голоса, шаги по дороге... Вот она!
С минуту весело болтали у решетки сада; затем калитка заскрипела, закрылась и прозвучал голос Аннабель.
— Это вы?
Мужчины молчали, как немые.
— Это вы? — повторила она. — Хорошая я хозяйка дома! Но это вина американской армии, лейтенант Рэтледж. Простите меня!
Они последовали за нею в столовую. Красного стрижа больше не видно было, но когда он пролетал мимо черного прямоугольника открытой двери, слышался свист его крыльев.
Аннабель сбросила свой большой темный плащ. Она появилась перед ними с обнаженными руками и шеей. На ней было платье цвета серы, без кринолина, но с огромными панье из темно-синей тафты; на ней не было других драгоценностей, кроме колье и браслетов из опалов.
Белокурые локоны окаймляли ее маленькое личико, большой веер из страусовых перьев, прикрепленный к поясу цепочкой в виде четок из горного хрусталя, висел на ее юбке. Она развернула его и стала обмахиваться.
— Не слишком ли плохо вы пообедали, лейтенант Рэтледж?
Она улыбалась, глядя на него своими серьезными серыми глазами.
Как и утром, он покраснел и смутился.
— Великолепно!
— Значит, не так, как я! Господа эти, конечно, сделали все, что могли. Но обед, приготовленный, понимаете ли, не под наблюдением женщины! Между прочим, шампанское у губернатора отвратительное. Я надеюсь, вы не передадите ему? Осталось ли у вас вино Катаба, отец мой?
— Признаться, мы оказали ему честь, не думая о вас.
И он указал на пустые бутылки.
— А я пить хочу, — сказала она. — Кориолан!
И она позвонила в колокольчик.
Негр явился, протирая глаза кулаками.
— Принеси нам две бутылки Катаба.
Негр вышел.
— Постой, — приказала Аннабель. — Я и есть хочу. На этом обеде больше разговаривали. Вы любите омлет с вареньем, лейтенант?
— Люблю ли я омлет с вареньем? Ну, конечно!
— Слышишь, Кориолан, ты сделаешь нам омлет.
— Омлет с вареньем, госпожа!
— Да. Ну что же, ты не понимаешь? Или спать хочешь?
— Не то, госпожа. Но что же нужно для омлета с вареньем?
— Ты не знаешь, что нужно?
— Я знаю. Но я и Роза, мы сложили это в большой ящик и заколотили его гвоздями.
— Ну расколоти.
— Расколотить?
Негр посмотрел на нее испуганными глазами; потом взглянул на отца д’Экзиля.
— Делай то, что приказывает госпожа твоя, — просто сказал иезуит.
Кориолан поклонился и, прежде чем выйти, поставил на стол две бутылки Катаба. Патер откупорил одну из них и наполнил три стакана.
— Нет ли у вас еще сигары? — спросил он лейтенанта.
— Сейчас принесу из комнаты, — с готовностью отозвался Рэтледж.
Он вышел. В передней слышался жалобный визг гвоздей, которые вытаскивал из их гнезд Кориолан.
Аннабель, поднеся стакан к глазам, любовалась шипением маленьких желтых пузырьков.
К ней подошел отец д’Экзиль.
— Завтра рано утром надо будет снова заколотить этот ящик, — сказал он.
— Почему?
— Разве вы не уезжаете завтра вечером?
— Может быть.
— Теперь моя очередь спросить: почему?
— Офицер этот у меня. И мне вообще довольно трудно.
— Я думал, — сказал отец д’Экзиль, — что вы сегодня вечером попросите губернатора, чтобы его переселили куда-нибудь.
— Я не подумала об этом.. Впрочем, это было бы неудобно в момент, когда меня со всех сторон благодарили за гостеприимство, которое я оказываю офицерам федеральной армии. Вы не согласны со мною?
Отец д’Экзиль иронически улыбнулся и ничего не ответил.
— Впрочем, — быстро прибавила она, — я узнала, что отъезд повозок, который я могла бы использовать, отложен. На два-три дня, может быть. Но, — прибавила она, с горечью глядя на него, — вам, как видно, не терпится; вы хотите, чтобы я поскорее уехала?
Он вздрогнул. Но сейчас же овладел собою, и, пристально глядя на нее своим спокойным взглядом, ответил:
— Да.
Она опустила голову.
В то же мгновение вошел Рэтледж.
— Вот сигары. Я помешал вам? — прибавил он, внезапно почувствовав себя неловко.
— Нам помешать! — весело воскликнул иезуит. — Вы смеетесь. Посмотрим ваши сигары. Превосходные, дорогой мой, превосходные!
— Не правда ли? — радостно спросил Рэтледж.
Явился Кориолан с серебряным блюдом, на котором, румяная и золотистая, лежала великолепная яичница с вареньем. Отец Филипп налил себе стакан Катабы и осушил его одним духом. Потом он встал.
Аннабель устремила на него вопросительный взгляд.
Он вынул часы и протянул ей.
— Простите меня. Без пяти минут двенадцать А завтра утром я служу обедню. Этого не следует забывать. Через пять минут мне будет запрещен этот великолепный омлет. Я предпочитаю удалиться от соблазна.
И он покинул их.
Новая комната его выходила на юг. Он раскрыл окно. В лунном свете, черный и белый, лежал перед ним город Соленого озера. С гор дул свежий ветерок, приносивший шум воды и запах цветов.
Долго вдыхал его отец д’Экзиль. Проведя рукой по своему лысому лбу, он заметил, что лоб у него влажный от пота.
Нервно захлопнул он окно. Комната была полна мрака. Ощупью добрался он до своей постели и, стараясь, чтобы не заскрипела ни одна доска, долгие часы пролежал без сна.
Глава третья
Следующий день, воскресенье, был очень трудным днем для отца д’Экзиля.
Он заснул поздно, очень поздно, когда в его комнате уже забродили бледные отблески утренней зари. Когда он внезапно проснулся, было уже семь часов. Черные полосы жалюзи чередовались с золотистыми полосами. Толчком раскрыл он ставни. Очаровательное, свежее утро порхало в саду. Пауки выткали в аллеях свои покрытые росою восьмиугольники. Взад и вперед, как медные полированные шарики, летали огромные слепни. Листва под голубым небом была прекрасного зеленого цвета, более сверкающего, чем обыкновенно.
Иезуит вышел на веранду. По воскресеньям, он немного торжественнее, служил там обедню в присутствии Аннабель и ее слуг. Когда он пришел туда, в облачении, оба негра были там: Кориолан, готовый помогать ему, и Роза, стоя на коленях. Но голубой бархатный аналой их госпожи был пуст.
— Разве он не был уложен? — спросил иезуит, указывая на аналой.
— Был, отец мой. Но он был в одном из ящиков, которые госпожа приказала вчера открыть.
Отец д’Экзиль ничего не сказал. В разных двух комнатах виллы на столовых часах пробило восемь. Ах, эти часы! Они тоже вернулись на свои места.
Обыкновенно он не спешил с молитвами, пока шелест юбок не известит его о прибытии Аннабель, которая всегда опаздывала. На этот раз он сейчас же начал служить обедню.
И только после первого Dominus vobiscum он заметил, что она пришла. Повернувшись, он разглядел склоненный на поручень лоб и весь ее мягкий силуэт, окутанный облаком утренней кисеи. В момент благословения она была еще на месте. А когда, после последних молитв, он вышел из алтаря, ее уже не было.
Отец д’Эзкиль почувствовал облегчение. Невыносимо тяжело было бы ему говорить с нею.
Он наскоро позавтракал один; затем позвал Кориолана.
— Я выхожу, — сказал он, — и вернусь в половине двенадцатого.
— А если меня спросят, где господин аббат?
— В американском лагере. Я хочу узнать есть ли там солдаты-католики и не нуждаются ли они во мне.
Он пересек город. Город Соленого Озера был еще пустынен, однако менее, чем накануне. На улицах попадалось мало прохожих, но во многих домах были уже открыты ставни. Должно быть, много мормонов ночью вернулись в свои жилища, доверяя данному Брайаму слову, что солдаты федеральной армии не войдут в город.
Данное слово сдержали. Внутри священной ограды отец Филипп встретил двух офицеров, но не видел ни одного солдата. Офицеры шли к губернатору Каммингу. Они первые поклонились отцу д’Экзилю.
— Американский лагерь по ту сторону Иордана, господа? — спросил их иезуит.
— Да, сейчас же по ту сторону.
Двигаясь все время по направлению к юго-западу, отец д’Экзиль достиг скоро реки. Она протекала между высокими кущами серебристо зеленого вербовника. На западном берегу кишмя кишели солдаты, купаясь или стирая свое белье.
На мосту возле поста, часовой задержал патера.
— Кого вы ищите?
— Капитана Ван-Влита, офицера, состоящего в распоряжении главнокомандующего.
Его пропустили, но не дали провожатого, так что он стал блуждать по лагерю.
У ряда повозок он остановился. Унтер-офицер проверял запряжку мулов, а по осям стучал молотком.
— Повозки эти уезжают сегодня вечером?
— Да, как вы сказали, — ответил сержант.
Отец д’Экзиль пошел дальше; сердце его горело от обиды. Значит, Аннабель солгала ему. Сегодня вечером уходит из Соленого озера американский конвой! Без нее. Почему?
Солдатские палатки стояли спиною к Иордану, образуя дугу. Перед ними, дугою меньшего диаметра, были расположены офицерские палатки. К ним и направился отец д’Экзиль.
Одна из палаток размерами и устройством выделялась среди других. Он подошел к ней. Его опять остановили.
— Вам кого?
— Капитана Ван-Влита.
— Он у генерала Джонстона.
— Будьте добры, скажите ему, что с ним хочет говорить отец д’Экзиль.
Часовой колебался. Тут вмешался молодой лейтенант, сделал иезуиту знак подождать и вошел в палатку. Почти тотчас же он вернулся.
— Пожалуйте за мною.
Генерал Джонстон был там только с капитаном Ван-Влитом. Будущий главнокомандующий великой армией Потомака пошел навстречу отцу д’Экзилю. По этому приему отец д’Экзиль понял, что накануне на банкете Аннабель говорила о нем.
— Садитесь, пожалуйста, — поспешно сказал генерал. — Вчера вечером восхитительная миссис Ли не скупилась на похвалы вам. Впрочем, они были излишни. Каждый добрый американец знает, какую роль вы сыграли при обнаружении убийц капитана Геннисона.
Не было более гнусного воспоминания для отца д’Экзиля. Он молчал, склонив голову.
— Миссис Ли скоро покинет нас, — сказал генерал. — Мы все сожалеем об этом. Но мы все отлично понимаем, что она предпочитает восточные штаты этой отвратительной стране.
— Сегодня вечером уезжает конвой? — спросил иезуит.
— Да, это так. А другой конвой уйдет ровно через неделю, в следующее воскресенье. Она может воспользоваться тем или другим, как захочет, несмотря, повторяю, на огорчение, которое доставит нам ее отъезд.
Отец Филипп набрался духу.
— Уехать сегодня вечером было бы ей неудобно. У нее поместили одного из ваших офицеров.
— У нее поместили офицера! — И голос генерала задрожал от ярости. — Что за глупость! Но я тут ни при чем, совершенно ни при чем, умоляю вас, передайте ей это. Но почему же она вчера вечером ничего не сказала мне?
— Она, может быть, не посмела, — пробормотал патер.
— Что же, она желает, чтобы его поселили в другом месте?
И карандаш генерала опустился на лист белой бумаги, готовый написать приказ.
Ресницы иезуита задрожали. В памяти всплыл его спор накануне с Рэтледжем о том, что такое истина.
— Желает она этого? — повторил генерал Джонстон.
Отец д’Экзиль не решился ответить «да». И весь остаток своей жизни он раскаивался в этом.
— Не думаю, — сказал он, наконец. — Я думаю, что она хочет довершить свое дело и обеспечит квартиру этому офицеру до момента ухода армии из Салт-Лэйка.
— Чудная женщина! — воскликнул генерал. — Передайте ей — вы передадите лучше, чем я, — что вся великая армия, которой я командую, безгранично благодарна ей, а через армию и правительство Союза. Вы ей скажете...
Вдруг генерал заметил грустные глаза отца д’Экзиля. Восторг его упал.
— Но вы-то, — сказал он. — Вы пришли сюда. Может быть, вам угодно что-нибудь? Вам стоит только сказать.
— Как долго рассчитываете вы оставаться в городе Соленого Озера, генерал?
— Как долго? Очень недолго. Неделю, может быть. Мы разыскиваем подходящую позицию, чтобы установить здесь постоянный военный пост.
Он повторил:
— Вы желаете чего-нибудь?
— Я, генерал, католический священник, — сказал отец д’Экзиль. — Я желал бы знать, имеются ли у меня тут единоверцы.
— Да, имеются, — сказал Джонстон. — Капитан Ван-Влит?
Офицер справился в своих списках.
— В экспедиционном корпусе одиннадцать французов, — сказал он. — Один кавалерист 2-го драгунского полка, два канонира в 7-й артиллерийской батарее, три пехотинца 5-го и 10-го полков и пять обозных.
— Можно отвести меня к ним? — спросил иезуит.
— Как это сделать, капитан Ван-Влит?
— У нас есть шансы застать их всех вместе, — отозвался капитан. — Они собираются, чтобы пить, играть в карты и, особенно, чтобы спорить. Потому что, предупреждаю вас, это умные головы.
— Ведите меня к ним, — улыбаясь, сказал иезуит.
И он вышел, пожав протянутую генералом руку.
В палатке, полотнища которой были приподняты для вентиляции, восемь французов развлекались игрой в карты. Четверо играли и четверо смотрели.
— Смотри-ка, — сказал один из игроков, — попик!
Но, заметив капитана Ван-Влита, он замолчал. Все выжидающе смотрели.
В нескольких коротких сухих словах представил им офицер иезуита.
— Оставьте меня, пожалуйста, с ними, — тихо попросил отец д’Экзиль.
Ван-Влит поклонился и ушел.
— Я тоже француз, — сказал, обращаясь к игрокам, отец д’Экзиль.
Они, посоветовавшись взглядами, посмотрели на него, ничего не отвечая. Наконец тот, который сказал «попик», разразился хохотом.
— Ты — француз? Ну, что ж из этого? Нам начхать!
Он был одет, как все остальные; на голове у него была вылинявшая шапочка, голубая кисточка которой болталась на спине.
— Ты — француз, ну и что же? Неужели ты не понимаешь, что те, кто здесь, чихать хотели на Францию?
Другие с трусливым одобрением рассмеялись.
— Прежде всего, где ты был 25 июня 1848 года?
— Здесь, — ответил иезуит.
— А! Ты был здесь. Хорошо! А я был на площади Бастилии; я намочил свой платок в крови твоего товарища Аффра. Я стрелял вместе с Коссидьером и Луи Бланом.
— Коссидьер и Луи Блан бежали, — сказал иезуит.
— Бежали! Что ты говоришь?
— Я говорю, что они бежали в то время, когда ссылали в Алжир несчастных, которых они толкнули на бунт, — спокойно сказал патер.
— A! — сдерживая ярость, сказал другой. — А 2 декабря, где ты был?
— Тоже здесь, — сказал отец д’Экзиль.
— Здесь. Хорошо. А я был на баррикадах вместе с Виктором Гюго.
— Виктор Гюго никогда не был на баррикадах, — улыбаясь, сказал отец д’Экзиль.
— Никогда не был на баррикадах! Виктор Гюго! Толкуй!
— Монсеньор Аффр был там, он-то был, — сказал патер. Он схватил поднятую руку своего собеседника и заставил его снова сесть среди товарищей перед разбросанными картами.
У того на губах выступила пена.
— Ханжа! Лицемер! Грязный ханжа!
— Я ухожу, — грустно и высокомерно произнес отец д’Экзиль. — Если я кому-нибудь из вас понадоблюсь, то ему стоит только позвать меня. Пусть он обратится к капитану Ван-Влиту. Я приду.
И он медленно удалился, преследуемый ругательствами зуава-революционера.
Перешагнув через границу лагеря, он спустился по течению Иордана и остановился в пустынном месте, где, как он знал, никто не увидит его. Там он прислонился лбом к стволу дерева и с минуту неподвижно простоял так.
Скоро он отодвинулся от дерева. Его утешило журчание воды и, в особенности, интенсивная жизнь животных близ него и вокруг него. Ах, милые звери, вам еще не отвели на золотой доске мира достойного вас места. В проточной воде прыгала, в поисках потерпевшей крушение саранчи, форель. Плавали зеленые и голубые щуки. На прибрежную траву выскакивали из старых, гнилых пней мускусные крысы с дрожащими черными кроличьими усами. Они усаживались вертикально на задних лапках. Они и патер смотрели друг на друга. «О брат величайшего из святых, — как бы говорили они, — нам нечего бояться тебя, не правда ли? Ты немного выиграешь, если раздавишь одну из нас ударом каблука, и у тебя на подошве будет волочиться бедная черная шкурка, пропитанная кровью. Мы идем к тебе. Мы грызем только старые, никому не нужные вещи. Мы кусаем только тогда, когда нас пугают. Ах! если бы люди могли то же самое сказать о себе!» Из стеблей душистого чернобыльника прокрадывались куропатки, оставляя в траве сейчас же выпрямлявшуюся борозду. Изумрудные стрекозы слегка касались древовидного ладанника, и как раз над головою отца д’Экзиля ворковали две очаровательные горлинки, которые походили на пленниц в сетях среди тоненьких веточек ивы.
С бесконечными предосторожностями, чтобы не распугать этот маленький любимый им мирок, опустился отец Филипп на камень. Вода и животные пели. Отдавшись на несколько минут течению своих мыслей, он доверил окружавшей его природе то, что его мучило.
Он отпускал свою мысль плыть по воле журчащего ручья; потом минутами, как рыбак, коротким движением притягивающий к себя слишком далеко отплывшую пробку, возвращал ее к себе обратно.
О чем думал он? Кому какое дело! Зачем обнажать священную тайну души, разбирать ее, анализировать ее, устанавливать отдельно каждую пружинку, как мы делаем, когда подробно исследуем, согласно инструкции, каждую из деталей ружья образца 1886 года, измененного в 1893 году! Не лучше ли стараться непосредственно изучить действие неразобранного ружья, не вдаваясь в роскошь анализа.
Перед отцом д’Экзилем тихий, спокойный зеленый протекал Иордан. Глядя на его чистые, прозрачные воды, нельзя было без содрогания представить себе отвратительную пропасть рассола — Соленое озеро, куда, меньше, чем за три лье отсюда, вливались эти воды.
Во мху ползали жуки, над ним пели пташки. Отец д’Экзиль блуждал взглядом вокруг. Вдруг у него вырвался жест изумления.
На плоском камне, рядом с ним, лежала книга, одетая в серый люстриновый чехол.
— А! — вырвалось у него.
И он раскатисто рассмеялся, читая заглавие раскрытого им томика:
Прощание Адольфа Моно со своими друзьями и с Церковью. От октября 1855 г. до марта 1856 г.
Наткнувшись на эту книжку в самом сердце Дальнего Запада, под сто пятнадцатым градусом долготы, иезуит испытывал такое же изумление, как если бы он нашел аргумент bona fide в «Провинциалках».
Раскрыв книгу наугад, он прочел:
«Не чувствуете ли вы, что все, что со мной ни случается, служит к тому, чтобы распространять среди непосредственно окружающего меня общества, а в частности — среди моей семьи, дух мира и чистоты, и что дом наш в известной степени менее неприспособлен, чем он был доныне, быть домом молитвы, где постоянно призывается имя Божие, как оно постоянно призывается на него?..»
Иезуит положил книгу и потер себе руки.
«Вот кто, — пробормотал он, — будет стараться доказать, что отрицание пользы дел не так далеко от известного фарисейства. И подумать только, что это та бессвязная болтовня, которая так нравится Амиелю, Прессансе и Этупу, славному Аженору де Гаспарину! Но пойдем дальше. В моем положении, я не имею оснований не быть беспартийным».
И он продолжал:
«О чудо Божией Благодати! О могущество Евангелия. О горечь греха! О неизменная твердость благодати! Будем бороться с грехом, друзья мои, это...»
— Простите, сударь, но вы сидите на моем платье.
Отец д’Экзиль вскочил.
Перед ним стоял человек, человек обнаженный или почти обнаженный. Вокруг бедер у него был повязан платок, который вода скрутила в веревку. Обеими руками, целомудренно растопыренными веером, закрывал он то, чего не могла прикрыть эта опояска.
Он повторил:
— Вы сидите на моем платье.
— Действительно — сказал отец д’Экзиль. — Простите меня, я не заметил этого.
Они продолжали смотреть друг на друга: голый человек с большим достоинством и немного смущенный; иезуит — с сильным желанием расхохотаться.
«Где видел я этого чудака?» — спрашивал он себя.
Купальщик церемонно представился.
— Священник Джемини Гуинетт из Балтиморы.
«А! очень хорошо, — пробормотал иезуит. — Теперь я знаю! Это один из пасторов вчерашней утренней кавалькады!»
И чтобы не отстать в вежливости, с трудом сохраняя серьезность, он сказал:
— Отец Филипп д’Экзиль из Общества Иисуса. Вот ваше платье.
Тот захватил его в беспорядке, поклонился и Исчез за кустами. Скоро он вышел оттуда приглаженный и одетый.
— Простите меня, что я явился перед вами в таком виде...
— Не в чем извиняться. В такую погоду прекрасно искупаться... А книга эта тоже, вероятно, ваша?
И он протянул ему «Прощание Адольфа Моно».
— Да, моя, — подтвердил пастор. — Очень хорошая книга.
— Я знавал Адольфа Моно в Монтобане, — сказал отец Филипп, — когда он преподавал на протестантском теологическом факультете мораль. Человек талантливый, — вежливо прибавил он.
— С большим талантом, — подхватил пастор.
— Вы интересуетесь его произведением?
— Не столько им... Вы, может быть, слышали об Эмерсоне?
— Я слышал о нем, — сказал иезуит.
— Я изучаю влияние Эмерсона на писателей реформированных церквей в Европе, — небрежно произнес Гуинетт.
— Вам, я думаю, очень трудно серьезно заниматься этим важным трудом, раз вы состоите полковым священником, — сказал отец Филипп. — Мне кажется, я заметил вас вчера, при прохождении американских войск. Думаю, вам представляется масса затруднений...
— Кому говорите вы это? — с горечью заметил пастор.
«Ага! — подумал иезуит, — озлобленный!»
Он взглянул внимательно на своего собеседника. Это был человек лет тридцати, брюнет, довольно красивый, с тонкими чертами, матовым цветом лица, с глубокими глазами. Голос у него был важный, проникновенный и проникающий. Он сам любил себя слушать.
— «Меланхтон!» — пробормотал отец д’Экзиль.
Он хотел показаться заинтересованным, хотя уже скучал смертельно. Он повторил:
— У вас, должно быть, много затруднений.
— Вы производите на меня впечатление человека порядочного, — проговорил пастор. — И должны поэтому знать, что такие люди, как мы с вами, в нашем положении, не всегда встречают у своего иерархического начальства понимание, на которое имеют право претендовать.
— Да, случается, — уклончиво отозвался иезуит.
— Со мною это случилось. Недоразумение с председателем методистской церкви в Балтиморе. Сущие пустяки с точки зрения доктрины, смело могу это сказать. А между тем меня послали туда, где вы меня видите... Что вы скажете о таких поступках?
— О них приходится только сожалеть, — ответил отец д’Экзиль.
— Не правда ли? — продолжал тот. — Также и вы, без сомнения...
— Я здесь по доброй воле, — сказал иезуит.
— А! — недоверчиво пробормотал Гуинетт.
— Впрочем, утешьтесь, — попробовал успокоить его отец д’Экзиль. — Лучше вам возиться с вашими солдатами и мне с моими индейцами, чем фильтровать настойку из комаров на каком-нибудь факультете.
— Вы забываете, что мы не признаем действительности дел, — сухо сказал Гуинетт — И потом, каждому по способностям его. Не стоило, правда, учиться тому, что я знаю, что, без сомнения, вы знаете, чтобы...
— Милостивый государь, — важно произнес отец д’Экзиль, — вы, вероятно, слышали об основателе ордена, к которому я принадлежу, которого католическая Церковь чтит под именем святого Игнатия. Когда речь зашла о том, чтобы послать миссионера к жалким язычникам, Игнатий не подумал о самом темном из учеников своих, который, может быть, в конце концов достиг бы таких же хороших результатов. Он послал к ним самого ученого из первых приверженцев нового ордена, Святого Франциска-Ксаверия.
Пастор улыбнулся.
— Конечно, конечно, так. Но позвольте мне, однако же, дополнить ваши воспоминания. Игнатий Лойола выбрал сначала для этой задачи наименее образованного из братьев, Бобадиллу. Припадок ревматизма не позволил Бобадилле уехать. И вот тогда только Игнатий, против своего желания, решился послать в Мозамбик, Гоа и Индию Франциска-Ксаверия.
Снова отец Филипп взглянул на пастора. Тот с скромным самодовольством опустил глаза.
«Он положительно гнусен, — сказал аббат самому себе. — Но меня он побил на моей собственной территории».
И громко, не без некоторого юмора, ответил:
— Ваша правда. С вашими познаниями вам нечего делать в гарнизонах Уты.
Он прибавил, желая проститься:
— Вы, конечно, возвращаетесь в ваш лагерь?
— Нет, — сказал пастор. — Я иду в город.
— А! — сказал, не выказывая восторга, иезуит. — Ну что же, в таком случае пойдем вместе.
Несколько минут они шли, не обменявшись ни словом.
Отцу Филиппу все больше и больше казалось, что какой-то вопрос горел на губах его спутника. Иезуит стал еще безразличнее.
Наконец Гуинетт не выдержал. Когда они через ограду проникли в Салт-Лэйк, он спросил:
— Вы давно живете здесь, в этой стране?
— Скоро четырнадцать лет, к вашим услугам.
— Тогда вы, конечно, можете дать мне некоторые сведения.
— Пожалуйста.
Пастор раскрыл «Прощание Адольфа Моно» и вытащил оттуда вчетверо сложенную желтенькую бумажку. Он протянул ее своему собеседнику.
— Благоволите ознакомиться с этим.
— Я знаю, что это, — сказал иезуит, — это билет по расквартированию. Вчера я держал в руках такой же билет. Смотрите-ка, вам отвели помещение у Ригдона Пратта.
— А вы знаете Ригдона Пратта?
— Кто не знает его в городе Соленого Озера? Он — епископ и влиятельный член церкви Святых Последнего Дня. Между прочим, в последнее время он назначен секретарем комиссии по расквартированию американских войск. Я с удовольствием вижу, что этот высокий сановник не воспользовался своим положением, чтобы уклониться от обязательств, которые налагает на других. Но я думал, что, по договору, американцы не могут быть размещены в Салт-Лэйке.
— Было сделано исключение для прикомандированных к армии пасторов, — с горечью сказал Гуинетт. — Это тоже удар губернатора Камминга. Этот человек совсем продался Брайаму Юнгу. Он пожелал, чтобы мы жили в мормонских семьях и могли бы впоследствии свидетельствовать о невинности нравов его протеже. Но дело не в том, чтобы обвинять друг друга. Вы сказали, что знаете Ригдона Пратта. К нему отнесли мой чемодан. Можете вы мне указать его дом?
— Мы идем по улице, ведущей к его дому, — пояснил иезуит. — Я вас доведу до этого дома.
— Что это за дом? Какой это дом?..
— Дом?
— Да, я хотел бы знать, может ли, без ущерба для себя, жить там молодое духовное лицо?
— Думаю, что понимаю вас, — сказал иезуит, — но мы носим опасности в себе самих. Что касается меня, то я, если бы нужно было, без страха и опасения отлично жил бы, клянусь вам, у Ригдона Пратта.
— Но он, вероятно, многоженец? — спросил пастор.
— Он — мормон, — ответил отец Филипп.
— Другими словами: у него несколько жен.
— Только пять, — сказал отец д’Экзиль. — Он не из самых богатых. У него их было шесть. Но первая его жена умерла в прошлом году. Я ее хорошо знал и даже научил играть в пикет.
— Какое отвращение! — вскричал Гуинетт. — И там мне придется жить! А в то же время ничтожные лейтенантики живут вне этой Гоморры, в прекрасных, корректных домах.
Иезуит задрожал. Неужели он нашел союзника!
— Это правда, — сказал он, с трудом притворяясь безразличным. — Так, например, в вилле, в которой я имею честь жить, поселили со вчерашнего дня лейтенанта федеральной армии. Не могу не думать, что это было бы более подходящее жилище для вас.
— Вы согласны, значит, со мною, — сказал пастор. — Как фамилия этого офицера?
В конце улицы виднелись уже деревья и крыша дома Ригдона Пратта. Отец д’Экзиль замедлил шаги. Разговор становился слишком интересным. Он решил, что раньше, чем подойти к зеленому порталу, следовало добиться практического результата. В общих чертах он предвидел его. Он улыбнулся. Его счастливый взгляд сверкнул лукавством.
— Как его фамилия? Рэтледж. Лейтенант Рэтледж 2-го драгунского полка.
— Рэтледж! — вскричал пастор. — Конечно, я знаю его: он принадлежит к моей церкви. При выступлении полка мать его рекомендовала его моему вниманию, для того чтобы во время кампании он не обращался слишком свободно с религиозными обязанностями.
— И у вас нет повода в этом отношении быть недовольным им?
— Недовольным! Напротив: он истинно верующий. По моему знаку он готов в землю уйти.
«Час от часу лучше», — подумал иезуит. — Тогда вам легко просить его, чтобы он уступил вам место. Я думаю, он вам не откажет.
— Нет, наверное, нет, но...
— Что касается комфорта, — продолжал соблазнитель, — то у моей хозяйки, миссис Ли, вам будет лучше, чем у этого неверующего Ригдона Пратта. Что касается меня, то удовольствие, которое я буду иметь, беседуя с вами об Эмерсоне...
— Очень любезно, — сказал Гуинетт, — но поменяться нам невозможно. Вы знаете, что по трактату запрещено американским офицерам селиться у мормонов. Рэтледжа не примут вместо меня у Ригдона Пратта.
— Э! — сказал иезуит, — он будет жить в лагере в палатке. Генерал Джонстон тоже живет в палатке.
— Это правда, — пробормотал пастор.
— Вы уже пришли, — ответил отец д’Экзиль. — Не хочу быть нескромным и влиять на ваше решение. Но я в довольно хороших отношениях с миссис Ли, и потому беру на себя смелость пригласить вас завтра к ней на завтрак. Она будет очень рада. Она хотя и католичка, но любит общество образованных людей. Вы встретите там лейтенанта Рэтледжа. А здесь вы пока вступите в контакт с Ригдоном Праттом и увидите, возможно ли для вас будет жить среди его гарема.
— Принимаю, с благодарностью принимаю, — воскликнул Гуинетт. — А миссис Ли не посчитает меня нескромным?
— Уверяю вас, она будет в восхищении. Итак, завтра в полдень? Это решено? Первый встречный укажет вам ее виллу. До свидания, дорогой коллега.
Гуинетт уже взялся за колокольчик.
— И напомните обо мне Саре Пратт, старшей дочери Ригдона. Если вы не вполне забронированы от взгляда прекрасных черных глаз, берегитесь ее, — смеясь, кинул ему иезуит.
— Милостивый государь, — стыдливо пробормотал пастор.
И он позвонил.
Было около часа. Аннабель только что села за стол с лейтенантом, как пришел отец д’Экзиль.
Она украдкой, со страхом взглянула на него и, видя, что он в прекрасном настроении, успокоилась.
Завтрак был из самых веселых.
За десертом заговорил отец д’Экзиль.
— Ваша мебель и ваше серебро понемногу вынуты из ящиков, — заметил он. — Поэтому я не думаю, что поступил слишком нескромно, пригласив к вам гостя.
— Гостя... — сказала, немного смутившись, Аннабель.
— Вчера вечером, — продолжал иезуит, — вы, лейтенант Рэтледж, обнаружили некоторый скептицизм в вопросе о победе, которую я мог бы одержать в спорах о вечных моральных истинах с ученым вашей веры.
Лейтенант только ворочал удивленными глазами.
— Теперь вы будете удовлетворены в этом отношении. Завтра за завтраком вы увидите меня в споре с досточтимым Гуинеттом, священником американской армии.
— С досточтимым Гуинеттом... — пробормотал заранее смущенный Рэтледж.
— Его-то я и пригласил, — торжествуя сказал отец д’Экзиль.
Аннабель взглянула на них обоих и затем сказала просто:
— Вы хорошо сделали.
По воскресеньям завтрак подавался у Ригдона Пратта не раньше половины второго. Пастора не ждали, да и сам он не предполагал, чтобы его могли ждать.
Он позвонил. Ему отперли. Его провожатым был маленький мальчик лет десяти. Они шли вместе по ивовой аллее. Сквозь опущенные ветви виден был огород, овощные грядки, разбитые по веревке, содержащиеся в образцовом порядке.
Перед дверью стоял какой-то человек с короткой трубкой в зубах, руки в карманах. Ему могло быть лет шестьдесят; он был худ, сух, загорел дочерна; губы у него были бритые и вокруг щек ожерельем лежала белая борода.
Он и пастор поклонились друг другу. Пожав друг другу руку, они констатировали, что оба принадлежат к шотландской масонской ложе.
— Well, — произнес старик. — Брат масон. Досточтимый Джемини Гуинетт, не так ли?
— Он самый, — ответил пастор. — А предо мною, без сомнения, уважаемый Ригдон Пратт?
— Он самый, — сказал мормон.
И он затянулся из своей трубки.
— Прекрасное имя Джемини. Книга Судей. Часть вторая. Стихи 14 и 15: «И повиновались дети Израиля Эглону, царю Моабскому, в течение восемнадцати лет; после этого обратились они к Господу, который воздвиг им пастыря по имени Аод, сына Гера, сына Джемини, который обеими руками работал, как правою рукою».
Он раскатисто рассмеялся.
— Well, — дорогой мой господин Гуинетт, вы тоже обоими руками работаете, как правой рукою?
— Сударь, — сказал немного сбитый с толку Гуинетт, — благоволите ознакомиться с этим.
И он вытащил из «Прощания Адольфа Моно» желтый листок.
— Знаю, знаю, — сказал, отталкивая бумагу, Пратт. — Я сам подписал ее. Можете себе представить, что я ее знаю. Пожалуйста, Нефтали, сделай мне удовольствие, убирайся отсюда и ступай на свой пост. Я отсюда вижу, как корова направляется к нам в капусту.
Мальчишка убежал.
— Вы находитесь здесь у крестьян, сударь, или, правильнее, мой брат. Позвольте мне так называть вас, как мне дает на это право рукопожатие, которым мы обменялись. Вы находитесь у бедных крестьян. Вы курите?
— Никогда в жизни, — ответил Гуинетт, отталкивая протянутый ему кисет с табаком.
— Повторяю: у очень бедных крестьян. Но у людей с сердцем. Ваша комната готова, а также ваше место за нашим скромным столом. Если в один прекрасный день вы будете иметь доступ к президенту Бьюкенену, вам не придется жаловаться ему на гостеприимство Ригдона Пратта.
Он сложил руки в виде рупора.
— Сара! — позвал он.
В доме ничто не шевельнулось.
— Чертова девка! — пробурчал епископ. — Ее никогда нет там, где она должна быть. Простите ее, брат мой. Молодость. Ноэми! Ноэми! Подите, пожалуйста, на минуту сюда.
Маленькая пугливая женщина в черном тотчас же вынырнула на пороге двери.
— Миссис Пратт номер третий, — представил ее епископ. — Сделайте мне удовольствие, дорогая Ноэми, проводите господина пастора в приготовленную для него комнату. Через час мы будем есть, брат мой. Ведь решено, что вы завтракаете с нами?
— Благодарю вас, — сказал Гуинетт.
Дом не был роскошно отделан, но велик, хорошо проветриваем и содержался поразительно чисто. Комната пастора выходила на луга, покато спускавшиеся к Иордану. Под окнами спокойно паслись красивые коровы.
Миссис Пратт номер третий показала ему шкаф, полный надушенных полевыми травами белых простынь, салфеток; показала рукомойник и чернильницу на столике на одной ножке. Потом она осторожно открыла маленький, скрытый в стене, шкаф. Там на фаянсовом подносе виднелась бутылка, прикрытая стаканом.
— Виски, — шепнула она.
И заперла шкафчик.
«Какая дура! — подумал Гуинетт. — Я сам все это нашел бы... А! вот мой чемодан».
Миссис Пратт помогла ему вынуть оттуда его скромный багаж: несколько книг, немного белья и черный парадный сюртук. Потом она покинула его.
Оставшись один, Гуинетт более подробно исследовал местность. Приятен был вид огромной кровати посреди комнаты. Она, как и окно, была затянута ситцевыми в красных цветочках занавесками. Запах свежего, высушенного на солнце сена проникал в комнату.
На стене висел портрет Иосифа Смита в форме генерала милиции в Науву. На этажерке лежало несколько нравоучительных книг, английский перевод песен Беранже, затем «Путешествие в Икарию» Кабе.
Выпив полстакана виски, пастор быстро привел себя в порядок, пригладил роскошные черные кудри, о которых он, казалось, особенно заботился. Затем придвинул к столику у окна большое кресло и сел, держа перед собою на столе раскрытым «Прощание Адольфа Моно».
Скоро в дверь постучали. Это снова была миссис Пратт номер три.
Он последовал за ней в первый этаж, в столовую.
На пороге он остановился и отвесил поклон.
— Приблизьтесь, брат мой, — закричал ему Ригдон Пратт, уже сидевший в кресле, в виде кафедры, у конца огромного стола. — Вот ваше место, против меня, вон там. Позвольте представить вам мою маленькую семью. Наш гость, досточтимый Джемини Гуинетт.
И он начал называть, указывая одного за другим, всех сидевших за столом.
— Миссис Пратт номер второй, Гертруда; миссис Пратт номер третий, Ноэми, которую вы уже знаете; миссис Пратт номер пятый, Миранда. Очень прошу простить миссис Пратт номер четвертый и миссис Пратт номер шестой, они в детской присматривают за малютками: к столу у нас допускаются дети, только начиная с восьми лет. Очень сожалею также, что не могу представить вам миссис Пратт номер первый — Господь в прошлом году призвал ее к себе. Она смотрит на нас с высоты. А вот моя дочь, мое старшее дитя, Сара Пратт. На нее возложена обязанность следить, чтобы у вас было все, что нужно. Сара, дочь моя, поздоровайся.
Сара поклонилась, не подымая глаз.
— Не представляю вам остальных, — сказал Ригдон Пратт. — Вы видите, их четырнадцать, начиная с Абимелека, которому семнадцать лет и которого мы скоро женим на одной из дочерей Брайама Юнга, до Сусанны, которой недавно минуло восемь лет. Четырнадцать, не считая, конечно, Сары. Но Сара — дама. Она занимает здесь место своей покойной матери. Уже дама. Да, ну же улыбнись, Сара!
Сара не шевельнулась. Она даже подчеркнула свой угрюмый вид.
«Ну, — подумал пастор, не перестававший украдкой разглядывать ее, — девица эта живет, по-видимому, своей головою и, вероятно, как хочет, вертит этой старой скотиной, Ригдоном Праттом».
Патриарх продолжал свое перечисление.
— Не хватает шестерых маленьких, которым еще нет восьми лет от роду, как я имел уже честь доложить вам. Потом нет еще десятерых старших, которые уже вылетели из гнезда. Один из них лейтенант в федеральной армии. Другой в Париже, секретарем у господина Эдгара Кине, бывшего народного представителя. Остальные пристроились в окрестностях Соленого Озера.
Миссис Пратт номер два поставила на стол огромное блюдо, на котором было рагу из бобов с ветчиной.
— Первое блюдо, — сказал Ригдон Пратт. — Второе блюдо — форель из озера Ута. И все. Ах! Это потому, видите ли, что вы здесь у бедных крестьян. Вам нельзя будет капризничать.
— Я не привык капризничать, — сухо ответил пастор.
— И вина, конечно, нет, — прибавил епископ. — Ни вина, ни алкоголя. Как прекрасно сказал Джозеф Смит: «Крепкие напитки и ликеры не для брюха...» Миранда, — сказал он, обращаясь к миссис Пратт номер пятый, — следите, пожалуйста, за Урием. Он только что уронил кусочек рагу на свои воскресные штанишки. Должен также с сожалением констатировать, что у Вооза нет салфетки. И подумать, — сказал он, подымая руки к небу, — что нам в вину ставят многоженство. Я беру вас в свидетели, брат мой: вот у меня пять жен, а все ли у меня идет как следует?
— Вопрос не в том, — сказал Гуинетт.
— Да, — продолжал епископ, — подумать только, что всюду: в Вашингтоне, в Сан-Луи, в Индианаполисе — всюду нас обвиняют, что мы ведем роскошную и развратную жизнь, жизнь фарисеев и саддукеев. А вот вы, брат мой, можете констатировать: бедные, очень бедные люди. И еще сегодня — воскресенье. А вот завтра к завтраку, предупреждаю вас, будет только одно блюдо. По крайней мере, если вы захотите...
— Повторяю вам, не беспокойтесь обо мне, — сказал, выведенный из терпения, Гуинетт. — Вы мне напомнили, впрочем, что завтра я не буду иметь чести присутствовать у вас за завтраком. Я получил приглашение.
— А! — сказал мормон. — Вы, без сомнения, приглашены к его превосходительству губернатору Каммингу?
— Нет, — ответил Гуинетт. — Я приглашен к миссис Ли. Вы, может быть, знаете ее?
Так как в разговоре он не терял из виду Сары, он уловил еле заметное дрожание век молодой девушки.
«Эге, — подумал он, — кажется, я нашел средство привлечь ее внимание».
Он повторил.
— Вы знаете миссис Ли?
— Ну, понятно, — сказал Ригдон Пратт. — Все в Соленом Озере знают миссис Ли, владелицу самой красивой виллы. О, хорошо, что вы будете завтракать у миссис Ли, тогда я за вас не беспокоюсь. Она богата, очень богата.
— А! — сказал пастор.
— Она в большой дружбе с губернатором Каммингом и с генералом Джонстоном. Не далее как вчера, она обедала с ними.
— А! — сказал все более и более заинтересованный Гуинетт.
— Она богата, чрезвычайно богата. Мы, мы бедные люди, в поте лица добывающие хлеб свой. Она...
— Она? — спросил Гуинетт.
Ему показалось, что он замечает блеск зависти во взгляде мормона. Он круто повернул разговор в другую сторону.
— Вы, — сказал он своим прекрасным голосом, которому умел придавать такую убедительность, — вы во всяком случае честные люди. Благодаря знакомству с вами, я уже изменил наскоро составленное мнение о многих вещах: мне просто не терпится, хочется прославить ваши достоинства, и я это сделаю, как только представится случай.
В особенности не терпелось ему остаться поскорее одному в своей комнате; он хотел толком разобраться в некоторых мыслях.
«К черту солдат и воскресное богослужение! — сказал он самому себе. — У меня есть получше чем заняться. Пусть эти дурни сами читают Библию! Если они в ней что-нибудь поймут, тем лучше для них».
Все послеобеденное время он не двигался с места. Часов в шесть к нему постучали.
Вошла Сара Пратт. Он этому не удивился сверх меры. Тем не менее он инстинктивным жестом хотел спрятать стоявший на столе рядом с «Прощанием Адольфо Моно» стакан с виски.
Она презрительно улыбнулась.
— Если она стоит там, так это для того, чтобы ее выпили, — сказала Сара, указывая на стоявшую под столом бутылку.
«О! — подумал пастор, — с ней надо играть в открытую». Тем не менее он считал, что должен сказать какой-нибудь комплимент. Он искал.
— Не нужно ли вам чего-нибудь? — спросила молодая девушка. — Мы обедаем в восемь часов. Мне поручили предупредить вас об этом.
Ему показалось, что он нашел, наконец, нужную фразу.
— Благодарю вас, мисс Сара. Но какое на вас очаровательное платье! Позвольте мне поздравить вас с этим. Оно замечательно идет к вам.
— Вы находите? — сухо сказала молодая девушка.
На Саре Пратт было черное очень простенькое платьице с кружевом у рукавов и у выреза на шее.
— Нахожу, — сказал Гуинетт.
— Платье это носила уже миссис Ли, ваша завтрашняя хозяйка, — сказала она. — Миссис Ли часто дает мне свои старые платья. Мой отец сказал вам: мы бедные люди.
— Хорошо! — пробормотал сконфуженный Гуинетт. — К черту любезности!
И непосредственно, в качестве ловкого тактика, он решил превратить свое поражение в успех.
— Простите меня, — сказал он своим прекрасным, глубоким голосом.
И взял ее за руку.
Она не отняла ее. Казалось, она была где-то далеко. Он придумал вернуть ее на землю почтительным поцелуем в белую руку.
Она взглянула с насмешливым изумлением, но не оттолкнула его.
— Итак, миссис Ли не уезжает на этих днях? — спросила она.
— Не знаю, — пробормотал он. — Да что мне за дело до миссис Ли!
Продолжение этого рассказа покажет, что, говоря таким образом, он был неискренен только наполовину.
— Вы ошибаетесь, — сказала Сара, — и вы поймете это, как только увидите ее. Она совсем по-другому хороша, чем я, знаете ли. Я не говорю об ее состоянии, — вещь, которая тоже может увлечь много возвышенных душ.
Гуинетт прикусил губу.
— До свидания, — сказала она.
И направилась к двери.
Внезапное смятение овладело духом Гуинетта. Его волнение перед этой худенькой девушкой росло, росло и вдруг стало беспредельным. Не была ли она его сестрой? Не была ли она повторением его самого? Все неприятности, которые он перенес в качестве бедного студента, его религиозные огорчения, его сомнения, его плохо сдерживаемая ненависть, его разочарования, его, наконец, мрачное самолюбие — все это, чувствовал он, толпилось и под этим маленьким девичьим лбом, чисто-начисто отполированным, под этими блестящими прядями, под этими опущенными ресницами, под этим узким корсажем, где, вероятно, ускоренно билось неистовое сердце.
— Сара! — позвал он. — Сара!
Она остановилась и высокомерно взглянула на него.
— Сара! Мисс Сара! Простите меня. Ах! Что вы здесь делаете?
— Где? — спросила она.
— Здесь. В этой стране?
— Я не понимаю, — холодно сказала она.
— В этой стране, сестра моя. Фу, какое отвращение! Евангелие все сделало, чтобы окончательно и определенно установить достоинство женщины. А что здесь сделали из этого? Я оплакиваю вас, сестра моя, оплакиваю вашу судьбу.
Она засмеялась сухим смешком.
— Кажется, я поняла вас, — сказала она. — Но не беспокойтесь так обо мне. Я буду свободной, пока буду желать этого. Даже выйдя замуж за мормона, я останусь свободной. Умная женщина всегда будет впереди несчастных, составляющих гарем ее супруга. Она сумеет превратить их в образцовых и дешево стоящих служанок. Что касается остального — и она презрительно улыбнулась, — лучше согласовать право и действительность без всякого лицемерия. Но есть подробности, о которых не след говорить молодой девушке.
Она подошла к книжному шкафчику.
— Я не хочу учить вас катехизису, — высокомерно сказала она. — Но ведь вы начали. Мне противно, когда человек, может быть, умный, повторяет глупости.
Она взяла брошюру с полки и протянула ее ему. Он машинально прочел заглавие.
— «Defence of Polygamy by a Lady of Utah»[2], — сказала Сара Пратт. — Прекрасно, защита многоженства. Та, кто написала это, не дура и не сумасшедшая. Это моя кузина, Белинда Пратт, умнейшая особа. В ее брошюре вы найдете массу побудительных причин, по которым разумная женщина может желать установления многоженства.
— Прочту, даю вам слово, — сказал Гуинетт. — Мы должны все читать.
— Сойдем, — сказала она. — Нас будут ждать.
На пороге они оба одновременно остановились.
— Сара, — шепнул Гуинетт.
Она держала руку на щеколде. Она была бледна и взглянула на него горестно-вопросительным взглядом.
— Сестра моя Сара — ведь вы позволите, чтобы я называл вас Сарою, — не правда ли?
Он дрожал. Он разом платил выкуп за все поддельные волнения.
— Что вы? — спросила она.
— Разрешите вы мне поцеловать вас? — умоляюще спросил он.
Она совершенно просто подставила ему свой лоб.
Глава четвертая
Отец д’Экзиль проснулся в понедельник утром в очень веселом расположении духа. Часов в девять он, с улыбкой на устах, видел, как уехали кататься верхом Аннабель и Рэтледж. Около одиннадцати часов он слышал, как они вернулись. Около полудня он стал обнаруживать некоторые признаки нетерпения.
«Еще, пожалуй, это животное надует меня!» — ворчал он.
Но несколько страниц «Слов Верующего», которые он прочел, чтобы подавить свою нервность и попасть на случай в тон, только усилили его беспокойство.
В четверть первого беспокойство его исчезло.
Кориолан вошел в его комнату.
— Внизу ожидает господина аббата господин священник в сюртуке.
— А! — сказал патер, — вот очаровательный человек, и притом человек слова! Куда ты дел его?
— Я провел их в столовую.
— Сейчас иду туда.
Как люди, заранее собирающиеся на поезд, опаздывают, так опоздал и он. Прошло добрых две минуты, пока он придумывал фразу, которою иезуит может сердечно приветствовать методистского пастора.
Наконец он спустился вниз. С утра он не выходил сегодня, и на ногах у него были еще его старые мягкие фетровые туфли.
«Эге-ге!» — пробормотал он, придя в столовую и остановившись на пороге двери, противоположной той, через которую ввели туда преподобного.
Тот стоял к нему спиною. Он был весь в черном и стоял у буфета. Отец д’Экзиль видел, как он брал в руки одно за другим то кофейник, то серебряный судок, то компотник из позолоченного серебра, как он взвешивал их в руке, разглядывал, поворачивал, словно для того чтобы увидеть штемпель.
— Здравствуйте, дорогой господин Гуинетт, — сказал иезуит.
Тот не вздрогнул. Степенно поставил он на буфет компотник, последнее, что он разглядывал.
— Здравствуйте, господин аббат.
— Вы, кажется, очень интересуетесь ювелирными изделиями, — любезно сказал отец д’Экзиль.
— Мой дед, — ответил пастор, — имя которого я ношу, был ювелиром в Балтиморе. Я очень мало смыслю в золоте и серебре. Достаточно, однако, чтобы знать, что это вещи очень высокой ценности. Какая жалость, господин аббат, какая жалость!
Он снова взял компотник в руки.
— В этой вот излишней посудине серебра столько, что на него могла бы два года существовать честная семья. Нет! Богатые или очень виновны, или очень легкомысленны.
— О! — весело сказал отец д’Экзиль, — подумаем и о тех, кто делает эту излишнюю посуду. Наверное, на скромный барыш вашего дедушки, вырученный им от продажи нескольких ком-потников в этом роде, вы получили образование, другой предмет роскоши, которым и пользуетесь во славу Господа нашего.
— Мой дед, сударь, умер бедняком, — сухо ответил Гуинетт.
Он снисходительно поклонился: в комнату вошла Аннабель. Иезуит представил их друг другу.
— Пойдем, посидим под верандой, хотите? — спросила молодая женщина.
Все вышли, она впереди. Пастор окинул ее быстрым взглядом, удивившим отца д’Экзиля. Он улыбнулся. Взгляд Гуинетта выражал восхищение, и иезуит почувствовал себя как бы польщенным этим.
На террасе курил Рэтледж. Он должен был ожидать появления преподобного, и тем не менее покраснел и со смущением пожал покровительственно протянутую ему руку.
— Получили ли вы письмо от миссис Рэтледж, вашей матушки? — осведомился пастор.
— Вчера я получил письмо, — уклончиво ответил молодой человек.
— И от мисс Маргарет, вашей сестрицы?
— И от нее получил письмо, — сказал Рэтледж.
И не без поспешности он заговорил о другом.
Еще не сели за стол, а уже все чувствовали себя очень неловко. Отец д’Экзиль с удовольствием констатировал, что нисколько не ошибся в этом отношении насчет способностей своего гостя.
«Она скучает, — говорил он самому себе, глядя на Аннабель. — А как она сердита на своего хорошенького лейтенантика за то, что он, как девчонка, оробел при этой скуфье. Ах! она не кончила...»
Отец д’Экзиль был неумолим. Едва подали первое блюдо, как он завел разговор об Эмерсоне. У него была двойная цель: прежде всего вывести из терпения Аннабель, не переносившую всего, что близко ли, далеко ли напоминало проповедь, а затем — отомстить Гуинетту за маленький перевес, который тот имел над ним накануне, на берегу Иордана, когда они спорили об Игнатии, о Франциске-Ксаверии и о Бобадилле.
Он в полной мере достиг того, чего хотел. Перед удивленным и все одобрявшим Гуинеттом он прочел целую лекцию о «Доверься самому себе» опасного американского мистика. Он закончил сравнением с Фенелоном и восторженно процитировал обаятельный отрывок:
«Что могли бы сказать мне Кальвин или Сведенборг, когда я весь горю чистой любовью и проникнут глубоким смирением? Основанная на авторитете вера — это уже не вера... Откуда же этот культ прошлого? Века — это заговорщики, воюющие с величием и здоровьем души. Человек не смеет сказать: „я думаю, я знаю“, но приводит слова какого-нибудь святого или мудреца.
В присутствии былинки или распускающейся розы он чувствует смущение. Розы, растущие у меня под окном, мало заботятся о древних розах, даже самых прекрасных; они суть то, что они суть; сегодня они живут в присутствии Бога...»
— По существу я мог бы сделать некоторые оговорки, — заключил он, — но форма прямо волшебная!
— И я могу сделать кое-какие оговорки; конечно, не те же, — сказал Гуинетт. — Вы знаете какие, лейтенант Рэтледж?
Офицер вздрогнул. И знаком показал, что не знает.
— Как, — с огорчением сказал Гуинетт, — вы не помните этой цитаты из Эмерсона? А между тем ее именно я взял как тему, когда полтора года назад произнес, по просьбе вашей матушки, речь в день рождения мисс Реджины Сполдинг.
Рэтледж покраснел, как пион.
— А кстати, — сказал преподобный, — я забыл, и извиняюсь в этом, спросить вас про мисс Сполдинг. Надеюсь, там все благополучно?
— Да, благополучно, — пробормотал несчастный.
— Какая это обворожительная особа! — продолжал пастор.
— А кто же это, мисс Реджина Сполдинг? — равнодушно спросила Аннабель, пившая маленькими глотками смородиновку.
— Это невеста лейтенанта Рэтледжа, — просто ответил Гуинетт.
Наступило молчание. По темной комнате взад и вперед летали тяжелые золотистые пчелы.
«О, молодец! — радостно сказал самому себе отец д’Экзиль. — Нет, ты не обманул меня. Если бы ты знал, как я люблю тебя за твою неумолимую прямоту, с которой ты залезаешь ногами в блюда».
Ему не о чем было больше заботиться. Ему оставалось только следить, как скачками катилась с вершины горы огромная скала.
— Вы не знаете мисс Сполдинг, миссис Ли? — спросил пастор.
— Каким образом я могу знать ее? — отвечала Аннабель, рассмеявшись. — Ведь я не из Чикаго.
— Лейтенант мог показать вам ее карточку; она у него в чемодане.
— Он не оказал мне даже чести рассказать о ней, — продолжая смеяться, сказала Аннабель. — Не правда ли, лейтенант?
— Я... — начал уничтоженный Рэтледж.
— Но эту забывчивость можно легко исправить, не правда ли? Принесите мне ее портрет.
— Простите, если я... — пробормотал он.
— Что? — высокомерно произнесла она. — Я должна два раза просить вас об одном и том же?
Он вышел и скоро вернулся с дагерротипом в руке, на котором была изображена со склоненной головкой англосаксонская красавица.
— Очень хороша, много характера в лице, — небрежно сказала Аннабель. — А когда назначена свадьба?
— После окончания кампании, — сказал Гуинетт. — Разве не жалость смотреть, как политика оттягивает заключение союза между такими двумя совершенными молодыми людьми!
— Ну, как вам нравится мой гость? — невинно спросил отец д’Экзиль, когда простились Гуинетт и Рэтледж, вместе отправлявшиеся в американский лагерь.
— Ваш гость... — сказала она.
И расхохоталась нервным смехом.
— Вы спрашиваете, как он мне нравится. Я нахожу его гнусным и зловещим, зловещим и гнусным.
У иезуита был сокрушенный вид.
— Вас это удивляет?
— Меня это стесняет, — сказал он. — Я совершенно ошибся насчет ваших чувств к нему, и только что позволил себе...
— Что вы себе позволили?
— Пригласить его прийти завтра.
— Пригласите его на завтра, на послезавтра, пригласите его обедать, завтракать, спать, если вам это нравится, — сказала Аннабель. — Прошу вас помнить только об одном: в воскресенье я уезжаю, вот и все.
— Не беспокойтесь, — опуская голову, сказал отец Филипп.
Они вошли в дом.
— Что делает здесь эта ваза? — сказала Аннабель, остановившись у чудной китайской вазы, стоявшей на маленьком столике. — Роза!
Прибежала горничная.
— Почему ваза эта не уложена?
— Она была уложена, госпожа, — сказала, ворочая испуганными глазами, негритянка. — Но она была в том чемодане, который госпожа приказала раскрыть.
— В настоящее время один только ящик не раскрыт, — сказал иезуит.
Аннабель прикусила губу.
— Достаточно. В пятницу вечером все это должно быть уложено. Вы тоже не забывайте, — сказала она, обращаясь к Розе и Кориолану, — что в воскресенье вечером, через пять дней, мы уезжаем из города Соленого Озера.
И с этим она оставила их. Снова показалась она только в обеденный час, и после обеда сейчас же удалилась в свою комнату. За столом она рта не раскрывала. Рэтледж не знал, куда ему деваться. Как только Аннабель ушла, иезуит сжалился над бедным молодым человеком и предложил ему сыграть партию в шахматы, на что тот согласился, глядя на него добрыми, печальными и благодарными глазами.
Пастор явился на следующий день и еще на следующий. Аннабель снова стала веселой и беззаботной. На Рэтледжа она еле обращала внимание, кидая на него время от времени насмешливые взгляды, сводившие молодого человека с ума. Отец Филипп плавал в блаженстве.
В этот вечер, приходившийся в среду, 30 июня, Аннабель настояла на том, чтобы пастор остался к обеду (а отъезд ее по-прежнему был назначен на воскресенье, 4 июня). Дело шло о том, чтобы закончить партию в вист. После обеда, во время которого лейтенант кидал на нее умоляющие и преданные взоры, Аннабель, ставшая в виду перспективы скорого ее отъезда до крайности нервной и капризной, вдруг заявила, что вист ей надоел. Она выразила желание познакомиться с главными событиями жизни пастора, выказавшего себя во время обеда с особенно блестящей стороны. Он заставил себя немного попросить и затем согласился.
— Вы меня просите, сударыня, чтобы я воскресил перед вами воспоминания о невыразимых страданиях, — начал он.
И, приняв простую, но заученную позу, он преподнес им длинную, поучительную, монотонную, как роман сестер Бронте, историю. Нет ничего, что более портило бы единство рассказа, чем такого рода отступления: для истории детства и молодости преподобного Гуинетта там уже места не оставалось. Рассказ этот произвел на Аннабель, по-видимому, довольно благоприятное впечатление.
— Он очень интересен, — несколько раз шепнула она на ухо отцу д’Экзилю.
— А разве я не говорил вам этого? — отвечал иезуит. Замечания Аннабель вызывали его из сладкой дремоты, в которую его мало-помалу погружали длинные пассажи его коллеги.
Заключение этой речи привлекло внимание даже безутешного Рэтледжа, и, когда пастор закончил, он приподнялся, чтобы проститься.
— Мы проводим вас до дому, — быстро сказала Аннабель.
Она накинула темную мантилью на свои прекрасные белокурые волосы. Они вышли. На улице она взяла отца д’Экзиля под правую руку и пастора под левую. Впереди шагал, грустным силуэтом в лунном свете, лейтенант.
Была теплая ночь, небо было бледно-голубое. Справа и слева между ивами бежали ручейки, журчание которых становилось явственнее при каждом подъеме или спуске дороги. А временами слышался звучный смех Аннабель.
Так подошли они к утопавшему в темноте жилищу Ригдона Пратта.
— Посмотрите-ка! — сказала Аннабель. — Вас ждут.
Гуинетт так поражен был этим известием, что забыл фразу, которую обдумывал в течение получаса и которою желал, по особым соображениям, проститься с миссис Ли.
Входная дверь была заперта только на щеколду. Он беспрепятственно вошел в комнату. Во время своего рассказа он несколько раз опоражнивал стакан, который Аннабель каждый раз доливала. Подымаясь по темной лестнице, он почувствовал это.
На площадке лестницы он распознал свою комнату, которая выделялась желтой полоской внизу двери. С бьющимся сердцем толкнул он дверь.
— Вы, — пробормотал он, — вы!
У маленького столика сидела Сара Пратт; гладкий лоб ее освещался лампою. Она читала. Она подняла голову.
— Извините меня, — сказал Гуинетт. — Если бы я знал...
— Вам не в чем извиняться, — ответила она. — Вы не могли знать, что я буду ждать вас.
Он все стоял на пороге, изумленный, с круглой шляпою в руке.
— Заприте дверь, — сказала она. — Снимите пальто и сядьте. Вы, конечно, понимаете, что если я жду вас до такого позднего часа, значит, я имею сообщить вам нечто очень важное.
Он повиновался. Когда он подошел к ней, она быстро шепнула ему одну фразу.
Он задрожал. Лицо его помертвело.
— Уже! — простонал он.
— Да.
— Но ведь это не предвиделось, не предвиделось так скоро!
— Это так, — сказала она, — через два дня.
— Как узнали вы это?
Она пожала плечами.
— Разве вы забыли, что Ригдон Пратт секретарь комиссии по расквартированию войск. Отец сейчас только вернулся от Брайама Юнга, который узнал новость от губернатора Камминга. Решение это держат пока в тайне и будут так держать до завтрашнего вечера. Сегодня в семь часов это решение приняли генерал Джонстон и губернатор Камминг.
У Гуинетта вырвалось короткое рыдание.
— Покинуть вас, Сара!
И он закрыл рукою глаза.
Выражение радости мелькнуло на ее лице. Снова пожала она плечами.
— Вы меня не покинете, если сами не захотите этого, Джемини, — сказала она.
В ее бледных и упрямых устах в имени этом не было ничего смешного.
— Хочу ли я это! — воскликнул он.
— Сядьте! — приказала она. — Время дорого. Поговорим немного, но поговорим толком.
И она тихим голосом начала беседу.
Целый час они рассуждали. Лампа все гасла.
— Это не несчастье, — сказала она.
— Сара, Сара, а думаете ли вы, что это удастся нам?
— Я уверена, если только вы точно исполните все, что мы решили.
— Я понял, Сара; но, сказать вам правду, я боюсь, боюсь немного...
— Чего? — нетерпеливо спросила она.
— Легкости, с которой вы решили и согласны видеть меня в такой роли. Если бы вы любили меня так, как я вас люблю, Сара!
— Я верю вам, — просто сказала она.
Лампа быстро гасла. Они стояли в темной комнате лицом к лицу.
— Сара! — сказал он.
Свет затрепетал и погас; они наскоро обнялись. Через секунду Гуинетт услышал замиравшие в коридоре шаги молодой девушки.
— Что с вами, господин Гуинетт? — спросил отец д’Экзиль.
— Вы очень бледны, — сказала Аннабель.
— Не беспокоит ли вас дым сигары? — спросил Рэтледж.
— Нет, — ответил пастор. — Ничего. Это пройдет.
— Правда, какая-то тяжелая атмосфера и невыносимая жара, — заметила молодая женщина. — Кофе подан под верандой. Там будет лучше. Пойдем туда.
И она встала.
Мужчины последовали ее примеру.
— Боже! — вскричала Аннабель.
Гуинетт упал с запрокинутой головой и искривленными губами.
— Что такое? Что с вами? — вопрошал лейтенант.
Пастор раскрыл глаза.
— Ничего, ничего, — сказал он, пытаясь улыбнуться.
Он сделал усилие, чтобы приподняться, и упал вторично.
Отец д’Экзиль взял его за руку. Она была холодная, как лед. Пощупав пульс и с трудом найдя его, он нахмурил брови. С помощью Кориолана он перенес пастора в свою, или, правильнее, в Рэтледжа комнату. Здесь он уложил его в постель и широко раскрыл окна.
— Дайте мне ваш флакон с солью, — сказал он Аннабель.
Она принялась лихорадочно искать и, наконец, нашла и открыла его. Один только иезуит сохранял хладнокровие. Он сам раздел пастора. Гуинетт не приходил в себя.
— Что с ним? Но что же с ним? — беспрестанно повторяли Рэтледж и Аннабель Ли.
Отец Филипп пожал плечами.
— Почем же я знаю? Лейтенант, лошадь ваша здесь?
— Да.
— Много врачей в лагере?
— Главный хирург Ирвинг и его помощники Тернер и Мак-Ви.
— Хорошо. Садитесь немедленно на коня и привезите нам главного хирурга Ирвинга. Он, должно быть, ученее, потому у него и более высокое звание.
— А пока я пошлю за доктором Кодоманом, — сказала Аннабель.
Отец Филипп сделал гримасу.
— Не люблю я доктора Кодомана. Но, действительно, нужен добрый час, чтобы съездить в лагерь и вернуться оттуда. А доктор Кодоман может быть здесь через полчаса. Мы не имеем права терять столь драгоценное время.
Кориолан и офицер уехали. Аннабель и иезуит остались у пастора, с ними еще и Роза, которая, кудахтая, читала молитвы и перебирала амарантовые фиолетовые четки.
Доктор Дарий Кодоман, экс-профессор судебной медицины на медицинском факультете в Париже, был единственным врачом в городе Соленого озера. Он много раз пытался попасть в дом к Аннабель, но безуспешно. Очевидно, он не сердился на нее за это, потому что через несколько минут был уже там.
— Сударыня! Отец мой! — сказал он, изысканно расшаркиваясь перед ними.
Отец д’Экзиль подвел его к кровати, на которой лежал больной. В кратких словах объяснил в чем дело. Каждую подробность доктор подчеркивал одобрительным кивком головы.
— Так и есть. Да, это так!
Он задумался.
— Тут не может быть двух диагнозов. Боль в горле, боли в надбрюшной области, оцепенение, мурашки по телу, болезненные судороги, повторные обмороки... Прострация полнейшая, угасший голос, сухая кожа... Лихорадки нет, но большая слабость и сонливость. Ошибиться, повторяю вам, невозможно.
Он наклонился к иезуиту и к молодой женщине.
— Он погиб!
Аннабель всплеснула руками.
— Какой диагноз вы ставите? — спросил между тем монах.
— Болезнь, к счастью, чрезвычайно редкая. Но если уж она случается, то не выпускает своей жертвы. У этого несчастного — тяжелая форма желтухи, называемая злостной, или коварной желтухой, — острая желтая атрофия печени, или внезапное общее ожирение. Это та самая болезнь, о которой Рокитанский и Виндерлих...
— Нельзя ли чем-нибудь помочь? — спросила Аннабель.
— Ничем, — сказал Кодоман. — Это одна из тех болезней, перед которыми наука абсолютно бессильна. Ничего. Скоро обнаружится рожистыми пятнами желтуха. Потом будет бред с судорожным сжатием челюстей, судороги, потом — коматозное состояние, потом смерть.
— Несчастный, несчастный! — повторяла, ломая руки, Аннабель. — А нет ли у вас, доктор, средств, чтобы сделать менее ужасными его последние минуты?
— Постараемся, — сказал доктор.
И он стал прописывать лекарство: водный раствор магнезии, 5 граммов; хлорно-железистый лимонад, 10 капель; отвар разведенного камедью риса; Рабелевская вода, 20 капель; лауданум, 15 капель...
Он покачал головою.
— Сколько времени потребуется господину Крикету, чтобы доставить нам все это! Господин Крикет зарабатывает больше продажей слизней и наживки для рыбной ловли, чем продажей трав. Не найдется ли у вас кое-что из этих лекарств, сударыня?
— Не знаю... Думаю, что да, — сказала терявшая голову Аннабель. — Ящик, чемодан, где моя аптечка... Отец, Роза, откройте ее, скорей, скорей!
— Ах! — прошептал отец д’Экзиль, — последний чемодан. Единственный, который еще не тронули!
Тем не менее он вышел вместе с Розой. Скоро он вернулся, неся холщовые бинты, несколько флаконов и несколько коробочек с лекарствами.
Помогая доктору в его манипуляциях, он не спускал глаз с больного.
— Позволите ли, доктор, предложить вам вопрос? — спросил он, наконец.
— Пожалуйста.
— Не вызван ли этот припадок введением внутрь какого-нибудь ядовитого вещества?
Как миссионер отец д’Экзиль умел объясняться на всевозможных самых странных наречиях.
Доктор Кодоман посмотрел на него взглядом, полным сострадания.
— Вы, может быть, не знаете, с кем говорите?
— Нет, — сказал монах. — Я знаю, что вы были профессором медицинского факультета в Париже.
— И учеником Орфила, милостивый государь, Орфила и Труссо. А знаете ли вы, что говорят эти учителя, один в своем Трактате о всеобщей токсикологии, другой — в своем докладе о перевязке пищевода?
Иезуит жестом признался в своем невежестве.
— Знаете ли вы, между прочим, что на меня возложена была экспертиза в таких знаменитых делах, как самоубийства герцога Шуазель-Пралена и осужденных Суффлара и Эиме? Итак, будьте спокойны. В случае смерти от отравления вскрытие покажет нам это. А пока позвольте мне остаться при моем диагнозе.
— У меня не было намерения поучать вас, — нетерпеливо сказал отец д’Экзиль. — Я убежден, что диагноз ваш будет подтвержден вашим коллегою, главным хирургом Ирвингом, служащим в американской армии. Мы вынуждены были пригласить его, так как больной наш тоже служит в американской армии. Мы ждем Ирвинга с минуты на минуту. А пока не буду мешать вам заниматься вашим делом, а я займусь своим.
И, сев у изголовья постели Гуинетта, он принялся читать свой требник.
Было четыре часа. Доктор Ирвинг все еще не приехал. В углу доктор Кодоман шепотом рассказывал со всеми подробностями исполненной ужаса Аннабель об убийстве герцогини Шуазель-Пралена.
— 19 августа следователи приехали в отель Прален, д. № 85, в предместье Сент-Оноре. Спальня была еще совершенно в том виде, в каком она была в утро преступления. Только кровь из красной стала черной — вот и вся разница. Борьба и сопротивление герцогини были ясно видны. Всюду следы окровавленных рук, от одной стены к другой, от двери к двери, от звонка к звонку...
— Ради Бога, доктор, пощадите, — сказала, охваченная отвращением, Аннабель.
— Несчастная герцогиня была буквально искромсана, разрезана ножом, избита ручкой пистолета. Алар, преемник Видока в полиции, сказал нам: «Это скверно сделано. Настоящие разбойники работают чище, это дело рук светского человека».
— Какой ужас! — воскликнула молодая женщина.
В эту минуту с Гуинеттом сделался новый обморок. С досадой подошел к нему доктор. Он был сердит на больного за то, что он помешал ему эффектно закончить рассказ.
— А доктора Ирвинга все еще нет! — в отчаянии прошептала Аннабель.
— Я готов уступить ему место, — колко сказал доктор Кодоман. — Но разрешите мне все-таки сомневаться...
— Простите меня, доктор, простите, — сказала она, взяв его за руку. — Но видеть, как страдает этот несчастный, и не быть в состоянии помочь ему... ах! это ужасно...
Отец д’Экзиль, не отрываясь, читал свой требник.
Судороги у пастора успокоились; и доктор Кодоман получил возможность продолжать изложение своих токсикологических подвигов.
— Совершенно, как я имел уже честь докладывать вам сударыня: точно так же, как бывает в большинстве случае отравления мышьяком, вскрытие доказало, что в желудке герцога Пралена не было никакого струпа. Там было только легонькое воспаление. Но с печенью было дело другого рода. Там мы работали над отдельно взятыми 400 граммами этого органа. Во-первых, превращая его в пепел при помощи азотистого поташа; во-вторых, разлагая при посредстве хлора органическую материю. Мы не хотели прибегнуть к процессу обугливания через серную кислоту, столь прославляемому институтом, потому что он далеко не представляет тех преимуществ, какие представляют только что упомянутые методы. За достигнутые нами, таким образом, результаты мы удостоились похвалы от...
— Скажите, доктор, как это вы, занимая такое положение, какое вы должны были занимать, решились уехать из Парижа? — спросила Аннабель, желая переменить предмет беседы.
Чело Кодомана омрачилось.
— Я отказался присягнуть Империи, — сухо ответил он.
Губы отца д’Экзиля, читавшего молитвы, приостановились на минуту для улыбки. Он отлично знал обстоятельства, при которых доктор уехал из Франции. Он знал, что доктор манипуляциями своими причинил значительный ущерб рождаемости в округе, в котором он работал.
— A, — сказала Аннабель, — вот и доктор Ирвинг! Наконец-то!
Главный хирург, маленькое, робкое и деревенского облика существо, готов был провалиться, констатировав присутствие собрата, который, по всей вероятности, уже высказался у изголовья больного.
Аннабель, не давая ему времени прийти в себя, потащила его к кровати.
— Ваше мнение, господин главный хирург? Поскорее скажите, что вы находите. Умоляю вас!
— Мое мнение, гм! Сударыня, конечно... Подождите немножко... — сказал несчастный маленький человечек.
Он взял все еще инертную руку Гуинетта, но умоляющими глазами повернулся к Кодоману.
Доктор, холодный и достойный, казалось, не замечал этого жалкого обращения к нему.
— Ну что? — спросила Аннабель.
— Ну... 44, 45, 46... могу вам сказать... 48, 49... сударыня... 51, 52... что этот случай не относится ни к одной из моих специальностей.
— А вы специалист, дорогой коллега? — небрежно спросил Кодоман...
— Специалист, может быть, не то слово, которое здесь уместно, — смиренно ответил маленький человечек. — Правильнее было бы сказать, что у меня специфические больные. Военный врач, вы понимаете... Летом — дизентерия, зимою — бронхиты, и во все времена года ушибы, вывихи и болезни... болезни... Простите меня, но меня стесняет присутствие дамы.
— Понимаем.
— Для полноты картины должен еще прибавить, что, со времени экспедиций в северные широты, встречаются случаи цинги.
— Да, этого мало, — с гримасой сказал Кодоман, — таким образом не научишься определять болезни. Вернемся, впрочем, к интересующему нас больному; каково ваше мнение?
— Мое мнение, мое мнение, — бормотал в отчаянии Ирвинг, а глаза его бегали от двери к окну и обратно.
Все-таки ему удалось наконец придать своему голосу твердость и видимость авторитетности.
— Это, несомненно, серьезный, очень серьезный случай. И мое мнение прежде всего, что слишком много людей около больного. Господин аббат, сударыня, не будете ли вы так любезны, не выйдете ли на несколько минут, оставьте меня хоть на несколько минут одного с коллегою, — умолял он, кидая на Аннабель и иезуита взгляд, который смягчил бы тигра.
Отец д’Экзиль и молодая женщина вышли на террасу.
— Что это за комедия? — нахмурив брови, спросила Аннабель. — Хирург этот прямо чудак. Почему он заставил нас выйти?
— Почему? — сказал иезуит. — Да бедный человек этот готов на подносе преподнести своему сопернику ключи от своих жалких познаний. Вы его стесняете, и я — тоже. Впрочем, я не в претензии за эту маленькую интермедию.
Он пристально посмотрел на свою собеседницу.
— Помните ли вы, что мне сказали в понедельник?
— А что? — спросила молодая женщина.
— Вы меня просили не забывать, что в воскресенье 4 июля вы с ближайшим конвоем уезжаете из города Соленого Озера. Сегодня — четверг, 1 июля. Вы видите, я не забыл.
— Обстоятельства теперь изменились, — сказала Аннабель, и ресницы ее дрожали.
— А в чем же они изменились?
— А этот несчастный, который умирает, — сказала она. — Вы меня удивляете, отец мой!
— Я не понимаю, почему ваше присутствие может спасти его.
— Я предпочитаю не слушать вас, — сказала она. — Вернемся; я думаю, консилиум их уже кончился.
Было девять часов вечера. Главный хирург Ирвинг, затем доктор Кодоман, один за другим, удалились. Аннабель и отец д’Экзиль одни оставались около пастора. Они не обедали.
В саду послышался шум. На пороге показался лейтенант Рэтледж.
— Мы уезжаем! — вскричал он.
Аннабель выпрямилась, приложила палец к губам и указала на умирающего.
— Ступайте шуметь куда-нибудь в другое место, — сказала она.
Иезуит вышел с офицером.
— В чем дело?
— Армия выступает завтра утром из Соленого Озера.
И у лейтенанта навернулись слезы на глаза.
— Завтра утром? — сказал отец д’Экзиль. — Странно. Куда она направляется?
— Сейчас в Сидер-Уэлли, в сорока милях отсюда.
— Странно! — повторил отец д’Экзиль.
Он поразмыслил с минутку.
— Когда был отдан приказ о выступлении?
— Сегодня вечером, — отвечал Рэтледж.
— А раньше не знали этого приказа?
— Когда главный хирург Ирвинг приехал сюда, он еще не знал об этом приказе. Решение, должно быть, было принято сегодня утром.
— Очень странно все это, — пробормотал отец д’Экзиль.
— Мне надо собрать свои вещи, — сказал лейтенант. — Мы выступаем завтра, в шесть часов утра. Я должен ночевать сегодня в лагере.
— Вам помогут уложить их, — предложил отец д’Экзиль.
— А она? — спросил Рэтледж. — Она! Я хочу ее увидеть...
— Я пойду попрошу, чтобы она вышла проститься с вами, — сказал иезуит.
Он вошел в комнату и через минуту вышел оттуда один.
— У господина Гуинетта припадок. — Каждую минуту можно ждать рокового исхода. Миссис Ли не может покинуть его. Уж простите ее.
— Ах! — с отчаянием вскричал Рэтледж. — Я, значит, больше не увижу ее!
— Придется вам простить ее, — холодно сказал отец д’Экзиль.
Молодой человек опустил голову. Слезы потекли по его щекам. Отец Филипп взял его за руку.
— Вы, значит, любите ее? — прошептал он.
Наступило молчание. Луна струила свой свет на беловатые листья ив.
— Армия выступает завтра утром, — сказал иезуит. — А конвой, который должен был выступить из города Соленого озера в воскресенье вечером?
— Тридцать повозок, составляющих его, остаются в лагере, — прерывающимся голосом сказал Рэтледж. — Они в назначенный день, в будущее воскресенье, в восемь часов вечера выступят. Капитан Ван-Влит поручил мне передать миссис Ли, что четыре повозки до последней минуты остаются в ее распоряжении.
— Ах! — сказал иезуит, — может быть, не все еще потеряно.
Он схватил лейтенанта за руки.
— Вы говорите, что любите Аннабель Ли?
Вместо ответа Рэтледж взглянул на него и показал ему свое залитое слезами лицо.
— Так вот, сударь: любовь — только тогда любовь, когда она неэгоистична. Завтра вы уезжаете. Через месяц, через год, через двадцать лет вы вернетесь, может быть, почем я знаю!
— Если вы ее любите, пожелайте никогда не видеть ее больше, — здесь, по крайней мере.
Американская армия покинула Соленое Озеро в пятницу 2 июля в шесть часов утра, простояв на берегах Иордана менее недели.
В воскресенье, 4 июля, часов в восемь вечера, отец д’Экзиль вышел из комнаты, в которой он провел целый день у постели пастора в обществе Аннабель Ли. Доктор Кодоман, пришедший часов в пять, не констатировал улучшения в состоянии Гуинетта, но и ухудшения тоже не было. Он удалился, очень смущенный.
Выйдя из комнаты, отец д’Экзиль обежал весь дом. Все в нем, от тяжелого сундука до самой ломкой вазы, стояло на своих местах. Только валявшиеся то тут, то там соломинки указывали, что был момент, когда мог быть поднят вопрос об отъезде.
В кухне Роза и Кориолан заканчивали меланхолический ужин. Иезуит уклонился от беседы с бедными неграми: он сбежал.
Выдаются иногда среди лета вечера, в которые уже пахнет зимою благодаря молчанию голосов мелких животных и резкому запаху дыма! Этот вечер был из таких.
Перед раскрытой в черный и пустой сад дверью летал взад и вперед каменный стриж, испуская хриплым голосом раздирающие сердце звуки.
Отец д’Экзиль уселся под верандой. Наступила полная ночь...
Тогда в отдалении послышался шум. Шум этот родился на юге, но постепенно занял восточную часть темного пространства небесной тверди... Шум этот отражался медленными и глухими толчками от мрачной стены гор Уосеч.
То был последний американский конвой, уезжавший из Соленого Озера — без Аннабель Ли.
Охваченный безграничным унынием, отец д’Экзиль подпер голову руками и просидел так долго, пока совершенно не замер шум повозок, катившихся в спасительные восточные штаты.
Глава пятая
Время было около половины августа, а преподобный поправлялся так медленно, что приводил этим в отчаяние отца д’Экзиля. Гуинетт ел с аппетитом, но казалось, что ему мало шла на пользу нежная пища, которую ему приготовляли. Впрочем, он не жаловался. Он находился в постоянной прострации, часто возносил глаза к небу, словно призывая его в свидетели своих страданий и принося их ему в жертву. Взгляд свой он обращал на землю только для того чтобы с благодарностью переносить его на Аннабель. В первый раз за свою недолгую и пустую жизнь молодая женщина чувствовала, что приносит пользу. Благодарность Гуинетта была ничто в сравнении с благодарностью, которую она испытывала к нему, благодарностью за то, что он вызвал в ней это чувство. Каждое утро, одетая в белый батист, Аннабель, прежде чем зайти к пастору, разыскивала самую скромную из своих шемизеток и старалась откинуть назад свои прекрасные локоны; она даже заплетала их в строгие косы, но несмотря на все свои усилия меньше всего походила на диаконису. Входя к больному, отец д’Экзиль всегда находил ее склоненной над ним, причем ее белокурые волосы почти смешивались с темными волосами молодого человека. Она или поила его каким-нибудь лекарством, или поправляла его подушки. Он с важной улыбкой, с ясной красотой всегда свежевыбритого лица позволял все это над собою проделывать.
Однажды утром на этой неделе почтальон принес отцу Филиппу письмо; оно было из Морневилля и было подписано отцом Ривом, настоятелем ордена для епархий Оригона, Ута и Калифорнии.
«Получил я ваше письмо от 20 июня, писал настоятель. Согласно плану, который вы там излагали мне, вы, должно быть, с месяц уже как покинули Соленое озеро и находитесь сейчас в области реки Гумбольдта. Так как я не знаю точно вашего нового адреса, то настоящее письмо посылаю по старому в Соленое Озеро и надеюсь, что оттуда, не задерживая, перешлют его вам...»
Затем следовало несколько инструкций, интересных только для членов ордена и относившихся к проповедованию Евангелия среди индейцев племени шошоне. Об успехах просили отца д’Экзиля сообщить как можно скорее и подробнее.
Иезуит сунул письмо себе за кушак. Он был немного бледен.
— Превосходно! — прошептал он. — Нечего больше увиливать. Вот что вынуждает меня показать ясность и мужество. Ну что ж, да будет! Сегодня же я вооружусь и тем, и другим.
И, назначив в уме место и час сражения, он стал ожидать.
Как раз в этот же день пастору разрешено было выйти из комнаты и сидеть за общим столом. Завтрак по обыкновению был сервирован под верандой. Была хорошая, немного свежая погода. В зеленой стене грабовой аллеи то тут, то там пробивались покрасневшие листья.
— Обещаю вам на десерт хороший сюрприз, — усаживаясь, сказала Аннабель.
Все время завтрака она была прекрасна и весела, как никогда. Иезуит с беспокойством смотрел на эту радость и на эту красоту.
Когда Роза поставила фрукты на стол, Аннабель показала широкий, запечатанный красным, конверт.
— Знаете ли вы, что в нем заключается? — спросила она.
«Эге! — подумал монах. — Это, верно, прибыло сегодня утром по почте».
— Что я вам говорила! — продолжала Аннабель. — Ах, вы не знаете, какой опасности вы подвергались? — закончила она, обращаясь к Гуинетту.
— Опасности? — повторил с беспокойством преподобный. — Вам угодно шутить.
— Судите сами! Неделю тому назад пришел такой же конверт, как этот, адресованный на ваше имя, господин Гуинетт. Я вскрыла его. Да, я это сделала, — смеясь, прибавила она. — Вы были разбиты, в прострации, не могли читать. А я опасалась содержания этого официального конверта.
— И... о чем же шла речь?
— И вы спрашиваете? Вы получили приказ — самый форменный, прошу верить мне — в течение недели присоединиться к армии, расположенной в Сидер-Уэлли. За вами должна была приехать повозка. Я взяла перо в руки, вернула генералу Джонстону его приказ, приписав от себя несколько строк.
— Вы решились!.. — в ужасе воскликнул Гуинетт.
— Да. И вот, что я получила с обратным курьером: передо мною извиняются, а вам дан отпуск на три месяца с того дня как местный врач, то есть доктор Кодоман, констатирует начало вашего выздоровления.
И она с торжеством бросила на стол письмо главнокомандующего.
Гуинетт схватил его, прочел внимательно и затем, положив руку на сердце, сказал:
— Годы могут пройти, а я не...
Его перебил отец д’Экзиль.
— Я тоже получил письмо, — значительно сказал он.
Наступила минута молчания. Гуинетт, которого перебили при его излияниях, старался скрыть свою злобу. Аннабель меньше владела собою. Иезуит с ужасом увидел едва заметный жест нетерпения, которым она выразила свое сожаление о том, что ей не удалось полностью выслушать благодарность преподобного.
— Вы тоже получили письмо? — все-таки спросила она тоном, доказывающим, впрочем, полнейшее безразличие ее.
— Письмо от моего настоятеля, отца Рива.
— A! — сказала она, — что же он от вас хочет?
— Он спрашивает у меня сведений о моей миссии в Идахо, которые я должен был ему отправить уже месяц тому назад... Я должен уехать.
У ней вырвался жест неприятного изумления.
— Уже! — прошептала она тоном сожаления, не бывшего притворным.
И это было все.
«А! — сказал самому себе несчастный. — Ей не пришло бы в голову вскрыть адресованное мне письмо и самой ответить моему настоятелю».
Несмотря на все, мысль эта заставила его улыбнуться.
— Правда, я не болен, — пробормотал он. — Болен... — Он, громко рассмеявшись, повторил это слово.
Пастор и молодая женщина переглянулись.
— Вы больны? — робко спросила Аннабель.
— Я, — сказал он, проведя рукой по лбу. — Разве я сказал что-либо подобное? Ах, да! Прошу прощения. Не об этом совсем речь.
Он снова овладел собою. Он повторил:
— Прошу прощения.
И прибавил, обратившись к пастору:
— Я желал бы поговорить с вами по поводу этого письма, господин Гуинетт.
— По поводу какого письма? — спросил пастор.
— По поводу этого, а также по поводу вон того, — сказал иезуит, вытащил из-за кушака письмо отца Рива и положил его на письмо генерала Джонстона.
— Когда вам угодно? — спросил Гуинетт.
— Сейчас.
В эту минуту Аннабель встала, чтобы взять что-то с буфета. Отец д’Экзиль имел несчастье неправильно понять ее движение.
— Вы можете остаться, сударыня, — сказал он. — Вы не лишняя здесь, напротив.
— Надеюсь, — высокомерно ответила Аннабель. Это высокомерие заставляло ее иногда выпрямиться, внезапно стряхивая ее обычную мягкость.
— Недоставало, в самом деле, чтобы миссис Ли оказалась лишней у себя в доме, — с рабски-угодническим смешком добавил Гуинетт.
«Я не то хотел сказать», — готов был ответить Аннабели несчастный; но замечание пастора сковало ему уста. Он задрожал весь и взглянул на него. Мужчины измерили друг друга взглядом. Затем отец д’Экзиль улыбнулся. Эта враждебная атмосфера вернула ему полное самообладание.
Без излишней перебранки, он немедленно перенес атаку на неприятельскую территорию.
— Как вы себя чувствуете сегодня, господин Гуинетт? Мне кажется, вам гораздо лучше.
На это ответила Аннабель:
— Гораздо лучше! Где же ваши глаза? Жаль, что вас не было час тому назад, когда ему надо было встать. Он был так слаб, что чуть не упал. Я вынуждена была позвать Розу, и мы вдвоем привели его сюда. Правда, Роза?
— Правда, госпожа, — пробормотала дрожащая негритянка.
— Странно! — сказал иезуит.
— Что вы видите здесь странного? — почти задорно спросила молодая женщина.
Пастор жестом успокоил ее.
— Осмелюсь попросить вас, дорогая миссис Ли, дать господину аббату возможность точно и без обиняков определить, что, собственно, он думает.
И он прибавил, намеренно скандируя каждый слог:
— Без обиняков.
— Я завел разговор именно с этим намерением, — вежливо сказал иезуит. — Обещаю вам, господин пастор, что вы будете довольны.
Он налил себе стакан воды.
— Сегодня 11 августа, — сказал он.
— Это факт, — признал Гуинетт.
— А вы оказали честь миссис Ли заболеть у нее в доме 2 июля. Прошел ровно один месяц и девять дней. Хорошо. Если я сейчас, господин пастор, употребил выражение странно относительно вашей болезни, то я дурно выразился, или по крайней мере я к частному вопросу приложил совершенно личное мнение. Сознаюсь, что есть другое определение, лучше подходящее к данному случаю.
— А какое?
— Определение несвоевременно.
— Если я верно понял, — с величайшим спокойствием ответил Гуинетт, — вы, оставляя сейчас при себе свое мнение о характере и происхождении моей болезни, желаете рассматривать только последствия ее. С этой точки зрения вы считаете ее несвоевременной.
— Совершенно верно, — сказал иезуит. — С вами просто удовольствие спорить.
— Несвоевременно. Нас здесь трое человек. Вы находите болезнь эту несвоевременной не с точки зрения моих выгод?
— Вы сами этого не пожелали бы, — с самой презрительной улыбкой ответил отец д’Экзиль.
Гуинетт и бровью не повел.
— С точки зрения ваших выгод, может быть? — осторожно допытывался он.
Иезуит еще подчеркнул выражение своей улыбки.
Гуинетт слегка побледнел.
— Нет? При этих условиях мысль ваша ясна. Продление, значит, моего пребывания в этом доме является угрозой для интересов здесь присутствующей миссис Ли.
— Совершенно верно, — просто сказал иезуит.
Тут захотела вмешаться Аннабель, но пастор снова остановил ее.
— Прошу вас, миссис Ли. Я, конечно, не боюсь и сам могу защищаться.
Он значительно помолчал.
— Я мог бы, господин аббат, напомнить вам, что под этот кров я был принят благодаря вашему покровительству. Но мне противно прибегать к доказательствам ad hominem. Можете вы мне сказать, чем вредит мое присутствие интересам миссис Ли, интересам, которые, из элементарного чувства благодарности, по меньшей мере так же дороги мне, как они могут быть дороги вам?
— Господин пастор, — сказал отец д’Экзиль, — я рассчитывал, когда ввел вас сюда, что ваше присутствие ускорит отъезд миссис Ли, а не задержит его. Я не знаю, достаточно ли ясно я выражаюсь. Если бы я мог угадать, что лейтенант Рэтледж уедет в течение недели...
Аннабель покраснела. У пастора вырвался жест целомудренного протеста.
— Если бы я мог это угадать, — с силою повторил иезуит, — то, дорогой господин Гуинетт, несмотря на вашу скорбь, несмотря на Прощание Адольфа Моно, несмотря даже на Эмерсона, вы бы никогда, слышите ли, никогда не могли рассчитывать на то, чтобы войти в этот дом. Я говорю это с ясностью, которая не может не коснуться души человека, столь предубежденного против двусмысленной речи.
— Констатирую, — сказал пастор, — что вы сыграли тогда маленькую комедию, которая обращается против вас же. Предоставляю миссис Ли судить о таком поведении. Но что я могу тут сделать?
— Вы можете уехать, — сказал монах. — Ваша должность призывает вас к вашим солдатам.
— Уже очень давно ваша должность призывает вас к вашим индейцам, — кротко сказал пастор, — так что вы не имеете права противопоставлять мне подобный аргумент. Но после всего, — сказал он, внезапно возвышая голос, — по какому праву вы требуете у меня ответа? Неужели миссис Ли дала вам это право? В таком случае мне нечего больше сказать. Говорите, миссис Ли, говорите, — пылко продолжал он. — Сейчас я умолял вас, чтобы вы молчали. А теперь заклинаю вас, говорите! Скажите, вы дали мандат этому господину так со мною обращаться?
— Я действительно получил этот мандат, — сказал, начиная выходить из себя, иезуит, — и получил его от человека, имевшего на то право. Я получил миссию не уезжать из этих мест, пока хозяйка сама не покинет их. Не так ли, сударыня?
Аннабель не отвечала.
— Какой же опасности подвергается здесь миссис Ли? — спросил пастор.
— Господин пастор, — иронически отвечал иезуит, — должен ли я напомнить вам об отвращении, которое напало на вас самих и которым вы поделились со мною в тот день, когда я встретил вас на берегу Иордана? Если пребывание в Соленом Озере не совсем прилично для методистского пастора, то почему вы думаете, что оно подходит для молодой дамы, католички?
— Теперь моя очередь напомнить вам, что вы мне ответили тогда, — любезно сказал Гуинетт: — Мы носим опасности в себе самих. И, как мне кажется, мы поступаем несправедливо относительно миссис Ли, если предполагаем в ней столь слабую душу...
— Господин пастор... — сказал, теряя терпение, иезуит.
Но он сдержал себя. Ему удалось даже улыбнуться.
— Как я жалею о нашей напрасной ссоре! Не лучше ли рассмотреть прямо факты? Видите ли, господин Гуинетт, я обещал, и миссис Ли знает это, охранять ее и помочь ей выехать из Соленого Озера. Вы, с другой стороны, это, правда, — и звук его голоса имел в себе что-то невыразимое, — по состоянию своего здоровья не можете сейчас уехать из города.
— Не правда ли? — порывисто спросила Аннабель.
— Хорошо! Но нет ли способа уладить все это? Пусть миссис Ли уезжает! А вы можете остаться здесь. Ее отъезд вовсе не влечет вашего отъезда. Ее уход, конечно, незаменим, но в конце концов должны же найтись в Соленом озере сиделки, которые могли бы ее заменить, если не в отношении усердия и преданности, то, по крайней мере, в отношении фактического ухода. Мне кажется, например, что Сара Пратт...
Отец д’Экзиль говорил вполне чистосердечно и не заметил исполненного ужаса взгляда, который бросил на него Гуинетт, или, если заметил, не понял причины его.
— Сара Пратт или Бесси Лондон, или всякая другая, — продолжал он, — если допустить, что мужского ухода недостаточно.
— Я никогда не буду помехой покою миссис Ли, — изменившимся голосом сказал Гуинетт.
— Я никогда не сомневался в этом, — ответил отец д’Экзиль.
— Ну, что же, кажется, все затруднения теперь устранены?
Наступило молчание, во время которого иезуит считал, что он выиграл дело.
Тогда послышался отчетливый и дрожащий голос Аннабель, которая говорила:
— Я не уеду из этого дома, пока совершенно не восстановится здоровье мистера Гуинетта.
— Значит, вы будете жить здесь столько времени, сколько ему захочется, — хладнокровно констатировал отец Филипп.
— Господин аббат, — кротко произнес Гуинетт, — вы как будто переступили через все границы.
— Вы на самом деле переступили их, — сказала Аннабель Ли.
Преподобный, очевидно, понял, что наступил момент, когда ему надо сделать решительный ход.
— Вы, конечно, поймете, сударыня, что мое присутствие под вашим кровом отныне несовместимо с присутствием этого господина.
— Я сам того же мнения, — сказал отец д’Экзиль, в эту минуту не сомневавшийся в успехе.
— Миссис Ли должна высказаться, — сказал Гуинетт, знавший, что у него на руках имеются козыри, о которых не знал его противник.
Аннабель, не отвечая, поникла головой.
Отец д’Экзиль побледнел.
— Вы не слышали? — сурово спросил он ее.
Она взглянула на него умоляющими глазами, глазами загнанного животного. Но упорно молчала.
— А! — сказал он, — хорошо, этого достаточно, я понял.
Он повторил:
— Я понял.
Аббат встал.
— Через несколько часов, сударыня, ваше молчаливое желание будет исполнено. Вы будете избавлены от моего присутствия.
И вышел.
С Гуинеттом, когда он остался наедине с молодой женщиной, сделалось дурно. Он покачнулся и едва не упал.
Она бросилась к нему, схватила в свои объятья и помогла ему сесть.
— Какая ужасная сцена, — вся дрожа, говорила она. — Ах, вы не сердитесь на меня, скажите, вы не сердитесь на меня.
— Ангел дорогой, ангел Божий, на вас сердиться!
И он возвел глаза к небу.
Когда больной, лежа в постели, Игнатий велел позвать к себе Франциска-Ксаверия и сказал ему, что он назначил его для проповедования Евангелия в лазоревых городах, восточных жемчужинах Мелинде, Тютикорине и Мелиапоре, иезуит вернулся в свою комнату с душой, исполненной радостью. Он стал приготовляться в дорогу... Мелиапор, Тютикорин, Мелинда, Гоа Альбукерка! Какой-нибудь Клод, какой-нибудь Гуинетт показался бы среди отливающих всеми красками улиц этих таинственных городов человеком в сюртуке и в очках в толпе прекрасных обнаженных баядерок. Но святой Франциск будет там так же на месте, как всюду, так же, как на месте отец д’Экзиль у теплой постели Аннабель Ли.
Совершенно как святой Франциск в своей римской комнате, стал приводить отец Филипп в порядок багаж у себя в комнате. Прежде всего он занялся серым чемоданом, в котором находился разборный алтарь; затем своими личными вещами, жалким бельем, много раз заштопанным; со стены снял он образ Святого Кристофа, патрона путешествующих. Он вложил его между страницами старого экземпляра Духовных Бесед. Долго колебался он в раздумье над дюжиной тонких носовых платков, подарком Аннабель Ли. Он начал с того, что исключил их из своего имущества и выложил на стол.
«Нет, — сказал он, — это неуместное самолюбие».
Он взял шесть платков и поместил их между своими рубашками.
Затем сел за письмо к отцу Риву, в котором извещал его о своем отъезде.
Уже с минуту за дверью слышался легкий шум, звуки подавленных рыданий.
Отец д’Экзиль подошел к двери и открыл ее.
Там были негры.
Роза, стоя на коленях, уткнувшись в огромный красный платок, плакала, Кориолан стоял неподвижно, нагнув голову. Из глаз его капали слезы и образовали маленькие пятнышки на хорошо навощенном полу.
— Войдите, — сказал отец д’Экзиль.
Он запер дверь.
— В чем дело?
Они не отвечали и еще сильнее, неудержимее заплакали.
— Ваша госпожа говорила с вами?
Они не в состоянии были вымолвить ни слова и знаками показали, что нет.
— Значит, вы подслушивали у дверей? — сурово спросил отец Филипп.
— Да, — ответила Роза, внезапно отрывая платок и показывая свое распухшее от слез лицо. — Мы слушали... все время завтрака.
И Кориолан повторил:
— Все время завтрака.
Отец д’Экзиль удивился жалкому животному инстинкту этих бедных людей.
— Ну что же? — ограничился он вопросом.
— Вы не уехать, господин аббат, — умоляла Роза.
— Не уехать, — повторил Кориолан.
— Мне надо ехать, — сказал иезуит.
Тут полился целый каскад слез и жалоб.
— Мы погибли, погибли! — причитала Роза.
— Погибли, — вторил ей Кориолан.
— Никогда не увидать Сан-Луи и Миссури!
— Никогда не увидеть Гасконнады и голубых фонарей.
— И госпожа тоже погибла, погибла!
— Погибла, погибла, погибла!
Негры выли и пели на все лады это ужасное слово, и оно трагически звучало при виде маленьких, увязанных веревочками пакетов отца д’Экзиля. С минуту в нем происходила жестокая борьба.
— Ах, Боже мой! — шептал он.
Потом ему представилась Аннабель с нехорошими губами и медовая улыбка пастора.
— Нет, нет! — твердил он.
Шесть носовых платков стопочкой высились на уголке стола. Он видел их. Он слышал ужасные крики негров.
«Самолюбие, опять самолюбие! — с ужасом думал он. — Ах! я человек недостойный».
Он взял за руки горничную и поставил ее на ноги.
— Роза, — спросил он, — где твоя госпожа?
Она не могла говорить, и Кориолан ответил.
— Все внизу. Все возле господина пастора в сюртуке.
— Ну, хорошо. Пусть один из вас пойдет и скажет ей...
— Что? — разом спросили оба.
— Что я хочу говорить с нею, что мне нужно с нею поговорить, но сию минуту и здесь.
Он был бледен. Он повторил:
— Здесь, здесь.
Блаженно взглянули друг на друга негры.
— Иди туда, — сказала Роза.
— Нет, ты иди, — сказал Кориолан.
— Пусть идет, кто хочет, — сказал отец д’Экзиль голосом, ставшим ужасным от нервного состояния, в котором он находился, — но сейчас же, или...
Роза быстро поднялась. Слышно было, как она торопливо бежала вверх по лестнице.
Наступил момент трагического молчания. Иезуит смотрел на Кориолана. Несчастный молился, стоя на коленях.
— Она не возвращается, — шептал иезуит. — Роза не возвращается.
Негр щелкал зубами.
— Святая Мария, Матерь Божия... Святая Мария, Матерь Божия.
Иезуит подошел к порогу комнаты.
— А! — вырвалось у него.
Он увидел Розу, сидящую посередине лестницы. Он поднялся на несколько ступенек вверх, помог негритянке встать на ноги и ввел ее в комнату.
— Ну что? — спросил он.
— Святая Мария Матерь Божия, молись за нас, бедных грешников, — повторял Кориолан голосом умирающего.
— Ну что? — повторил отец Филипп: — Видели вы ее?
— Да, — шепнула Роза.
— Вы говорили с нею? Вы сказали ей?
— Да.
— И... что же ответила она?
— Она ответила... О господин аббат!
Иезуит взял негритянку за обе руки.
— Говорите, Роза, умоляю вас.
— Она ответила, она ответила, что господин Гуинетт сейчас очень больны и что она не покинет его. Но позднее вечером...
— Хорошо, — спокойно сказал отец д’Экзиль. — Хорошо.
И очень тихо добавил:
— Бедные друзья мои, Роза и Кориолан, надо меня оставить в покое. Оставьте меня, умоляю вас. Уже четыре часа. Надо пойти, Кориолан, в конюшню и дать Мине овса. Ему придется шагать всю ночь. В шесть часов я приду в конюшню, в шесть часов. А теперь, умоляю вас, оставьте меня одного. Видите, все готово, оставьте меня одного.
И, говоря таким образом, он тихонько толкал их к двери. Спотыкаясь, они вышли.
Миной назывался серый мул. То был подарок немецкого эмигранта, за которым ухаживал в окрестностях источника Гумбольдта отец д’Экзиль и который, умирая, сделал его своим наследником.
В свое время мул этот был замечательным ходоком и даже замечательно лазил по горам. Но теперь он состарился. Между прочим, целый год он провел в полном покое, в прекрасной конюшне виллы, рядом с кобылицей Аннабель Ли. Он очень разжирел. Когда пришлось его оседлать, то Кориолану удалось это сделать, только продырявив ножом в подпруге две-три лишних дырки. Мул не сопротивлялся. Его маленький четырехугольный мозг забыл суровую жизнь мула, принадлежащего эмигранту и миссионеру, и он не убоялся снова начать ее.
Слышно было, как в стойле кобылица стучала ногой.
— Что это? — спросил, внезапно появившись, отец д’Экзиль.
Он указал на мула, на боку которого рядом с холщовым чемоданом висел маленький пакет. Он ощупал его. То были съестные припасы. Сбоку седла висела большая тыквенная бутылка.
Оба негра опустили голову.
Роза прошептала:
— Пойдемте, отец мой.
Он позволил повести себя в столовую. Там была приготовлена еда. Перед столом был только один стул. В вазе поникли слегка увядшие цветы, которые стояли за завтраком, когда жизнь была еще так прекрасна.
Иезуит начал есть. Он с горечью заметил, что голоден. Затем он ушел из этой столовой, куда никогда уж не должен был вернуться. Придя под веранду, он поднял глаза к черной линии крыши, к мрачной дыре, где скоро должен был проснуться каменный стриж, эта печальная сумеречная птица. У садовой калитки ожидал Кориолан, держа под уздцы Мину. Отец д’Экзиль взял у него поводья.
— Прощайте, — сказал он.
Оба негра не плакали больше, но опустились на колени.
— Бедные друзья мои! — Иезуит наклонился к ним и благословил их.
— Трогай, Мина, трогай!
И он уехал.
Дорога в Огден показалась ему слишком прямолинейной, и, кроме того, он боялся встречи со знакомыми, которые заговорили бы с ним. Поэтому он покинул дорогу и, взяв влево, поехал по пустынному пространству, окаймляющему восточный берег озера.
Солнце быстро катилось над голубыми волнами к закату. Дул легкий ветерок, образовывавший на воде у берега след бледной пены. Ужасная, бесплодная страна терялась из виду на севере, покрытая там и сям следами соли, то беловатой, как проказа, то красноватой, когда в ней отражалось солнце.
Ничего не видно было: ни травки, ни водорослей, ни раковинки. Изредка только попадалась то сбившаяся с пути чайка, то выпь, смешно хлопавшая крыльями и затем улетавшая с хриплым криком... В одном месте плавали в стоячей воде какого-то мелкого ручейка три или четыре мертвых рыбки, животом кверху. Их, беспечных, увлекла пресная вода; но мало-помалу пресная вода стала солоноватой. Соленое Озеро убило их.
Отец д’Экзиль ехал дальше. По мере того как садилось по правую сторону солнце, тень животного и человека все увеличивалась, становилась огромной.
«Через полчаса настанет ночь», — думал иезуит.
Попался по пути новый бледный ручеек с новыми мертвыми рыбами. Вода была так солона, так густа, что копыта Мины даже не подымали брызг, как в милых европейских ручейках. Всюду вокруг виднелась теперь масса раскрашенной пыли, пыли, в которую превратилась мертвая саранча. Саранча, пожрав прошлым летом жатву Святых Последнего Дня, добралась нынче сюда, и Соленое озеро убило ее.
Тогда вдруг, сразу, отец д’Экзиль понял жестокость этой страны, а также жестокую судьбу маленького живого существа, которое он оставил там, позади себя. Солнце только что закатилось в Мертвое море. Со всех сторон ползли синие тени, захватывая все небо и изгоняя ликующие дневные краски. Аннабель! Так покинуть ее! Он задрожал. С секунду у него было сильное желание вернуться и вырвать ее, чего бы это ни стоило, даже против ее воли, у ее гнусного будущего.
— Трогай, Мина, трогай!
Чтобы противостоять искушению, он пытался ускорить аллюр мула. Но животное, обыкновенно кроткое, стало лягаться. Оно глухо вздыхало. В то же мгновение сзади послышалось ржание. Мул совсем остановился. Ясно раздавался мягкий шум галопа по песку, затем — более резкий звук лошади, которая из галопа переходит на шаг. Отец д’Экзиль принялся ласкать шею неподвижного мула. В действительности он опирался о него.
Он угадал, что это была Аннабель Ли, но не обернулся.
На ней была ее амазонка, но у нее не было времени надеть сапоги. Белокурые волосы легкими прядями вились в тени огромной фетровой шляпы.
Она соскочила на землю.
— Я бежала, — сказала она.
Отец д’Экзиль не тронулся с места, но опора его внезапно исчезла. Мул узнал своего друга-кобылицу. Обнюхивая морды друг друга, животные с счастливым фырканьем уже возобновили свои таинственные беседы.
— Я бежала, — повторила Аннабель. — Я боялась, что не догоню вас, — смиренно добавила она.
— Проще было бы избавить себя от этой беготни и сказать мне то, что вы считаете нужным, на вилле, — ответил отец Филипп. — Часа в четыре Роза доставила вам случай к этому.
Аннабель опустила голову. Несколько минут они молчали. В сером небе с криком проносились первые каравайки.
— Вы позволите мне продолжать мой путь? — сказал иезуит. — Я хотел бы до наступления полуночи быть в Огдене. Когда станет темно, я медленнее буду подвигаться вперед. Трогай, Мина.
— Позвольте мне проводить вас немного, — шепнула молодая женщина.
— Как вам угодно, — произнес аббат.
Взяв под уздцы животных, они прошли рядом пятьсот метров. Угасающий дневной свет отражался в соленых лужицах. Был тот момент, когда на земле кажется светлее, чем в небе.
Перед ними вдруг вспорхнула неизвестно откуда взявшаяся трясогузка. Она поджидала их, пока они почти наступали на нее. Тогда с еле слышным писком птичка улетала, садилась немного подальше, снова поджидала их и снова улетала.
Наконец тихим голосом заговорила Аннабель, голосом, в котором слышались уже все ночные страхи.
— Почему вы уезжаете?
— Я и то слишком опоздал, — отвечал отец д’Экзиль.
— Слишком опоздали! — горестно выдохнула молодая женщина.
— Да, слишком опоздал, — сурово повторил он. — Я священник, и меня ждут там.
И он жестом указал на темные пустыни Севера.
— Вы меня оставляете ради индейцев! — воскликнула Аннабель.
— Одна душа стоит другой, — жестко пояснил иезуит. — И я хочу думать, что ничто не грозит вашей душе.
Она могла только еще раз прошептать:
— Почему вы уезжаете?
— А вы, — спросил он, — почему вы остаетесь?
— Вы это отлично знаете, — еще тише проговорила она.
— Я по этому поводу уже два месяца спрашиваю себя, — сказал он, — и...
Она не дала ему окончить фразу.
— Я взяла на себя задачу, — слабо возражала она, — и должна до конца выполнить ее.
— Задачу довести господина Гуинетта до полного выздоровления, не так ли?
Она не отвечала, только наклонила голову.
— Немного искренности, прошу вас, искренности с самой собою, — почти жестоко сказал отец д’Экзиль. — Хватит ли у вас мужества присягнуть мне, что только добросовестность сиделки удерживает вас в Соленом озере?
Она кинула на него взгляд, полный невыразимого страдания.
— Ах! А вы думаете, что вы искренни с самим собою, когда ставите свой отъезд в связь с вашим миссионерским долгом?
Они оба склонили головы. Он — уничтоженный, она — дрожащая при мысли о словах, которые только что осмелилась произнести.
Из-под их ног с мрачным жалобным писком вылетела трясогузка. Они еле разглядели, как она опустилась на землю.
— Мне холодно, — пожаловалась Аннабель.
— Надо вернуться, — сказал иезуит.
— Еще несколько шагов, — умоляюще прошептала молодая женщина.
Метрах в ста впереди дорожку, по которой они следовали, бледно выделявшуюся среди черной земли, пересекала другая, ведшая к Соленому озеру. На месте пересечения стоял межевой столб, мрачно высившийся к небу.
Они чувствовали, что там расстанутся, и инстинктивно замедлили шаги.
Скоро достигли они столба. То была тяжелая четырехугольная свая, на каждой из четырех сторон которой грубо углем был нарисован мрачный мормонский глаз. Трясогузка опустилась на его верхушку. Она подпустила их совсем близко к себе, потом вскрикнула и навсегда исчезла во тьме.
Вокруг них ямы, наполненные водою, казались теперь наполненными чернилами. Словно яснее слышался крик караваек, но их самих не видно было.
— Это здесь, — остановился иезуит.
Она стояла перед ним немая, с поникшими руками: жалкая, покинутая вещь.
— Вы сейчас находитесь в двух верстах от вашей виллы, — сказал он.
Он не решился доставить себе жестокое страдание и прибавить: «Вы навлечете на себя хороший нагоняй».
...Ах! не может же быть, чтобы не существовало за этими пустынными небесами, за этими стадами гонимых ветром над курчавящимся барашками морем облаков мест, где люди были бы вознаграждены вечным блаженством за столь раздирающие душу минуты...
Аннабель все еще была неподвижна. Он сам разобрал поводья, распределил их на шее лошади и подтянул стремена.
— Теперь поезжайте, — сказал он.
— Помогите мне сесть в седло, — шепнула она.
Он повиновался. Когда он наклонился, молодая женщина схватила его руку и поцеловала ее.
Около полуночи отец д’Экзиль заметил у края темного неба мигающие огоньки: то был его первый этап — Огден.
Аннабель вернулась домой часов в восемь. Она сейчас же прошла в комнату пастора.
Он лежал, вытянувшись, на кушетке и курил сигару. При виде ее он улыбнулся.
— Я начинал уже беспокоиться, дорогая, — сказал он.
Аннабель покраснела, хотела заговорить.
— Не извиняйтесь, — остановил он. — Я знаю откуда вы. Не извиняйтесь, я отлично понимаю ваши чувства!
Он ласкал своею красивою белой рукою мягкие белокурые локоны.
— Добра, всегда добра, почти слишком добра, — говорил он.
Аннабель разразилась рыданиями.
Он привлек ее к себе. Она поддалась. Продолжая улыбаться, он сдержанно поцеловал ее в затылок, в корени волос.
Она вся затрепетала. Она всецело была в его руках.
Но он тихонько отстранил ее.
— Тсс, моя красавица, тсс!
Она тупо взглянула на него. Он опять улыбнулся.
— Нам надо серьезно поговорить, — сказал он.
Глава шестая
Дождь окутывал город серым своим покровом, а ветер то тут, то там вздувал его. Не видно было ни неба, ни гор, ни деревьев сада, ничего.
Аннабель отошла от окна, в стекло которого упиралась лбом.
Позвонив, она остановилась посреди комнаты. Появилась Роза.
— Мистер Гуинетт вернулся?
— Нет еще, госпожа.
— Приготовь горячее питье. Он вернется промокшим.
— Он взял один из дождевых плащей полковника, госпожа.
— Ступай.
Роза вышла. Аннабель позвала ее обратно. Никакого шума не доносилось сквозь открытую на лестницу дверь из словно вымершей виллы.
— Где Кориолан?
— Он на кухне, госпожа.
— Почему я не слышу никогда больше вашего пения?
— Пения?
И Роза сделала неопределенный жест.
— Да, пения. Раньше вы всегда пели. Нет никакой причины не петь теперь. Я хочу, чтобы вы пели. Скажи это Кориолану. Слышишь.
— Хорошо, госпожа.
— Оставь дверь отпертой.
Роза ушла.
Аннабель села за маленький письменный стол, на откинутой верхней доске которого лежало много бумаг. Она наугад взяла одну из них, потом другую, попробовала читать их, потом, утомленная, бросила их обратно. Нервно поднялась с места и подошла к двери.
— Ну что ж, Роза, а песня?
Она повторила:
— А песня?
Тогда раздался дрожащий детский голос, голос, исходивший, казалось, с чердака.
Когда фонари зелены,
Свет тоже зелен.
А когда дождь падает на фонари,
Свет делает пшит, пшит...
В ту же минуту в доме пробили часы.
«Шесть часов, — пробормотала Аннабель, — еще сентября нет, а уже ничего не видать! Ах! в прошлом году мне не казалось, что ночь наступает рано».
На лестнице послышались шаги. В комнату вошел Гуинетт. Он не промок.
Она пошла ему навстречу. Он обнял ее и поцеловал в лоб.
— Ах! — воскликнула она, стараясь прижаться к нему. — Я так беспокоилась... уже два часа, как вы покинули меня...
Он улыбнулся и тихонько оттолкнул ее.
— Не сердитесь, душа моя. Я уверен, вы простите меня, когда увидите, что я принес.
Он раскрыл конверт и выложил на стол его содержимое: с дюжину сложенных листков.
И так как смущенная Аннабель молча разглядывала этот новый поток бумаг, он просто сказал:
— Это все документы, необходимые для нашей свадьбы.
И прибавил:
— Все готово. Я и день назначил. Мы отпразднуем свадьбу 2 сентября, через неделю.
Она, бледная от волнения, не проговорила ни слова.
— Ну что ж, дорогая Анна, вот все удовольствие, которое доставила вам эта новость! — тоном нежного упрека сказал он.
Она затрепетала и окинула его долгим взглядом.
— Ах! — тихо сказала она. — Вы так хотели. Но Бог мне свидетель, вы это знаете, что мне не нужно было бы всех этих формальностей, чтобы навеки принадлежать вам.
Он улыбнулся, взял ее руку и поцеловал.
— Дорогая Анна, Бог, которого вы призываете, знает, что я люблю вас и слишком уважаю, чтобы обладать вами не иначе как в законном союзе. Вы знаете, сердце мое, что я боролся с самим собою и с вами!.. Неужели вы осудите меня?
— Нет, нет! Вы — святой. Я чувствую, что недостойна вас, я удивляюсь вам, так же сильно, как люблю вас. Но еще неделя... как это долго! и —...
— Неделя эта пройдет, пройдет скоро, — своим важным, прекрасным голосом сказал Гуинетт, — и когда лет через двадцать мы, седые, вспомним о ней, она будет честью и лучшим воспоминанием всей нашей жизни.
Грустные голоса негров монотонно пели:
Когда фонари красны,
Свет тоже красен...
— Я вам помешал, может быть, — Гуинетт указал на разбросанные по столу бумаги. — Вы работали?
— Я пробовала, — сказала она, — но — увы! — не многого добилась. То, что вы видите там, это документы, представляющие наследство после моего мужа. Мое богатство! Я краснею оттого, что вы видите меня занятою такими мелочами.
— Те, кого Бог наделил благами мира сего, — ответил пастор, — не имеют права идти против его воли, не интересуясь своими богатствами. Я не порицаю вас.
— У меня тем менее права на это, — сказала успокоенная Аннабель, — что часть этого богатства предназначена для поддержки дел, для которых жили и умерли мой отец и мой первый муж. Вот почему, ожидая вашего возвращения, я старалась яснее разобраться в этих цифрах. Но я совсем ничего не понимаю.
У нее вырвался жест уныния.
— Не можете ли вы помочь мне?
— Я! — он даже привскочил.
— Ну, что же? — робко спросила она.
— Прежде всего у меня нет требуемой компетенции. А потом примешивать к нашей любви такие вопросы!.. Ах, дорогая Анна, вы, значит, не поняли еще, как я люблю вас.
Внизу Кориолан пел.
Когда дождь падает на фонари.
Свет делает пшит, пшит...
— Простите меня, — шепнула молодая женщина.
— Вас простить, любимая моя! Да разве я могу сердиться на вас за то, что Бог сделал вас богатой!
— О, — с увлечением сказала она, — если бы я могла думать, что деньги эти хоть малейшей тенью встанут между вами, я предпочла бы сейчас же...
Она схватила пачку зеленых и синих документов. Нервно измяла она их и чуть не разорвала на кусочки. В конце концов она разрыдалась.
— Я уже принесла вам в жертву то, что было для меня дороже всего на свете, — прерывающимся голосом говорила она, — мою религию. После этого вы понимаете, что пожертвовать моим состоянием — пустяки для меня. Нужна вам эта жертва? Нужна? О! С радостью пожертвую им...
Когда фонари желтые,
Свет тоже желтый....
— Как эти негры невыносимы! — проворчал Гуинетт.
Он подошел к двери, запер ее, потом вернулся к молодой женщине.
— Анна, возлюбленная моя, я должен у вас прощения просить.
Он взял у нее из рук документы. Тщательно разгладил их и разложил на столе.
— Вы дали мне урок смирения, Анна. Как я осмелился так грубо говорить с вами. Я негодяй. Но меня надо простить. Я сделаю то, что вы хотите, Анна. Я постараюсь помочь вам привести в порядок все это.
— Вы святой, вы святой, — повторяла она.
Она схватила его руки и поцеловала их.
— Ах, ты дорогое Божье создание, — сказал он. — Не вводи меня в худшее из искушений! Через неделю ты, с соизволения Всевышнего, будешь моею. А до этого времени пожалей меня!
Он усадил ее, запыхавшуюся, в кресло с подушками и поставил между нею и собою стол, на котором лежало разбросанным состояние полковника Ли.
— Давайте, дорогая Анна, поработаем, раз вы этого желаете.
Когда фонари черны,
Свет тоже черен...
Он не мог удержаться от нетерпеливого жеста. Аннабель позвонила. Пришла Роза.
— Зажги лампу, — приказала ей госпожа. — И не пойте больше.
Пастор быстро разложил в порядке документы.
— Сколько денег! — уныло бормотал он. — Сколько денег!
Он взглянул на молодую женщину и грустно улыбнулся.
— Дорогая Анна, это чрезмерное богатство налагает на меня долг не двинуться вперед ни на шаг, не изложив вам точное положение того, кому вы дали слово. Еще есть время взять его назад, дорогая моя; подумайте.
— Что вы хотите сказать? — спросила она.
— Что я хочу сказать, Анна? Вы это знаете. Земель у меня нет. Отец мой, почтенный пастор в Иллинойсе, дал мне только образование, которым я горжусь, но которое, конечно, не могу сравнить с богатствами, которые нахожу у вас. Вчера у меня как у военного священника было 750 долларов жалованья. Сегодня, так как мне по состоянию моего здоровья приходится отказаться от этой должности, у меня ничего нет, слышите, ничего.
— Что за важность? — спросила молодая женщина.
— Что за важность, Анна? Это очень важно. Вы говорите, как и подобает говорить такому благородному созданию. Но все не будут говорить так, как вы. Достаточно будет людей, любимая моя, которые будут повторять, что, женясь на вас, преподобный Гуинетт думал только о... Ах, какой позор!
— Эти! — сказала она стиснув зубы. — Пусть придут! Пусть только придут, и они увидят...
— Дитя, — нежно сказал пастор. — Вы совсем не знаете жизни.
— А что же мне делать? — спросила она, складывая руки.
— Ничего, моя любимая, — сказал Гуинетт. — Я должен действовать. Я сам был ребенком, когда уступил своему отвращению к чудовищной материальной несоразмерности наших положений. Но, когда трусишь перед действительностью, то этим ничего не выигрываешь. Я должен был вас просить о том, о чем вы меня просите. Я должен был требовать права — прежде всего привести в порядок инвентаризацию вашего состояния, чтобы знать, может ли это состояние разлучить два существа, предназначенные к самому тесному, самому возвышенному союзу.
Он взял лист белой бумаги и обмакнул перо в чернила.
— В этот час, потерянный для нашей любви, душа моя, посмотрим, чем мы можем искупить богатство, которое Господь повелевает нам принять. Подчинимся Божьей воле и будем работать.
Говоря таким образом, он провел пером черту сверху вниз по листу бумаги. С одной стороны он написал одно слово и с другой стороны написал слово.
— Будем работать по порядку, — сказал он. — Налево, вот ваше девичье имя — О’Бриен. Направо, имя вашего покойного супруга, Ли.
Он с удовольствием взглянул на белый лист, украсил арабесками среднюю черту, затем спросил:
— Какое было у вас отдельное имущество?
— Что такое? — спросила Аннабель.
— Я спрашиваю, какое у вас собственное имущество, или, правильнее: каково оно было, когда вы выходили замуж за полковника Ли?
— Но у меня не было никакого приданого, — сказала она.
Он улыбнулся.
— Наивное, милое дитя мое, наивное и бескорыстное. Приданое это одно, а отдельное имущество — другое. Я знаю, что у вас не было приданого. Но нет ли у вас от полковника О’Бриена, вашего отца, имений, которые должны перейти к вам, имений, которые, при жизни его, не находились под управлением полковника Ли, вашего супруга, и которые составляют именно то, что законодательства обоих материков называют исключительным имуществом замужней женщины?
— Имения? — задумалась Аннабель. — Не припоминаю. Впрочем, да, был замок; замок и фермы.
— Видите, вы вспоминаете, — сказал Гуинетт. — Когда работают, то нужно работать серьезно. Замок, говорите вы?
— Да, замок Килдер, около Мейнута в Ирландии. Замок — это сильно сказано. Скорее большая постройка с сожженным солдатами Кромвеля левым крылом. Его никогда не отстраивали как из-за недостатка денег, так и потому, чтобы хранить ненависть и воспоминание.
— Странные взгляды в этой стране на управление имуществом, — заметил Гуинетт.
— Я уехала оттуда очень молодой, — пояснила Аннабель.
— Знаю, знаю. А замок этот омеблирован?
— Он был омеблирован еще в 1842 году, когда отец мой был казнен. Затем я уехала и ничего больше не знаю.
— Трудно установить при таких условиях серьезный инвентарь, — сказал пастор.
— Простите меня, — шепнула молодая женщина.
— Вы прощены, дорогая Анна. А фермы? Вы ведь сказали мне, что были фермы?
— Три, я думаю.
— А сколько земли?
— Не сумею вам точно сказать. Я только знаю, что когда отец мой был в отпуску, у него уходило целое утро на то, чтобы верхом объехать свои владения.
— Да это порядочное владение: самое меньшее десять тысяч акров.
— Приблизительно, — сказала молодая женщина. — Теперь я припоминаю: от десяти до двенадцати тысяч акров.
— Если припомнить, — продолжил преподобный, — что 120 тысяч акров маркиза Лэндсдоуна приносят ему 30 тысяч фунтов стерлингов, что 52 тысячи акров маркиза Кланрикарда приносят ему 20 тысяч фунтов, что 70 тысяч акров графа де Бантри приносят ему 14.000 фунтов, то можно принять для счета доходов с земли в Ирландии относительно их поверхности отношение приблизительно как три с половиной относятся к одному, и отсюда можно для интересующего нас случая вывести...
— Какой вы ученый! — сказала молодая женщина.
— Я изучал ирландский земельный вопрос, — небрежно сообщил он, — когда занимался работой о ресурсах англиканской церкви на этом острове. Вернемся, однако, к состоянию вашего батюшки; оно выразится годовым доходом в 2500 фунтов, что по 6 процентов составит капитал в 42 тысяч фунтов, приблизительно 210 тысяч долларов... (Я припоминаю раз навсегда для счета доллары, для того чтобы легче было привести в одно целое инвентарь имущества, оставленного полковником Ли.) Итак, в левой колонке я вписываю под именем О’Бриена 210 тысяч долларов.
Жестом выразил он свое удовлетворение.
— Это, может быть, и произвольная цифра, так как мы не имеем в своем распоряжении сведений, чтобы точно установить ее. Но что бы там ни было, я того мнения, что надо временно держаться ее.
— Я — тоже, — сказала Аннабель. — И, кроме того, к чему это все?
— Как, к чему это все?
— Да, потому что одним и тем же приговором британского трибунала был осужден на смерть мой отец и вынесено постановление о конфискации его имущества, и, следовательно, состояние, которое вы только что так гениально оценили, не принадлежит мне больше. В этих условиях не все ли равно, точна цифра или нет?
— А! — с досадой воскликнул Гуинетт.
И прибавил с неудовольствием:
— В таком случае, вы могли бы избавить меня от всех этих ненужных расчетов.
— Простите меня, — кротко сказала она, — но, видя, как хорошо вы знакомы с ирландскими делами, я была уверена, что вы знаете и то, что в политических делах осуждение на смерть ведет за собою конфискацию имущества.
Гуинетт не слушал. Он размышлял. Затем спросил:
— Разве такой приговор всегда неотменим?
— Какой приговор?
— Я не говорю, конечно, о смертном приговоре, который был вынесен полковнику О’Бриену, потому что он был приведен в исполнение, — иронически заметил он. — Я говорю о конфискации.
— Милостивый приказ королевы может, конечно, вмешаться и приостановить исполнение приговора, — сказала Аннабель.
— Милостивый приказ королевы, — повторил преподобный, — но в таком случае, дорогая Анна, вам следует подать ей прошение об этом.
— Мне, — сказала она, — мне!
Она побледнела.
— А знаете ли вы, что нужно сделать, чтобы добиться такого помилования! Знаете вы это?
— Я понимаю, конечно, — с жестом нетерпения сказал пастор, — что его нельзя добиться, обратившись к королеве Виктории с ругательным письмом. Я думаю, что...
Она перебила его.
— Я сейчас расскажу вам, что нужно сделать, потому что я-то знаю. Отец мой и муж достаточно часто повторяли мне эту гнусную историю. Жила в Баниласлое знатная ирландская семья — фамилии я вам не назову из уважения к покойникам, — состоявшая в эпоху, о которой я говорю, из отца и двух сыновей. Отец и старший сын в 1839 году были арестованы вслед за каким-то покушением против королевы. Они были осуждены на смерть, казнены и имение их конфисковано. Хорошо. Года два-три спустя младший сын получил обратно имение под тем условием, что он поступит в британскую армию и наденет мундир тех, кто были палачами его отца и брата. Что вы скажете о таком поступке?
— Я скажу, — с любезной улыбкой ответил Гуинетт, — что тут ясно не может быть и вопроса о том, чтобы вы надели красный мундир, в котором, впрочем, вы были бы очаровательны.
— Ах! да не смейтесь же, — вся дрожа, сказала она. — Если бы вы знали, в каких выражениях должно быть составлено письмо, которым вымаливаешь такое восстановление своих прав, вы первый...
— Ради Бога, Анна, дорогой друг мой, не горячитесь так, — он взял ее за обе руки. — Что же такого ужасного должно быть в этом письме? Посягательство на добродетель, на нравственность, на уважение, которое мы обязаны оказывать Создателю?
— Посягательство на честь, — сказала она.
— На честь, Анна?
— Да, на честь. Вы, значит, не понимаете этого.. Конечно, если бы я, дочь полковника О’Бриена, законная владелица Килдера, написала завтра королеве: «Ваше Величество! Умоляю вас вернуть мне мое имущество, а я отрекаюсь от всего, что делал мой отец, от всего, для чего он жил и для чего умер, и клянусь, что у вас не будет более преданной подданной, чем Аннабель О’Бриен...» — о я уверена, что я сейчас же вступила бы во владение всеми этими благами, которые вам трудно перечислить, и мне в придачу предложили бы еще руку какого-нибудь протестантского барона из Ольстера или из другого места.
— Анна! — прервал пастор.
Она вдруг остановилась.
— Простите меня, — сказала она.
— Я совсем не знал, — с грустным достоинством произнес он, — что вы так далеки от религии, к которой, как я с радостью думал, я присоединил вас.
Она в отчаянии заломила руки.
— Ах, вы жестоки! Разве вы не знаете, до какой степени я принадлежу вам? Разве какое-нибудь слово заставило вас сомневаться в этом? Я сожалею о нем, оно меня в отчаяние приводит, я умоляю вас забыть о нем.
— Анна, — продолжил он, — Анна, если бы это было так, я был бы недостоин одеяния, которое ношу, недостоин моей религии, которой я и вас счел достойной. Неужели вы поклялись так и не признавать истинного характера чувств, диктующих мне слова, с которыми я к вам обращаюсь! Я очень несчастен, Анна, очень, очень несчастен!
— Ну хорошо, — сказала она, — закончим эту сцену. Что это пришло мне в голову навязать вам такую работу? Отнесем завтра эти документы какому-нибудь кассиру в банк Ливингстона, и...
Пастор кротко покачал головою.
— Нет, Анна, нет. Я не могу согласиться на ваше великодушие. Не посмеют сказать, сестра моя, что я до сих пор не исполнил первого и единственного желания, которое вы высказали. Несмотря на отвращение, которое, извиняюсь, я не мог скрыть от вас, я повинуюсь, Анна. Я составлю этот баланс до конца. Ах! никогда Лаван не давал Якову столь тяжелой задачи.
С бесконечной усталостью положил он перед собою горсть документов и принялся за выписки.
— Я впишу, — объяснил он, — каждую из этих ценностей в правую колонку, на стороне полковника Ли. Со стороны полковника О’Бриена я поставлю вопросительный знак перед 210 тысячами долларов, которые, я сосчитал, должны достаться вам. Это чтобы не продолжить до бесконечности спора, в котором наши отношения так неприятно обострились.
Она хотела заговорить...
— Нет, нет, сестра моя, нет, не протестуйте. Я начинаю перепись документов вашего супруга. Во-первых, сто облигаций общества Deseret Iron Company, выпущенных по сто долларов. Сегодня по курсу они стоят пятьсот пятьдесят долларов. Я запишу 55 тысяч долларов. И сбоку поставлю букву X.
И пояснил:
— Ценности в портфеле можно разделить на три категории: хранить, наблюдать, ликвидировать. Айрон Компани вполне надежные бумаги, обеспеченные как видами на продажу железа, так и осторожностью, с которой действует ее административный совет. Когда цена на облигацию подымится до семисот долларов, мы посмотрим. А пока я пишу X, хранить.
Он перешел к другой связке документов:
— Гумбольдт Крик: десять акций, выпущенных тоже по цене в сто долларов. Теперешний курс 1.250 долларов. Итак: 12.500 долларов. Несмотря на это головокружительное повышение, я, не колеблясь, напишу букву X. Залежи буры, эксплуатируемые обществом Гумбольдт Крик, расположены как раз по линии, которую федеративное правительство признало подходящей для проведения железной дороги от Атлантического до Великого океана. Нам останется только наблюдать за администраторами, у которых, как мне кажется, слишком широкий размах. Но мы имеем право совещательного голоса в собрании.
С удивлением смотрела на него Аннабель. Он улыбнулся ей.
— Вас удивляют мои познания? А вы за ничто считаете долгие дни болезни, когда вы оставляли меня одного с Deseret News? Благодарение Создателю, потому что чтение биржевых бюллетеней в этой газете сделало меня способным теперь помочь вам. Бог знает, куда он ведет нас. Каждый, умеющий читать, всюду найдет Его слово... Мантийский уголь, поставим его на третье место. Двадцать две акции — какое смешное число — выпущенные по пятидесяти долларов; теперь цена им шестьдесят четыре, а всего 1.408 долларов. Хранить по причине незначительности суммы. Во всяком случае, я не скрываю перед вами, что я не питаю большего доверия к будущности этих копей, хотя и уверяют, что тамошний уголь так же хорош, как уголь из Элмлениса. Но во всяком случае хранить... Я написал, например, не колеблясь ни секунды, на группе акций Нью-Лебанона, которая упоминается вместе с № 4 в прилагаемой здесь росписи — ликвидировать. Замечу в скобках, что роспись эта очень добросовестно составлена, и была мне чрезвычайно полезна.
— Очень счастлива, что слышу это, — сказала Аннабель. — Отец д’Экзиль, по моей просьбе, начал ее составлять.
Удивленная последовавшим за ее словами молчанием, она подняла голову. Она успокоилась. Гуинетт невозмутимо продолжал свое дело.
— В-пятых, сорок облигаций реки Зеленой. Опять документы на предъявителя. Вообще, дорогая Анна, не очень-то умно хранить у себя такую массу документов на предъявителя. Эта становится большой неосторожностью, если позволить, как вы позволяете, первому встречному разбираться в ваших ценностях в портфеле.
— Первому встречному! — вскричала она.
— Да, Анна.
— Но ведь только вы да отец д’Экзиль занимались этими делами.
— Я не хочу огорчать вас, Анна, но почему вы постоянно произносите это имя, имя, возмущающее всю мою душу?
— Как это? — немного смущенная спросила она.
— Да, сестра моя, оно возмущает мою душу, заставляя меня вспоминать, что я постоянно стараюсь забыть — возмутительную неблагодарность, составляющую основу натуры человека. Как, Анна! Вот человек, который жил у вас более года, — на ваши средства, сказал бы всякий, кроме меня. Вот уже около трех недель, как он простился с вами, — с какой грубостью, Боже сохрани меня и говорить об этом! И с того дня, сестра моя, ни слова извинения, ни слова благодарности, ни словечка воспоминания.
— Не будем больше говорить об этом, — тихим голосом попросила она.
— Слушаю-с, Анна.
После получаса работы преподобный провел финальную черту под колонною цифр, возглавляемых именем полковника Ли, и принялся подводить итог.
— По курсу дня капитал ваш равняется ста сорока пяти тысячам долларов, — сказал он. — Если считать по 6 процентов, то у вас будет дохода 8.700 долларов чистых.
— Чистых, — сказала она, — нет. Есть еще вот что.
Она вынула из конверта и протянула ему бумагу.
— Это? А что это такое? — спросил он, слегка нахмурив брови.
— Это последняя воля полковника Ли, — сказала она. — Он оставляет мне все свое состояние с условием, что я буду ежегодно выплачивать по четыре тысячи долларов в вспомогательную кассу ассоциации Whiteboys.
— Четыре тысячи долларов ассоциации Whiteboys! — вскричал он, подымая глаза к небу. — А знаете ли вы, сестра моя, что такое ассоциация Whiteboys?
— Знаю, — ответила она. — Это ирландская революционная организация, к которой принадлежали мой муж и отец.
Пастор сделал важную мину.
— Анна, я не имею права обсуждать ваше поведение. Но сейчас вы мне рассказали историю ирландской семьи из Баниласлое, и я выслушал ее. Позвольте же и мне в свою очередь рассказать вам историю, коротенькую историю, и выслушайте ее, сестра моя. Дело происходило десять лет тому назад. Один из моих друзей, достопочтенный Артур Темелти, был проездом в Лондоне. Он сидел в Джоо-сквере на скамейке и с восхищением любовался играми очаровательных малюток, охотно гуляющих в этом народном саду. Все было покой, счастье и наслаждение жизнью. Достопочтенный Темелти возносил со слезами на глазах благодарение Создателю. Вдруг появилось ужасное красное пламя, сопровождаемое ужасающим взрывом. Достопочтенный Темелти был повержен на землю. Когда он поднялся, со всех сторон убегали матери, а на траве, в луже крови, впитываемой черной землею, валялось четыре зверски истерзанных детских трупа. Это было дело рук Whiteboys.
Аннабель закрыла лицо руками.
— Что делать? — прошептала она.
— Что хотите, — холодно сказал Гуинетт. — Не мне, еще раз повторяю, диктовать вам ваш долг. Но на случай, если вы начинаете провидеть его, я могу успокоить вашу щепетильность, сказав вам, что все законодательства мира объявляют недействительными незаконные или безнравственные оговорки.
— Не будем больше говорить об этом, не будем, — просила она. — Ах! сойдем вниз, выйдем отсюда.
Она поднялась. Он остановил ее, взяв за руку.
— Мы еще не окончили задачи, которую поставили себе. Мы закончили опись движимого имущества. Но остается еще вилла.
— Она стоила шестнадцать тысяч долларов, — сказала она.
— Теперь она стоит двадцать пять тысяч. Я напишу 25 тысяч. Есть еще ваши драгоценности?
Она не отвечала. Он записал цифру.
— Наконец, ваши негры?
— Роза и Кориолан? — вскричала она. — Вы с ума сошли!
С невыразимым выражением грусти взглянул он на нее.
— Я родом из северных штатов, сестра моя, и вам известен, я думаю, взгляд этих штатов на жестокое учреждение, каким является рабство. Но мы, Анна, живем тем не менее в настоящее время на южной территории, законы которой подтверждают эту несправедливость. Вы не можете помешать тому, что оба ваши служителя — негры — подчинены экономическому закону, управляющему вещами, подлежащими обмену. В правильно составленном инвентаре должна значиться и сумма, которую они составляют. Сколько вы заплатили за них?
— Я не отвечу вам, — сказала она. — Не хочу отвечать. Довольно с меня всех этих ужасов!
Он горько улыбнулся.
— Анна, Анна, — и в голосе его слышались слезы, — разве я не был прав, когда умолял вас избавить меня от этого креста и не заставлять заниматься вашими имущественными делами. Ах! Я, видите ли, слишком хорошо знал отвратительное могущество денег, которые могут самых близких людей в одну минуту сделать врагами.
Она молча плакала. Он обнял ее. Она улыбнулась.
— Я неблагодарная, — произнесла она. — Но мы не останемся здесь больше. Я задыхаюсь, сойдем вниз.
— Я кончил, Анна. Нужно подвести только маленький итог.
— Пожалуйста, — сказала она. — Только я больше за вами следить не буду. Я к этому решительно не способна.
На пальто, которое сбросил с себя, войдя в комнату, Гуинетт, лежала книга в черном переплете с золотым крестом. Аннабель взяла ее и принялась пробегать, ожидая окончания подсчета.
То была книга в 1/18 листа, в 243 страницы, напечатанная в прошлом году в Ливерпуле. Заглавие ее было: Compendium of the faith and doctrines of the Latter-day Saints[3].
Гуинетт поднялся. Он кончил.
— Вот как, — улыбаясь и протягивая ему книгу, сказала она, — вы читаете теперь произведения мормонской теологии! Вам, при вашей учености, эти глупости должны казаться очень смешными.
— Никогда, дорогая моя, — сказал он, взяв у нее свою книгу — произведение искреннего ума не должно вызывать насмешек другого искреннего ума.
С изумлением взглянула она на него. Но не в первый раз доставлял он ей повод удивляться, а она каждый раз все больше и больше любила его.
Они поженились, как и предполагал преподобный, 2 сентября. Аннабель выразила желание, чтобы церемония проходила в сумерки и чтобы никого, кроме приглашенных свидетелей, не было. Она предоставила пастору заботу о приглашении их.
К пяти часам в столовой виллы, где Роза приготовила ужин жениху с невестой, было уже темно. Снаружи слышался дождь, ливший уже целую неделю. Комната, освещаемая одной свечею, была мрачна. В хрустальном рожке на черном буфете стояла красная роза, качавшаяся каждый раз, когда отворялась дверь.
Гуинетт поднялся. Они вышли. До дороги их провожал с зонтиком в руке Кориолан. Дождь лил потоками.
Их ожидала коляска. Они сели в нее. Лошади тронулись. Из-за спущенного верха коляски из ночного пейзажа видны были только желтые воды вздувшихся, покрытых рябью ручейков, которые куда-то торопились, освещенные туманной луною.
Аннабель отыскала руку пастора и прижала ее к своей груди.
— Я боюсь, — прошептала она. — Ты ничему не научил меня в новой моей религии. Я никогда не была в церкви. Ты не боишься неловкостей с моей стороны?
Он ответил уклончиво.
— Наша религия есть религия души. Она ничего не взяла у пустого римского формализма. Будьте спокойны.
— Где находится церковь, в которой мы будем венчаться? — задала она еще один вопрос.
— Возле Сошёл-Холла.
Она не решилась помешать ходу его мыслей дальнейшими вопросами.
Они вышли из коляски перед маленькой дверью в стене. Надо было спуститься на четыре ступеньки вниз. Дверь открывалась в сводчатый зал. Четверо мужчин грелись там у огня.
— Брат Джемини, вы опоздали, — сказал самый старший из четверых, в то же время и самый высокий.
— Извиняюсь, брат Мердок, — смиренно ответил Гуинетт. — Из-за дождя лошади бежали медленнее обыкновенного.
Он обернулся, взял молодую женщину за руку и привлек ее в освещенный лампою круг.
— Представляю вам, братья, сестру Анну, — произнес он.
Она слегка поклонилась. Четверо мужчин не шевельнулись. Они молча смотрели на нее. Из четверых она знала только одного, некоего Джона Шарпа, который, как она смутно помнила, был на гражданской службе в Соленом Озере.
— Начнем, — сказал, наконец, брат Мердок. — Вам честь и место, брат Джон.
Маленький Джон Шарп взял толстую книгу, на которой сидел.
— Приблизьтесь! — прогнусавил он.
Он открыл книгу. Все присутствующие поднялись со своих мест.
Брат Джон стал читать:
— Брат Джемини, берете ли вы сестру Анну за правую руку в знак того, что она станет вашей законной супругой, а вы будете ее законным супругом ныне и вечно, и обещаете ли вы, что будете выполнять все законы, обряды и предписания, относящиеся к этому святому супружеству в новом и бессмертном договоре. Поступая, таким образом, в присутствии Бога, ангелов и этих вот свидетелей, действуете ли вы свободно и по свободному выбору?
— Да, — ответил Гуинетт.
— Сестра Анна, — начал опять Шарп, — берете ли вы брата Джемини за левую руку...
И он произнес ту же формулу.
— Да, — ответила Аннабель.
— Подпишитесь, — сказал Шарп. — Мы условились, что здесь присутствующий брат Джорам — свидетель брата Джемини, а здесь присутствующий брат Фанёил — свидетель сестры Анны.
Они подписались, а брат Мердок приложил руку последним, расчеркнувшись совсем внизу.
— Вы можете удалиться, брат Джон, — обратился он Шарпу. — Вы нам более не нужны. Сестра моя, братья, не перейдем ли мы в следующий зал?
Они пошли за ним. Сзади них Мердок тщательно запер дверь.
Аннабель оглядела помещение, в котором находилась. То была большая оштукатуренная комната с грубым столом по середине. С потолка ее заливала своим масляным светом скверная лампа.
— Это для вас, сестра моя, — сказал старик Мердок, указывая на длинную тунику из белой кисеи, лежавшую на столе.
— Для меня? — спросила она.
— Для вас. Это символ будущего искупления вашего. Будьте добры, наденьте эту тунику.
— Охотно, — улыбаясь, ответила она.
Она попробовала, но сразу это ей не удалось. Тяжелые пуговицы из стекляруса ее жакета цеплялись за кисею.
Гуинетт и брат Фанёил неуклюже помогали ей.
— Подождите, — сказала она, — так будет проще.
И сняла жакет. Сквозь прозрачное кружево шемизетки виднелась нежная, бледная кожа ее плеч и шеи.
Старый Мердок испустил рычание. В дымном зале пробежал смутный трепет.
Гуинетт вскочил.
— Наденьте свое пальто! — нервно бросил он. — Сию минуту наденьте. — Она смутилась и повиновалась. Через пять минут им удалось наконец закутать ее в кисейный футляр.
— Позвольте мне, по крайней мере, снять шляпу. На что я похожа в таком виде!
Говоря это, она сняла свою большую черную фетровую шляпу. Ее маленькие золотистые завитушки заблестели. Тот же смутный трепет снова прошел по собранию.
— Наденьте шляпу, — нетерпеливо приказал Гуинетт.
Она снова повиновалась. Не без удивления смотрела она на брата Фанёила, повязывавшего ей вокруг талии маленький четырехугольный передник, на котором были вышиты фиговые листья. Затем старый Мердок, который исчез было, снова появился, сам одетый в длинное белое холщовое платье. Они все прошли в третью комнату, меньшую по размерам, но лучше освещенную, и в которой стояли довольно приличные кресла. К стене была приделана кафедра. На нее поднялся брат Мердок.
Он говорил около часа. Впоследствии Аннабель никак не могла вспомнить, что он говорил. Она взглянула на Гуинетта. Он сидел рядом с нею. Глаза его были закрыты. Волосы казались еще более мягкими и более синеватыми, чем обыкновенно, цвет лица более матовым, красота более совершенной... А это выражение серьезной ясности! Боже мой, неужели ты можешь осыпать такими дарами существо, не вполне этого достойное?
Оба свидетеля находились позади их. Брат Фанёил, страдая полипом, сопел с такой силой, что Аннабель несколько раз думала, уж не храпит ли он. Она не могла его видеть; но, повернув немного голову, заметила брата Джорама. Он с таким выражением смотрел на открытый затылок молодой женщины, что Аннабель задрожала от стыда.
Чтобы изгладить это омерзительное видение, она старалась слушать речь брата Мердока. Вдруг она уловила какой-то неприличный намек на Рим. «Ах, да! — подумала она, — это, значит, правда. Я уже больше не католичка. Больше не католичка!» Она почти вслух повторила эту фразу. Она испытывала при этом только удивление... Церковь Килдера!.. Капелла урсулинок в Сан-Луи!.. Не католичка больше... Затем вдруг ей вспомнился отец д’Экзиль, и у нее как раз хватило времени перевести взор на прекрасный профиль своего супруга, иначе ее охватил бы ужас.
Как раз в эту минуту Мердок кончил свою скучную речь, сошел с кафедры и направился к ним.
Он взял ее правую руку и вложил ее в левую руку Гуинетта.
— Клянетесь ли вы, — сказал он, обращаясь к пастору, — быть для нее всегда тем, чем Исаак был для Ревекки, чем Бооз был для Руфи, чем Иоаким был для Анны?
— Клянусь, — ответил преподобный.
— А вы, сестра моя, клянетесь ли всегда быть для него тем, чем Ревекка была для Исаака, чем Руфь была для Бооза, чем Анна была для Иокима?
— Клянусь.
— Клянетесь ли вы также, сестра моя, быть для него всегда тем, чем Сарра была для Авраама в отношении к Агари, чем были Рахиль и Лия для Якова в отношении к Бале и Зельфе?
— Клянусь, — с тем же доверием повторила она.
Брат Мердок выпрямился во весь свой высокий рост, причем тень его заплясала на стене.
— Итак, — с силой сказал он, — брат Джемини и сестра Анна, во имя Господа Иисуса Христа и данной мне священной духовной власти, объявляю вас законными мужем и женою, ныне и навеки: призываю на вас благословение Святого Воскресения с властью появиться в утро первого Воскресения одетыми в славу, бессмертие и вечную жизнь; призываю на вас благословения престолов, властей, начал, сильных мира сего, равно как благословения Авраама, Исаака и Якова, и я вам говорю: производите плоды и множьтесь, наполняйте землю, дабы вы могли найти в потомстве своем радости и наслаждения в день Господа Иисуса. Все эти благословения, как и все другие, вытекающие из нового и бессмертного договора, я распространяю на ваши головы при помощи вашей верности до конца, духовной властью во имя отца и сына и Святого Духа. Аминь.
Несколько мгновений стоял он, опустив голову и молясь. Затем сказал им:
— Ступайте, вы повенчаны.
Они вышли, прошли через оба зала. У ворот их ожидала привезшая их коляска. Дождя больше не было. На небе из-за мягких облаков выглядывали даже отдельные звездочки.
Оба супруга пожали руки брата Мердока и свидетелей, благодаря их.
— Верьте, — сказал Гуинетт, — мне очень тяжело, что из-за позднего часа нашего бракосочетания мы не можем пригласить вас к обеду.
— Ба! — своим грубым и тяжелым голосом ответил брат Мердок, — это не беда. В следующий раз пригласите нас.
Сидя уже в коляске, под спущенным верхом, Аннабель расхохоталась.
— Слышали, что сказал этот дурак? — с неудовольствием спросил Гуинетт, как только коляска тронулась.
— Да, — все еще смеясь, сказала она. — Человек этот ловко скрывает, что он шутник.
И она изо всех сил прижалась к пастору. На этот раз он не оттолкнул ее.
Совершенно равнодушные к дороге, избранной их кучером, позволяли они увозить себя.
Слышалось пение ручейков, такое сильное, что порою оно заглушало даже стук колес.
Гуинетт осторожно высвободился из ее объятий. Коляска остановилась.
— Мы приехали, дорогая.
Оба они стояли теперь на дороге у какого-то черного дома. Коляска уехала.
Аннабель овладела продолжительная дрожь. Она схватила пастора за руку.
— Приехали, — пробормотала она. — Приехали! Но я не узнаю сада. Где мы?
Он открыл портал. Она ощупью, в темноте, следовала за ним.
Он открыл дверь. Теперь они подымались по темной лестнице.
— Где мы? Где мы? — повторяла она.
Она почувствовала его губы около своего уха. Он ей шептал:
— Где мы, моя возлюбленная? В доме, более достойном служить убежищем для нашей любви, чем твоя пышная вилла.
Коридор. Еще дверь, которая отпирается и которую запирают. Лампа, которую зажигают. Глазам представилась большая пустая комната.
Пастор стоял посередине этой комнаты. Он снял свое пальто, смотрел на Аннабель и с любовью раскрывал перед ней свои объятия.
Она бросилась к нему, прижалась, вся дрожала.
— Возлюбленный мой, возлюбленный мой, где же мы?
Все улыбаясь и не отвечая, притянул он ее к себе. Он снял с нее верхнее платье и обувь, тщательно сложил их на стуле в головах огромной белой кровати, блестевшей на плитах этой таинственной комнаты.
— Где мы? — еще раз попробовала она спросить. — Ах, да не все ли равно! С тобою, любимый мой, с тобою.
Она отдалась. Он сильно сжал ее в объятиях. Она не думала больше ни о каких расспросах.
Глава седьмая
Они заснули только на заре. Когда Аннабель проснулась, солнце уже высоко стояло и ударяло лучами в оконные стекла, по которым бежали друг за другом маленькие капельки голубого густого тумана. Она была одна.
Она не испугалась. Наоборот. Сначала даже почувствовала себя счастливой от этого. Натянув одеяло, потому что в комнате было холодно, она съежилась в своем теплом оцепенении.
Но скоро она почувствовала, что ей нельзя долго так оставаться. Ею овладело какое-то странное, неприятное чувство. Она стала доискиваться причины его и нашла — то был окружавший ее покой, абсолютное отсутствие шума. Все как-то странно-молчаливо было в этом доме.
Аннабель поднялась. В одной рубашке подошла к двери и открыла ее. Очень светлый, как и комната, коридор вел к лестнице. Она задрожала от охватившего ее порыва ледяного ветра. Она заперла дверь; затем, накинув на плечи большой плащ, в который куталась накануне, принялась более подробно изучать помещение, в котором находилась.
Она начала с окна, занавешенного жесткими белыми занавесками, по которым струилось бледное солнце. Попробовала раскрыть его, но напрасно: задвижка, хотя и новая, была заржавлена. Тогда Аннабель стерла рукой со стекла пар и всмотрелась.
То, что она увидела, было все очень обыкновенно. Комната находилась в первом этаже. Внизу был огород, обнесенный кирпичного стеною в 8 футов высоты. Над нею в ярком небе горы Уосеч вытягивали в виде зубьев пилы свои розовые вершины, на которых лежал выпавший за ночь снег. Утешительно сверкало солнце.
Зелень огорода была покрыта сероватым, отливавшим всеми цветами радуги льдом. В середине выделялся четырехугольный участок темной земли. Женщина, согнувшись, раскапывала его. Она вытаскивала из земли картофель, и бросала его в корзину. Аннабель показалось, будто она знает эту женщину. Она постучала в окно, сначала робко, потом громче. Но работница не повернулась. Она была далеко. Может быть, она и не слышала. Аннабель подумала, что ошиблась, и отошла от окна.
Стены комнаты были отштукатурены и голы. Ничто не украшало их, за исключением одного портрета, портрета Вениамина Франклина. В грубой раме выставлял он свое жирное хитрое лицо светского святого, свой черный жилет, квакерский галстук, все это ложное библейское добродушие, сделавшее из озера Мичиган близнеца Женевского озера. Ничего в ее молодой жизни не предрасполагало Аннабель к тому, чтобы понять, насколько изображение этого мрачного филантропа было нормально и уместно в этой западне. Тем не менее она отступила.
Одна из дверей плохо затворялась. Молодая женщина толкнула ее и очутилась в другой комнате, поменьше, в которой не было другого отверстия, кроме окна, выходившего в тот же огород. Эта комната имела претензию быть туалетною комнатою, то есть в ней был маленький стол, на котором стояли до смешного маленькие чашка и кувшин для воды, а внизу — железный жбан. В одном из ящиков стола — мыло и гребенка. Это было все.
Нет, там еще висело зеркало на стене, малюсенькое зеркало. Аннабель улыбнулась, вспомнив комнату у себя на вилле с двумя огромными зеркалами на ножках, где она, по желанию, могла видеть все самые скрытые подробности своего тела, и вдруг она вздрогнула при мысли, что больше, может быть, никогда не увидит это столь горячо любимое тело.
Желая прогнать этот нелепый страх, она стала думать о пасторе.
«Да что это, я с ума схожу, — пробормотала она. — Чего это я здесь пропадаю, когда он, наверное, внизу, и ждет меня, и даже, может быть, удивляется...»
Наскоро воспользовалась она гребенкой, холодной и жесткой водой и мылом, пахнувшим салом. Затем оделась с неизвестным ей раньше неприятным чувством вновь надеть платье, сброшенное накануне.
Она обулась. С того момента, как она встала, она ходила босиком по сосновому, впрочем, очень чистому полу.
Когда она была готова, то бросила взгляд в сад. Женщины, копавшей картофель, уже не было там.
Идя по коридору, Аннабель подошла к лестнице. Ее каблучки резко звучали по дереву ступенек, более звучному, чем паркет. Инстинктивно закончила она схождение с лестницы на цыпочках.
В большом, выходившем в сад, вестибюле было пусто. Прямо была дверь. Аннабель открыла ее. Эта дверь выходила на улицу, на пустынную улицу. Аннабель закрыла ее. Пройдя вестибюль наискосок, подошла ко второй двери. С бьющимся сердцем открыла ее.
Тогда она очутилась в первой, хоть приблизительно обставленной комнате в этом доме. То была большая кухня с очагом, в котором горел яркий огонь. Среди пламени стоял на двух необожженных кирпичах большой горшок из красной глины. Слышно было, как пело его содержимое. То была аппетитная, почти успокаивающая песенка. Аннабель села на скамеечку. Ей было холодно, она протянула руки и ноги к огню.
Бульканье котла стало явственнее. Крышка его начала приподыматься, пропуская клубы желтой пены. Клубы эти текли по бокам горшка, попадали на огонь; пламя трещало, угрожая погаснуть. Аннабель решилась действовать. С бесконечными предосторожностями вдела она кочергу в ушко тяжелого сосуда и отодвинула его немного в сторону. Ей доставило удовольствие, когда она услышала, что внутренняя буря несколько утихомирилась.
Но сажа с кочерги неприятно запачкала ей руки.
Тишина, царствовавшая вокруг, начинала тяготить ее.
Тишина эта была нарушена шумом отворяемой наружной двери. Теперь постучали в кухонную дверь.
— Войдите! — сказала Аннабель.
И она не могла удержаться, чтобы не подумать, как легко было проникнуть в этот дом. Вероятно, так же легко было и выйти из него.
— Миссис Гуинетт?
Аннабель поднялась навстречу вновь пришедшему. Это был разносчик писем. В Соленом Озере четыре человека исполняли эти функции, так как город был разделен на четыре сектора: северо-западный, северо-восточный, юго-восточный и юго-западный. Доныне Аннабель имела дело только с письмоносцем северо-западного сектора. У вошедшего на медной бляхе его перевязи стояли знаки Ю. В. Она его не знала.
Он вынул из своей сумки два письма.
— Миссис Гуинетт? — переспросил он.
Тогда только Аннабель вспомнила, что она и есть миссис Гуинетт. Она улыбнулась: «Уже письма!» — сказала она себе. И протянула руку, чтобы получить их.
Но письмоносец отступил на шаг.
— Я спрашиваю миссис Гуинетт в третий раз, — сказал он.
— Это я.
Письмоносец недоверчиво взглянул на нее.
— Миссис Гуинетт, супруга брата Джемини Гуинетта?
— Повторяю вам, что это я, — нетерпеливо сказала она.
Он еще раз взглянул на нее и опять положил письма в свою сумку.
— Я еще зайду.
И ушел.
«Вот недоверчивый человек», — подумала она.
Она посмеялась, но недолго. Смех вызывал какие-то беспокойные отзвуки в этой безмолвной кухне.
Прошло несколько минут. Опять раскрылась дверь.
— А! — вскричала, обрадовавшись, Аннабель.
В кухню вошла Сара Пратт.
Она была, по-своему обыкновению, вся в черном. Она принесла маленький медный жбан, полный молока, поставила его на стол и пожала протянутую Аннабель руку.
— Сара! Сара! Вот удача! Как я счастлива! — не переставая, повторяла молодая женщина.
— Я сама счастлива, видя вашу радость, — со спокойной улыбкой сказала Сара Пратт.
— Вы здесь, Сара! Дорогая моя Сара! Каким образом вы здесь?
Сара не тотчас ответила. Она была занята переливанием молока в кастрюлю.
— Вы, вероятно, желаете завтракать? — сказала она наконец.
— Правда, Сара, я голодна. Но в особенности я счастлива, так счастлива, что нашла вас.
Сара подошла к очагу и поставила свою кастрюлю на горящие уголья.
— Большой горшок не стоит там, где я поставила его, — заметила она.
— Я сняла его с огня, Сара.
— Вы плохо сделали. Овощи не сварятся.
— Я думала, что хорошо делаю. Мне казалось, что вода слишком сильно кипела. Я не знала.
— Надо было знать, — просто сказала Сара Пратт.
Она стояла перед очагом, опустив голову. Пламя освещало ее прекрасный бесстрастный восковой лоб.
На поверхности молока образовалась желтая пенка. Она вздулась, лопнула и дала вылиться белой пене.
— Возьмите чашу, вон там, на буфете, — приказала Сара.
Она наполнила принесенную Аннабель чашу, потом отрезала большой ломоть хлеба, намазала его маслом и протянула ей.
— Кушайте.
— А вы, Сара?
— Я уже позавтракала, — ответила она.
Аннабель не решалась задать еще вопрос. Наконец, решилась.
— Не нужно ли приготовить еще чашку?
— Вторую чашку? А для кого?
— Но... для пастора.
— Не надо, — сухо сказала Сара Пратт. — Он уже позавтракал тогда же, когда и я... Здесь рано встают, знаете ли, — прибавила она.
Аннабель, смущенная, стояла перед своей дымящейся чашкой.
— Кушайте, ведь вы голодны, — проговорила Сара, вздергивая плечами.
И, повязав сверх своей черной юбки синий передник, она принялась чистить картошку. Постучали.
— Войдите, — сказала Сара.
Это снова был разносчик писем.
— Миссис Гуинетт? — с порога спросил он.
Обе женщины одновременно поднялись со своих мест. У письмоносца были в руке прежние два письма.
— Давайте, — промолвила Сара.
И взяла их у него. Он поклонился и вышел, но предварительно бросил строгий взгляд на Аннабель.
— Вы позволите, не правда ли? — сказала Сара.
Она вскрыла печати и стала читать. Аннабель сильно побледнела.
— Эти письма... — пробормотала она.
— Ну, что же, — спросила, не прерывая чтения, Сара. — Я читаю их.
— Вы их читаете!..
— Я их читаю, потому что они мне адресованы.
— Они вам адресованы?!.. Но, Сара, ведь они адресованы миссис Гуинетт.
— Конечно, конечно, — сказала Сара. — Адрес неполный; там должно было значиться: миссис Гуинетт номер один. Но вы понимаете, что у меня еще не было времени известить моих корреспондентов о новом браке моего мужа.
— Вашего мужа?
— Нашего мужа, если вам это больше нравится, дорогая Анна.
— Нашего мужа! — повторила Аннабель.
Она стояла. Теперь подошла к Саре. Сара спокойно смотрела, как она приближалась к ней; не переставая чистить картофелину, которую держала в руках.
— Где он? — резко спросила Аннабель.
— Кто, он?
— Он, пастор!
— Если вы говорите о Джемини, — небрежно сказала Сара, — то перестаньте величать его титулом, которым его больше величать не надлежит. Надеюсь, впрочем, что он скоро получит другой, более важный, более соответствующий его дарованиям, которые, действительно, исключительны.
— Я вас спрашиваю, где он?
— Вы спрашиваете и не даете мне даже времени ответить вам. Сейчас он в скинии, вместе с Кимбеллом, Уэлзом и двенадцатью апостолами. Президент Брайам, увлеченный его качествами, о которых я сейчас говорила вам, а также его нашумевшим обращением, желает, чтобы его посвящение в теологические таинства было обставлено таким образом, чтобы как можно скорее возможно было дать ему высокое назначение. Если Брайам Юнг будет на этом настаивать, то наш Джемини раньше чем через месяц будет принят в орден Мельхиседека. Попасть в орден Мельхиседека в тридцать четыре года! Подумайте-ка об этом, сестра моя! Только Хайрем Смитт, родной брат пророка Брайама, Кимбелл и великий Ореон Пратт, мой дядя, удостоились в этом возрасте такой чести. Сознайтесь, дорогая Анна...
— Запрещаю вам называть меня так! — горячо вскричала Аннабель.
— Как вам угодно, — холодно сказала Сара. — В таком случае, я буду называть вас миссис Гуинетт номер второй, заметив вам, впрочем, что ваши теперешние разговоры плохо вяжутся с выражениями дружбы, которые вы сейчас вот расточали мне, раньше чем стали задавать все эти вопросы.
Аннабель разразилась долгим отрывистым хохотом.
— Эти вопросы, эти вопросы! Но, несчастное создание, неужели вы хоть одну минуту допускали, что я такая дура, что заранее не знала уже всего, слышите, всего того, что вы рассказали мне?
И она медленно вышла, бросив на свою собеседницу вызывающий взгляд.
В комнате, где инстинктивно спряталась Аннабель, убежав из кухни, было темно, день склонялся к вечеру. Сперва она, рыдая, бросилась на постель. Но эта неубранная постель с воспоминаниями, которые вызывала в ней каждая складка измятых простынь, тотчас же внушила ей ужас.
Во время ее отсутствия в комнату был внесен маленький чемоданчик. Он стоял там, одинокий, среди комнаты. Чемодан из виллы: на нем был еще приклеен ярлычок, написанный рукою отца д’Экзиля:
Миссис Ли, Сен-Луи, через Омагу.
Аннабель села на этот чемодан, оперлась локтями в колени, а подбородок положила на ладони. И так просидела целый день, не двигаясь и не пролив ни единой слезы. И мало-помалу прокрался сквозь затуманенные стекла серый пепел вечера.
Свет вращается вокруг нас, и сидишь один во враждебной комнате. Чего ждать от света и от жизни? Человек пресыщен и знает все. Он ничего не желает, кроме... может быть, смерти... Но это есть как раз та единственная вещь, которой еще боишься. Ах! солнце, милый, божественный лик, видеть тебя в последний раз... Если бы Аннабель была из тех, кто обладает удивительным мужеством, и могла лишить себя жизни, она, конечно, в такую минуту приняла бы это решение.
Ночь. Теперь уже полная ночь. Потом на полу обозначилась бледная лунная полоска. Лучше, чем днем, видны тысячи мелочей на паркете, атомы пыли, желобки, которые все пересчитываешь, бескрылого клещика, ползающего и исчезающего в черной части комнаты, с которым так охотно исчез бы, если бы мог решиться...
Маленькие часики Аннабель идут еще. Они идут только двадцать четыре часа, а хозяйка завела их вчера в шесть часов, перед церемонией, на которой председательствовал зловещий брат Мердок. А они показывают уже девять часов. Ах, заведем же их поскорее, а то они еле-еле тикают, и, того и гляди, они умолкнут.
Девять часов! Девять часов! Он не придет. К чему же все фразы, придуманные Аннабель, пока она сидела на чемодане, чтобы заклеймить этого негодяя. Половина одиннадцатого. Она разражается хохотом. Она поняла. Она вспомнила. Гуинетт честный мормонский супруг. Сегодня день Сары.
Святые Последнего Дня должны отдаваться по очереди каждой из своих жен, за исключением воскресенья, дня Господа, когда они, подобно ему, наслаждаются заслуженным отдыхом. А ночь с понедельника на вторник, самая интересная, самая плодотворная, по праву принадлежит супруге номер первый, вроде Сары Пратт, Сары Гуинетт. Аннабель Ли, нет, Анна Гуинетт считает по пальцам. В понедельник — Сара; во вторник — она; в среду — Сара; в четверг, вчера, день их свадьбы — она, Анна; сегодня, в пятницу — Сара; завтра, в субботу, она, Анна, будет иметь честь попасть в объятия их нелицеприятного супруга. Если только до этого времени у нее не найдется мужества... Одиннадцать часов. Большой плащ Аннабель все еще на стуле, куда вчера вечером его кинул Гуинетт. Молодая женщина закутывается в него. Луна обошла кругом дома. Теперь она с другой стороны освещает пустой коридор. Боже, как скрипят ступеньки этой лестницы!
Аннабель дошла до выходной двери. В темноте возится она с тяжелыми, замыкающими ее цепями. Она чувствует в себе необыкновенную нервную ловкость. Если лестница была шумлива, дверь эта, напротив, молчалива. Вот Аннабель уже на улице, одна в городе Соленого Озера.
Резкий, холодный воздух. Кучи черных домов. Мимо проходят тени с бледными фонарями под пелеринами. Одно место узнает наконец Аннабель; отель Союза. Зайдет ли она и попросит ли у судьи Сиднея стакан портвейна, который он предлагал ей менее трех месяцев тому назад, в день прибытия американских войск? Сколько с тех пор произошло событий! Нет, сегодня вечером Аннабель зайдет не в отель Союза.
Вот она перед другим тяжелым зданием. На печальном ветру треплется флаг. Под треугольным фонарем можно различить голубую материю, покрытую белыми звездами. Ах! это дворец губернатора Камминга. Часто останавливалась у этого подъезда коляска Аннабель, часто... но все-таки менее часто, чем коляска губернатора у уютной и счастливой виллы Аннабель Ли.
Зайдет ли она на этот раз? Да, она вошла.
В маленькой передней дремлет нечто вроде желтолицего швейцара. Чего хотят от него?
— Хочу видеть губернатора Камминга.
— Так поздно! Лучше было бы вам спать в своей постели.
— Ступайте все-таки. И назовите ему мое имя. Тогда увидим.
Недоверчивый, но осторожный человек пошел. Аннабель осталась одна. Вдруг она обратила внимание на свои башмаки. Ее изящные, темно-коричневые с золотистым отливом башмаки были совершенно вымазаны грязью, так же, как и ее платье. А губернатор Камминг так деликатно ухаживал за нею! И рассказать ему... Ах! лучше тысячу раз... Уже темная улица поглотила ее.
О ночь, зловещая ночь! Какой-то человек пристал к Аннабель. Сжав зубы, он нашептывает ей бесстыжие предложения. Нечего сердиться, что же делать! И потом у мормонских холостяков так мало развлечений в этом скромном городе. Она проходит мимо дома, в нижнем этаже которого сверкают освещенные окна. Аннабель прижалась угрюмым лицом к стеклу. Там сидели веселые люди. Они сидели за столом, установленным едою, и пели духовные песни.
Приходите христианские и языческие секты,
Папа, протестанты и священники,
Поклонники Бога или дагона,
Придите на благородный банкет свободы.
Там есть патриарх, его жены и маленькие белокурые детки с розовыми личиками. Ах! можно быть счастливыми и в земле мормонов. Аннабель с утра ничего не ела. Если она войдет, может быть, ей дадут гусиную лапку.
Но зачем нищенствовать, когда у нее в кармане жакетки две, три, четыре золотых монеты? Аннабель сосчитывает их при свете желтого стекла. Можно же поесть в городе Соленого Озера, если иметь деньги, особенно в такую ночь, которая кажется праздничной.
Опять темный лабиринт улиц, и опять свет. На этот раз лавка, это настоящая лавка. На окнах холщовые, красные с белым, занавески. Это лавка. Но что же там в самом деле продают? Ах, не все ли равно! Лишь бы это были съедобные вещи. Аннабель входит. Сморщенная старуха вяжет там. При виде входящей Аннабель она кладет в сторону свое вязанье.
Испуганная Аннабель молчит.
— Гм! гм! — произносит старуха.
В глубине лавки полуоткрыта дверь, и оттуда слышатся странные звуки. Аккордеон. Музыка пьяных.
— Здесь у вас весело, — бормочет Аннабель.
— Мы имеем право на это, — сухо говорит старуха. — Сегодня годовщина открытия Орима и Томима Джозефом Смитом. Церковь одобряет эти празднества, даже предписывает их.
— Я есть хочу, — сказала Аннабель.
— И пить тоже, держу пари. Пройдите туда. Вы будете есть и пить, и не одна, моя красавица. Одиночество не для молодых и красивых девушек. Цена всего два доллара, которые вы скоро сумеете вернуть себе, но, конечно, при условии не устраивать скандала.
Твердым шагом входит Аннабель в чулан. При входе туда она вспоминает о вчерашнем храме, о храме, в котором она сделалась миссис Гуинетт. Ах! в этой благословенной Господом стране дурные места похожи на церкви и не более печальны, чем те. Но здесь, по крайней мере, едят и пьют.
Особенно пьют... О свирепая зерновая водка! Что сказали бы бедные крестьяне Киллера, которым их маленькая госпожа проповедовала когда-то воздержание, если бы они увидели ее в эту ночь! Но они далеко, за кудрявящимися морями, и никогда не увидят они ее.
Если слово пьяный имеет смысл, то Аннабель в первый раз в своей жизни была пьяна, уходя из этого странного места. Молодой мормон, жеманный и красивый, пошел за нею. Он обнял ее за талию и старался целовать ее, что ему иногда удавалось, на особенно темных улицах. «Вы знаете ли, кого вы так целуете?» — смеясь, сказала она ему. «Какое мне дело! — сказал он. — Ты мне нравишься. Какое мне дело!» — «Ах, правда! Ну, хорошо! Я — миссис Гуинетт, законная жена брата Джемини, о котором вы, может быть, слышали...» Но молодой, красивый мормон был уже убегающим темным силуэтом, не интересовавшимся дальнейшим.
Холодный ночной воздух отрезвляет и возбуждает аппетит. Впрочем, Аннабель очень мало ела. Она больше пила, имею честь повторить это. Но когда она проходила мимо своего дома, она без труда узнала его, узнала дом, в котором оставила полуотпертую дверь. Она вошла, заложила дверь цепями и задвинула задвижку.
В кухне потухающее пламя очага лизало чугунные таганы и отражалось в черных и белых плитах.
Осталось ли что-нибудь поесть в этой кухне?
Аннабель схватила скамейку, притащила ее к темной стене, влезла на нее и достала таким образом до полки; она провела по ней руками. А! чугунок, чугунок с остатками рагу из бобов, приготовленных по рецепту Ригдона Пратта...
Аннабель сняла котел и уселась с ним в уголку у огня. Там, без вилки, без ложки, погружая руки в черный застывший соус, она жадно все съела.
Когда она опорожнила чугунок, она тут же оставила его. Носовой платок ее был неизвестно где. Она вытерла губы и руки какой-то темной тряпкой.
Лестница, по которой она поднялась, спотыкаясь, в свою комнату, была погружена в мрак. Она снова уселась на свой чемодан и так и сидела, похожая на бедную эмигрантку, которая ждет в порту, на берегу туманных волн, пока прозвонит час отплытия судна, которое увезет ее.
Бежать, уйти! Но уже не было на этом рейде судна, которое могло бы увезти Аннабель Ли.
Целый следующий день, субботу, она, неподвижная и угрюмая, провела в этой комнате, ожидая своего господина, боясь только одного: что он, чего доброго, не придет.
Но он со слишком большим уважением относился к мормонским законам. Девяти часов еще не было, как он постучал в дверь.
— Войдите, — пробормотала она.
И уже он обнимал ее, расточая ей нежности и упреки. Она не могла защищаться ни против тех, ни против других, и даже принимала их, как счастье.
В один из первых дней ноября Аннабель захотела посмотреть свою виллу.
Было три часа. Головешки стали краснее в очаге кухни, где Аннабель сидела одна и лущила горох. Вдруг она поднялась, накинула на голову платок и вышла.
Дом Гуинетта был построен в юго-восточной части Соленого Озера, недалеко от священной ограды, окружающей город своеобразной круговой дорогой, засаженной березами, белевшими при наступлении вечера. Когда Аннабель миновала ограду, настал вечер.
Она шла очень быстро вокруг этого проклятого города.
Она никого не встретила, за исключением группы ребят, которые вместо того чтобы учиться, шлялись по улицам, Убежав от библейской ферулы, эти маленькие мормоны приняли ее с шуточками, совсем не подходящими их возрасту. Сначала она не понимала их сарказмов. «Что у меня такое? Может быть, дыра на моей шали!» Вдруг она уловила смысл: она громко говорила. Констатирование этого сильно потрясло несчастную, она сама не знала, почему. Она ускорила шаг, почти побежала. Мимо нее пролетел камень и покатился по дороге. Затем дети отстали от нее.
Небо побелело. Маленькие веточки берез забирали ее в плен своими тонкими кончиками. С поля взлетела птичка, серая с черным, и уселась на одном из деревьев впереди на дороге. Аннабель замедлила шаги. Когда она проходила около птички, та два раза приподняла хвостик снизу вверх, но не улетела.
Теперь она подошла к перекрестку дорог, у которого возвышался бельведер, бельведер, в котором она и отец д’Экзиль присутствовали при входе американских войск в Соленое Озеро... Прошло еле четыре месяца! Сан-Луи на берегу Миссисипи, со своим монастырем урсулинок, большой город, гостеприимный для молодой девушки-католички, не отказавшейся от своей веры. Аннабель не остановилась у бельведера.
Вот, наконец, вилла с ее порталом и с прекрасной маленькой аллеей сикомор. Аннабель, вдруг охваченная сильным волнением, не решилась позвонить у портала.
Она ожидала, что найдет дом запертым, окруженным зловещей тишиной, пустым, так как она никогда не смела спросить своего страшного господина, что он сделал с ним.
Вместо этого окна были раскрыты, и на веранде виднелся белый силуэт молодой женщины.
Идя вокруг конюшен, Аннабель взяла в сторону, через поле. Сзади огороженного пространства шла дорога с забором. Аннабель пустилась по этой дороге, затем, уцепившись за кусты, она взобралась на верхушку забора. Оттуда виден был почти весь сад.
Он показался ей до того измененным, что она чуть не вскрикнула. Вместо привычных ей массивов и лавровых деревьев, правильной шашечницей была расположена пахотная земля. Посреди этой шашечницы согбенный человек ковырял заступом коричневые глыбы.
Двое детей, в трико конфетного цвета, с волосами цвета бледной меди, с розовыми лицами маленьких англосаксонцев, смотрели, как он работал.
В конце сада послышался призыв. Силуэт женщины, который Аннабель заметила на веранде, появился там.
— Фред! Мэри! Идите кушать.
Дети ушли. Тогда Аннабель в свою очередь позвала полузаглушенным голосом:
— Кориолан!
Человек не повернулся. Он ничего не слыхал.
— Кориолан! — громче повторила она.
Он подскочил, выпрямился, кинул беспокойный взгляд в ее сторону, но не увидел ее.
— Здесь, — звала она, — здесь.
И ветки на заборе зашевелились.
— Ах! Госпожа! — сказал Кориолан.
Теперь он был возле нее. Он видел ее, уцепившуюся за ежевику, раздиравшую ей руки. И у него тем не менее не вырвалось жеста, чтобы помочь ей соскочить в сад.
Он ограничился тем, что повторял:
— Госпожа!
И еще сказал:
— Госпожа, и так одета!
На Аннабель было бедное платье из черной саржи, заплатанное на локтях; старое, почти изношенное платье Сары Пратт.
Она сделала жест, словно говоря: не стоит обращать внимания.
— А ты? — быстро спросила она.
Тут только Аннабель заметила, что он согнулся, что он одет тоже в лохмотья, и что у него тот сероватый цвет лица, который бывает у негров, перенесших большие страдания. Она пожалела о своем вопросе, хотела взять его обратно.
— А Роза?
— Роза... — сказал Кориолан.
Он неопределенно махнул рукою.
— Она все здесь? — тихо спросила Аннабель.
Кориолан не ответил. Потухающий день вызвал на его железном заступе темно-синие отблески.
— Нет, — сказал он наконец, — ее нет здесь.
— Где же она?
— В Висконсине.
— Она покинула тебя?
— Это не ее вина. Мистер Уэнемекер, агент топографической службы Союза, был переведен в Милуоки. Он увез Розу с собою.
— Он увез ее в Милуоки?
— Потому что он купил ее, — очень коротко сказал Кориолан.
— А! — прошептала Аннабель.
И спросила еще тише:
— А ты?
— Я остался здесь. Мистер Тотл, кассир банка Кингид, купил меня вместе с виллой.
— Вместе с виллой... — повторила Аннабель.
— Да, — сказал негр. — Мистер Гуинетт хотел и Розу продать вместе со всем остальным, ничего другого нельзя сказать. Но миссис Тотл сама умеет готовить, и муж ее требует, чтобы она сама занималась в кухне. Значит, Роза им не нужна была. Вот почему мистер Гуинетт продал ее мистеру Уэнемекеру.
— Мистеру Уэнемекеру... — повторила Аннабель.
С минуту они молчали. Над домом поднимался синий дым. В молчании Кориолана не было ни тени упрека.
— Мне надо уйти, — сказал он наконец. — Надо лошадям корму дать. Хозяин не любит, когда опаздывают.
— А добр он к тебе, этот мистер Тотл? — спросила Аннабель.
— Да, — сказал Кориолан.
И он тише прибавил, глядя в сторону виллы:
— Когда я не опаздываю.
— А если ты опаздываешь? — настаивала несчастная.
Негр молчал.
В ту же секунду в серой тьме раздался в глубине сада громкий и сухой голос:
— Булл! Булл!
Кориолан задрожал.
— Булл! Булл! Скажите мне, пожалуйста, куда девался этот болван Булл!
— Здесь, масса, здесь! — кричал негр дрожащим голосом.
— Булл? — спросила Аннабель.
— Это — я, — быстро сказал негр. — Мне переменили имя.
— А! — прошептала она, — ему — тоже!
— Булл! Булл! Да где же ты, скотина?
— Здесь, масса, здесь.
— Если госпожа еще будет здесь через полчаса, когда я кончу...
— Ступай, — сказала она, — я подожду.
Он убежал. Как только силуэт его исчез в тени виллы, она выпустила ветви ежевики и тоже пустилась бежать по дороге.
Была уже ночь, когда она вернулась к своему мужу. В кухне у стола сидел Гуинетт и читал. Сара собирала на стол.
— А, вот и вы! — сказала она, когда Аннабель вошла.
Молодая женщина ничего не ответила. Она взяла стул и села в уголку, около огня.
— А горох? — продолжала Сара. — Ведь вы еще не вылущили его?
Аннабель продолжала молчать.
— Вы, может быть, объясните почему? — раздался недовольный голос Сары.
В очаге зажглось маленькое полено, побелело и покраснело. Аннабель не сводила с него глаз.
Гуинетт положил книгу на стол и спросил своим важным, прекрасным голосом:
— Что случилось, дорогая Сара? Что у вас там?
— Случилось то, — сказала она, — что мадам, — и она указала на Аннабель, — еще один раз не сделала того, что ей следовало сделать. Мадам очень нравится садиться за стол перед дымящимся блюдом. Но сварить его — это другое дело.
— Успокойтесь, дорогая Сара, успокойтесь, — сказал Гуинетт. — Анна, несомненно, первая жалеет об этом... Не правда ли, дорогая Анна?
Аннабель взяла кочергу в руки и принялась разбивать маленькие гранатовые угли.
— Пусть она вылущит горох, — сухо сказала Сара. — Что касается меня, то я пальцем не пошевельну. И во всяком случае мы будем обедать сегодня не ранее восьми часов вечера.
— Мы будем обедать, когда поспеет обед, — со спокойной покорностью сказал Гуинетт. — Анна должна быть достаточно наказана мыслью, что она причина этого опоздания. Настаивать на большем, дорогая Сара, было бы немилосердно. Передайте ей миску, пусть она кончит то, что начала.
Сара повиновалась. Аннабель все еще не трогалась с места.
— Ну, что же! Что вы делаете? — внезапно вскричал Гуинетт.
— Она с ума сходит! — взвизгнула Сара.
Аннабель совершенно спокойно опрокинула над очагом миску, в которой был уже вылущенный горох.
Сара кинулась на нее, но у нее едва хватило времени отскочить в сторону: миска, задев ее висок, разбилась о стену.
— Анна! — закричал Гуинетт, омерзительно побледнев.
Он схватил ее за левую руку, но тотчас же отпустил ее.
Он получил со всего размаху самую полновесную пощечину, какой когда-либо был пожалован здесь на земле служитель Всевышнего!
— Сумасшедшая, сумасшедшая! Я это говорила, она сумасшедшая, — выла Сара.
Аннабель стояла, прижав ладони к вискам, и, молча, смотрела, как оба они бесновались. Затем разразилась нервным хохотом, которому, казалось, конца не будет.
Глава восьмая
— Это ты, Бесси! Ты...
Аннабель присела на своей постели. Похудевшей рукой проводила она по лбу своей сиделки.
Ничего не изменилось в светлой и пустой комнате. Только маленький столик у кровати был уставлен флаконами с желтоватыми лекарствами.
Аннабель повторила жалобным голосом:
— Каким образом ты здесь, Бесси?
Молодая женщина, стоя на коленях, целовала прозрачную руку выздоравливающей.
— Я тебя несколько раз видела, Бесси. Теперь я припоминаю. Я не знала, что это ты. Я не могла знать. Я была очень больна; не правда ли?
— Очень, очень больны, — сказала Бесси.
— Но теперь мне лучше, я чувствую. Дай мне зеркало.
Бесси сняла с гвоздя маленькое круглое зеркальце и поднесла его Аннабель. Та, улыбаясь, смотрела на свое худое, бледное лицо.
— Мне отрезали волосы, Бесси. Скажи, пожалуйста, мне их отрезали, или они сами вылезли?
— Они сами вылезли, госпожа.
— Сами вылезли. Чем же я была больна? Тифом, может быть?
— Воспалением мозга!
— А воспалением мозга! Тогда тебя попросили, чтобы ты ухаживала за мною, и ты сейчас же пришла, как и в первый раз, правда, дорогая Бесси?
Бесси налила в чашку какой-то отвар.
— Выпейте, — дрожащим голосом сказала она.
— Как и в первый раз, помнишь, Бесси, на вилле? Роза не знала, что со мною, еще меньше знал Кориолан. А отца д’Экзиля не было. Это было в марте, не правда ли?
— Да, в марте, — сказала Бесси.
— А теперь у нас ноябрь, я думаю?
— Сегодня 4 декабря.
— 4 декабря! В таком случае закрой окно. Теперь я понимаю, почему такой холод в этой комнате.
Бесси повиновалась. Снаружи, под серым небом, виднелась, вся ставшая черной, пахотная земля.
— 4 декабря, Боже мой! — продолжала Аннабель. — А я заболела в ноябре, кажется?
— 7 ноября.
— Месяц уже, значит! Хорошо ли тебе было здесь по крайней мере?
— Да, хорошо, — тихим голосом сказала молодая женщина.
— Так же хорошо, как у меня?
— Да, так же хорошо.
— В таком случае, я счастлива. Так же хорошо, как у меня, это кое-что значит. Я хотела сказать: так же хорошо, как на вилле. Потому что здесь, видишь ли, я тоже у себя. Это целая история, Бесси. Но ты, может быть, уже знаешь ее?
— Я знаю ее, — сказала Бесси, наклоняя голову. — Но не волнуйтесь. У вас еще лихорадка. Не говорите. Постарайтесь заснуть.
— Я послушаюсь тебя, Бесси. Поцелуй меня, я тебе позволяю. Правда, я спать хочу. Не правда ли, я выздоровела? Поцелуй меня.
Бесси робко поцеловала бледный, бескровный лоб и поправила единственную подушку. Аннабель уже закрыла глаза. Отдельные слова еще шевелились на ее сухих устах. Потом губы стали неподвижны.
Тогда скромная Бесси села на свое место у изножья кровати и принялась за штопку.
День начинал клониться к вечеру, и Бесси с трудом уже штопала, когда Гуинетт вошел в комнату.
— Ну, что? — спросил он.
Бесси поднялась с места.
— Она говорила, — сказала она, — и не бредила. Это в первый раз. И меня она узнала.
— А! — сказал, улыбаясь, Гуинетт.
Он взял Аннабель за руку.
— Пульс спокоен, — сказал он, — жар спал. Завтра можно будет начать кормить ее. Могу ли я, однако, просить вас, дорогая Бесси, продежурить еще эту ночь около нее?
— Я не оставлю ее, пока она не будет совсем вне опасности, — сказала молодая женщина.
— Сегодня очередь Сары дежурить, я знаю это. Но так как наша Анна начинает приходить в сознание, то я предпочел бы, чтобы она, когда проснется, увидела около себя вас. Вы — святая и достойная супруга, Бесси, супруга, отвечающая видам Господа.
Он повторил:
— Супруга, отвечающая видам Господа.
И, обняв, он два раза поцеловал ее; затем вышел. В комнате стало совершенно темно.
Шаги Гуинетта затихли в конце коридора. Тогда послышался голос Аннабель, приказывавшей:
— Зажги лампу.
Бесси, дрожа, повиновалась.
— Подойди поближе, — скомандовала Аннабель.
Бесси опять повиновалась. Она дрожала.
— Какая ты красная, Бесси! У меня лихорадка, а ты красна.
— Госпожа, — прошептала несчастная.
— Госпожа! — сказала Аннабель. — А называла бы ты меня так, если бы он был еще здесь, в комнате, и мог бы слышать тебя? А, ты отлично знаешь, что нет, потому что он не позволил бы этого.
Наступило молчание.
— Миссис Гуинетт номер третий, — очень кротко сказала больная, — не будете ли вы так добры, не дадите ли мне напиться?
Она напилась, потом отдала чашку Бесси, глаза которой избегали встречи с ее глазами.
— Бесси, — сказала она тогда, — как могла ты согласиться сделать то, что ты сделала? Разве ты не помнишь того, чем ты мне обязана?
Бесси молчала, как немая.
— Надо ли напомнить тебе, Бесси? Ты отлично знаешь, что никто в этом ужасном городе не хотел дать тебе работу. Говорили, что деньги, которые нужны тебе на прожитие, ты легче заработаешь, если пойдешь вечером к гостинице, подождешь там пьяных извозчиков и уведешь их...
Бесси закрыла лицо руками.
— Я не слушала их, Бесси. Ты приходила ко мне, когда хотела. Платье, которое ты сейчас носишь, тоже, это вероятно, одно из моих платьев. И ты согласилась стать моей соперницей? Бесси Лондон — моя соперница!
— Я люблю его, — глухо сказала Бесси.
— Ах, в самом деле! — со смехом сказала Аннабель. — Ты любишь его?
Она взяла маленькое зеркало с кровати и протянула его ей.
— Взгляни на себя, несчастная девушка, да взгляни же!
Круглое стекло отразило жалкую физиономию и редкие белокурые волосы, честно разделенные посередине пробором.
— Взгляни на себя! И взгляни на меня. А ты хорошо знаешь, что и на мне-то он женился из-за моих денег. Знаешь также, что любит он другую. А если он взял тебя, несчастную, то ты знаешь почему, ты это хорошо знаешь...
— Что за важность, если я люблю его! — пробормотала Бесси, стараясь высвободить свою руку из бешеного пожатия больной.
— Это потому, что ты умеешь шить и гладить, и счищать сажу со старых кастрюль. Это из-за твоих, созданных для таскания мешков, бедер, из-за твоих помороженных рук, из-за твоих ног, которые обувают в галоши. Это потому, что здесь супруга экономнее прислуги.
— Госпожа! — в ужасе кричала Бесси. — Успокойтесь. Вы повредите себе.
— Посмотри на себя, посмотри только на себя!
Бесси вырвала у нее зеркало. Аннабель разразилась рыданиями. Затем она начала успокаиваться; потом засыпать. Все это продолжалось около часа, все время она не переставала осыпать сарказмами жалкую Бесси, которая, не обижаясь, укачивала ее, как маленького ребенка.
Прошла неделя, во время которой ни та, ни другая намека не сделали на эту сцену. Затем Аннабель начала вставать с постели.
Однажды утром она в кресле, которое принесли для выздоравливающей, сидела у открытого окна. Бесси, примостившись около нее на табурете, вязала.
— Бесси, — сказала Аннабель, наклонившись к молодой женщине.
Та взглянула на нее грустным и робким взглядом. Аннабель взяла ее за руку.
— Бесси, я недавно так говорила с тобою, что мне теперь стыдно. Не сердись на меня за это.
— О госпожа! — пробормотала бедная Бесси.
— Нет, не называй меня госпожой! Ты знаешь отлично, что при нем не смеешь так называть меня. Зови меня по имени, я тебе позволяю, даже прошу тебя об этом.
— Я никогда не посмею, — прошептала Бесси.
— Надо сметь, — серьезно сказала Аннабель. — Если ты не посмеешь, то и я не посмею сказать то, о чем хочу попросить тебя. Я хочу кое о чем попросить тебя, Бесси.
— Меня! — сказала Бесси, сложив руки. — Ах, вы отлично знаете...
— Когда мне можно будет выходить?
— Сегодня четверг. Начиная с понедельника...
— С понедельника, — сказала Аннабель.
Она подумала с минуту, потом сказала грустным и спокойным голосом.
— Бесси, я хочу уехать.
— Уехать!
— Да, уехать отсюда, уйти, понимаешь ли, и я хочу, чтобы ты помогла мне.
— A! — дрожа сказала Бесси.
— Да, Бесси. Я понимаю, что ты боишься. Но он не будет знать, что ты помогала мне. И вообще я не говорила бы так с тобою, если бы тут не был замешан и твой интерес. Ведь ты любишь его, не правда ли?
Бесси, не отвечая, опустила голову.
— Ну вот, так как ты любишь его, то ты должна желать избавиться от меня, потому что скоро я выздоровею, и ты будешь иметь во мне соперницу. Да. В понедельник Сара, во вторник — я и только в среду — ты, Бесси. Если меня не будет, то ты выигрываешь две ночи в неделю. Две ночи. Из-за этого стоит потрудиться.
— Ах! Бог мне свидетель, что я руковожусь вашими интересами, госпожа, — вскричала Бесси.
— Опять, — сказала Аннабель, грозя ей пальцем.
— Чем могу я быть полезной вам? Я не вижу.
— Я хорошо это вижу. Главное не возбудить опасений. Ты ходишь на рынок раз в два дня, как мне кажется. Для меня специально выходить не надо. Сегодня твоя очередь?
— Нет, — сказала Бесси, — завтра в десять часов.
— Хорошо, подождем до завтра. Впрочем, мне вообще некуда торопиться, так как я не могу выйти раньше понедельника. А пока будем говорить о других вещах.
Ночь Аннабель провела довольно хорошо. На другой день, часов в девять, Бесси кинула на нее вопросительный взгляд.
— Я сойду вниз, приготовлю все, чтобы пойти на рынок.
— Хорошо, — сказала Аннабель.
И прибавила, спокойно глядя на нее:
— Ведь рынок недалеко от почтовой гостиницы, не правда ли?
— Совсем близко.
— Так вот надо зайти в почтовую гостиницу и постараться, по возможности секретно, узнать: все ли еще стоит в Сидер-Уэлли первый эскадрон 2-го драгунского полка?
— Первый эскадрон, — начала Бесси, раскрыв глаза от изумления.
— Да, — сказала Аннабель. — В этом нет ничего удивительного. Ты знаешь, что, когда федеральная армия покинула 2 июня Соленое Озеро, она расположилась на квартиры в Сидер-Уэлли. Но с тех пор отношения между вашингтонским правительством и мормонами настолько улучшились, что большинство оккупационных войск было отозвано. Теперь, повторяю тебе, надо узнать, остался ли стоять в Сидер-Уэлли первый эскадрон 2-го драгунского полка? В гостинице тебе легко дадут эти сведения, потому что через ее посредство идет корреспонденция, предназначенная для экспедиционного корпуса. Ты только не забудь: первый эскадрон 2-го драгунского полка.
— Не забуду.
— Ну так иди. Я буду ждать тебя.
Бесси вернулась через два часа.
— Ну что? — спросила, немного побледнев, Аннабель.
— Первый эскадрон все еще стоит в Сидер-Уэлли, — сказала Бесси. — Я видела ящик с шампанским, который отправляли туда на имя командира эскадрона.
— А! — шепнула молодая женщина, приложив руку к сердцу.
И она отрывисто сказала:
— Я забыла попросить тебя, чтобы ты узнала, в котором часу уходит туда почта.
— Я знаю, — ответила Бесси. — В шесть часов вечера уезжает курьер. Он едет медленно и приезжает только на другой день утром. Курьер отправляется каждый день, кроме воскресенья.
— Хорошо, — сказала Аннабель. — Теперь, вот что: можешь ты, не обратив ничьего внимания, принести мне сюда перо и чернила?
Через несколько минут явилась Бесси и принесла то, что у нее просили.
— Спасибо. Оставь меня; не приходи раньше трех часов.
В три часа Бесси опять была в комнате Аннабель.
— Ах! — вскричала она, схватив Аннабель за руку. — Вот у вас опять жар.
— Ничего, ничего, — отвечала та.
Глаза ее блестели. Она ходила взад и вперед по комнате.
— Сделай так, чтобы тебе сейчас можно было выйти, Бесси. Можешь ты так устроить, чтобы никому это в глаза не бросилось?
— Да. — Мне даже нужно выйти: Саре понадобился перец, а он весь вышел.
— Вот и отлично.
Аннабель вытащила письмо из-под подушки.
— Ты пойдешь сперва в почтовую гостиницу, Бесси, и сдашь там письмо. Надо, чтобы оно ушло сегодня в шесть часов.
Бесси стояла посреди комнаты с письмом в руках.
— Разве ты не слышала? О, можешь прочесть адрес.
— Не в том дело, госпожа.
— А в чем же?
— Я бы хотела узнать... — смиренно начала Бесси.
— Говори!
— Нет ли в этом письме чего-нибудь такого, что могло бы повредить ему?..
Аннабель насмешливо смотрела на нее.
— Ты дура, — сухо сказала Аннабель. — И я не обязана давать тебе отчет.
— Я знаю это, — сказала робкая женщина, — но...
Аннабель топнула ногою.
— Дай мне письмо. Я сама пойду.
— Вам выйти! — вскричала Бесси. — В этом состоянии!.. Разве вы не видите? Снег идет.
— В таком случае, иди ты! — сказала Аннабель. — Время проходит.
И когда бедное создание молча подошло, уже к двери, Аннабель подбежала к ней, обняла и поцеловала.
— Госпожа, ах госпожа! — взволнованным голосом бормотала Бесси.
Бесси вошла в мрачную кухню и взяла там корзинку. Затем отворила дверь. В дом ворвался целый вихрь снежинок.
Надев прочно корзинку на руку, она заперла за собой дверь. Внезапно у ней сердце захолонуло: кто-то схватил ее за руку.
— Бесси, Бесси, дорогая моя, одно словечко, пожалуйста.
То был Гуинетт.
В то же время дверь закрылась. Бесси опять очутилась в темном коридоре. Она не видела Гуинетта, но чувствовала, что он опустил ей на плечи руки.
— Бесси, дорогая, выйти! И так легко одетою!
И он прибавил с иронией, которая довела ужас несчастной до предела.
— Разве вы не видите? Снег идет.
— Я... — начала было она.
Вдруг она, охваченная ужасом, замолчала. Рука Гуинетта проникла к ней за корсаж.
— Во имя Всевышнего, Бесси, возлюбленная моя, не дрожите так! Вы отлично видите, что я прав и что смешно в таком легком одеянии выходить в такую суровую погоду. Я дотронулся до вашей груди, сестра моя, и, сознайтесь, что хотя бы с точки зрения приличия лучше было бы плотнее закутаться. Та-та-та! Что это, скажите, пожалуйста?
Он нашел письмо.
— Сделайте мне удовольствие, зайдите-ка на кухню, — приказал он.
Она повиновалась. Он зажег лампу.
— Письмо, в самом деле. Как это странно, дорогая Бесси. А я думал, что вы писать не умеете!
Говоря таким образом, он увлек ее к темной кладовой, находившейся в конце кухни. Туда он втолкнул ее и запер дверь на ключ.
Там она оставалась с полчаса. К концу этого времени ключ в замке повернулся. Гуинетт стоял там, улыбающийся, с перекинутым через одну руку плащом и с письмом в другой руке.
— Возвращаю вам ваше добро, дорогая Бесси. Сделайте мне одолжение, накиньте на себя этот плащ. Снег идет теперь еще сильнее, а вам нужно торопиться. Уже пробило пять часов, а курьер в шесть уезжает.
Она тупо на него взглянула. Он опять улыбнулся.
— Держу, впрочем, пари, что вы, дорогая ветреница, забыли, что оплата письма стоит десять центов. Десять центов, Бесси! У вас их нет, не правда ли? Вот они.
И он протянул ей серебряную монетку.
— Веселой прогулки! — сказал он. — И помните, прошу вас, что лучше и для вас, и для дорогой Анны, чтобы никто, слышите ли, никто не знал о нашем маленьком разговоре.
Сильно скучает офицерство на зимних квартирах. А когда эти квартиры состоят из бараков, разбросанных по просеке, отстоящей на двадцать верст от ближайшего обитаемого центра, скучают еще больше. И тогда самый молчаливый становится игроком, а самый трезвый — пьяницей.
Лейтенант Рэтледж провел ночь за картами и выпивкой. Когда он, часов в пять утра, ложился спать, то приколол к двери своего барака бумажку, на которой приказывал своему вестовому, Нэду, разбудить его только ко времени подачи рапорта.
Вестовой выполнил буквально приказание, разбудив его в половине десятого, так как рапорт нужно подать в половине одиннадцатого. Но Рэтледж еще с полчаса наслаждался теплом своей постели. Когда он встал, у него в распоряжении оставалось ровно столько времени, сколько нужно, чтобы надеть форму, проделав предварительно все обливания, обязательные для каждого уважающего себя американского офицера.
Он стоял на утреннем холодке, под кедром, наполовину обнаженный, и наслаждался ощущением ледяной воды, которой Нэд окатил его торс англосаксонского Аполлона. Тем временем подошел обозный, отдал честь по-военному, подождал до конца душа и передал лейтенанту письмо Аннабель.
Рэтледж не узнал почерка. Да вряд ли он и знал его! Впрочем, он и так опоздал: было четверть одиннадцатого. У него только и оставалось времени, чтобы одеться; он оставил письмо Аннабель на столе, в бараке, не распечатанным.
Генерал Джонстон был в дурном настроении. Он в нескольких словах сообщил своим офицерам о полученных им приказаниях: в течение недели должны были покинуть Сидер-Уэлли 5-й пехотный полк и одна из двух артиллерийских батарей и направиться в Канзас, где угрожающе развертывались события аболиционистской кампании. Оккупационная армия останется тогда только в составе 1-го эскадрона, 2-го драгунского полка, второго батальона 10-го пехотного полка и затем одной батареи артиллерии. Генерал не мог удержаться от нескольких горьких слов по адресу губернатора Камминга, на которого он взваливал ответственность за это ущемление своего авторитета. Отныне он считает экспедицию провалившейся, а победу мормонофильской политики полною.
— Не имеете ли, господа, что-нибудь сказать мне? Хорошо. Можете идти.
Офицеры разошлись по баракам.
Вернувшись к себе, Рэтледж увидел письмо на столе. Он совсем забыл о нем. Вскрыл. По мере того как он читал его, большое волнение отражалось на его лице. Справедливость требует сказать, что он ни секунды не колебался. Не прошло и пяти минут, как он снова был в приемном зале у генерала.
Капитан Ван-Влит один разбирал бумаги.
— Что вам угодно, лейтенант?
— Я хочу говорить с генералом.
Капитан Ван-Влит, немного удивленный, взглянул на него.
Рэтледж был бледен.
— Я передам вашу просьбу.
Через минуту Ван-Влит вернулся.
— Генерал занят. Он поручил мне...
— Капитан, — пробормотал Рэтледж, — это конфиденциально.
— Г... черт! — сказал Ван-Влит. — Попытаюсь еще раз. Но вы видели его сейчас: он не в очень-то радужном настроении. Если мне не удастся, пожалуйста, не сердитесь на меня. А если удастся, берегитесь!
Из-за досок перегородки Рэтледж услышал крепкое словцо, которым была охарактеризована его настойчивость. Но он, Рэтледж, был порядочный офицер. Он ничего не слышал.
— Войдите, — сказал, вернувшись, Ван-Влит.
И он осторожно оставил их одних, словно сторож, впустивший ягненка в клетку льва.
Насторожившись, Рэтледж остался на том месте, на котором покинул его Ван-Влит. Генерал гневно подошел к нему.
— Чего вы хотите?
— Генерал...
— Почему вы не сказали мне этого при подаче рапорта? Я, кажется, спросил вас, как всегда, нет ли каких-либо заявлений?
— Я не знал еще тогда содержания этого письма, генерал.
Джонстон протянул руку. Рэтледж отвел свою.
— Лейтенант, у меня вовсе не было намерения узнать тайну вашей переписки, — сухо сказал генерал. — Повторяю: чего вы хотите. И живо!
— Генерал, — сказал дрожащий Рэтледж, — я хотел просить об отпуске на сорок восемь часов.
Генерал с изумлением посмотрел на него. За пять месяцев, что армия стояла в Сидер-Уэлли, к нему впервые обратились с подобной просьбой.
— Отпуск на сорок восемь часов! — повторил он.
— Да, генерал.
— Признаюсь, я не могу понять причины вашей просьбы, — сказал, не сводя с него глаз, Джонстон. — Сорок восемь часов! Если вы хотите поохотиться за дикими утками на берегу озера Тумпаногое, то это слишком много времени. А если вы хотите пображничать в городе Соленого Озера, то, по-моему, времени маловато.
— Сорока восьми часов мне хватит, — скромно сказал Рэтледж.
— В таком случае, — сказал Джонстон, — я должен прийти к заключению, что вы хотите поехать в Салт-Лэйк-Сити?
— Я в самом деле хочу отправиться в Салт-Лэйк, — краснея, сказал Рэтледж. — Но, с вашего разрешения, я выставлю не ту причину...
— Вот опять! — сказал Джонстон, ударив кулаком по столу. — О чем вы думаете, честное слово! Ведь вы отлично знаете, что ни один военный не имеет права показаться в этом проклятом городе, разве только по делам службы, строго обозначенным. Вы знаете дальше, что я вовсе не желаю доставить господину губернатору Каммингу случай наделать мне неприятностей. Вы все это знаете. И тем не менее вы просите, с прямо поражающим меня спокойствием, — чего? Отпуска в Соленое Озеро! Не будете ли вы так добры, не изложите ли мне мотивы, которые заставляют вас обратиться ко мне со столь смешной просьбой.
Рэтледж протянул генералу письмо Аннабели. Джонстон хотел было оттолкнуть его, но взор его упал на расстроенное лицо молодого человека. Он подавил восклицание изумления и взял письмо.
По мере того как он читал, выражение лица его менялось, но все время отражало сильнейшее негодование.
— Кто эта несчастная женщина, умоляющая так о помощи? — спросил он, кончив чтение и возвратив письмо Рэтледжу.
— Миссис Ли, генерал, — прошептал лейтенант.
— Миссис Аннабель Ли?
— Да.
— Миссис Ли, — еще раз повторил Джонстон. — Возможно ли это! Какая гнусность!
И он с глубоким состраданием всплеснул руками. В офицерской столовой Сидер-Уэлли не забыли кроткого облика маленькой хорошенькой белокурой амазонки.
— Какая гнусность! — еще раз тихим голосом сказал генерал.
И глаза его внезапно приняли такое гневное выражение, что Рэтледж испугался.
Джонстон шагал большими шагами по комнате, держа руки за спиною.
— Ах канальи! канальи! — не переставая, твердил он.
К Рэтледжу он подошел, немного успокоившись.
— Вы — честный солдат, — сказал он, — и я вам очень благодарен за то, что вы доверились мне. Вы знаете, что я не выдам — и по лицу его промелькнула светлая улыбка — того, что в нашем разговоре похоже на признание. Но что касается остального. А... а! что касается остального... — и он сильно ударил кулаком по столу — это дело превышает ваши силы, дружок мой. Это вы не отпуск получите, вы получите миссию. Капитан Ван-Влит!
Ван-Влит чуть в обморок не упал от удивления, увидев, что генерал горячо пожимает руку Рэтледжа.
Джонстон быстро рассказал все капитану и даже не дал ему возможности разделить с ним свое негодование. Ван-Влит был принят на вилле, и питал к Аннабели чувство благодарности, к которому некогда примешивалось другое чувство.
— Негодяи! — сказал он, кончив письмо.
— Негодяи, нет, — сказал Джонстон, — канальи! Я счастлив, Ван-Влит, что и вы, наконец, разделяете мое мнение о Камминге.
— Я имел в виду мормонов, — сказал капитан.
— Я всех их валю в одну кучу, — кричал Джонстон. — Мне, ей-богу, жаль вас, капитан. Подумайте: ведь прежде чем обратиться к нам, прежде чем осмелиться послать Рэтледжу это письмо, которое могло погубить ее, несчастная должна была обратиться к мистеру Каммингу, который был принят у нее и хорошо знает, что она сделала для наших соотечественников. Но — вот! — помочь ей было бы противно отвратительной политике этого субъекта. Это значило бы осудить добрых друзей его, мормонов, и признать мою правоту. Ах каналья! каналья! каналья!
— Успокойтесь, генерал, — сказал Ван-Влит. — Сейчас важно только одно: помочь миссис Ли, вырвать ее из трагического положения. Что вы рассчитываете сделать?
— Да привезти ее сюда, черт возьми! — сказал Джонстон. — Лагерь, может быть, не приспособлен к тому, чтобы служить убежищем для дамы. Но здесь она будет в безопасности, среди порядочных людей, до того момента, когда у меня явится возможность обеспечить ее отъезд в восточные штаты, где несчастная, если бы не мы, давно уже была бы. Тут есть доля нашей ответственности, господа. Я не знаю, точно ли вы отдаете себе отчет в этом?
Рэтледж опустил голову.
— А пока, — продолжал Джонстон, — она сумеет доставить мне некоторые сведения, с которыми я уж постараюсь, чтобы от Камминга свыше потребовали объяснений, эти объяснения могут быть для него очень неприятны.
— Ну, это будет, когда она приедет. Надо сперва, чтобы она приехала, — сказал Ван-Влит. — Вы видите возможность устроить это?
— Ах! — сказал Джонстон, — еще немного, и я сам поехал бы за нею. Но предприятие это было бы, сознаюсь, довольно дерзким. За нею поедет лейтенант Рэтледж. Миссис Ли назначила ему свидание завтра вечером, в среду, на углу, образуемом дорогой в Прово, в ста ядрах от места через Иордан (я вижу это место так ясно, словно нахожусь там), после шести часов вечера. Обратите хорошенько внимание на этот час. Это указывает, что за несчастною женщиной следят, что днем она не может выйти из дому. Какой позор для Союза!
— Миссис Ли не американская гражданка, — счел нужным заметить Ван-Влит.
Взгляд генерала уничтожил его.
— Продолжаю, — сказал он. — Вы, лейтенант, должны быть крайне осторожны. Для того чтобы ваше присутствие в Соленом Озере казалось естественным, вам на всякий случай нужен служебный предлог. Все остальное я беру на себя.
— Предлог найти нетрудно, — с живостью сказал Ван-Влит.
— Полагаюсь в этом на вас.
— Торговый дом Дайир и К°, — сказал капитан, — контора которого помещается в Соленом Озере на Большой улице, подрядился доставлять хлебные запасы экспедиционному корпусу. Средняя цена была назначена из расчета на шесть тысяч человек и три тысячи лошадей и мулов. А цифра эта наполовину уменьшится в течение текущей недели на основании приказа, который вы нам сегодня утром сообщили. Нужно: во-первых, предупредить мистера Дайира; во-вторых, постараться добиться от него, чтобы он доставлял нам хлеб на три тысячи человек по той же цене, по которой подрядился доставлять для шести тысяч. Сегодня же я хотел писать ему. Но, конечно, лучше можно сговориться лично; да и приличнее.
— Великолепно, — согласился генерал. — Итак, приготовьте для лейтенанта служебную записку, которую я подпишу, и втолкуйте ему хорошенько его урок, чтобы он не молол чепухи мистеру Дайиру по вопросу о ржи и муке. Когда вы уезжаете, Рэтледж?
— Сегодня вечером, если вы позволите, генерал, чтобы лошади могли отдохнуть до завтрашнего вечера?
— А хорошие у вас лошади?
— У меня хорошая лошадь, а также у моего вестового, которого я, с вашего разрешения, беру с собою.
— Понятно. Но вам нужна еще лошадь для миссис Ли. Ван-Влит, прикажите дать ему одну из моих лошадей. И затем еще одного человека. Одного мало для трех лошадей. Вы вернетесь целой кавалькадой. Возможно, что часов в девять и я с несколькими драгунами поеду вам навстречу. Этих ребят надо расшевелить немного. Еще раз, помните, лейтенант, осторожность. Впрочем, до вечера я еще увижусь с вами.
В девять часов утра Рэтледж после беспрепятственного путешествия подъехал к Святому Городу. Обоих солдат своих он оставил, дав им инструкции, в трактире, а сам пешком пошел в город.
Он ожидал, что его остановят для визы бумаг у первого же поста. Так и случилось. Когда он сходил с моста, часовой, в лице которого одновременно совмещались и полицейский чин, и таможенный чиновник, обревизовал его служебную записку и, поклонившись, сказал:
— Господин лейтенант Рэтледж?
— Как видите, это — я.
— Я получил приказание попросить вас, господин лейтенант, пожаловать во дворец к господину губернатору Каммингу.
— А-а! — сказал неприятно пораженный Рэтледж.
— Бригадир Роби проводит вас, господин лейтенант.
— Хорошо, давайте поскорей. Где он, ваш бригадир?
Бригадир Роби читал Библию, сидя на берегу Иордана, в котором, в розовом утреннем воздухе, крякали маленькие черноватые утки. Он предоставил себя в распоряжение Рэтледжа.
Четверть часа спустя они были уже у губернаторского дворца. Над дверью тихо волновался, поддуваемый легким ветерком, звездный флаг.
Рэтледжа ввели в большую стеклянную ротонду, наполненную тропическими растениями.
К нему подошел секретарь и низко поклонился.
— Господин губернатор Камминг, — сказал он, — был вынужден отправиться на инспекцию. Он извиняется перед господином лейтенантом Рэтледжем и надеется, что господин лейтенант позавтракает у него.
«Вот как, — подумал Рэтледж, — бригадир Роби уже сообщил им мое имя. Но все равно. Здесь действительно очень вежливый народ. Подождем. Что бы я в самом деле делал один в этом гнусном городе? Лучше, чтобы здесь меньше видели мой мундир».
И, устроившись поудобнее в ивовом кресле, перелистывая газеты обоих материков, он спокойно ожидал губернатора.
Губернатор вернулся часам к десяти; он так любезно держал себя с Рэтледжем, что рассеял пришедшие тому в голову смутные, впрочем, подозрения. Завтрак, поданный в ротонде, был великолепен во всех отношениях. Рэтледж ознакомил губернатора с официальной целью своей миссии. Они серьезно беседовали о вопросах, касающихся снабжения армии съестными припасами.
— Если бы я мог дать совет генералу Джонстону, — сказал Камминг, — я посоветовал бы ему следующее: пусть он не устраивает слишком больших запасов. Рано или поздно эти запасы становятся нашими господами; не мы ими, а они нами начинают командовать.
— Склады мистера Дайира находятся, кажется, на Большой улице? — сказал Рэтледж.
— Я пошлю за ним, чтобы он пришел сюда, — сказал губернатор. — Подрядчик может и потрудиться. Не велика беда...
Он говорил и в то же время чистил банан. Затем положил ножик, раскрыл портфель и вынул оттуда бумагу.
— И вы сегодня же вечером возвращаетесь в Сидер-Уэлли?
— Сегодня вечером.
— В таком случае, — медленно сказал губернатор, — предпочтительно, и для меня очень желательно, чтобы вы уехали из города до наступления темноты.
— До наступления темноты? — повторил Рэтледж; в ушах у него что-то зажужжало.
— Благоволите взглянуть вот на это, — любезно сказал Камминг, протягивая лейтенанту только что вынутую им из портфеля бумагу.
Рэтледж глухо застонал. Перед ним была точная копия письма Аннабель.
Губернатор отобрал бумагу, тщательно сложил ее и положил назад в портфель. Делая это, он не спускал глаз с лейтенанта.
— Вы, может быть, за нею приехали? — спросил он наконец.
Рэтледж опустил голову.
— Не выпьете ли стаканчик рому? — предложил губернатор.
Он с выражением глубокой грусти смотрел на лейтенанта.
— Вы, может быть, слышали о затруднениях, испытанных несколько лет тому назад здесь полковником Стиату?
— Полковником Стиату?
— Он командовал американскими войсками, пересекавшими Уту по дороге в Калифорнию. Во время их перехода через Соленое Озеро войска эти вели себя так, как недостойно американских солдат. Они насиловали жен честных мормонов и уводили их с собою. Ужасные последствия этого беспутства вам известны. Подозрительность мормонов и граждан Союза; враждебность, сначала глухая, потом открытая, и назначение президентом Бьюкененом военной экспедиции. Остальное вы знаете. В этом приключении, сударь, — я могу вам сказать это только с глазу на глаз, и с какой сердечной болью, один Господь знает! — в этом приключении право было не на нашей стороне.
Он намеренно замолчал.
— Вы знаете, сколько усилий я употребил, чтобы загладить это печальное недоразумение. И вы хотите снова возобновить необдуманным поступком эти несчастья? А вы не подумали о том, какие неприятности можете причинить вашему начальнику, генералу Джонстону, доверчиво подписавшему вам служебную записку, потому что я не могу предположить, — сладким голосом и пристально глядя на своего собеседника, сказал губернатор, — чтобы генерал был в курсе ваших...
Рэтледж понял, что ему расставлена ловушка.
— Генерал ничего не знает, — сказал он.
— Очень рад, — сказал Камминг. — В таком случае мы сочтем эту историю ребячеством с вашей стороны. Можете быть вполне уверены, — иронически взглянув на лейтенанта, прибавил он, — что я никогда ничего не скажу об этом генералу.
Он встал с места, подошел к впавшему в уныние офицеру и взял его за руки.
— Бедное дитя мое, — с состраданием произнес он. — А хорошо ли дали вы себе отчет в том, что хотели сделать?
— Я никого не боюсь, — сказал, готовый заплакать, Рэтледж.
— Это естественное чувство для американского офицера, — подхватил Камминг. — Я совсем не противник храбрости. Но она совершенно ни к чему, раз предмет, ради которого пускаешь ее в ход, не достоин этого.
Лейтенант не мог дольше слушать.
— Я помню, господин губернатор, что миссис Ли приглашала вас к себе и бывала у вас.
— Она бывала у меня, — сказал губернатор. — Но так как она вышла замуж за человека, готовящегося занять высшее положение в мормонской церкви, то, хотя меня обвиняют в пристрастии к этой секте, надо думать, что больше она у меня бывать не будет.
— Что вы хотите этим сказать?
Губернатор взглянул на него с грустной улыбкой.
— Дитя, — повторил он, — дитя! Какая жалость, когда имеешь счастье быть женихом такой чудной девушки, как мисс Регина Сполдинг...
— Оставьте, пожалуйста, в покое мою невесту, — закричал, начиная терять самообладание, Рэтледж. — Не о ней теперь речь идет.
— Другая недостойна вас, — с силой сказал Камминг.
— Вы ответственны за ее несчастье, — пробормотал Рэтледж со слезами на глазах.
Губернатор Камминг сделал очень серьезное лицо.
— Ночь, целую ночь я упрекал себя в том, в чем вы меня сейчас упрекнули. Часов в десять вечера эта несчастная позвонила у подъезда губернатора. Мне доложили об этом. С минуту у меня было искушение принять ее. Потом я подумал, что закон мормонов запрещает порядочным женщинам выходить ночью на улицу. Приняв в этот поздний час миссис Гуинетт, я становлюсь соучастником в ее вине; более того: я самого себя выставляю как бы принимающим участие в одной из тех мелких супружеских ссор, в которые посторонним — вы впоследствии узнаете это, милое дитя мое, — и он многозначительно улыбнулся, — лучше не вмешиваться. Как бы там ни было, я не принял ее. Ночь, как я вам сказал, принесла мне волнения, принятые мною за угрызения совести. Но утром я с грустной радостью убедился, что я не ошибся в отношении исполнения моего долга.
Он подошел к письменному столу, достал из него папку и, перелистывая документы, вернулся к своему гостю.
— Хотите прочесть? — спросил Камминг.
— А что это такое? — уныло спросил Рэтледж.
— Это рапорт полиции, — ответил губернатор. — Рапорт полиции относительно того, как несчастная женщина, покинув порог моего дворца, провела ночь.
Рэтледж с ужасом оттолкнул руку губернатора.
— Понимаю ваше горе, — сказал Камминг. — Но вам надо знать... надо. Вы меня еще поблагодарите за это. Итак, скажу вам, что эту ночь, когда я не принял ее, несчастная провела в позорном доме — вы понимаете меня? И вышла оттуда только на рассвете. Хотите прочесть рапорт? Нет? Понимаю вас. Но она погибла для вас, совсем погибла.
Часа в два лейтенант принял мистера Дайира, за которым послал губернатор. Никогда еще почтенный негоциант этот не имел дела с уполномоченным, менее сведущим в интересах, которые представлял. Мистер Дайир не преминул, конечно, воспользоваться этим...
В три часа губернатор Камминг сказал Рэтледжу:
— Вам пора уезжать.
Рэтледжем овладело сильное волнение.
— Что я скажу им? Что я скажу им? — бормотал он.
— Кому? — с кроткой улыбкой спросил губернатор. — Я думаю, что никто в лагере не знает об истинной цели вашего путешествия.
— Я говорю о своих вестовых, — краснея, сказал лейтенант. — Они очень преданы мне. Они ждут на берегу Иордана.
— А! — спокойно сказал Камминг. — Вы им скажете, что прождали около двух часов эту особу, а она не явилась на назначенное место свидания.
Наступило молчание. Надвигался вечер.
— Вы дали мне честное слово американского офицера, что в четыре часа будете уже на дороге в лагерь! — сказал, наконец, Камминг.
Рэтледж машинально ответил:
— Я дал вам слово.
— Хорошо, — сказал Камминг, — я прикажу проводить вас до места.
На пороге ротонды он пожал ему руку.
— Счастливого пути, и помните, что в этом деле у вас останется некто, кто не забудет вас, когда сюда прибудут представления Джонстона о производстве в высший чин... они, проходят через этот дом, — смеясь, закончил он.
Четверть часа спустя Рэтледж и оба солдата сидели в седлах. Сначала они ехали галопом, потом пустили лошадей рысью, затем перешли на шаг. Не нужно было слишком рано являться в лагерь.
Поднялась луна. Она блестела на пустых стременах кобылы, предназначенной генералом Джонстоном для Аннабель.
Прошло, может быть, с месяц с тех пор. Аннабель в этот вечер находилась одна в кухне и чистила овощи на завтра. На улице был страшный холод. Кухня освещалась только пламенем очага, у которого сидела молодая женщина.
В дверь скромно постучали.
— Войдите, — сказала она надломленным голосом.
Дверь отперлась.
— Брат Джемини, вы здесь? — спросил кто-то.
Аннабель встала. Она задрожала, узнав пришедшего.
То был Гербер Кимбелл, самый страшный в Соленом Озере после Брайама Юнга человек, доверенный и тайный исполнитель воли президента Церкви, тот, чьим именем пугали детей и которого боялись, как дьявола, даже высшие сановники.
Маленький бледный и тихий старичок, он наводил ужас одним своим взглядом. Манеры были у него самые вежливые на свете.
— Нет, брат Гербер, его нет, — дрожа, ответила Аннабель.
Но маленький человечек уже хлопнул себя, смеясь, рукой по лбу.
— Я — дурак, право дурак. Брат Джемини, ведь в скинии — ей-богу! — со старшинами и с апостолами. Я забыл, что как раз сегодня в церкви большое собрание. Но тогда мне, конечно, можно будет поговорить с сестрой Сарой?
— Ее тоже нет, — сказала Аннабель. — Она у своих родителей и вернется домой очень поздно, а может быть, и заночует там.
— Досадно, очень досадно, — сказал Кимбелл.
Говоря, он все ближе подходил к ней.
— Вы, значит, одна, сестра Анна, совсем одна?
— Да, — отступая, сказала она.
Но он уже схватил ее за руку.
— В таком случае следуйте за мною! — повелительно шепнул он ей. — И скорее!
Он даже не дал ей времени накинуть плащ. Была гололедица. Они шли так быстро, что она несколько раз чуть не упала.
Наконец они прибыли к огромному дому, в котором Аннабель с ужасом узнала дворец президента Церкви.
Через заднюю дверь, выходящую в сад, проникли они внутрь дома.
— Подождите меня здесь, — сказал Кимбелл, оставив ее одну в коридоре.
Скоро он вернулся.
— Войдите.
В этой комнате, меблированной почти роскошно, сидели двое мужчин. Они спокойно беседовали, расположившись в креслах по обе стороны стола, заваленного бумагами и освещаемого громадной лампой с зеленым абажуром.
Первый из этих мужчин был лицом к двери. Свет лампы вполне освещал его огромное бритое лицо. Аннабель узнала Брайама Юнга.
Собеседник его сидел напротив, по другую сторону стола, так что входящий видел только его спину. Когда Аннабель вошла, он обернулся.
То был отец д’Экзиль.
Глава девятая
На расстоянии шести дней пути от Соленого Озера стоит Хооз-Ранчо, традиционный этап для каждого путешественника, отправлявшегося из столицы мормонов в Сан-Франциско через Карсон-Уэлли и Сакраменто.
Владелец фермы, давший свое имя станции, достопочтенный Питер Хооз, был мормон, не поладивший по теологическим вопросам с Брайамом Юнгом, Его взгляды на предназначение были одобрены церковным Собранием, и Питер Хооз удалился в эту пустынную долину. Там он мирно жил с своей супругою, достойной Ревеккой Хооз. Если принять Джозефа Смита за Иисуса Христа, а Брайама Юнга за папу Борджиа, то при прочих равных условиях Питер Хооз играл в своем уединении роль Савонаролы, Савонаролы бородатого, женатого и обрабатывающего землю.
Его одинаково уважали как индейцы шошоне, так и путешественники. Сокопиц, вождь индейцев, часто сиживал у него за столом.
В этот день, или, правильнее, в этот вечер, когда солнце гасило уже свои последние лучи на граните окружающих гор, к Питеру Хоозу заехал мистер Джошуа Донифан, счетовод в банке Хьюиса в Сан-Франциско, только что открывшем в Соленом Озере филиальное отделение, чтобы конкурировать там с банком Ливингстон и Кинкид. Мистер Донифан на прошлой неделе уехал из Соленого Озера. Он направлялся в Сан-Франциско с поручением представить директорам устный отчет об операциях нового отделения в Уте. Это был человек конторы, малоприспособленный к долгим путешествиям по пустыне; поэтому ему особенно приятен был прием, оказанный ему в Хооз-Ранчо.
— Путешественник этот, — сказал Питер Ревекке, — уедет только послезавтра. Очень было бы важно угостить его завтра превосходным обедом. Когда зарежешь индюка, то хватает как на троих, так и на четверых. Поэтому я надеюсь, дорогая Ревекка, что вы одобрите, если я приглашу на завтра нашего друга, отца иезуита, который как о личном одолжении просил меня доставлять ему каждый раз случай получать свежие новости из Соленого Озера.
Отец д’Экзиль находился в десяти милях от Хооз-Ранчо, когда получил это приглашение, переданное ему через молодого сына саванн. Он бросил свою работу по евангелизации, которою в это время занимался, и прибыл на ферму как раз к моменту, когда садились за стол.
Обед удался как нельзя лучше. Мистер Джошуа Донифан был приятный собеседник, довольно образованный и обладавший большими познаниями в ботанике. Отец д’Экзиль быстро расположил его к себе, описав ему самые оригинальные растения, встречающиеся в этой области.
— Все односеменодольные погибли в этом году. Но на равнине вы найдете злаки, зобные травы, два вида шелковой травы. Прибавляю еще, что съедобный солнечный корень растет в огороде нашей хозяйки. Наконец, если вы интересуетесь древесными растениями, то я поведу вас к одному из тополей, растущих на берегу ручья. Он был срублен наравне с землею, а теперь вырастил целую крону веток, проросших между древесиной и корой. Каждая ветка окружена кучей волокон, стремящихся вниз, к основанию дерева. Это очень интересный факт, говорящий, как кажется, в пользу теории фотонов Годишо.
Они прекратили свои рассуждения, чтобы, как оно и следовало, похвалить обед и вообще результаты, достигнутые Хоозом в пустыне. При рукоплесканиях иезуита процитировал Донифан Вергилия, причем любезно сравнил их хозяина со стариком из Эбали.
Regum aequabat opes animo; seraque revertens
Nocte domum, dapibus mensas onerabat imemptis
Тогда все, в том числе и Ревекка, выпили за процветание фермы и торжество — не строго определяя их — цивилизаторских идей.
— Правда, большое счастье, — сказал, садясь на место, отец д’Экзиль, умевший, когда нужно было, чудесно пускать в ход общие места, — правда, большое счастье иметь профессию, которая оставляет вам достаточно свободного времени, чтобы изучать бессмертные творения древних.
Мистер Донифан скромно наклонил голову.
— Я должен отдать справедливость самому себе, — сказал он. — Я простой приказчик банка Хьюиса в Лос-Анджелесе, но я пользуюсь ночами, чтобы усовершенствоваться в знании латинских поэтов. Я ставлю их выше греческих. Греки, может быть, более изящны. Но зато те энергичнее и имеют то преимущество, что более проникнуты сознанием права.
— Правильно, — сказал Питер Хооз.
— Я, — продолжал Донифан — предан, насколько это только возможно, принципам Реформации. Но я прямо признаю, что с научной точки зрения перевод Библии на простонародные языки был своего рода катастрофой. По этому пункту перед нами имеют неоспоримое преимущество римские католики, продолжающие читать вечную книгу на латинском языке.
Иезуит сделал вежливый протестующий жест.
— Нет, нет, — возразил Донифан. — Надо говорить то, что есть.
— Всегда нужно говорить то, что есть, — поддержала его миссис Хооз.
— Тем более велики ваши заслуги, дорогой господин Донифан, — сказал отец д’Экзиль. — Когда я только подумаю о трудностях, которые должны были представится вам в Соленом Озере при учреждении такой значительной финансовой конторы...
— Один Бог знает, сколько мне пришлось трудиться. Надо в самом деле помнить о двух вещах: во-первых, о привилегированном положении, которое занимал в Соленом Озере, когда я приехал туда, банк «Ливингстон и Кинкид», единственное серьезное кредитное учреждение в городе. В настоящее время третья часть его клиентов перешла благодаря моим усилиям к банку Хьюиса.
— А во-вторых? — спросил иезуит.
— А во-вторых, случай — случай, который я благословляю — захотел, чтобы я приехал в Соленое Озеро в момент, когда торговые сделки были особенно важны из-за ликвидации складов американской армии.
— А! — значит, американская армия уходит из Ута? — спросил отец д’Экзиль.
— Большая часть составлявших ее войск уже ушла, — ответил Донифан. — Это нельзя назвать военным успехом.
— Гедеон ударил, — сказал Хооз, — и — мадианитяне рассеялись.
— Возможно, господин Хооз, — (раздраженный больше, чем он желал показать таким злоупотреблением Священным писанием), сказал Донифан. — Но вооружение войск Гедеона состояло, насколько я могу припомнить, из тридцати мечей и стольких же глиняных горшков, а мадианитяне, насколько я знаю, совсем не имели никаких складов. А с американской армией, расположенной в Сидер-Уэлли, дело обстояло совсем иначе. Тут все было поставлено на широкую ногу. Предполагалась оккупация на долгое время. В результате: в Соленом Озере ликвидировали товаров, купленных для войск, на шесть миллионов долларов по себестоимости. Спекулянты скупили их обратно, и в казну попало не более двухсот тысяч долларов. К примеру, укажу на один только предмет, на муку. Мешок муки лучшего качества весом сто фунтов продавался не дороже полдоллара.
— Ого, — заметил отец д’Экзиль, — я думаю, люди, имевшие наличные деньги, не зевали тогда в Соленом Озере.
— В течение двух часов составлялись значительные состояния, — подтвердил Донифан. — Но, как вы говорите, надо было иметь наличные деньги. Надо было предвидеть. Предвидеть это все. Это своего рода дар. На моих глазах один из клиентов моей конторы продал за полцены виллу, которую жена принесла ему в приданое. «Что вы делаете? — сказал я ему. — Вилла вся из жернового камня, единственная, может быть, в Соленом Озере...»
— Да, единственная, — сказал иезуит.
— И вы хотите продать ее за эту цену? Да ведь это ребячество!
— Он не послушался меня. Продажа состоялась! Восемь тысяч долларов. Хорошо. Через две недели благодаря этим деньгам мой клиент оказался обладателем капитала в сто семьдесят пять тысяч долларов. Он купил и продал муку. Я говорю — сто семьдесят пять тысяч долларов.
— Сто семьдесят пять тысяч долларов! — с уважением произнес Хооз.
— Сто семьдесят пять тысяч долларов, — повторила Ревекка.
— Таким образом, — спокойно сказал отец д’Экзиль, — мистер Джемини Гуинетт должно быть теперь один из самых крупных богачей в Соленом Озере.
Донифан испуганными глазами смотрел на иезуита.
— Я не назвал вам его имени, — сказал он.
— Это правда, — успокоил его отец д’Экзиль. — Но я знал, что один только дом в Соленом Озере построен из жернового камня. Так что угадать было нетрудно.
Хооз принял задумчивый вид.
— Джемини Гуинетт, это имя мне не известно.
— А между тем его носит один из самых видных ваших единоверцев, мой дорогой мистер Хооз, — сообщил Донифан.
— А! — небрежно сказал отец д’Экзиль. — Значит, преподобный Гуинетт принял мормонство?
— Милостивый государь, — продолжал Донифан, — мистер Гуинетт, я должен сказать вам это, был, когда я приехал в Соленое Озеро, клиентом банка «Кинкид», но после визита, который я ему сделал, стал клиентом банка Хьюиса. Но три недели назад он снова доверил свои дела банку «Кинкид».
— Благодарю вас за эти подробности, — сказал иезуит, — хотя с первого взгляда я не понимаю, какое могут они иметь отношение к...
— К вопросу, который вы мне задали... Конечно, никакого. Я просто хотел убедить вас в полной корректности персонала банка Хьюиса. Мистер Гуинетт вышел из числа наших клиентов, и мы более не связаны относительно него...
— Профессиональной тайною, — подсказал отец д’Экзиль. — Благодарю вас. Итак, он перешел в мормонство?
— Да?
— У него несколько жен?
— По последним сведениям, три.
— Полная гармония, конечно.
— С двумя из них, да. Но, что касается третьей, гм!..
— Что же?
— Да, была таки история.
— А... а!
— Вы подумаете, что я сплетник.
— Нисколько. А чтобы вы не нашли меня самого чересчур любопытным, я расскажу вам, в чем дело. Я был знаком с миссис Гуинетт. Я часто встречался с нею в Соленом Озере.
— В прекрасной вилле из жернового камня, может быть? — с тонкой улыбкой спросил Донифан.
— Вы угадали.
— Но в таком случае вы знали миссис Гуинетт номер второй, имя которой Анна. Именно с нею-то и были истории.
— Удивляюсь, — сказал иезуит. — Миссис Гуинетт, миссис Ли, как ее звали, когда я был с ней знаком, особа характера скорее спокойного. И я удивляюсь...
— А тем не менее это правда, — сказал Донифан. — Еще нет месяца, как она собиралась бежать с американским лейтенантом, чьей... простите, пожалуйста, мистрис Хооз... любовницей она, как говорят, была.
— Какой ужас! — воскликнула Ревекка.
— Вы меня удивляете, вы меня очень удивляете, — повторял отец д’Экзиль.
— Я говорю только то, что было, — настаивал Донифан.
— И что же, побег не удался? — спросил иезуит.
— Губернатор Камминг хорошенько пробрал лейтенанта, и тот отказался от опасного проекта похищения замужней женщины, — пояснил Донифан.
— Есть же женщины, которые ничего не стоят, — возмутилась миссис Хооз.
— Эта, может быть, много страдала, — сказал иезуит. — Но поговорим о чем-нибудь другом. Вы сейчас говорили мне, дорогой мистер Донифан, о «Жизни Агриколы». А знакома ли вам интересная гипотеза, которая производит первых колонистов Мэна от королевы Боадицеи, которая...
Шесть дней спустя, к ночи, отец д’Экзиль въезжал в город Соленого Озера. Едва успев пристроить Мину у знакомого мелкого лавочника, отец д’Экзиль явился во дворец президента Церкви.
После переговоров он был принят генеральным секретарем и хранителем тайн Учителя, Гербером Кимбеллом.
— Видеть президента Брайама — это невозможно, — сказал тот. — Он сейчас в Собрании старшин.
— До которого часа?
— По меньшей мере часов до семи. И к его возвращению назначены уже аудиенции.
— Что касается аудиенций, — сказал д’Экзиль, — так я не боюсь их. Меня он примет прежде всех. Но семь часов, это слишком поздно для меня.
— Может быть, вы хотите, чтобы я пошел и сейчас позвал сюда президента? — нагло спросил Кимбелл.
— Этого именно я и хочу, — ответил иезуит.
— Вы хотите!.. — вскричал ошеломленный Кимбелл. — И вы воображаете, может быть, что он покинет Собрание старшин, собрание, построенное по обряду Эздры, по двадцать шестому откровению...
— Он покинет его, — пообещал отец д’Экзиль.
— Я бы хотел это видеть, — усомнился Кимбелл.
— Вы это увидите. Вам стоит только шепнуть ему, что его ждут в кабинете и что получены плохие новости о банке Кроссби в Нью-Йорке — и он придет.
— Но...
— Прибавлю еще, брат Кимбелл, что с президентом Брайамом не всегда легко ладить, так что в ваших интересах не откладывать надолго мое поручение.
Сказав это, отец д’Экзиль удобно устроился в одном из больших кожаных кресел кабинета президента.
Четверть часа спустя в зал собрания вышел Кимбелл. Сорок глиняных ламп, привешенных к потолку, освещали восемнадцать присутствующих своим мерцающим светом.
Наступило молчание. Кимбелл пробрался к эстраде президента и шепнул что-то на ухо Брайаму.
Тот важно приподнялся. На его огромном бритом лице не отразилось никакой торопливости.
— Братья, — сказал он, — простите меня. Брат Гербер сейчас сказал мне, что Всевышний требует моего присутствия в другом месте. До моего возвращения я попрошу брата Орсона Пратта взять на себя председательствование в церемонии.
Когда они вышли на улицу, он все с тем же спокойствием спросил Кимбелла:
— Он тебе ничего больше не сказал?
— Ничего.
— Хорошо, — сказал Брайам.
И этот тучный великан зашагал с таким проворством, какого никак нельзя было ожидать от него.
Отец д’Экзиль рассматривал сделанную сепией модель будущего храма в Соленом Озере; модель эта висела на стене в кабинете президента Церкви.
Гость и хозяин обменялись несколькими любезностями.
— Прекрасный памятник, — похвалил иезуит.
— Архитектор его, — сказал Брайам, — брат Труман Анжел. Мы надеемся, что его произведение оставит далеко за собою все памятники мира. Так, например, если память не изменяет мне, обе башни Амьенского собора имеют по 66 метров высоты.
— 66 метров имеет Южная башня, — сказал отец д’Экзиль, — и 65 — Северная.
— Хорошо-с! А шесть многогранных колоколен, которые будут служить украшением нашего храма, будут иметь по 74 метра высоты. Прошу вас взглянуть на это вот. Эта глыба голубоватого гранита — образчик камня, из которого будет выстроен Дом Божий. Мы за большие деньги привезли его с соседней горы.
— Нет ничего, что было бы слишком прекрасно для Бога, — сказал иезуит.
— Ничего, — согласился Брайам.
Еще в течение нескольких минут обменивались они различными соображениями о постройке религиозных зданий. Отец д’Экзиль цитировал Роберта де Люзарка и Виоле де Дюка. Брайам не уступал ему. Он играл крошечным компасом, украшавшим цепочку его часов; в общем, он был доволен, что встретил достойного соперника.
Как нельзя более спокойным голосом решился он наконец спросить:
— А что же это за плохие новости о банке Кроссби?
— Я сейчас из пустыни, — ответил, не переставая исследовать план храма, отец Филипп, — и поэтому не могу вам сказать ничего, касающегося дел этого банка, — ничего достоверного, во всяком случае. Думаю, впрочем, что никогда дела его не были в лучшем положении.
— А! — сказал, не выказывая удивления, Брайам.
Улыбаясь, взглянули они друг на друга.
— Могу ли я узнать в таком случае, — спросил президент, — почему вы думаете, что банк Кроссби может интересовать меня?
— Должно быть, все-таки может, — возразил отец Филипп, — если судить по быстроте, с которой вы оставили Собрание старшин, Собрание, учрежденное по обряду Эздры, по двадцать шестому откровению.
Брайам повернулся в своем кресле.
— Вы хотите просить меня о чем-нибудь?
— Да, — сказал иезуит.
— О чем же?
— О расторжении брака, соединившего миссис Ли и мистера Джемини Гуинетта.
— Невозможно, — сказал Брайам.
— Невозможно, говорите вы?
— У меня нет ни причин, ни власти объявить подобное распоряжение.
— Знаете ли вы по крайней мере, о ком речь идет? — спросил иезуит.
— Пастырь знает свое стадо, — иронически заметил Брайам Юнг. — Миссис Гуинетт номер второй, бывшая миссис Ли.
— Вдова полковника Ли, — точнее определил отец д’Экзиль.
— Что касается брата Джемини, то это человек замечательного ума, настолько замечательного, что...
— Что он может претендовать на пост вашего преемника, — заключил иезуит.
— Вот это именно я и хотел сказать, — Брайам закусил губу.
— Мы говорим с полным знанием дела, — сказал отец д’Экзиль. — Повторяю свой вопрос: хотите вы, да или нет, объявить о расторжении этого брака?
— Не хочу и не могу.
— Сказать, что вы не можете, было бы против истины, брат Брайам. Все можно, когда имеешь в своем распоряжении откровения Всемогущего и когда сам непогрешим.
— Нельзя смеяться над принципом непогрешимости, — произнес Брайам. — Есть спорные пункты, которые можно разрешить, только бросив на весы абсолютное. И рано или поздно папа ваш, говорю вам это, придет к тому же.
— Я далек от мысли насмехаться над принципом непогрешимости. Наоборот, я говорю, что, опираясь на этот принцип, вы можете, если захотите, объявить о разводе, о котором я вас прошу.
— В этом вы ошибаетесь, — сказал президент. — Чтобы сохранить всю свою ценность, принцип этот должен применяться очень умеренно. Не надо поминутно пускать его в ход: без этого, наверное, можно сказать...
— Наверное, можно сказать, дорогой президент, что мы начинаем даром время терять, — заключил отец д’Экзиль.
Брайам любезно запротестовал.
— Вы, дорогой друг, может быть, но не я. Напротив, ничто не может быть так полезно для меня, как время от времени беседа с ученым представителем чужого вероисповедания.
— В последний раз я ставлю свой вопрос: хотите вы, да или нет, объявить о расторжении этого брака?
— Я уже вам ответил: не хочу и не могу.
— Это ваше последнее слово?
— В данный момент, да.
— В данный момент, — сказал отец д’Экзиль. — Вот термин который приводит меня в восхищение. Признайтесь, дорогой президент и друг мой: вот уже целый час, как вас мучит желание, чтобы я рассказал вам историю о банке Кроссби.
— Допустим.
Брайам подошел к двери, отпер ее. Коридор был пуст. Он вернулся к столу и сел.
— Можете начать.
— Разве у вас не курят? — спросил иезуит.
— Религия запрещает курение, — сказал Брайам. — Но знаете, — с доброй улыбкой продолжал он, — как говорил в Риме великий преосвященник Аврелий Котта, между людьми интеллигентными религия есть вещь...
И он отпер маленький шкаф черного дерева и достал оттуда ящик с сигарами.
— Выбирайте, — предложил он.
Он сам закурил сигару.
— Я слушаю вас.
Они удобно уселись в своих креслах, откинули головы и устремили глаза в потолок, к которому медленно поднимался дым их сигар.
— Приблизительно в 1848 году, — начал отец д’Экзиль, — был в Нью-Йорке банк с многочисленными клиентами, банк Уильяма Кроссби.
— Так.
— То было время, когда в Соленое Озеро возвращались первые мормоны, нашедшие золото в Калифорнии. Мормонская церковь осудила на основании формального откровения добычу этого металла. «Золото, было там сказано...»
— Избавляю вас от чтения этого откровения, — чуть-чуть нетерпеливо сказал Брайам. — Я сам обнародовал его. Можете себе представить, что я его хорошо знаю.
— Могу. Но, может быть, есть вещь, которой вы не знаете.
— Какая?
— Следующая: мормонские пионеры привезли из Калифорнии около восьмидесяти мешков золотого песку.
— Точно восемьдесят.
— Из этих восьмидесяти мешков шестьдесят два, по приказанию президента Брайама Юнга, пошли на чеканку золотых монет в пять и десять долларов, каковая операция дала возможность довести до al pari курс выпущенных мормонским банком Кортланда ассигнаций.
— Ну и что же?
— И что же! Не останавливает ли здесь нечто вашего внимания?
— Я ничего не вижу...
— А простую разницу, существующую между цифрами восемьдесят и шестьдесят два? Сколько это будет?
— Восемнадцать, верно. Шестьдесят два мешка были утилизированы банком в Ута, а он получил их восемьдесят. Есть там остаток, избыток или разница в восемнадцать мешков, судьбу которых интересно было бы знать, особенно, если мы примем во внимание, что по курсу дня речь идет о сумме в 800 тысяч долларов.
— Вы, может быть, имеете на этот счет какие-нибудь особые сведения? — спросил Брайам.
— Да, имею.
— Если это не нескромно?..
— Нисколько. Один из друзей президента Брайама, полковник Ли, уехал в это время из Соленого Озера, которое только что начинало строиться. В его распоряжение дан был обоз из пяти повозок. И вот две из них были нагружены именно этими восемнадцатью мешками.
— Как все в конце концов становится известным, — заметил Брайам.
— Полковник Ли, — продолжал иезуит, — прибыл в Нью-Йорк. Восемнадцать мешков, о которых идет речь, сданы были на хранение в банк Кроссби. Если я ошибусь, остановите меня, пожалуйста.
— Продолжайте, — сказал Брайам.
— Взамен ему выдали квитанцию на пятнадцать мешков.
— Пятнадцать вместо восемнадцати?
— Три мешка составляли комиссионную плату полковнику. Квитанция на пятнадцать мешков была составлена на имя некоего...
— Натаниела Шарпа, — улыбаясь, сказал президент.
— А вы не знаете, кто был этот Натаниел Шарп?
— Это был я, — с полной простотой ответил Брайам.
Он вынул из кармана своего сюртука огромный бумажник, раскрыл его и достал оттуда вчетверо сложенную бумагу.
— А вот и квитанция, о которой вы говорите.
Оба взглянули друг на друга.
— Что вы скажете о моей истории? — спросил иезуит.
— Я скажу, — ответил президент, — что полковник Ли не был таким верным другом, как я воображал. Насколько я помню, он дал мне слово...
— Он и сдержал его, брат Брайам, Если я знаю все эти подробности, то только потому, что выслушал полковника на исповеди.
— Вы тоже связаны, — сказал Брайам.
— Я связан. Но теологически одно обстоятельство освобождает меня от обязанности молчать: это если вы сами не сдержите данного полковнику слова оберегать миссис Ли, его супругу.
— Верно, — подтвердил Брайам.
— Теперь положение вещей представляется мне очень ясным, — сказал иезуит.
— Каким представляете вы его себе?
— Следующим: когда после великого исхода из Нову Брайам Юнг со своими эмигрантами прибыл на место, где должен был вырасти город, под именем города Соленого Озера, у него была очень умеренная вера в будущее мормонского дела. Поэтому он воспользовался прибытием первого транспорта золота из Калифорнии, чтобы обеспечить себе, по крайней мере, материальный успех. Что сказал бы теперь его народ, если бы узнал, что — он, пророк, избранный Богом, сомневался тогда в святости своего дела? Что сказал бы этот верный народ, если бы знал, что президент Церкви для себя припрятал золото, употребление которого он публично запретил? Как вы думаете, какое впечатление произвело бы подобное разглашение?
— Очень скверное, — сказал Брайам.
Он добродушно улыбнулся.
— Нужно было бы еще представить доказательства тому, что вы утверждаете. А расписка у меня.
— Да, — сказал отец д’Экзиль. — Но существует дубликат.
— Дубликат! — Тяжелые веки президента слегка задрожали.
— Дубликат или копия, — с апломбом подтвердил иезуит, — подписанная полковником Ли как вкладчиком и агентом, принявшим вклад.
И так как Брайам странным взглядом смотрел на него исподлобья, он закончил:
— Будьте спокойны, я не взял с тобой этой копии, собираясь ехать к вам.
Наступила минута молчания.
— Еще сигару? — спросил Брайам.
— С удовольствием.
— Вывод из всего этого тот, — с огорченным видом произнес президент, — что полковник Ли не доверял мне. Это нехорошо. Никогда я этого не думал.
— То, что вы оказываете так мало протекции его вдове доказывает, что его недоверие имело основание, — возразил отец д’Экзиль.
Президент поиграл брелоками своей цепочки.
— Ну-с, а эта копия?
— Она находится в настоящее время в руках у надежных друзей, — сказал иезуит.
— Надежные друзья — залог покровительства Всевышнего, — согласился Брайам.
— У них в руках копия этой расписки, — продолжал отец д’Экзиль. — Они получили поручение опубликовать ее в самых больших газетах Союза, если — сегодня у нас 15 января — к 1 марта я не прибуду в Сан-Луи, чтобы воспрепятствовать этому.
— Допустим, — сказал Брайам, подумав немного, — что по той или иной причине я не сумею помешать этому оглашению. Как вы думаете, что воспоследует?
— Вы сами сейчас сказали: очень скверное впечатление.
— А именно?
— Все преданные вам будут очень недовольны.
— Может быть, и не так. Не в первый раз я буду оклеветан. Я буду оспаривать подлинность документа. Я объясню все дело религиозной распрей. В случае нужды пущу в ход откровение. Теперь моя очередь напомнить вам, что я непогрешим.
— Что касается мормонов, может быть, вы правы, — сказал иезуит. — Но что касается других граждан Федерации — нет. Уверяю вас, это будет грандиозный скандал. Я знаю, что вы ни в каком случае не желаете вызвать его.
— Верно, — задумчиво сказал Брайам. — Но в таком случае?..
— В таком случае сделайте немедленно распоряжение, чтобы я мог к 1 марта очутиться в Сан-Луи.
— Я, конечно, от всей души помог бы вам попасть к назначенному вами числу в такой очаровательный город.
— Нисколько не сомневаюсь в этом. Но вы знаете, что я хочу попасть туда только в обществе миссис Ли.
— Миссис Гуинетт.
— Разрешите лучше, миссис Ли.
— Повторяю: миссис Гуинетт, — сухо сказал Брайам. — Вы меня достаточно знаете: я не стану спорить из-за слова. Если я говорю миссис Гуинетт, то мне даже досадно, что вы не сразу понимаете меня.
Отец д’Экзиль взглянул на президента. Тот улыбался.
— Не нужно забывать, — загадочным тоном сказал он, — что мне, Первосвященнику и Высшему Главе Государства, доверена охрана законов. И как таковой, я не могу разорвать правильно заключенный союз. Но миссис Гуинетт может, без моего ведома, бежать из-под супружеского крова, и в этом случае вы, весьма вероятно, можете оказаться попутчиками.
— А ваши Даниты не будут преследовать нас? — с недоверием спросил отец д’Экзиль.
— Мои бедные Ангелы Разрушители! — расхохотался Брайам. — Преувеличили же их подвиги! Такой умный человек, как вы, не должен верить этим вракам! Вы удивляете меня, дорогой друг! Такие пустые подозрения после того как вам удалось заинтересовать меня в счастливом исходе вашего путешествия!
— Теперь моя очередь сказать: верно! — смеясь, сказал иезуит.
Брайам позвонил. Вошел Кимбелл.
— Брат Гербер, — властно сказал президент, — отправьтесь сейчас же к брату Джемини Гуинетту. Он в храме, и вы, значит, дома его не застанете. Но зато постарайтесь повидать миссис Гуинетт номер второй и привести ее сюда так, чтобы никто — вы слышите! — никто — не видел вас. Идите и скорей устройте все это.
Кимбелл поклонился.
— Миссис Гуинетт номер второй, Анну, поняли? — повторил Брайам. — Я жду.
— Надо быть точным, — сказал президент, возвращаясь и усаживаясь против отца д’Экзиля. — Что стали бы мы делать, если бы в самом деле вместо сестры Анны он привел нам Сару или эту несчастную дуру Бесси!
— Что, — спросил иезуит, — брат Джемини имеет уже трех супруг?
— Трех, — сказал Брайам. — Трех. Число это, наверное, не превышает его ресурсов.
И они продолжали беседовать, как лучшие в мире друзья.
Аннабель очутилась теперь между обоими мужчинами. Боязливо поглядывала она на Брайама Юнга.
— Миссис Гуинетт, — сказал он, — пожалуйста!
И вежливо предложил ей свое кресло.
— Боже мой! — прошептал отец д’Экзиль.
Он разглядел молодую женщину при полном освещении. Машинально отступил он в темную часть зала, чтобы она не увидела его внезапно наполнившихся слезами глаз.
Аннабель была в бедном, сплошь заштопанном черном платье. Руки она скрестила на груди. Красные пальцы с погибшими бедными ногтями выглядывали из бесформенных митенок. И, кроме того, этот вид загнанного животного!.. Такое падение, в несколько месяцев... Боже мой!
Но президент уже призвал Гербера Кимбелла и отдал ему приказания.
Затем он спросил отца д’Экзиля:
— Вы знаете привал «Коронованного мормона»?
— Да, — сказал иезуит.
— Место это в шести милях отсюда. Выехав в полночь, вы будете там в два часа. Там есть хижина, в которой с грехом пополам можно укрыться, в ней переночуете. Ровно в восемь часов утра туда прибудет на почтовой тележке мой частный курьер, брат Уудроу Брантинг, и я ему дам указания. А пока не пройдете ли вон в ту комнату. Брат Кимбелл подаст вам закусить.
Он прибавил, улыбаясь:
— За счет банка Кроссби.
Он взял пальто и свою большую шляпу.
— Вы покидаете нас? — спросил его отец д’Экзиль.
— Нужно, — продолжая улыбаться, ответил Брайам. — Сейчас я получил божественное откровение, приказывающее Собранию старшин и апостолов спеть сегодня ночью Книгу псалмов... целиком. Нам хватит до шести часов утра. Но Господь, поддержавший руки Моисея во время боя, поддержит наши голоса.
И прибавил с мелькнувшей в его маленьких слоновьих глазках иронией:
— А в шесть часов вы будете уже далеко отсюда.
Он проводил их до двери, с полной непринужденностью поцеловал руку Аннабель и пожал руку иезуиту.
В полночь, как было условленно, отец д’Экзиль и молодая женщина верхом на Мине выехали из города Соленого Озера, а в это время в храме, под председательством Брайама Юнга, бесстрастно отбивавшего такт, охрипшие голоса старшин и апостолов затягивали первую строфу восьмидесятого псалма Давида:
Вы, управляющие Израилем, будьте внимательны.
Вы, ведущие его, как овечку Иосифа,
Покажитесь, вы, сидящие на херувимах
Перед Ефраимом, Вениамином и Монасеем.
Глава десятая
На узком плоскогорье, вроде карниза у скалы, стояла хижина из досок. Она укрывала путешественников, застигнутых бурей в горах. Это место и называлось «Коронованным мормоном».
Хижина эта, в шести милях от священной ограды, отмечала первую остановку курьера, соединявшего Соленое Озеро с Омагою, если ехать через проход Каньон де л’Эко.
Иезуит и его спутница прибыли туда, как и предполагали, в два часа ночи.
— Постарайтесь заснуть, — сказал отец д’Экзиль. — Я сам-то спать не могу. Но если мне удастся хоть мало-мальски сносно устроить вас в этом бараке, тогда, признаюсь, и я засну.
Он высек огонь. В углу хижины нашел кучу сухой травы и покрыл ее одним из двух привезенных с собою одеял.
— Лягте.
Аннабель повиновалась. Другим одеялом он укутал ее, как ребенка.
— Сюда, Мина.
Он ввел в хижину мула, который сам опустился на колени. Пользуясь его тяжелым горячим телом как прикрытием от ледяного, проникающего извне ветра, он улегся около него.
— Хорошо ли вам?
— Да.
— Не нужно ли вам чего-нибудь?
— Ничего.
Слышно было только, как в узких ущельях завывал ветер, а внутри раздавалось мерное дыхание мула.
Напрасно настораживался иезуит. Он не мог разобрать, уснула Аннабель или нет.
Все-таки ему нужно было знать это. Замирая от столь большой смелости, он вытянул руку. Сейчас же рука его встретилась с рукою молодой женщины; он тихонько пожал ее. Но в его руке рука ее оставалась неподвижной и теплой.
Тем не менее отцу д’Экзилю казалось, что Аннабель не спала.
Еще тише отодвинулся он и улегся на свое место возле доброго мула. Множество мыслей теснилось у него в голове. Он очень удивился бы, если бы накануне, когда форсированным маршем он спешил в Соленое Озеро, кто-нибудь сказал ему, что на другой день, в тот же самый час, выиграв отчаянную партию у Брайама Юнга и находясь вместе с Аннабель на пути к освобождению, он будет испытывать такую скромную радость, — скажем прямо, так мало радости. Ему казалось, что он кое-чего не предусмотрел в своих так тщательно разработанных планах, кое-чего не угадал, и теперь попал в безвыходный тупик.
Ах! как далек был сейчас от него сон! С отчаянной настойчивостью искал он причину страшного молчания, которое хранила его спутница с момента их бегства из Соленого Озера. По своей доброте и скромности он не мог допустить единственной разумной причины: стыда, который должен был охватить Аннабель в присутствии человека, которым она с таким преступным легкомыслием пожертвовала ради фантазии, принесшей ей так мало славы.
— Смирно, Мина! Смирно!
Мул, глухо вздыхая, зашевелился. Иезуит приласкал его. Он угомонился.
В наступившем молчании отец д’Экзиль передумал все еще раз и тяжело вздохнул, думая, что понял наконец: это было еще не все — освободиться от позорного ига Гуинетта. Теперь надо было жить. Вот о чем, без сомнения, и думала Аннабель. Покинула она Сан-Луи богатой и счастливой, для того чтобы вернуться туда бедной и павшей!
Такая перспектива могла, конечно, привести его спутницу в уныние, что жестоко поразило отца д’Экзиля. Он сердился на себя за то, что сразу не нашел такого простого объяснения, ругал себя легкомысленным и даже эгоистом. Да — зачем отрицать! — он сердился на Аннабель, оттого что она тотчас же не выразила ему благодарность. Как будто бы, вырвав ее из рук гнусного супруга, он в конце концов сделал для несчастной что-нибудь, кроме перемены рода забот!
И внезапно в голове отца д’Экзиля властно встал вопрос, о котором он ни разу не подумал со времени выезда из Хооз-Ранчо: что он сделает с разоренной Аннабель Ли, когда они приедут в Сан-Луи?
Детские заботы, святое недоумение, вскрывающее качества этой души! А вам разве не случалось на войне в какую-нибудь лунную ночь забыть под влиянием этого относительного покоя единственную важную заботу — неприятеля, и заняться тысячью мелких забот мирного времени? «Надо перекрыть крышу гумна, а у меня ни копейки, — думает земледелец». «Будут ли приняты в расчет при представлении к повышению эти часы страданий». — думает чиновник. Потом оба внезапно улыбаются, когда вспоминают, что стоит им только высунуть из-за бруствера голову, и они увидят меловую линию неприятельской траншеи. Ах, как можете вы беспокоиться о других вопросах, когда для вас не решен еще главный вопрос! Но эти муравьи имеют перед отцом д’Экзилем то преимущество, что они знают, по крайней мере, где неприятель. А он, он этого не знает. Он едва различает во тьме тень присутствия враждебных сил.
Мул снова задрожал. Вздохнул. Ах! Вот на пороге дыры, служащей дверью, два зеленых шарика. Затем еще два шарика, тоже зеленых; потом еще два, все по двое и на равном расстоянии... Какое-то мягкое трение. Отвратительные шакалы! Это вы меня так смертельно напугали. Но вы просто несчастные, голодные волки! Подождите. Схватите, если хотите, этот кусок черствого хлеба и исчезните, печальные огни, потому что, я чувствую это, Мина не одобряет моего обращения с вами.
Да, в самом деле, ничего не может быть другого; это страх перед будущим прежде всего; затем тяжесть гнусного прошлого, которое беспрерывно будет тяготеть над нею и отравлять счастливые минуты, если они выпадут ей на долю в жизни. Наконец — увы! — ужасные материальные заботы. Аннабель, без сомнения, сама виновна в своем разорении, но теперь не время упрекать ее в этом. Тогда что же? О, урсулинки в Сан-Луи, конечно, для начала дадут ей приют, и с какой радостью. Но, я это хорошо знаю, если подобную помощь оказывают человеку, который никогда не в состоянии будет расплатиться, то это делается всегда с тайной мыслью, что в один прекрасный день... Но Аннабель, это факт, не имела религиозного призвания. Неужели оно развилось у нее под влиянием всех этих пертурбаций? Не думаю... И отец д’Экзиль, вздрагивая, сознался самому себе, что ему невыносима была мысль о накрахмаленном апостольнике на лбу у Аннабель.
Стало холоднее. Неужели уже наступает заря? Значит, рассветет, а я ни минуты не спал. Что это сейчас за шум? Это не Мина, не жалобы ветра, не шакалы. Боже мой, шаги на дороге! Да, это шаги. И люди, и лошади. К счастью, они слышатся в направлении, противоположном Соленому Озеру. Только бы у них не явилось мысли отдохнуть здесь! Присутствие мула в помещении, предназначенном для путешественников, наверное, вызвало бы ссору. Американцы очень высоко ставят понятие о человеческом достоинстве. Со своей стороны, я нахожу, что надо избегать ссор, особенно, когда с тобою женщина, которую всегда легко расстроить... Они приближаются: проходят мимо; прошли.
Какое счастье! Я, может быть, засну. Не шевелись, добрый мой Мина. Но я сам теперь верчусь во все стороны... Поймаю ли я, наконец, тебя, неуловимый сон... Тише! Что там? Опять шум. Тот же шум, что сейчас был, но только как будто усиленный, и теперь он слышится со стороны города. Вот они! И на этот раз они останавливаются. Входят в хижину... вошли!
Боже! Этот отвратительный голубоватый свет. Хижина полна дыма. А! понимаю, они подожгли траву, сухую траву, на которой она спит, она, Аннабель! Но, несчастные, кто же вы такие ? А, узнаю вас, мрачные ангелы-разрушители, Даниты проклятые! Напрасно думал я, что победил вашего подстрекателя. Вы хотите свою добычу, не правда ли? Ну а меня, меня? Вы думаете, что я останусь один после того, как вы похитите у меня это единственное в мире существо! А я, а я!.. Ах, поздно, ее уже нет...
Отец д’Экзиль, сердитый, выпрямился; в хижину волнами проникал туманный голубой утренний воздух. Он был один с мулом, мирно щипавшим сухую траву, служившую ложем для Аннабель.
Одним прыжком иезуит очутился вне хижины. Ледяной предрассветный ветер развеял дым в его мозгу. Безграничный вздох облегчения вырвался из его груди: молодая женщина была тут.
Аннабель сидела на самом краю плоскогорья, шагах в тридцати от него. Она смотрела вдаль. Выступая из-за вершин горной цепи Уосеч, выплывало солнце. Свет его начинал разливаться по всей долине. Занимался восхитительный день.
Отец д’Экзиль тихо подошел к Аннабель Ли. Она не обернулась. Он подошел совсем близко и мог сколько угодно разглядывать ее. Впервые увидел он ее опять при безжалостном дневном свете и вздрогнул. Теперь он разглядел ее волосы, недавно еще столь роскошные и прекрасные, теперь запыленные, уменьшившиеся на три четверти, стянутые сзади на затылке в маленький, жалкий пучок.
Аннабель все не поворачивалась. Пристально смотрела она вниз, в глубь долины. Иезуит благословлял это упрямство, позволявшее ему взять себя в руки, иначе он, наверное, не сдержался и невольно выдал бы свой ужас при виде ее плачевного состояния, что могло бы оскорбить несчастную женщину.
— Чудный денек, — сказал он, наконец.
Она повернула голову и нисколько не удивилась, увидев его, хотя и не слышала, как он подошел. В ясном небе высоко парили два ястреба, их несоразмерно увеличенные тени то появлялись, то исчезали на розовом склоне горы.
— Если погода продержится, наше путешествие до Сан-Луи будет настоящей увеселительной прогулкой...
Он круто остановился, с тяжелым чувством, словно однажды это было уже сказано. Где же, Боже мой? Ах, да! в прекрасной вилле из жернового камня, в утро вступления американских войск накануне дня ее несостоявшегося отъезда.
Аннабель по-прежнему не отвечала.
— На что вы так внимательно смотрите? — встревоженным голосом спросил он.
Не говоря ни слова, она указала на равнину.
В ясном нарождающемся утре виднелось целиком Соленое Озеро. Ощетинившись желтыми парами, озеро пламенело на горизонте.
— Мы два часа были в пути, — неуверенным голосом сказал иезуит. — Никогда не думал, что отсюда можно видеть весь город. Смотрите-ка, вон там место вашей виллы.
Взгляд Аннабель не последовал по тому направлению, по которому старались увлечь его рука отца д’Экзиля. Наступило молчание.
— На что вы смотрите? — спросил он наконец.
В свою очередь она вытянула руку в направлении южной части города.
— На это, — просто сказала она.
— На что?
— На дым.
— На дым?
— Да, на дым из труб.
Действительно, воздух был так таинственно чист, что видно было, как от каждого четырехугольника темной крыши подымался сероватый султан дыма.
— Ну и что же? — спросил отец д’Экзиль.
— Это дым от огня, который зажигается немного ранее семи часов утра для приготовления первого завтрака.
— Первого завтрака!
Пораженный смотрел он на нее. У Аннабель был прежний мягкий голос. Лицо ее было неподвижно.
— Да, первого завтрака. Сегодня моя очередь. А меня не было, чтобы развести огонь для первого завтрака.
Раздался дрожащий голос иезуита:
— И следующий огонь разведете не вы.
— Нет, я.
— Что вы говорите?
— Я говорю, что я разведу, так как мы только в двух часах ходьбы от города, а огонь к следующему приготовлению пищи должен быть зажжен не раньше одиннадцати часов. Вы видите, что я успею.
Она поднялась, он схватил ее за руку.
— С ума вы сошли! — вскричал он в порыве страшного отчаяния.
Она побледнела.
— С ума сошла! С ума сошла! Ах, как это нехорошо, что вы, такой добрый, употребляете такое слово.
Она повторяла свою грустную жалобу:
— Нехорошо! Нехорошо!
— Простите меня, простите меня, — умолял он, — но в таком случае я схожу с ума! Ах! скажите мне, что это неправда, что это неправда, что это шутка, что я не понимаю. Вернуться, вам, к этому человеку...
— Тсс! — шепнула она.
— Скажите мне, что это неправда. И потом скажите, как это может быть! Разве вы не последовали за мною вчера вечером? А лейтенант Рэтледж, которого вы месяц назад призывали... Разве не для того, чтобы последовать за ним, бежать...
— Он не приехал, — тихо сказала она.
— Он не приехал. Но я приехал, я. И вот я здесь, и вы не хотите следовать за мною!..
— Вчера еще, — сказала она, — я думала, что могу это сделать. Сегодня утром вы спали, а я захотела взглянуть на дом. Теперь я увидела его и чувствую, что не могу. Не надо было спать... Не надо было позволять мне взглянуть на дом.
Отец д’Экзиль был вне себя от горя.
Она повторила:
— Не надо было мне глядеть на дом.
Она обернулась на своего спутника, его, полные слез, глаза были полны слез.
— И плакать не надо, — сказала она.
И так как иезуит не мог успокоиться, у нее вырвался неопределенный жест.
— Я вам говорю, что не нужно плакать, потому что эта женщина, это теперь уже не та, которую вы оплакиваете. Не нужно, не нужно жалеть ее.
Говоря таким образом, она улыбалась такой душераздирающей улыбкой, что горе отца д’Экзиля дошло до предела.
— Несмотря на все, — вскричал он, — я увезу вас!
Она покачала головою.
— Вы не всегда будете около меня, чтобы меня караулить. И тогда, я знаю, что уйду. Видите ли, лучше не обрекать меня на более долгую дорогу и — она опустила голову — более суровое наказание.
— Какой ужас! — вскричал он. — Вы, значит, признаете...
Она ограничилась тем, что ответила:
— Время проходит, а я хожу не очень быстро. Вы это знаете, потому что сегодня ночью сами посадили меня на мула. Я должна покинуть вас.
Он оперся о сосну и не поворачивался. Она видела, что рыдания сотрясали его плечи. Сверкающее солнце медленно подымалось по голубым ступеням тверди небесной.
Тогда она стала спускаться по тропе вниз.
Но не прошла она и ста шагов, как ее заставил остановиться раздирающий крик.
— Аннабель!
Она обернулась. На плоскогорье, на краю бездны она увидела иезуита, простиравшего к ней руки.
В первый раз назвал он ее этим именем, и она услышала его в последний раз.
Когда ровно в восемь часов утра брат Уудроу Брантинг, личный курьер президента Церкви, достодолжным образом вышколенный Гербером Кимбеллом, остановил свою тележку у хижины Коронованного мормона, он крайне удивился, найдя ее пустою. Он подождал больше часа, затем, отчаявшись, решил повернуть обратно и вернуться в Соленое Озеро, чтобы рассказать Кимбеллу о своей неудаче.
Два дня шел отец д’Экзиль по горам и равнинам, направляясь на юго-запад. Была уже совсем ночь, когда он пришел в Прово-ла-Сент, где проспал под открытым небом и откуда ушел на рассвете.
Идя по дороге, соединяющей Нефи и Манти, два города-близнеца, он услышал позади себя шум экипажа.
— Вы едете в Манти? — спросил он человека, правившего лошадьми.
— Дальше, в Филмор.
— Великолепно. Сколько вы возьмете с меня до Филмора? Впрочем, я оставлю вас несколько раньше.
— Восемь долларов.
— Идет.
Через пять минут Мина, освобожденный от своего багажа, весело трусил за тележкой, в которой сидел его хозяин.
На следующий день, через несколько часов после того как они проехали через пригород Манти, они прибыли на берег реки.
— Река Севье, не правда ли? — спросил иезуит.
Возчик ответил:
— Да, река Севье. Там есть брод.
Тележка остановилась. Отец д’Экзиль слез и принялся нагружать Мину.
— Вы меня покидаете? — спросил мормон.
— Да.
— Вы идете, конечно, на восток?
— Нет, на запад, к озеру.
Мормон покачал головою.
— Вас это удивляет? — спросил аббат.
— Меня это не удивляет. Вы вольны делать, что хотите. Я говорю только, что момент вы выбрали неподходящий для прогулки в сторону Севье.
— Почему?
— Индейцы области Ута никогда не были очень любезны, но со времени убийства капитана Геннисона, о котором вы, может быть, слышали, страна окончательно перестала быть безопасной. На днях еще патруль, принадлежащий к гарнизону Сидер-Уэлли, повздорил с индейцами, охотившимися в недозволенном месте. С обеих сторон были убитые, причем у индейцев, конечно, гораздо больше. Я говорю вам все это, чтобы вы знали, что есть более приятные места, чем берега Севье.
— Я не американец, — сказал иезуит.
— Вы белый, этого достаточно. Впрочем, как вам угодно. Счастливого пути!
— Счастливого пути!
Отец д’Экзиль сделал не менее тридцати километров к западу, когда наступил вечер. Свет угасал. Река, бывшая ручейком, когда он стал спускаться вдоль нее, теперь представляла собой внушительный поток, в молчании кативший свои серые волны.
Аббат шел часть ночи, затем еще весь следующий день. Человек этот казался неутомимым. Он останавливался только в прериях, чтобы попасти мула.
Он смотрел на него и раз прошептал: «Индейцы никогда не были жестоки к своим животным».
Около четырех часов день снова стал склоняться к закату, а он никого еще не встретил. Вдруг на берегу реки темный силуэт, который менее опытный глаз принял бы за мертвый ствол дерева.
То был индеец, удивший рыбу.
Отец д’Экзиль подошел к нему и положил руку на плечо.
— Тсс! — сказал рыбак.
То был старый, очень старый индеец. Кожа на его лице, цвета обожженной глины, была тверда, как рог, вокруг блестевших скул. На нем был старый непромокаемый плащ и странная фуражка с козырьком.
— Тсс! — повторил он.
Глаза его были устремлены на лесу его удочки, шевелившейся под корнями ивы.
Но он ждал напрасно и кончил тем, что вытащил удочку из воды.
— Рыба клевала, когда ты подошел, — тихим голосом, с упреком сказал он. — Ты испугал ее.
— Другая клюнет, — ответил иезуит.
Старик с сомнением покачал головою. Удочку он положил на откос и надел на крючок наживу.
— Чего ты хочешь? — спросил он наконец.
— Ты индеец из племени ута?
— Да.
— Арапин все еще вождь индейцев ута?
— Да.
— Отведи меня к нему.
— Не могу, — сказал индеец. — Арапин приказал мне быть здесь, рыбачить и следить за теми, кто пристает по реке. Но подожди, скоро тебя поведут к нему.
Послышался приятный и монотонный свист. Водяная курочка тяжело поднялась с места и пересекла реку, бороздя волны своими висящими лапками.
Старик опять принялся удить.
Скоро зашелестели сухие листья от легких шагов. Показалось два индейца. Рыбак сказал им что-то, указывая на отца д’Экзиля. Те сделали ему знак следовать за ними. Наступила уже ночь, когда они прибыли в лагерь, расположенный у устья реки. Над озером показалась луна, огромная и красная. Отражения ее плясали в ряби, образуемой волнами вокруг тростника, росшего у берега.
На лужайке, растянувшись в линию, высилось штук тридцать высоких конических палаток. Перед только что зажженными огнями взад и вперед проходили тени.
Провожатые привели иезуита к самой высокой палатке. Один из них вошел в нее, затем через несколько минут вышел, сделав ему знак войти.
Два индейца были в этой палатке. Один из них, маленький и старый, съежившись, почти невидимкой сидел в углу. Другой сидел перед складным столом и при свете масляной лампы читал, делая заметки в записной книжке, номер «New-York Spectatora». Это был Арапин. Знаком попросил он иезуита подождать, пока кончит чтение.
На нем были сапоги со шпорами, серые брюки и темный сюртук. Очень белый воротник рубашки высовывался из черного галстука a la doctrinaire. Волосы синеватого отлива, заплетенные в косы, закрывали уши. На лбу у него была узкая полоска из меха выдры, поддерживавшая диадему из белых перьев, служившую знаком верховного командования.
Он важно захлопнул памятную книжку, сложил газету и взглянул на иезуита.
— Кто ты и чего хочешь? — спросил он.
— Я католический священник и желал бы среди вас исполнять свою священническую миссию.
— Ты американец?
— Нет, француз, — ответил отец д’Экзиль.
— Садись, — сказал, указывая ему скамеечку, Арапин.
Он подумал с минуту.
— Нам никогда не приходилось радоваться, когда мы давали приют людям с таким цветом кожи, как у тебя. Но я тем не менее согласен исполнить твою просьбу, с тем, однако, что, когда я признаю это нужным, я могу взять свое разрешение обратно.
Иезуит поклонился.
В темном углу палатки послышалось какое-то ворчание. Отец д’Экзиль смутно видел там старого индейца, который зашевелился.
— Что такое, Чопи? — повернул голову Арапин.
Индеец подошел к своему господину и сказал ему что-то на ухо. У Арапина вырвался жест изумления. Глаза его блеснули.
— Как твое имя? — спросил он иезуита.
— Отец Филипп д’Экзиль, — спокойно ответил монах.
— А! — задумчиво сказал Арапин.
Улыбка удовольствия раздвинула губы маленького старичка.
— Чопи, — приказал Арапин, — принеси-ка мне то, о чем ты мне сейчас сказал.
Глаза иезуита свыклись с темнотою палатки и позволили разглядеть в глубине какой-то грубый шкаф. К нему подошел Чопи, отпер, порылся в связках бумаг и, взяв одну из них, вернулся к столу.
Арапин стал внимательно пробегать бумаги.
— Отец Филипп д’Экзиль, — сказал он, наконец, — ты был осужден моим братом и предшественником Уакара, в заседании его суда, на смерть — 24 января 1854 году, пять лет тому назад?
— Да, я, — сказал отец д’Экзиль.
— Приговор, — продолжал Арапин, — записанный моим здесь присутствующим делопроизводителем, Чопи, был тебе объявлен первый раз в Соленом Озере в 1854 году стараниями Уакара, а во второй раз я послал тебе извещение об этом в 1856 году. Ты не получил ни одного из этих извещений?
— Я оба получил.
— А! — произнес Арапин.
Видно было, что этот столь спокойный человек с трудом скрывал свое изумление.
— И ты все-таки возвращаешься? — спросил он.
— Возвращаюсь.
— Может быть, осужденный заочно, ты рассчитываешь опротестовать этот приговор и потребовать вторичного суда?
Иезуит сделал неопределенный жест.
— Это твое право, — продолжал, все более и более изумляясь Арапин. — А мой долг созвать экстренно совет, который решит, надо ли отсрочить вынесенный против тебя пять лет тому назад приговор, отменить его или немедленно привести в исполнение.
— Я в вашем распоряжении, — сказал отец д’Экзиль.
И он принялся спокойно читать номер «New-York Spectatora», оставленный на столе.
Между тем Арапин продолжал наводить справки в досье, отдельные бумаги которого Чопи подавал ему по мере надобности.
— Хорошо, — произнес он, окончив.
Он зажег свою короткую трубку.
— Труби в рог, — сказал он Чопи.
Маленький делопроизводитель вышел. Раздался мрачный призыв сирены. Иезуит слегка вздрогнул. Арапин улыбнулся.
— Я созываю совет, — объяснил он. — Чопи, подай мне лист номер первый.
— Приговор, осудивший тебя, был вынесен в трибунале, состоявшем из четырех судей и одного делопроизводителя, под председательством моего брата Уакара, да почиет в мире у Отца Небесного, правящего Вселенной, душа его. Из этих шести членов четверо уже умерло. Остаются только Чопи, здесь присутствующий, и Мазоаки. Оба займут в трибунале, который соберется сегодня вечером по твоему делу, свои прежние места. Четверо других членов будут три старейших вождя моих племен и твой покорный слуга, который будет председателем. Хочешь ты сказать что-нибудь?
— Нет, ничего, — сказал отец д’Экзиль, продолжая читать.
Входная пола палатки приподнялась, пропуская одного за другим четырех человек, четырех индейцев, одетых в старое европейское платье. Ничто не могло бы быть смешнее этого тряпья, если бы не серьезная величавость людей, на которых оно было одето. У всех вокруг головы была повязка из выдры с диадемой из перьев. Но тогда как у их вождя диадема была из белых перьев, в их диадемах перья были то белые, то черные. Молчаливые и серьезные уселись они вокруг стола. Заговорил Арапин.
— 24 января 1854 года верховный совет индейцев ута, под председательством брата моего, Уакара, заочно приговорил к смерти отца Филиппа д’Экзиля, французского священника, за то, что он после смерти капитана Геннисона донес американскому правительству на индейцев ута, у которых он был принят с братским гостеприимством. Я думаю, что вы хорошо помните это дело.
Они утвердительно кивнули головами.
— Впрочем, вот и все делопроизводство: Чопи к услугам каждого из судей, кто желал бы ознакомиться с документами.
Один из судей встал. Чопи, в ответ на его вопросы, вполголоса прочел ему несколько бумаг. Судья опять сел.
— Сегодня, — продолжал Арапин, — отец д’Экзиль здесь, в наших руках. Должен констатировать, что пришел он, по-видимому, по доброй воле. Теперь надо решить, следует ли привести в исполнение, отсрочить или аннулировать вынесенный тогда приговор. Прибавляю, что мы связаны выражениями, в которых он составлен. Только новый факт мог бы служить причиною для перемены решения. И вы должны исследовать, не обнаружены ли с 24 января 1854 года новые факты. И тут, мы думаем, осужденный мог бы помочь нам, давая объяснения, которые он вправе дать.
Говоря таким образом, он пристально смотрел на отца д’Экзиля.
— У меня нет никаких объяснений, — холодно сказал иезуит.
— Суд, значит, будет судить по собственным сведениям, — пояснил Арапин. — Просит ли кто-нибудь из вас слова? — спросил он, обращаясь к индейцам. — Говори, Мазоаки.
Поднялся самый старый из судей. Он был так стар, что руки, которыми он опирался о край стола, тряслись.
— Я был членом трибунала 24 января 1854 года, вынесшего приговор, и должен сказать, что тогда я подал голос за смерть. Но теперь я думаю другое. В прошлом году я был послан тобою, Арапин, к истокам Гумбольдта, чтобы купить у Сокопица скот, и я был свидетелем добра, сделанного там человеком, которого мы здесь собираемся судить. Имя его произносится нашими братьями, шошонесами, с благоговением. Я нахожу в этом новый факт, о котором говорил Арапин, и положу белый камень в мешок делопроизводителя.
Мазоаки сел на свое место.
— Не желает ли еще кто-нибудь высказаться? — спросил Арапин.
Поднялся один из вождей, самый молодой. У него на скулах виднелись, сделанные татуировкой, два алых креста.
— Шошонесы, — сказал он, — братья индейцев племени ута, но они не ута. Нам незачем вмешиваться в их приговоры, но и не надо считаться с тем, что они сказали бы о нашем приговоре. Услуги, которыми они пользовались, не составляют нового факта. Если и был новый факт, который нужно было бы принять в расчет, то я сказал бы, что это все усиливающиеся преследования, которыми нас наказывают американцы. Преследования эти вызваны доносом этого вот человека, которого мы некогда приняли как брата. Я подам голос за смерть.
— Просит еще кто-нибудь слова? — спросил председатель.
Судьи молчали.
— А ты, — Арапин обратился к отцу д’Экзилю, — тебе нечего сказать в свою защиту? Предупреждаю тебя, что время ограничено.
Иезуит отрицательно покачал головою.
— Ну, хорошо, — сказал Арапин. — Раздай камни, Чопи.
Каждому из пяти судей дал делопроизводитель по два кремня: белый и черный. Они взяли их и зажали в руке.
— Теперь мешок!
Чопи обнес всех мешком из буйволовой кожи. Каждый из судей положил в него кремень. Арапин подал голос последним и оставил мешок у себя, так как он должен был объявить приговор.
Последовательно вынул он два черных кремня, затем два белых. Пятый кремень был черный.
— Смерть, — торжественно произнес он.
— Когда? — спросил отец д’Экзиль.
— По правилам, — объяснил председатель, — приговор должен быть приведен в исполнение на рассвете следующего за объявлением его дня. Сейчас девять часов. Значит, тебе жить еще девять часов, до шести часов завтрашнего утра, когда день народится. Но во всяком случае, если ты желаешь отсрочку на сутки, то я, с согласия совета...
— Я ни о чем не прошу, — сказал иезуит.
— Как угодно, — ответил Арапин. — Вы можете удалиться, — Арапин обратился к судьям. — Я и Чопи будем караулить осужденного.
Четыре вождя вышли так же молчаливо, как и пришли.
Сидя в тени, на скамеечке, иезуит молился. Арапин вновь взял свою памятную книжку, номер «New-York Spectatora» и продолжал, делая пометки, свое чтение.
Послышалось легкое храпение.
Арапин, улыбаясь, поднял голову.
— Чопи заснул, — сказал он.
Он встал, отпер сундук, достал оттуда две жестяные тарелки, два бокала, бутылку рома и консервы и быстро собрал скромный ужин.
— Подойди, — пригласил он иезуита, — ты, должно быть, голоден.
Они ели и пили вместе. Индеец не спускал глаз со своего сотрапезника.
— У тебя нет никакой просьбы ко мне? — спросил он, наконец.
— Есть, — сказал монах. — Со мною был мул. Он остался у тех, кто привел меня к тебе. Я тебя очень прошу следить, чтобы заботились о нем, хотя он уже стар и не может больше служить. Я знаю, что вы добры к животным, и ты не найдешь смешною такую просьбу.
— Я оставлю его себе, — сказал Арапин, — и горе тому, кто обидит его чем-нибудь.
Он прибавил:
— Это все?
— Больше ничего.
— Не хочешь ли ты знать, например, какою смертью умрешь?
— Я, — отвечал отец д’Экзиль, — предпочел бы страдать как можно меньше.
— Обещаю тебе это, — сказал индеец.
Они молча продолжили трапезу. Маленький делопроизводитель храпел все громче.
— Выпей еще стакан рома, — сказал Арапин.
И осушил свой стакан.
— Теперь пойдем со мною, хочешь?
Они вышли. Холодная ночь сияла звездами. Лошади на корде толкались друг о дружку. Огни костров догорали на земле.
— Я проверяю своих часовых, — объяснил индеец.
И повторил:
— Пойдем со мной.
Иезуит следовал за ним. Холодный воздух благотворно действовал на него.
Не обмениваясь ни словом, шли они несколько минут против течения реки, которая здесь, у устья, была очень широка, но течение ее было медленное.
Арапин остановился у ствола одной ивы. Он потянул за веревку, и в тени показалась лодка, мягко ударившаяся о берег.
— Есть пост по ту сторону реки, — объяснил вождь, — там часто забывают отдавать приказы часовым. Я хочу проверить. Ты умеешь грести?
— Умею, — ответил монах.
— Ты будешь грести.
Они пересекли реку, пришвартовали лодку.
— Сядь рядом со мною, — сказал Арапин.
Отец д’Экзиль повиновался. Так они оставались полчаса, может быть, час, смотрели на луну, шествовавшую по своду небесному.
Опять заговорил Арапин.
— Мы здесь на южном берегу реки.
— На южном, я знаю, — сказал отец д’Экзиль.
— Если ты отправишься на восток, к Филмору, следуя по южному берегу, никогда индейцам не придет в голову искать тебя там. К тому же у тебя будет такое преимущество во времени...
— А! — просто сказал иезуит.
— Чего же ты ждешь? — спросил сухим голосом Арапин.
— Я не хочу бежать, — сказал отец д’Экзиль.
— А! — в свою очередь сказал индеец.
Он снова заговорил.
— А если я тебя оставлю здесь и сам вернусь на лодке в лагерь?
— Я останусь здесь, а когда меня спросят, как я сюда попал, я расскажу, потому что моя религия запрещает ложь.
— Она запрещает также самоубийство, — сказал Арапин.
Облако затмило луну. Лица их с минуту были покрыты тенью. Когда свет снова показался, оба они были совершенно спокойны.
— Вернемся в лагерь, — сказал Арапин.
Когда они вернулись в палатку, Арапин разостлал на земле шкуры бизонов.
— Ложись, — сказал он, — и постарайся заснуть.
— А ты?
— Я уеду сейчас с несколькими всадниками посмотреть, что делается на восточной дороге. Я вернусь не раньше полудня. Прощай.
Он покинул его. Иезуит растянулся на шкурах, не опустив передней полы палатки, чтобы видеть сверкавшее между елями, как огромная лунная бирюза, озеро. Храпение маленького Чопи прекратилось.
Около четырех часов в лагере послышались глухие призывы и шум, производимый лошадьми. Арапин и его эскадрон уезжали на разведку к востоку.
Двумя часами позднее запела на дереве птичка. Скоро настал день.
ЭПИЛОГ
— Вот еще поздравительные телеграммы, — кричал лейтенант Кодринтон, адъютант генерала Рэтледжа, как ураган, влетая в кабинет, где работал его начальник.
— Вскроем их поскорее. Сначала вот эту, официальную телеграмму. «Генералу Рэтледжу. Индианаполис. С. А. С. Ш. Счастлив подписанием вашего назначения губернатором области Ута и обращаюсь лично вам поздравлениями, пожеланиями успеха...» Ах, генерал! Знаете, от кого это? Это от самого президента Честера.
— Президент, действительно, очень любезен, — сказал взволнованный Рэтледж.
«Счастлив узнав назначении дающем уверенность самой сердечной плодотворной совместной работе. Приятные симпатичные воспоминания. Джемини Гуинетт.».
— А! — сказал Рэтледж. — Президент мормонской Церкви... Вот это интересно.
— Вы знаете его? — спросил Кодринтон.
— Немного. Дело в том, что — обыкновенно этого не знают — он в 1858 году в качестве военного священника принимал участие в экспедиции Джонстона. Я сам служил лейтенантом в этой армии...
11 августа 1882 года в десять часов утра губернатор Рэтледж торжественно вступил в Соленое Озеро.
В полдень президент Церкви дал большой банкет, на который были приглашены все гражданские, духовные и военные власти области. По правую руку президента Гуинетта сидела миссис Регина Рэтледж. Губернатор сидел по правую руку мистрис Сары Гуинетт.
В четыре часа он в обществе генерала Коннора, юного Кодринтона и еще двух офицеров отправился в лагерь.
До этого времени день был прекрасный. Тут внезапно появились тучи на небе. Надвигалась гроза.
— Скорее, скорее! — кричал генерал Коннор кучерам.
Коляски покатили быстрее.
— Эти грозы здесь настоящие водяные смерчи, — пояснил Коннор губернатору. — К счастью, мы около богадельни Восточного храма. Мы остановимся там и переждем, пока пройдет вихрь.
— Богадельня Восточного храма? — спросил губернатор.
— Это учреждение, предназначенное для неимущих стариков, — сказал генерал Коннор. — Это наполовину госпиталь, наполовину убежище. Директор будет счастлив и горд...
Ветер и шум дождя заглушили последние слова. Маленькое общество еле успело выскочить из экипажей и броситься в приемную богадельни.
Появился красный от волнения, предупрежденный Коннором, директор.
Учреждение его содержалось, впрочем, в таком порядке, что вполне заслуживало похвал, на которые не скупился губернатор. Вместе со своими офицерами он последовательно обошел огромные и хорошо проветриваемые дортуары, лужайки, дворы и трапезную; призреваемые — старухи, больные подагрой, старики, впавшие в детство — молча, мертвыми глазами смотрели, как они проходили мимо.
Они вошли в кухню. У огромного медного котла, в котором быка можно было бы сварить, неподвижно стоял повар-великан.
В одном углу группа призреваемых, в темных, из грубой шерстяной материи платьях, под присмотром чего-то вроде диаконисы занималась чисткой овощей.
Их было три старика и две старухи, жалкие отребья рода человеческого. Они еле подняли глаза при входе блестящего главного штаба.
— Должен еще обратить внимание господина губернатора... — начал было директор, не заметив, что его высокий гость внезапно побледнел.
Он не успел окончить фразы. Одна из старух собрала горсть шелухи, устилавшей пол, и с резким криком швырнула ее Рэтледжу прямо в лицо.
Примечания
2
«Защита полигамии дамой из Ута».
3
Перечень верований и учений святых Последнего Дня.