— Пусть они зря болтают, старый товарищ, — сказала я, ласково потрепав шею моему коньку.
Тот как бы понял меня и насмешливо покачал головой.
Ко мне подъехал великий герцог Рудольф. Я была с ним так любезна, что бедняга, расхрабрившись, сказал мне вполголоса:
— Если вы ничего не имеете против, разрешите мне быть вашим кавалером.
— Вы могли сомневаться в моём согласии? — ответила я. — Этот двор невыносим. Там вам буквально не дают покоя. А здесь простор, здесь вольно дышится и мы можем свободно беседовать.
— Вы любите природу? — воскликнул он в восторге. — Как я счастлив!
Я тоже была очень довольна: я чувствовала, что он не оторвётся от меня ни на шаг.
Выпустили первую лисицу. Это обошлось бы без всяких особенных приключений, если бы Тарас Бульба не пришёл в раж от звука рогов, не сделал прыжка и не положил своих передних ног на круп кобылы Альберта, который чуть было не слетел с седла. С этого момента все стали сторониться моего степнячка, как заразы.
Под великим герцогом Лаутенбургским был конь породы, которую так любят немцы: высокий, каурой масти, с толстыми, как окорока, бёдрами и со спиной широкой, как бильярд. В довершение всего этот мастодонт был тугоузд и на галопе прятал голову между ногами.
«Бедный ты мой, — подумала я, — как-то ты будешь перескакивать через рвы».
Вторую лисицу и третью убили без особых затруднений. Но вот выгнали четвёртую. Вдруг она промелькнула между мной и великим герцогом. Я успела её разглядеть: она была худая и почти без хвоста.
— Пошли! — закричала я Рудольфу.
Он пришпорил своего ломовика, и тот пустился полевым галопом.
Лисица была уже далеко впереди, метрах в ста.
Славный зверёк! Он вёл нас прямо в чащу.
Время от времени великий герцог поворачивался ко мне:
— Я не очень гоню? Вы поспеваете за мной? — спрашивал он меня, еле переводя дух.
— Вперёд, вперёд, — отвечала я.
А Тарас Бульба только сопел, словно с своей стороны понукая его:
— Вперёд, вперёд!
Мы очутились в самой чаще леса. Я только дотронулась до шеи моего степняка и слегка отпустила поводья. Минута — и великий герцог стал сильно отставать.
Я ещё успела разглядеть его побагровевшее лицо; он запыхался, теперь он был уже в четверти версты позади.
Тарас Бульба замедлил свой бег.
— Я сильно испугался за вас, — сказал, подъехав ко мне, мой бедный кавалер. — Я был уверен, что ваша лошадь понесла.
— Осторожно, — закричала я.
У меня под самыми ногами оказался ручей. С грехом пополам он его перескочил. Впереди, на небольшом открытом месте, косогором спускавшемся вниз, преследуемая тремя собаками, неслась лиса.
Снова лесная чаща. Я низко пригнулась к шее лошади. Тарас Бульба прокладывал себе путь, раздвигая своей мордой ветви, которые тотчас же сдвигались, не задевая меня по лицу. Но у моего спутника вся физиономия была в крови. Дубовой веткой сорвало с него пенсне. Я чувствовала, как он стал беспомощен. Лошадь его дышала тяжело, как волынка.
— Смелей, — кричу я, — лисица уже выдыхается, — и я слегка тронула шпорой Тараса Бульбу.
Мой конёк не любит таких шуток. В ответ на это он сделал огромный прыжок. Его товарищ сзади еле поспевал, с ужасным треском ломая ветки.
— Ты у меня смотри, — сказала я, — ты начинаешь выдыхаться. На следующем препятствии у тебя будет осечка.
Это следующее препятствие не замедлило явиться: рытвина футов в пятнадцать шириной и столько же глубиной, с неясно очерченными, чертовски предательскими краями. На секунду я даже призадумалась, справится ли с этим препятствием мой Тарас Бульба при таком пэйсе. Но мгновение — и, взлетев, как ласточка, моя славная лошадка перескочила через препятствие.
Я оглянулась, уверенная в том, что сейчас произойдёт.
Так и было. С грохотом и лошадь, и всадник повалились на землю. Тяжёлая лошадь не донесла задних ног до края оврага и беспощадно сбросила седока на землю.
Я мигом долой с коня и подбежала к великому герцогу, смутно опасаясь, что шутка моя зашла слишком далеко.
— Вы расшиблись? — вскричала я.
— Не думаю, — слабым голосом пробормотал он. — Я так испугался за вас, когда увидел, как вы ринулись через этот проклятый ров.
Бедняга, мне захотелось попросить у него прощения.
— Вы позволите мне помочь вам подняться? — сконфуженно сказала я.
— Пожалуйста.
Я попробовала поднять его на ноги, но тщётно. Тогда только я заметила, как он бледен.
— Вы сломали себе правую ногу, — вскричала я.
— О, не думаю, — произнёс он со своей обезоруживающей кротостью. — Самое большее — вывих.
— Я вам говорю, что сломана нога. Я в этом хорошо разбираюсь.
И в ту же минуту своим охотничьим ножом я разрезала сапог; смотрю — нога болтается.
— Нечего сказать, хороши мы, — подумала я, — ведь мы по меньшей мере в шести верстах от охотников.
Он не говорил больше ни слова. Он глядел на меня своими добрыми и кроткими глазами. Можно было бы подумать, что он был счастлив; он даже пробормотал: «мерси».
— За что? — воскликнула я. — Я сломала вам ногу, a вы меня благодарите. Дайте мне, по крайней мере, выручить вас из этой беды.
— Нет, вы лучше возвращайтесь и пришлите мне загонщиков, — сокрушённо ответил он.
— Вот так так, — сказала я, взбешенная. — Вернуться без лисицы, а когда меня спросят, где великий герцог Рудольф, что я отвечу? Что я оставила его бог знает где со сломанной ногой? Нет!
— Как вам угодно, — ответил он ослабевшим голосом. — Но я не знаю, как вам удастся это, сделать.
— А вот вы увидите.
Мастодонт стоял в нескольких шагах от нас и, как дурак, жевал траву под насмешливым взглядом Тараса Бульбы.
— Ну, иди сюда.
Когда я его подвела, я поняла, что у меня не хватит сил, чтобы посадить на него великого герцога.
— Не понимаю, — сказала я, вся кипя негодованием, — как может прийти в голову ездить на этаких чудовищно высоких лошадях.
Пострадавший посмотрел на меня всё тем же молившим о прощении взглядом; это, наконец, стало меня раздражать.
— Тарас Бульба, — позвала я.
Степнячок подошёл, но неохотно. Он подозрительно косился: ему что-то это не нравилось.
Рудольф Лаутенбургский не мог удержаться, чтобы не скрыть своего испуга.
— Вы хотите посадить меня на этого коня? Я предпочитаю остаться здесь.
— Ни за что, — ответила я, топнув ногой. — Тарас Бульба смирен, как ягнёнок. Держитесь хорошо.
И тяжёл же был этот немец! Тем не менее мне всё-таки удалось поднять его с земли и крепко привязать к седлу поводьями.
А я села на мастодонта.
Вы понимаете, какой идиоткой называла я себя на обратном пути: мне только удалось сделать предметом сострадания человека, которого я хотела ненавидеть. И затем этот изумлённый взгляд моего Тараса Бульбы. Достаточно было причин, чтобы я вышла из себя.
— Что же я сделал, — казалось, говорило животное, — что ты заставила меня тащить немца, а сама предпочла мне эту подлую каурую скотину без гривы и с копытами величиной с жаровню?
Никогда не следует ломать ноги тем мужчинам, за которых мы не желаем выходить замуж. Нет надобности рассказывать вам, что затем произошло. Такие типы, как я, связаны бывают только своими собственными поступками; я была связана актом совершённого мною спасения так, как все кайзеры мира не могли бы связать меня.
Можете себе представить сенсацию, произведённую моим появлением верхом на огромном кауром, в сопровождении Тараса Бульбы, с болтавшимся на нём почти поперёк великим герцогом. Тотчас же охота была прекращена. Все засуетились. Я должна была рассказать, что и как случилось; я это сделала по возможности короче, как говорят о вещах, которыми не считают нужным гордиться. Но пострадавший, со своей стороны, сообщил много подробностей. Лихорадочное возбуждение придало ему красноречия, и я в глазах всех оказалась героиней. Мне пришлось выслушать поздравления всего двора.
Кайзер, которому всё представляется в ложном свете и грандиозных размерах, провозгласил:
— Очаровательное существо это милое дитя; уже в первый день ухитрилась спасти жизнь своему нареченному!
Императрица меня расцеловала. Это забавная привычка в их семье. Отец мой был на седьмом небе.
— Поздравляю вас, ваше величество, — сказал он мне на ухо.
Я не знала, куда деться от бешенства, но улыбалась.
Свою злость я сорвала на Тарасе Бульбе: по возвращении во дворец я здорово отстегала его хлыстом, больше, чем ему когда-либо доставалось впоследствии.
У меня есть одно достоинство: во всех положениях я люблю точность и
ясность. Я сознавала, что в значительной мере по собственной вине я зашла так далеко, что выйти из создавшегося положения я могу лишь при помощи скандала. А скандалы всякой княжне внушают больше страха, чем даже уверенность в том, что она будет несчастна, и я решила в этот же вечер поставить тому, которого при дворе уже называли моим женихом, свои условия.
Я обратилась к нему с просьбой принять меня. Он принял меня тотчас же, после того как отпустил врача, наложившего ему шину.
Когда мы остались наедине, я обратилась к нему приблизительно со следующими словами:
— Мой поступок, быть может, вас удивит. Но я имею привычку и всегда буду иметь её — делать то, что я считаю полезным, не беспокоясь о том, согласно ли это с правилами приличия. И вот я считаю в высшей степени полезным сказать вам следующее:
— Я приехала в Петербург, чтобы сопровождать своего отца, и ради предстоявших здесь больших торжеств, словом, для того, чтобы повеселиться, но вовсе не для того, чтобы найти себе здесь мужа. Вы, надеюсь, окажете мне эту честь и поверите мне, что я отвергала до сих пор всех искателей моей руки, а их было столько, сколько в России губерний.
— И вот я приезжаю сюда. Не знаю, что им взбрело всем в голову? Но выходит, что я должна выйти замуж. Я говорю вам об этом вовсе не для того, чтобы сказать вам неприятное. Но в конце концов, три дня назад мы в глаза не видели друг друга.
— Так или иначе, я вижу себя как бы обязанной выйти за вас замуж. Обстоятельства сильнее нас. В нашем деле заинтересованы четыре императора и императрицы, несколько корон и, наверное, пара государственных бюджетов. Я чувствую, что отец мой заболеет от огорчения, если я не сделаюсь королевой. Он увидел уже, что это так возможно. Наконец, я виновна в том, что вы сломали себе ногу.
Он сделал жест:
— Не будем об этом говорить.
— Нет, напротив, мы поговорим с вами и об этом. И я заявляю вам прямо — именно этот несчастный случай, в котором виновата одна я, заставляет меня сделать шаг, о котором я ещё вчера даже и слышать не хотела. Только благодаря этому случаю я имею право сказать себе самой, что я выхожу замуж не совсем по расчёту, а это такой девушке, как я, довольно приятно.
— Я готов сломать себе и другую ногу и ещё обе руки в придачу, — сказал он кротко, с грустью в голосе, — чтобы только не слышать из ваших уст этого ужасного слова — брак по расчёту.
— Я кончаю, — возразила я, нисколько не растроганная его замечанием. — Я согласна быть вашей женой, но на следующих скромных условиях.
— Говорите, говорите, — с силой промолвил он, — вы знаете, что я заранее даю вам согласие на всё, чего вы ни потребуете.
— О! о! Не слишком ли вы спешите с вашим согласием? — сказала я, улыбаясь. — Вы сами, быть может, сейчас же в этом убедитесь. Так вот, мой дорогой друг (это слово я произнесла с особым ударением), я с детства пользовалась полной свободой, и я требую, чтобы я не была лишена её и по выходе замуж. Я хочу, чтобы мы на этом согласились, никаких изменений в этом пункте, понимаете вы, никаких…
— Как вы можете думать…
— Поймите точный смысл моих слов, — прервала я его. — Предположите, что с вами говорит не девушка и не женщина, и тогда вы поймете моё условие. Союз наш должен быть исключительно договором дружбы, всё прочее из него исключается. И это моя непреклонная воля.
Не знаю, продолжай я дальше, сумела ли бы я хорошо закончить эту несколько рискованную речь, но он облегчил мне эту задачу своей чисто мужской, неумной и бестактной выходкой.
— Вы любите кого-нибудь? — сказал он хрипло.
— Будьте приличны, а главное, не говорите глупостей, — ласково возразила я. — Но так и быть, скажу вам прямо: я не люблю никого. Но так как это слово употребляется в самом различном смысле, то я объясню вам: я не люблю никого и ничего, кроме моей родины, охоты, моего отца, цветов, моей свободы делать что мне угодно и ещё двух-трёх вещей, не способных возбудить ревность. Чувство, кстати сказать, достойное сожаления, когда приходится констатировать его у умного человека. Вы удовлетворены?
Его лицо искривилось улыбкой.
— Это, — заметила я, — наш частный договор. О формальном контракте и обо всём прочем пусть позаботятся канцелярии. Я это презираю, надеюсь, что и вы тоже. Нет надобности прибавлять, что вы всегда найдёте во мне подругу жизни, достойную вас, которая всегда будет на высоте обстоятельств, каковы бы они ни были, и сумеет подобающим образом носить эту достославную вюртембергскую корону, если только она будет возложена на мою голову. Вот вам моя рука.
Он взял мою руку и горячо её поцеловал. Его глаза, до того горевшие лихорадкой, загорелись выражением радости, и я не могла прийти в себя от изумления, что он так легко мне уступил.
Потом вдруг я поняла его расчёты: «Я буду к ней добр, так буду предупредителен к ней, так буду её любить, что через некоторое время — когда, я даже не желаю предвидеть, — она в конце концов будет растрогана».
Угадывая мысли этого бедняги, я действительно не могла удержаться, чтобы не расчувствоваться, — до того они были наивны. Расстались мы лучшими друзьями в мире.
Возвращаясь к себе, я услышала страшную суматоху на парадном дворе. Оказалось, что Тарас Бульба, соскучившись в своей конюшне, вышиб дверь, затоптал конюха и двух часовых и, выбежав во двор, стал звать меня оттуда своим ужасным ржаньем. И мне стоило гораздо большего труда убедить его вести себя спокойно, чем только что перед тем великого герцога Рудольфа.
Сделавшись великой герцогиней Лаутенбург-Детмольдской, я прежде всего, с осени 1909 года, занялась улучшениями, которые внесли бы в здешнюю их жизнь известный комфорт. Сады были совершенно запущены, дворец полон собранием таких отвратительных вещей, от которых отказался бы и негритянский король.
Я скоро привела всё это в порядок.
Мелузина, приехавшая летом 1910 года, может сказать тебе, что жизнь моя тогда была приблизительно такою же, как и теперь, с тою, впрочем, разницею, что тогда я могла в моменты сплина спасаться в Россию и проветривать себе там мозги.
Но кто очень изменился, так это великий герцог Рудольф. Он не перестал, правда, окружать меня самым трогательным вниманием, бедняга! Но когда, по прошествии года, он совершенно убедился, что его невинные расчёты не оправдались и не оправдаются никогда, что я всегда буду для него только тем, чем обещала, и ничем больше, он сделался очень угрюм и прекратил всякие выезды. Его прозвали в Лаутенбурге Рудольфом Молчаливым.
Хуже того, он испортил себе отношение с кайзером. Вильгельм II считает себя чем-то вроде Людовика XIV. Он сердится на германских князей, не являющихся в Берлин на поклон, и обвиняет их в сепаратизме. А Рудольф
совершенно перестал показываться при дворе.
В Лаутенбурге он не хотел никого видеть. Седьмой гусарский полк должен был обходиться без своего полковника. Полдня и полночи он проводил в библиотеке, роясь в сочинениях по минералогии, своей любимой науке. А когда приехал сюда г. фон Боозе, он стал проводить там всё время.
Мелузина знала его, этого Боозе, одно имя которого тебя бросает в дрожь. Скажи ему, Мелузина, что более плохого партнёра в бридж нет на свете. Он играл только в классический и не хотел признавать никакого другого. О вертящихся коронках нечего было и думать. Я просила великого герцога уступить нам его в качестве четвёртого, но он оказался таким неумелым и нечестным, что я скоро отправила его назад к его милой науке.
Нужно отдать ему справедливость — учёным он был большим. Представь себе, что в тридцать два года, простой сапёрный поручик, он читал лекции по топографии в Военной Академии. Книга его «Архитектоника ганноверской равнины» ценится во всей Европе. Однажды в Берлине он дал пощёчину полковнику, утверждавшему, что в Гарце имеются напластования четвертичного периода. Рудольф, восхищавшийся его работами, свидетельствовал в защиту его на военном суде. Благодаря его вмешательству Боозе присудили только к двум месяцам заключения в крепости. Когда он отбыл наказание, муж мой добился, чтобы его назначили в батальон третьего сапёрного полка в Лаутенбурге.
Весною 1911 года я отправилась в Россию к папе, чтобы вместе с ним провести Пасху. Там-то и получила я от великого герцога Рудольфа письмо, которое я тебе показывала. Он сообщал мне, что кайзер вызывал его, чтобы спросить, не согласится ли он оказать империи услугу своими научными познаниями. Последние исследования установили существование в Камеруне громадных и богатейших залежей руды. Необходимо было хорошенько проверить это и вместе с тем определить внутренние свойства почвы смежных областей, чтобы убедиться, стоит ли Германии присоединять их к себе. Эти области, с сожалением должна я сообщить тебе, дитя моё, находятся как раз в той части Конго, которую Франция уступила Германии по договору 1912 года.
И Рудольф отправился туда вместе с Боозе. С плохо разыгранной холодностью извинялся он, что ввиду спешности императорских предписаний он покидает Европу, не повидавшись со мною; он прибавлял при этом, что ему позволяет поступить так только уверенность в том, что путешествие его не окажет никакого влияния на ход моей жизни. Он сильно ошибался в этом, бедный друг.
Из Парижа, из Бордо, из Сен-Луи в Сенегале я получала от него письма. Также два или три из Конго, я показывала их тебе. Затем настал довольно длинный промежуток, затем зять мой, Фридрих-Август, приехал в Лаутенбург с печальным известием. Великий герцог умер от солнечного удара в Сангха, почти у цели своего пути. Последним словом его было моё имя.
Мелузина может подтвердить тебе, что я оплакивала Рудольфа, и не так, как оплакивала бы я Тараса Бульбу, если бы он умер завтра. Перед этою лошадью я никогда ни в чём не была виновата. По отношению к Рудольфу я всегда вела себя честно и искренне, а между тем я испытывала такое чувство, точно я была причастна к его смерти.
В память того, кто покоится там, в растрескавшейся от жгучего раскалённого солнца глинистой почве, я устроила вместо похорон торжественную службу. Император, императрица и все германские владетельные князья присутствовали на ней. Красные лаутенбургские гусары с крепом на саблях отдавали честь, и мундиры их приводили мне во время богослужения на память бедного красного гусара в Петергофе, так плохо танцевавшего и такого доброго.
Ты знаешь и не особенно любишь Гагена, моего юного ординарца. Трудно сказать, что преобладает в нём — преданность или любовь. Преданность позволяет нам полагаться на человека во всём, а любовь даёт ему по отношению к нашим интересам прозорливость, которой нет у нас самих. Ни я, ни Мелузина через полгода после смерти Рудольфа не подозревали того, что со мной должно было случиться. Я исполняла обязанности правительницы с усердием, удивлявшим меня. Я председательствовала в совете и на собраниях; я подписывала законы, отменяла решения судов, назначала чиновников ко всеобщему, как мне кажется, удовольствию.
И никогда в городе Лаутенбурге не царило такого порядка, как во время моего правления.
Но Гаген был настороже. С каждым днём он становился заметно мрачнее. Я терпеть не могу видеть вокруг себя вытянутые лица, и, в конце концов, я потребовала, чтобы он либо объяснил мне, в чём дело, либо поехал куда-нибудь поправлять расстроенное здоровье. Он упал к моим ногам.
— Как же мне не быть таким, — рыдая, произнёс он, — когда вы будете принадлежать другому?
И он не мог опомниться, когда я уверила его, что совершенно не понимаю, о чём он говорит.
— Возможно ли это, — пробормотал он, — ведь в Берлине, да и здесь тоже, только и разговору, что о вашей близкой свадьбе с герцогом Фридрихом-Августом.
Это было уже слишком. Женщину, какой я себя считаю, можно выдать замуж раз, врасплох, но два раза — извините!
Тем не менее, когда Гаген, по нескольку раз в месяц ездивший в Берлин, сообщил мне все свои сведения, я поняла, что положение дел серьёзно. Ещё лучше поняла я это на другой день, получив письмо от отца. Было ясно, что его основательно обработали, затронув его слабую струнку — возведение его дочери на королевский престол.
Как скучно мне входить в объяснения, чтобы сделать для тебя ясным всё последующее, в династические подробности! Остановлюсь на них как можно короче. Для чего стала я великой герцогиней Лаутенбургской? Для того, чтобы, согласно желанию папы, превратиться, после смерти короля Альберта, в королеву Вюртембергскую. В Лаутенбурге престолонаследие не основано на салическом законе и после смерти Рудольфа я по-прежнему оставалась великой герцогиней. Но вступление на Вюртембергский престол ограничено этим законом. Только великий герцог Лаутенбургский может сделаться Вюртембергским королём. Значит, для того, чтобы стать королевой Вюртембергской, мне надо было превратить герцога Фридриха-Августа в великого герцога Лаутенбург-Детмольдского, выйдя за него замуж.
Цель папиного письма состояла в том, чтобы склонить меня на этот брак.
Мне сдаётся, что в ответе, который я тотчас же написала ему, я несколько забыла о том, что дочь, несмотря ни на что, должна оставаться неизменно почтительной к отцу.
Но ты должен понять, что я была вне себя. Пожалуй, меня принудят таким образом перевенчаться со всею Германией? Какое счастье для женщины, которая хотела никогда не выходить замуж!
Прошло, может быть, около недели, и я получила письмо от императрицы. Она называла меня в нём, разумеется, «дорогое дитя», осыпала меня самыми ласковыми любезностями, но приглашение явиться в Берлин, заключавшееся в этом письме, было, несомненно, приказанием…
Я повиновалась ему, как ты легко можешь себе представить, не столько из кротости, сколько из желания удостовериться в том, что затевает по отношению ко мне двор.
Я взяла с собою Мелузину и Гагена. Императрица приняла меня со смущенным видом, который я предвидела и который отразился на её объяснениях. Стоит ли передавать тебе их?
L'amour ne regie pas le sort d'une princesse.
La gloire d'obeir est tout ce qu'on lui laisse.
Любовь! Повиновение! К чему мне было толковать ей, что рассуждения её неправильны, что я никогда никого не любила и что уж во всяком случае не для того, чтобы повиноваться, вышла я в первый раз замуж. Бедный Рудольф уже не мог подтвердить нашего частного тайного договора, освобождавшего меня как раз от этих двух вещей. Да и к чему было спорить с доброй женщиной, повторявшей затверженный урок?
Я слушала её, стиснув зубы и не произнося ни слова. Когда она кончила, в достаточной мере запутавшись, я спросила:
— Позволено ли мне будет спросить ваше величество, на какое число назначена моя свадьба с герцогом Фридрихом-Августом?
Она стала возражать, утверждая, что кайзер вовсе не имеет намерения торопить события, что число ещё не установлено.
— Установлен только принцип, — сказала я. Она не ответила.
Я вернулась к себе совершенно спокойная.
— Я еду сегодня вечером в Астрахань, — сказала я Мелузине и Гагену, в тревоге дожидавшимся меня.
— Велите уложить чемоданы. Кто меня любит, тот за мной следует.
Гаген передал мне почту, пересланную мне из Лаутенбурга. На одном из пяти или шести писем была русская марка. Я узнала почерк папы.
Ах! Они умело воспользовались моею беспечностью. Я узнала впоследствии, что письмо, которое я отправила отцу недели две назад, передал специальный посланный кайзера. Ему не пришлось прибегать к большой дипломатии, чтобы убедить моего отца. Пресловутая Вюртембергская корона ещё раз сыграла свою роль. В очень сдержанных, но непреклонных выражениях папа диктовал мне свою волю: выходить замуж за Фридриха-Августа, не то…
Я не могла читать дальше, я разорвала письмо на тысячу кусков; я тотчас же составила телеграмму, около тридцати безумных слов, полных мольбы и угрозы, на имя князя Тюменева.
— Ты помнишь, Мелузина, мы опасались берлинского чёрного кабинета. Ты села на поезд и поехала отправлять эту депешу в Кепеник.
Когда ты покинула меня, я почувствовала, что чаша переполнена, и залилась слезами. То были бурные слёзы, слёзы ярости. Я ещё вижу себя в этой отвратительной берлинской комнате. Гаген рыдал у моих ног. Он сжимал мои пальцы, даже, честное слово, мои локти, он покрывал их слезами и поцелуями! «Куда хотите, когда хотите, — бормотал он, — я всюду последую за вами». В конце концов, я испытываю некоторую гордость при мысли, что только от меня зависело заставить прусского офицера отречься от армии и родины.
Но очень скоро прикосновение его усов к моей руке вернуло меня к сознанию действительности. Я подумала о Луизе Саксонской, о гнусных цыганах, которые пользуются известностью, доставленною им объятиями королевы, для того, чтобы получать деньги. Я оттолкнула ни в чём не повинного Гагена и вновь овладела собою.
В ожидании телеграммы я два дня не выходила из дому. Наконец, она пришла, маленький, синий клочок бумаги. Ты смотрела на меня, Мелузина, и я распечатала её с улыбкой. Она содержала в себе следующие простые слова:
— Я увижу мою дочь только после того, как она исполнит свой долг.
Ах! Старик был беспощаден!
Я прочла и замертво упала на ковёр.
Я знаю, друг, что здесь я должна остановиться, чтобы объяснить тебе, в чем дело, иначе всё дальнейшее может показаться тебе непонятным. Каким образом, вероятно, говоришь ты себе, удалось подстроить всё так, что воля
Авроры была сломлена? Каким образом этот невидимый и могучий Фридрих-Август заставил плясать под свою дудку императрицу, крёстную мать Рудольфа, и самого кайзера?
Ты, я полагаю, читал в 1909 году газеты и знаешь приблизительно, что в это время дело Эйленбурга, процесс Мольтке — Гардена поставили германский двор в очень затруднительное положение. Лично меня мало интересуют способы, которыми эти люди развлекались между собой. Но я нахожу совершенно лишним то обстоятельство, что все эти истории отразились на моей жизни.
Фридрих-Август при жизни брата мало бывал в Лаутенбурге. Я видела его там только два или три раза; один раз он приезжал на мою свадьбу, а другой — через полгода, на похороны жены, доброй и глупой женщины с руками судомойки. Она была не умнее твоего светлейшего ученика.
Остальное время он проводил в Берлине. Человек этот, такой корректный и холодный на вид, очень там веселился. Никогда не верь, друг, людям, утверждающим, что разгульная жизнь вредна. Успех Фридриха-Августа служит доказательством противного.
У нынешнего великого герцога в высокой степени развито одно свойство — уменье компрометировать других, не компрометируя себя. Он хорошо воспользовался им в 1909 г. в Берлине. Друг Бюлова, очень близкий к Эйтелю и Иоахиму человек, он мог бы многое рассказать о сценах, на которых он иногда присутствовал. Но он о них тебе не расскажет, мой друг, как не рассказал он о них мне, ибо ни ты, ни я, мы никогда не будем в состоянии достаточно дорого заплатить за такое признание. Своим молчанием он заслужил великогерцогскую корону и завтра добудет, быть может, корону Вюртембергскую. Когда императрица прерывающимся голосом уговаривала меня покориться моей судьбе, она только защищала, бедная женщина, честь своих двух сыновей.
Воспаление мозга, открывшееся у меня после телеграммы отца, длилось целый месяц; целый месяц находилась я между жизнью и смертью; целый месяц, с преданностью, которой я никогда не забуду, Мелузина и Гаген днём и ночью поочередно ухаживали за мной.
Наконец, я стала выздоравливать. Меня остригли. Я исхудала, но была всё-таки хороша. Однажды, когда я разглядывала в зеркало, какое у меня стало смешное лицо, благодаря маленьким белокурым завиткам на затылке, Гаген, дежуривший около меня, доложил мне о герцоге Фридрихе-Августе. Я была ещё очень слаба и могла отказаться принять его, но мне хотелось поскорее померяться с ним силами. Должна, к стыду своему, признаться, что в тот день победа осталась не за мною.
Он вошёл и церемонно мне поклонился. Голубые глаза его на бледном бритом лице то вспыхивали, то потухали.
— Я очень счастлив, дорогая сестрица, — сказал он, — что нахожу вас на ногах и, поистине, в отличном виде.
Такая непринуждённость заставила меня похолодеть. Он продолжал:
— Мне нет причины скрывать от вас столь приятной для меня цели моего посещения. Завтра минет девять месяцев со дня смерти великого герцога Рудольфа, моего бедного брата. Узаконенный срок траура истекает, и их величества, император и императрица, были бы счастливы, если бы вы соблаговолили назначить день, наиболее вам удобный для нашего венчания, которое они намереваются почтить своим присутствием.
— Передайте, милый братец, их величествам, — ответила я, — что для меня будет удобен тот день, который назначат они, и не откажитесь добавить, что я надеюсь никогда не доставлять им больше такого беспокойства.
Он поклонился спокойно и серьёзно.
— Это является также, поверьте, и моим самым горячим желанием, дорогая сестрица, — произнёс он.
И он ушёл.
Мы венчались в пасмурный мартовский день 1912 года. Император и императрица, согласно своему обещанию, присутствовали в церкви, а вечером отбыли в Берлин. Около пяти часов в Ратуше, а потом во дворце, должностные лица магистратуры принесли новому великому герцогу присягу. Затем, в восемь часов, в нижнем этаже, в Галерее зеркал, состоялся интимный, ввиду нашего недавнего траура, обед, на котором собрались высшие военные чины и сановники Великого Герцогства, в общем около тридцати человек.
Начали подавать второе блюдо, когда над нашими головами в следующем этаже послышались вдруг удары, то глухие, то резкие.
Сперва на них не обратили внимания. Но шум всё продолжался, тук-тук-тук-тук, с безнадёжной правильностью.