Первые уроки давал ему сам Венсан Лабульбен. За чаем в одном вновь открывшемся кафе в Булонском лесу они говорили обо мне. И старик сейчас же пришел в восторг от возможности познакомиться с таким человеком, как я.
— Право, этот господин слишком добр, — сказал я (и все-таки был счастлив констатировать тот факт, что даже наперекор всем неблагоприятным условиям, в которых мы теперь живем, подлинный талант, в конце концов, все-таки пробивается вперед).
Всю ночь шел снег. То были черные, полные муки дни немецкого наступления на Верден. На церкви Монруж било полдень, когда мимо нее промчался автомобиль, управляемый юным Лабульбеном. Из улицы Франциска I мы выехали без десяти двенадцать.
— В самом деле, он слишком добр, — сказал я. — Вы должны же, наконец, назвать его имя.
Странно, — каждый раз, как я задавал этот столь естественный вопрос, мой собеседник старался от него уклониться. Теперь он понял, что молчать больше нельзя.
— Господин Теранс. Его зовут господин Теранс.
— Господин Теранс?
— Да, — сказал Венсан и как раз в это мгновение сделал очень удачный поворот, чтобы не наскочить на громадный военный фургон.
Когда мы обогнали фургон, он таинственно прибавил:
— Должен вам сказать, мне кажется, он — иностранец.
Бульваром Журдан автомобиль выехал в парк Монстра. С черных ветвей, сердито качаемых ветром, падала снежная пыль. Бедные нахохлившиеся воробьи чернели пятнышками на бледном небе.
Венсан свернул направо на улицу Нансути и остановил машину у переулка того же имени.
— Приехали.
Он спросил у девушки, сметавшей снег у порога:
— Здесь живет господин Теранс?
Значит, молодой Лабульбен сам еще ни разу не был у своего близкого друга. Но не так меня изумило это, как то, что человек, покупающий у Лабульбенов автомобиль в 20 HP (55 тысяч франков!), живет в таком скромном квартале.
Не ответив моему спутнику, девушка ушла в дом. Минуты через две вышла старуха.
— Это вы спрашиваете господина Теранса?
— Да, я.
— Он велел перед господами извиниться и сказать им, когда они приедут, что они застанут его в ресторане «Золотого льва», № 66, на улице Виллье.
Автомобиль поехал назад, той же дорогой. Когда мы подъезжали к улице Латур-Мобур, Венсан, вероятно, думавший, что я сержусь на него, — он думал это не совсем уже неосновательно, — собрался с духом и сказал:
— Он приглашает нас в ресторан. Наверное, он решил, что живет слишком некомфортабельно, чтобы принять вас у себя дома.
— Это совершенно безразлично.
— Конечно, — уверенно подхватил Лабульбен. — Об одном только я жалею. Он говорил мне, что у него есть отличная марка Бургонского, и он угостит нас. Этого удовольствия мы лишились, потому что не думаю, чтобы он захватил вино с собой в ресторан. Я знаю «Золотого льва»: туда не ходят со своим вином.
Когда мы вошли в ресторан на улице Виллье, мой спутник, я заметил, слегка нервничал.
— Его еще нет, — сказал я с иронической усмешкой.
— Да, и я совершенно не понимаю... Метрдотель, заказан вам столик для господина Теранса?
— Господина Теранса! Нет, сударь, насколько мне известно, нет.
Венсан обратился к кассирше.
— Вам не заказан столик на имя господина Теранса?
Она отрицательно качнула головой.
Венсан был готов заплакать.
— Ну что же, займем все-таки стол, — сказал я. — А если он не приедет, позавтракаем и без него... Мне уже хочется есть.
— Это непостижимо, непостижимо, — повторял бедняга, вертя в руках свою фуражку.
Призывая в свидетели весь персонал ресторана, он еще раз страдальчески повторил:
— Вы уверены, вполне уверены, что нет столика, заказанного для господина Теранса?
В ответ донесся чей-то голос:
— Господина Теранса! Кто это спрашивает господина Теранса?
В то же время дверь из буфетной отворилась, и на пороге показался маленький грум в зеленом. Он повторил:
— Кто спрашивает господина Теранса?
— Я, я! — воскликнул мой спутник.
— Как вас зовут? — недоверчиво спросил грум.
— Венсан Лабульбен, господин Венсан Лабульбен.
— Значит, это вам, — сказал зеленый мальчуган и вытащил из кармана письмо.
Он с достоинством вручил его юному Лабульбену.
— Ну ты, мальчишка, — говорил между тем метрдотель, — вместо того чтобы торчать в кухне, ты бы должен быть здесь, к услугам гостей. Вот уже пять минут этот господин спрашивает.
— Оставьте, оставьте, — сказал Венсан, прочитав письмо. — Вот тебе, — и он протянул груму монету.
Венсан слегка покраснел и как-то растерянно смотрел на меня.
— В чем дело? — спросил я. — Он не может явиться? Просит нас подождать?
— Не то, совсем не то. Он просит нас его извинить... извинить и быть столь любезными, чтобы сейчас же ехать туда, где он находится.
— Куда?
— Улица Гамбетта, 41.
И Лабульбен скороговоркой прибавил, точно хотел сбросить с себя тяжелое бремя:
— Улица Гамбетта, в Нуази-ле-Сэк.
— В Нуази-ле-Сэк, — выкрикнул я. — В Нуази-ле-Сэк! В такую погоду... А теперь уже час.
— Еще без двадцати, — сказал Венсан.
— Если господа мне верят, — начал метрдотель, — такое расстояние...
— Мы проедем в четверть часа, даже меньше, в моем автомобиле, — закричал Венсан. — Только взгляните — и скажите, часто останавливаются у вашего подъезда такие машины?
— Я согласен вас сопровождать, — сказал я Лабульбену, чтобы положить этому конец, — но не в Китай же. Если мы не застанем этого господина в Нуази-ле-Сэк, предупреждаю вас, я там вас брошу и вернусь в город на трамвае.
***
Нуази-ле-Сэк! Много ли среди принадлежащих к искупительным поколениям, пришедшим в жизнь между 1870 и 1900 годами, много ли среди них таких, в чьем сердце имя зловещей узловой станции не отдалось бы таким страшным эхом? Нуази-ле-Сэк! Сколько французов, шедших на смерть, направлялись к такой незаслуженной судьбе через этот черный шлюз! Когда они были мальчиками, сидели на школьной скамье, — им обещали эру счастья и мира. И все это — для того чтобы кончить тобою, Нуази-ле-Сэк! Нет, не поля смертоубийства — там ужас слишком велик, чтобы оставалась возможность рассуждать, там воля, необходимая для установления ответственностей, растворяется в слезах, — но именно ты, Нуази-ле-Сэк, должна стать тем местом паломничества, куда нужно привести всех мечтателей, больших и маленьких, грезящих о братстве, подлинных виновников избиения... «Будьте любезны, господа, последуйте за мною по этим мосткам над вокзалом, прислонитесь к перилам. Метров двадцать в длину, может быть — даже меньше. Ну, так вот, под ними в продолжение четырех лет прошли десять миллионов человек. Из этих десяти миллионов два миллиона изувечены, миллион восемьсот тысяч убиты. „Долой войну!“ — говорите вы. О, конечно!.. Но скажите честно, уверены вы, что одним этим криком „долой войну!“ вы избавите миллионы розовых мальчуганов, подрастающих сейчас в нашей милой Франции, от ужаса через десять, может быть, через пять лет, пройти под мостками Нуази-ле-Сэк, без надежды вернуться? Скажите честно, что уверены в этом, — и тогда я сам, клянусь вам, прокричу вместе с вами это „долой войну!“, прокричу еще громче, — слышите вы? — еще громче чем вы!.. Но, дорогие мои друзья, мне кажется, что вы молчите». Автомобиль, управляемый все более нервничавшим Лабульбеном, ехал вдоль вокзала. Через балюстраду виднелись черные пути с вереницами вагонов. На платформе вырисовывались чудовищные силуэты пушек. На темных чехлах лежал снег и быстро таял. Сверкала мокрая медь. Платформы были набиты войсками.
Лабульбен не произнес ни слова. Я чувствовал, что его маленькая душа тылового солдата, подстерегаемого проверочными комиссиями, цепенеет в ужасе перед этим зрелищем.
— А где же улица Гамбетты? — спросил я, чтобы нарушить молчание.
Наконец-то ее разыскали. Это была одна из улиц грязного предместья, где грязные постройки чередовались с пустырями. В каком-то кафе фонограф пел:
И скоро наш черед настанет,
Когда все старшие уйдут...
— А ты говоришь! — сказал какой-то капрал, выходя с солдатом из этого кафе.
Они злобно поглядели на наш автомобиль.
— Наконец-то! — сказал Лабульбен, останавливая машину у дома с номером 41.
И, утирая пот, прибавил:
— Не рано.
— Войдите, — сказал я ему, — и спросите, здесь ли он. Я не тронусь с места, пока вы не узнаете наверное.
Он повиновался и вскоре затем вернулся, сияя:
— Здесь! Он ждет нас.
***
№ 41 на улице Гамбетты — громадный небоскреб, высящийся над железной дорогой. На темной лестнице уже зажгли газ.
— На пятом этаже, — шепнул мне Лабульбен.
— Так я и думал, — ответил я сердито.
Из комнаты, куда нас ввели, открывался далекий вид на снежный пейзаж, белый с черным. Прямо под нами был вокзал со всем его хаосом людей и материалов. Виднелись громадные темные купола сараев для локомотивов, — никогда его не забудут прошедшие через Нуази-ле-Сэк.
— Как все это безобразно! — сказал Венсан Лабульбен.
— Да, Фридландское авеню лучше.
Мы сразу замолкли. Маленькая дверь приотворилась. Вошел г-н Теранс.
— Тысяча извинений, господа!
Он повторил:
— Тысяча извинений!
— Право, мы думали, что уж никогда вас не разыщем, — сказал Венсан.
Голос у него стал снова веселый и счастливый. Злой призрак исчез.
Он представил нас друг другу.
— Господин Жерар. Господин Теранс.
Господин Теранс долго пожимал мне руку.
В обычное время комната была, вероятно, светлая. Но в этот темный зимний день уже почти ничего не было видно. К тому же, г-н Теранс стоял спиной к окну. Я только видел, что он высокого роста, что у него седые волосы и темные очки.
— Еще раз простите, господин Жерар. Только мое желание познакомиться с вами может оправдать, что я завлек вас в эту западню.
Он говорил по-французски вполне правильно, но с заметным иностранным акцентом.
— Вы, наверное, умираете с голоду, господа. Будьте добры, пожалуйте сюда.
Он отворил дверь, в которую вошел. Юный Лабульбен не мог сдержать радостного возгласа: мы были в столовой, и вид стола обещал большое пиршество.
— Не скрою от вас, — сказал Венсан, расстегивая портупею, — я уже начинал беспокоиться. Но теперь все великолепно.
Старик улыбнулся.
— Садитесь, господин Жерар, пожалуйста.
И он стал наливать нам портвейн.
Я быстрым взглядом окинул столовую.
Разнокалиберная мебель, впрочем — новая. На столе самая обыкновенная сервировка. Все это являло резкий контраст с видом нашего хозяина. Я старался найти какую-нибудь связь между квартирой и ее владельцем и не находил. За исключением одной гравюры на стене, которую я со своего места не мог разглядеть сколько-нибудь подробно, — на всем лежала печать самой угнетающей пошлости.
— Еще немножко портвейна? — сказал старик.
— Не откажусь, — воскликнул Венсан. — Мы совсем замерзли в дороге, господин Теранс. Знаете, мы ехали в открытом автомобиле. Кстати, довольны вы своей машиной?
— Восхищен, в восторге, — ответил старик.
Было видно, что он обращает мало внимания на привезшего меня к нему. Его глаза следили за моими.
— Не правда ли, любопытная гравюра, господин Жерар?
Он встал, снял раму со стены и поставил передо мною на стуле.
— Узнаете, вероятно? — спросил он с улыбкой.
Это была старая-престарая гравюра, изображающая разгром города Дрогеды наемниками Кромвеля. На первом плане — лорд-протектор в тяжелом панцире и в куртке из буйволовой кожи. Одним сапогом он наступил на грудь убитой женщины. Под картиной была в качестве надписи фраза из письма, отправленного по этому поводу Кромвелем английскому парламенту и извещающего о победе над врагами религии.
«Мы хотели совершить великое дело не силою и насилием, но духом Божиим».
Не переставая улыбаться, г-н Теранс повесил картину на место.
— А теперь за стол, — сказал он.
Около трех часов мы кончали завтрак. Говорили понемногу обо всем, но, к большому моему удивлению, ни разу разговор не коснулся тех причин, которые побудили г-н Теранса пригласить меня к себе. Ни одного намека на мои стихи, словно они и не вышли никогда из тех сфер, где прозябают неосуществленные творения.
За кофе Венсан, выпивший немного лишнего, встал и сказал с торжественностью:
— А теперь, господин Жерар, вы увидите нечто.
— Что он увидит? — спросил г-н Теранс.
— Увидит — это не совсем точно. Нужно сказать: отведает. Господин Жерар отведает вашей замечательной марки.
Никак не передать того смущения, какое при этих словах выразилось на лице г-на Теранса.
— Ах, Господи! — вскрикнул он.
— Что такое? — спросил Лабульбен.
— Я забыл дома.
— Забыли вино!
— Да, с этим проклятым переездом — спешным переездом. Бутылки остались в Нансути.
— Улица Нансути, рядом с парком Монстра? Вот так история!
Юный Лабульбен безнадежно всплеснул руками.
— Да это, право, неважно, — сказал я.
— Ах, такая досада, такая досада, — повторял г-н Теранс, Венсан Лабульбен встал.
— Дайте мне мою портупею.
Г-н Теранс протянул ее ему.
— Что вы хотите сделать Венсан?
Он не ответил.
— Если я поеду на эту улицу Нансути и попрошу от вашего имени у дамы, которую видел сегодня утром, — даст она мне одну бутылку?
— Без всякого сомнения, — сказал г-н Теранс. — Но вы непременно хотите...
— Это безумие, — прибавил я. — Ведь двадцать километров, и в такую погоду...
Юный Лабульбен, слегка пьяный, гордо перебил меня.
— Для автомобиля фирмы Лабульбен не существует ни времени, ни расстояния. Пусть вам пока подадут кофе, а я через три четверти часа буду здесь с бутылкой!
Мы слышали, как он сбежал по лестнице. Две минуты спустя зашумел отъезжающий автомобиль.
Тогда г-н Теранс встал, подошел к буфету, открыл его, достал бутылку и два стакана и налил вина.
Это было Бургонское такой марки, какой я никогда еще не пил.
Мне представляется невозможным, чтобы то вино, которое привезет Венсан, было такое же хорошее, как это.
— Это — то самое, — сказал г-н Теранс.
Я удивленно поглядел на него, и он прибавил следующие слова, от которых мое изумление только еще увеличилось:
— Мне было необходимо поговорить с вами, господин профессор, и, право, не было иного средства избавиться на час от присутствия этого глупого юнца.
Глава II
ГОСПОДИН ТЕРАНС
«Господин профессор!» Называя меня так, за кого же г-н Теранс меня принимает? Сейчас же мелькнула у меня мысль, что тут какая-то темная путаница. Я подумал, что тут виновата глупость, пожалуй, беспримерная, юного Лабульбена; но я не задал своему собеседнику никакого вопроса. Этот печальный зимний вечер наполнил меня какой-то мрачной апатией, и в ней, чувствовал я, понемногу глохло мое первоначальное любопытство.
Еще не было и трех, а уж совсем стемнело. Предметы один за другим пропадали во мгле комнаты. Я видел, как г-н Теранс встал. Я думал, что он хочет зажечь лампу. Нет, он подошел к окну, распахнул его.
В столовую проник холод. Я также подошел к окну, облокотился о подоконник рядом с г-ном Терансом.
Какую зловещую картину представлял этот зимний вечер! Опять пошел снег. Его частые хлопья казались черными, а то становились желтыми, когда попадали в полость зажигавшихся газовых рожков. Вместо домов были под этим серым небом только какие-то тяжелые бурые кубы.
С вокзала доносился к нам смутный гул. Я заметил, что г-н Теранс смотрит на платформы, кишащие, как призраками, солдатами. Тогда и мое внимание всецело приковалось к этому зрелищу, до того, что я почти забыл о своем собеседнике.
Воинский поезд готовился к отходу. По красным и желтоватым кругам можно было угадать уже прицепленный паровоз. А за ним — цепь вагонов, — фургоны с лошадьми, воинские повозки, платформы с нагруженными полковыми вещами, наконец, пассажирские вагоны с раскрытыми дверцами.
Вокзальные фонари горели. Но они были выкрашены в верхней части в темную краску или прикрыты рефлекторами из черной жести, — оттого между ними и нашим окном колебалась широкая полоса тьмы, сквозь нее мы различали землю, тротуары вокзала, облитые бледным светом, и все было точно приплюснуто.
Этот сосредоточенный свет, точно театральная рампа, все-таки позволял нам улавливать все подробности развертывавшейся у наших ног сцены.
Солдаты серо-синими гроздьями лепились у открытых дверей. Короткий звук рожка, — и мы увидали, как они стали передавать из рук в руки свои мешки, ружья, и исчезали затем в вагонах... О эти упражнения в посадке, которые в дождливые дни нас заставляли проделывать в казармах, причем деревянные скамьи играли роль вагонов, — упражнения, всегда сопровождавшиеся потешными приключениями, вызывавшими громкий ребяческий хохот... Какой ужас видеть, что эти формальности, вызывавшие когда-то столько шуток, проделываются совсем всерьез...
Скоро на платформе оставались лишь офицеры, стоявшие у дверей отведенных им отделений, несколько курьеров и начальник распределительной станции в черном доломане и в фуражке с белым околышем.
Глухой гул, до этого наполнявший вокзал, теперь перестал доноситься до нас, и мы слышали лишь все более учащенные вздохи локомотива.
Я украдкой взглянул на своего хозяина. Глаза его были неподвижны, черты лица напряглись. Казалось, с каким-то безумным вниманием следит он за этой картиной, и такой заурядной, и такой грандиозной.
Опять рожок, два свистка, — начальника станции и локомотива. Поезд медленно тронулся с резким лязгом цепей. Мы скорее слышали его, чем видели его движение... о августовские поезда 1914 года с их песнями и цветами!..
Когда последний вагон прошел под нашим окном, я снова взглянул на г-на Теранса. Увидел, как он перекрестился.
Мой собеседник протянул руку во тьму, в ту сторону, куда ушел поезд, превратившийся теперь в смутный, замирающий гул.
— Они умрут, — сказал он, точно говоря сам с собой.
Он перевел глаза на вокзал, на этот страшный бассейн, куда уже снова вливался поток серо-голубых человечков в ожидании нового поезда.
— И эти тоже умрут, — сказал г-н Теранс. — И эти тоже. Все умрут.
Помолчав минуту, он повторил:
— Все, все умрут... И за что? За что?
Я едва расслышал этот странный вопрос. В эти мгновения я жил в мире противоречивых чувств. Одно из них проступило сильнее, оформилось. «В Париже всюду придумывают целую тучу смешных мер, чтобы сохранить в тайне передвижения войск. А вот иностранец, может быть — враг, имеет полную возможность из своего окна вести днем и ночью счет полкам, отправляемым к Вердену... Я был бы очень удивлен, если бы, например, на Майнцском вокзале...»
Первые же слова г-на Теранса дали подтверждение таким моим мыслям.
— Уже несколько дней, — сказал он, — я не отхожу от этого окна, даже ночью. Я видел, как прошли через этот вокзал все те, которых направляют туда, в бездну... Удивитесь ли вы, господин профессор, если я скажу вам, что в этом множестве синих шинелей я не мог заметить присутствия хотя бы одной куртки хаки.
Он повторил:
— Хотя бы одной куртки хаки.
В висках у меня, тревожно стучало. Что хотел он этим сказать? И каждый раз это странное обращение: «Господин профессор».
— Что вы хотите сказать? — прошептал я.
Он с любопытством поглядел на меня.
— Что хочу сказать? Ничего, господин профессор, ничего такого, чего бы вы уже не знали. Уже совсем темно. Тяжело будет сегодня вечером этим несчастным по грязи Мортома и возвышенности 304.
***
Молча вернулись мы к столу. Г-н Теранс повернул выключатель. Зажглось электричество.
Хозяин задернул тяжелые занавески перед окном, оставив его открытым. Было видно, что у него нет никакой охоты иметь дело с полицией.
— А Лабульбена все еще нет, — заметил я, чтобы сказать что-нибудь.
Г-н Теранс иронически улыбнулся.
— Надо думать, не так-то легко удалось ему получить вино, пришлось повозиться с милейшей привратницей в улице Нансути. Наверное. Потому что иначе он был бы уже здесь: машины фирмы Лабульбен — сейчас одни из самых лучших.
Он пошел в темный угол комнаты, стал рыться в груде бумаг.
Он вернулся с номером «Revue des deux Mondes», положил его на стол передо мною и показал пальцем на оглавление.
И одновременно с этим я услыхал его изменившийся голос, взволнованный и серьезный. Он проронил лишь одно слово:
— Благодарю.
Тотчас же еще острее почувствовал я все, что было тревожного и причудливого в моем положении. И все-таки я теперь понял. Это обращение: «Господин профессор...» В оглавлении журнала, протянутого мне господином Терансом, я прочитал:
«Ф. Жерар, профессор College de France: Героизм ирландских полков во Франции, в Дарданеллах и в Сербии».
— Благодарю, — еще раз произнес г-н Теранс.
Старик стоял передо мною. Он взял мою руку и пожимал ее.
— Благодарю, господин профессор.
Я не отнимал руки. Как, почему, когда было еще время, не рассеял я одним словом этого смешного недоразумения? Никогда не мог я вполне это понять. Даже вот сейчас задал я себе вопрос: хватило бы у кого-нибудь другого, не у меня, смелости разочаровать моего собеседника, такого трогательного в его искренней простоте?
Смелость, сила... Их остатки я потратил на то, чтобы в душе, in petto, проклинать непостижимую глупость юного Лабульбена.
Воцарившееся в комнате молчание нарушил я, но лишь за тем, чтобы спросить неуверенным голосом:
— Вы — ирландец?
Улыбка г-на Теранса не была лишена иронии.
— Я думаю, что вы сразу догадались, — сказал он, указывая на гравюру на стене, изображающую разгром Дрогеды.
Он взял журнал, стал его перелистывать.
— В первый раз, господин профессор, статья иностранного автора отдает должное усилиям Ирландии, сделанным в эту войну. Хорошо, что это было сказано, если принять во внимание то, что произойдет позже и за что нас непременно будут обвинять в предательстве. Примите же нашу благодарность, господин профессор.
— Не можете ли вы дать мне напиться? — попросил я.
Г-н Теранс встал, налил мне стакан воды. Затем неумолимо продолжал свой благодарственный гимн.
— Я лишь недавно узнал, что сделал профессор Жерар во Франции, в Европе, в интересах свободной Ирландии, в той области, где я — невежда. Лишь недавно я узнал, что с самого возникновения Гэльской лиги вы своим высоким авторитетом поддерживали усилия Дугласа Гайда, Давида Комина, великого Эойна Мак-Нейла. Благодаря вам мир мог узнать, что у Ирландии, свободной страны, есть свой собственный язык, и потому, когда она требует себе собственной армии, собственной дипломатии, — она требует лишь своего права. Повторяю, я не ученый, другие лучше могут выразить вам признательность нашей страны за это. Но ваша деятельность тем не ограничилась. Вы только что посвятили эту свою статью памяти ирландских солдат, павших за время, начиная с августа 1914 года. И за эту статью скромный лейтенант ирландских стрелков хочет принести вам благодарность.
— Вы были лейтенантом ирландских стрелков? — сказал я с удивлением, оправдывавшимся преклонным возрастом моего хозяина.
— Я записался в день объявления войны, — небрежно сказал г-н Теранс, — я верил тогда, что Англия сдержит свое слово, и что каждый выстрел, сделанный нами против Германии, будет выстрелом за свободу нашей страны.
— И больше... в это не верите?
— За кого вы нас принимаете? — сказал с улыбкой г-н Теранс.
Он продолжал просматривать страницы «моей» статьи.
— Все равно, — опять пробормотал он, — хорошо, что все это было сказано.
Глаза его горели. Я видел, как по его бледному лбу легла складка и все увеличивалась.
— Себд-уль-Бар! 25 апреля 1915 года. Много видел я на своем веку страшного. Но никогда ничего ужаснее Дарданелл! Это был день высадки, и, конечно, ирландцы были впереди всех. По мере того как появлялись они на сходнях, огонь турок косил их. Из первых двух сотен — все добровольцы! — вы хорошо это сказали, — сто сорок девять были убиты, тридцать ранены. Шедшие следом за ними бросились в воду, чтобы добраться вплавь. Но в воде была скрыта колючая проволока. Я вижу еще агонию этих пловцов, ноги их застревали в подводных клещах. Они протягивали руки... Протягивали руки... Они умерли, умерли... И за что! За что!
Старик также выпил стакан воды.
— Но вот чего вы не знаете, господин профессор, или знаете, но не могли сказать из-за вашей цензуры: такая великая храбрость осталась безымянной. В Англии никогда не разрешалось произносить имена ирландских героев. В вечер высадки телеграммы адмирала де Робека умолчали о названиях наших полков... Полтора года сражались мы, полтора года, вы знаете — как за английского короля, — за нашего «прусского короля». Теперь — кончено, совсем кончено. Вольно же маленьким синим солдатикам, которые спешат там внизу, на этом вокзале, продолжать адскую сарабанду! С нас — довольно. У нас — иной долг.
— Какой?
— Он — в окопах Ирландии, господин профессор. Не в окопах Франции.
Ледяной ветер надул занавески и донес до нас новый зловещий звук рожка.
— Уходит еще один полк, — сказал старик. — Какой ужас! Несчастные! Даже если они победят, воспоминание о понесенных ими жертвах — как будет оно тяготеть над ними, когда они будут сидеть за зеленым столом Мирной Конференции.
И опять повторил:
— Какой ужас! Какой ужас!
— Что же, по-вашему, должны мы делать? — спросил я, охваченный мучительным чувством.
***
Гул вокзала под нами замер, а вместе с ним немного затихло и возбуждение г-на Теранса. Он заговорил теперь почти совсем спокойным голосом.
— Нужно сказать правду. Сегодняшняя правда об Ирландии уже не совпадает с заключением вашей статьи. «Этот героизм, — говорите вы, — доказывает, что Ирландия окончательно поняла, что, помимо восстания, есть иные методы добиться признания ее прав. В этом смысле ирландские солдаты в Дарданеллах и в Сербии определенно подали свой голос против убийц 1882 года...» Нет, господин профессор, это не так. И я сейчас докажу вам... Сражавшиеся в Дарданеллах и убийцы в Феникс-парке совсем не противоположны одни другим. Напротив, это — все те же люди, тем же одушевленные, все те же...
Он встал.
— Господин профессор, это я 6 мая 1882 года, в десять часов утра, в Феникс-парке ударом кинжала убил лорда Фредерика Кэвендиша, помощника государственного секретаря Ирландии, а мои товарищи разделались с государственным секретарем Бэрком. И все это — на глазах вице-короля, лорда Спенсера, который из окна дворца видел эту маленькую схватку, не понимая, в чем дело. Это еще не позабыто. Вы знаете, каким позором весь мир заклеймил казненных. И вот теперь, через тридцать лет, меня восхваляют за то, что я убил в Дарданеллах нескольких турок. Не значит ли это, что с ирландской точки зрения — а лишь одна она важна мне, — что с этой точки зрения прав убийца, а не солдат. Не моя вина, господин профессор, если англичане так уже созданы, — но вы должны же знать, что убийством одного из министров Англии скорее достигаешь плодотворного с ней соглашения, чем глупой службой в ее армии наподобие какого-нибудь наемника сикха или гурка.
Он стукнул левым кулаком по столу. Послышался металлический звук. Тут я вспомнил, что во все время обеда эта рука была в перчатке.
— Во всяком случае, вы-то приобрели право говорить так, — сказал я.
Он усмехнулся.
— Нет, нет, это совсем не то, что вы думаете!.. Не потому, что я был ранен на войне. Пули пощадили меня в окопах, дали мне там возможность углубиться в свою совесть, испытать ее. Я думал о наших английских парламентских лидерах, торговавших нашей кровью, отдававших ее за обещания, из которых ни одно не было выполнено. Нашим солдатам отказывают в праве носить на фуражках их национальные значки, а в это самое время всех наших врагов осыпают похвалами, и злейший из них, ульстерец Керзон, призван заседать в военном совете. Знаете вы, господин профессор, что он, Керзон, — это человек, который весною 1914 года просил кайзера прислать ему ружья, чтобы расстреливать нас, и уверял его в своей полнейшей преданности?.. Что бы вы сделали на моем месте? Надо полагать, то же, что сделал я. Я вышел в отставку и вернулся в Ирландию. Там я застал борьбу, подлинную, единственную, которой мы никогда не должны бы оставлять. Эту руку мне раздробило в схватке с коронными войсками. Меня лишний раз приговорили к смерти. Требуют моей выдачи. Легко может статься, что через неделю старый фений будет болтаться на веревке в Пентонвильской тюрьме. Полиция, английская и французская, следит за мною, ходит по пятам. Вы могли понять, что отнюдь не с легким сердцем заставил я целое утро метаться по Парижу и его предместьям профессора College de France, к которому питаю самое глубокое уважение. Я не буду ночевать здесь, господин Жерар. Как только я скажу вам то, что должен сказать, я снова уеду...
Опять донесся звук рожка. Загромыхал еще один поезд.
— Что же еще можете вы сказать мне, кроме того, что вы нам изменяете!
Г-н Теранс не смутился.
— Господин профессор, — сказал он совершенно спокойно, — когда Франция боролась против Англии, мы всегда были на ее стороне. Мы помогали усилиям Шато-Рено и Лозена, Гоша и Эмбера. Победою при Фонтенуа обязаны вы Ирландской лиге. Никогда на протяжении шести столетий французы, думаю я, не имели повода применить к нам слово «изменники». Вижу, сейчас положение дел может измениться. Но, скажите, мы ли тому, в самом деле, виною? Наш общий враг сделался вашим союзником. Вы мне скажете, что вы были вынуждены заключить этот союз. Пусть так. Не стану вас за это упрекать, господин профессор; мы из тех, которые полагают, что для народа всякий союзник хорош, когда дело идет о том, чтобы осуществить или защитить свою национальную независимость. Завтра мы могли бы стать союзниками Германии...