А есть люди, с которых все как с гуся вода, они словно стряхивают с себя самое возможность какой бы то ни было вины, как только выходят из дома; я так не могу. Я с самого начала воспринимал все это слишком уж всерьез. Я веровал. Я знал, что они правы: моя мама, священник, учителя. Я был грешником, я был грязен и мерзостен, а потому не имел никакой надежды уберечься от геенны огненной малыми усилиями; лишь высококвалифицированная работа, посильная исключительно настоящим профессионалам, могла спасти меня от вечного — вполне мною заслуженного — проклятья.
Первородный грех стал для меня истинным откровением. Я наконец осознал, что можно чувствовать себя виноватым, даже и не совершив никакого конкретного проступка, что это жуткое, неотступное, изматывающее ощущение непосильной ответственности может быть отнесено на счет того, что ты попросту живешь. Четкое логическое объяснение! Ни себе хрена. Надо признаться, это было большим облегчением.
Так вот я и чувствовал себя виноватым, даже после того, как бросил школу, даже после того, как перестал ходить в церковь (какие там «даже» — особенно после того, как перестал ходить в церковь!), даже после того, как ушел из дома и начал снимать квартиру за компанию с тремя студентами, продвинутыми ребятами и атеистами. Я чувствовал себя виноватым, что бросил школу и не поступил в университет или колледж, виноватым, что не хожу в церковь, виноватым, что ушел из дома и оставил маму один на один с заботами обо всем остальном нашем семействе, я был виноват, что курю, виноват, что дрочу, виноват, что все время норовлю улизнуть в сортир и почитать газету. Я чувствовал себя виноватым, что не верю больше в концепцию вины.
Тем вечером я забежал домой повидать маму, а заодно и сестер-братьев, какие случатся под рукой. Мы жили на Теннант-роуд, в Фергюсли-парке, по тому времени это был самый опасный пригород Пейсли, скопище унылых, запущенных бетонных коробок, заселенных по преимуществу «проблемными» семьями.
Фергюсли-парк занимает треугольный участок земли, ограниченный тремя железнодорожными линиями, натуральная резервация. Наши улицы были сплошь усыпаны битым стеклом, а половина окон первого этажа заколочена фанерой и картоном. Граффити были последними скрепами, на которых кое-как еще держались стены.
В то время баллончик с аэрозольной краской представлял для местных хулиганов нечто вроде социального символа, вроде как «паркеровская» авторучка; это был знак, что ты явился и являешь угрозу обществу, что ты милостиво согласился посвятить часть своего драгоценного времени теории и практике художественного вандализма, равно как и таким стратегически более эффективным, но эстетически менее изысканным формам вредительства, как прошибание дыр в стенках, разбивание оставленных на улице машин и лихие, хотя редко дававшие положительный результат эксперименты по хирургическому исправлению внешности членов других, враждебных шаек.
Все подъезды приземистых, уродливых зданий за одну ночь заваливались пустыми бутылками из-под крепленого вина и досуха высосанными банками от лагера, словно люди выставляли всю эту алкогольную посуду вместо молочных бутылок, в тщетной надежде на утреннюю доставку.
Я не стал засиживаться у мамы, старая квартира меня угнетала. Вот, к слову, еще один повод для вины: я считал, что, если по-хорошему, любовь к маме должна была бы перевесить все мои плохие воспоминания, связанные с этим местом. В нашей квартире всегда пахло дешевой стряпней, я затрудняюсь сказать о ней что-нибудь еще. Это был запах прогоркшего сала, разогретых банок дешевого ирландского рагу, вечных консервированных бобов и обожженных ломтиков белого хлеба, запах объедков рыбы, спаянных затвердевшим жиром, запах готовых китайских блюд и кэрри, смешанный с вездесущим запахом табачного дыма. Слава еще богу, мои младшие братья и сестрички подросли и теперь их не так регулярно тошнило.
Мама завела обычную волынку насчет ходи в церковь, если уж не на службу, то хотя бы на исповедь. Я-то хотел ее расспросить, как там она и как малышня и не слышно ли чего от папаши — обо всем, за исключением единственного вопроса, о котором хотела говорить она. Так что мы не разговаривали друг с другом, мы говорили каждый о своем.
Все это меня вконец достало. Я чувствовал себя никчемным, виноватым и абсолютно не в своей тарелке, сидел, тупо кивая, пожимая плечами, качая головой (крайне редко), и чинил одну из игрушечных машинок крошки Эндрю (он заходился ревом). В квартире было сыро и холодно, но я все равно вспотел. Мама по своему обыкновению садила одну сигарету за другой, но я всегда обещал ей, что не буду курить, а потому не мог вытащить из кармана свою пачку. Так вот я и развлекался — страдал без курева, неумело пытался починить братцу игрушечную машину и думал об одном: как бы это улизнуть поприличнее.
В конце концов я улизнул. Оставил пятерку на полке около передней двери, рядом с пузырьком святой воды, и ушел, но сперва пообещал, что вернусь, когда пабы закроют, куплю готовых рыбных обедов и вернусь, и еще пообещал подумать насчет снова ходить в церковь или хотя бы просто зайти поговорить с отцом Макнотом, и вообще вести себя хорошо и не отлынивать от работы… Отчетливый запах мочи в подъезде показался почти облегчением, я словно снова начал дышать.
Моросило. Я поднял воротник и пересек улицу, хрустя битым стеклом, которым были практически вымощены наши улицы, как в других местах — щебенкой. Затем я зашагал по грязной траве мимо обгорелых обломков ДСП, насквозь промокших кусков картона и мятых, с лужицами жирной воды внутри, алюминиевых посудин от готовых обедов. На Бэнкфут-драйв, в безопасном удалении от нашего дома, я нырнул в первый попавшийся подъезд и закурил, втягивая дым с жадностью утопающего, которого только-только вытащили из воды и дали глотнуть воздуха. В подъезде воняло, противоположная стена была изукрашена безграмотными надписями и бездарными рисунками, где-то наверху кто-то орал дурным голосом. В ближайшей ко мне квартире врубили телевизор на полную мощность — надо думать, чтобы заглушить эти вопли. Я стоял в распахнутой двери, курил и смотрел на мокрое убожество Фергюсли-парка, чуть поеживаясь, когда мне капало за шиворот.
Мокрый Фергюсли, моя колыбель, арена моих игр и приключений. Я ушел от него, но недалеко, всего на какую-то милю. Он все еще меня держал. Господи, что это была за помойка, что за жуткая трущоба. Идеальнейшая фактура для документального фильма, который никто, к сожалению, так и не снял. Упадок городских окраин? Ошибки послевоенного городского планирования? Обвинительный акт вытеснению «трудных» семей в гетто? Все это и многое другое. Тащите, ребята, свои модные теории и побольше пленки, но не забудьте запереть бак «рейнджровера» и закрепить колеса специальными, против воров, гайками. Ну и прихватите с собой пару дробовиков.
А мне все это обрыдло. Я хотел вырваться.
Я вытащил из внутреннего кармана куртки несколько сложенных вчетверо листов. Один из студентов, с которыми я снимал квартиру, дал мне попользоваться пишущей машинкой, и я напечатал кое-что из своих песен. Я купил в музыкальном магазине настоящую нотную бумагу и аккуратно перенес все половинки-четвертушки-восьмушки из старых блокнотов, а затем напечатал внизу слова.
Прекрасно понимая, что автор-исполнитель из меня никакой, я пребывал в размышлениях, какую бы это группу сделать богатой и знаменитой. Я обзавелся старой, прошедшей через множество рук басовой гитарой и уже почти научился на ней играть; кроме того, я имел некоторое, самое зачаточное, представление о нотной грамоте. А начиналось все с полной экзотики. В нежном восьмилетнем возрасте я изобрел свой собственный способ записывать музыку — при помощи миллиметровки и двадцати цветных карандашей, подаренных мне на Рождество. Странным образом эта система, при всей ее сложности и неуклюжести, работала. Она стала моим личным достоянием, предметом моей гордости, и я восемь лет кряду упрямо противился неизбежному, отказывался изучать общепринятую музыкальную нотацию и даже пытался убеждать каждого, кто соглашался меня послушать, в преимуществах моей системы. Я страстно, искренне верил, что в конце концов музыкальный мир увидит, что она лучше, и дружно на нее перейдет. Это будет нечто вроде перехода на десятичную систему, на метрическую систему мер…
Псих, да и только.
В конце концов я чуть ли не с отвращением купил себе музыкальный самоучитель и, преодолевая внутреннее сопротивление, освоил азы нотной грамоты — нотный стан и тактовые размеры, хотя всякие там уменьшенные септаккорды в миноре и последования так и оставались для меня грамотой скорее уж китайской. (Но кой, собственно, черт. Я слышал свои песни в голове, и они звучали великолепно. Перевести их из головы во внешний, реальный мир будет мелкой технической задачей. Играть на гитаре или клавишных или записывать готовую музыку на бумаге — это может каждый олух, а вот чтобы придумать мелодию, нужен настоящий талант.)
Сегодня я направлялся в студенческий клуб местного Технологического колледжа, где играла группа FrozenGold. Один мой школьный знакомый, который работал теперь подручным токаря в той же мастерской, что и я, слышал этих ребят в Глазго, когда они играли в каком-то пабе, и проникся. Я отнесся к его восторгам крайне скептически. «Застывшее золото»? Жалко и беспомощно. У меня была наготове целая прорва значительно лучших названий. В том крайне маловероятном случае, если эта команда мне подойдет, я дам им выбрать из моего списка.
Я плелся под дождем, ссутулившись и до отказа засунув руки в неглубокие карманы промокшей вельветовой куртки. Я шел, низко наклонив голову, чтобы не замокла зажатая в зубах сигарета, а потому не видел вокруг ничего, кроме мокрой, расхлюпанной земли. Покидая Фергюсли-парк под железнодорожной эстакадой, я выплюнул окурок (от сигареты остался практически один фильтр) в канаву.
В клубе было тепло и шумно. Пиво там давали по двадцать пенни за пинту, а послушать группу стоило всего пятьдесят. В баре нашлось несколько моих знакомых, мы покивали друг другу, поулыбались, обменялись приветствиями, но я пришел сюда совсем не за этим, а потому напускал на себя вид серьезный и задумчивый, изо всех сил демонстрировал, что мысли мои заняты делами куда более серьезными, чем потрепаться с ребятами, выпить и развлечься. Скорее всего, я вел бы себя так даже в сугубо мужской компании, однако, если по-честному, мой выпендреж был ориентирован в первую очередь на девиц. Перед ними был человек с призванием, скромный юноша, в чьем нагрудном кармане, рядом с сердцем, таится будущая история популярной песни. Я многое повидал, я был значителен… во всяком случае, не подлежало ни малейшим сомнениям, что я буду человеком значительным, и в самое ближайшее время.
Я отнес свою кружку в нижний зал клуба — скромных размеров помещение, использовавшееся по большей части в качестве бильярдной. Грязновато-серое здание клуба, располагавшееся на склоне холма, обращенном к железнодорожной линии Гурок —Глазго, принадлежало когда-то службе социального обеспечения и, надо думать, именно поэтому было построено в предельно унылом стиле «слепой кубист с большого бодуна». В зале, где этим стылым золотушникам предстояло найти свою судьбу — либо пройти мимо нее, чтобы потом всю жизнь кусать себе локти, — было уже жарко и накурено. Я почти чувствовал, как от моей мокрой одежды поднимается пар; кроме того, я чувствовал запах своего тела. Ничего такого уж оскорбительного для обоняния, уютный, в общем-то, запах, но рядом со мной стояли две девушки, и я очень жалел, что не забежал домой, не попрыскался одеколоном.
Группа состояла из пяти человек. Ведущая, басовая и ритм-гитары. Барабаны и хэммонд-орган. Три микрофона, считая тот, что для ударника. Аппаратура выглядела на удивление прилично, усилки и колонки считай что без царапинки, а «хэммонд» так и вообще нулевый. Двое техников (их собственные, что ли?) расставляли и подключали аппаратуру и почти уже покончили с этим делом. А самой группы — ни слуху ни духу. Я не понимал, с чего это такая вроде бы достаточно богатенькая команда подрядилась играть в этом крошечном зале и практически без рекламы. По некоей малопонятной причине из этого почти уже точно вытекало, что они совсем не то, что я ищу. Будь в моей кружке поменьше пива, я бы тут же ее допил и со значительным видом покинул клуб, потащился бы под дождем домой. Еще один вечер в четырех стенах у крошечного электрического камина, уставившись вместе с ребятами в черно-белый телевизор, либо читая какую-нибудь библиотечную книгу, либо терзая Кенову акустическую гитару, либо покер по пенни, а может, пинта-другая в «Бисланде», пока не закрылось в десять… но вместо всего этого я остался, хотя ни на что уже, собственно, не надеялся.
Команда, четверо чуваков и чува. Две девицы, которые рядом, отчаянно захлопали и закричали, музыканты махали в ответ руками и улыбались. Как оказалось, девицы знали их поименно; «Эй, Дейви!» — кричали они; молодой блондинистый парень с джибсоновским «лес-полом» в руках подмигнул им и наклонился, чтобы воткнуть гитару. Он смотрелся прямо как картинка из журнала: идеальные волосы, зубы и кожа, широкие плечи, узкие бедра. Красавчик скинул черную кожаную куртку, слишком мягкую для настоящей кожи, но очевиднейшим образом слишком дорогую, чтобы быть из заменителя, и явил восхищенному миру белоснежную рубашку. Шелк, подсказало мне что-то, хотя до того самого момента я в жизни не видел шелковой рубашки, ну разве что в кино. Линялые «левис». Рост чуть поменьше, чем мне сперва показалось. Он пониже опустил микрофон и ослепительно ухмыльнулся стягивающейся публике. Я уцепил глазом наручные часы стоявшего впереди парня; ёж твою в дрожь, они начинали точно вовремя!
Остальных мужиков я считай что и не заметил, теперь все мое внимание сосредоточилось на девушке. Тоже блондинистая, довольно миниатюрная, с полуакустической гитарой, одета в той же, что и чувак, гамме — белый и линялый синий, если сверху вниз. И тоже примерно одного со мной возраста, ну разве что чуть постарше. Фронтгёрл. Зуб даю, петь она не умеет, а гитара, может, и вообще не подключена. Но лицо — сила. Чуть-чуть полновато, если уж цепляться за последнюю соломинку в назойливом желании ну хоть что-нибудь да покритиковать. Это ж физически невозможно, чтобы при такой внешности да еще и голос.
Мамочки, а улыбка-то, улыбка, ну прямо… теплота этой легкой, застенчивой улыбки явно превосходила мои метафорические способности. Девушка перевела взгляд с публики на Адониса с «лес-полом» и одарила его улыбкой, ради которой я вполне мог бы укокошить что-нибудь из высших позвоночных.
Я не понимал, что делают здесь эти ребята, но они пришли сюда явно не ради меня. Они не сыграли еще и ноты, но ты уже видел, какая крутая это группа. Как-то так, само собой создавалось впечатление, что у них уже есть контракт на запись (хотя кто-то говорил мне, что еще нет). Я-то подыскивал какую-нибудь полусформировавшуюся, грубую банду рокеров, которые более-менее научились уже играть, не имеют своего оригинального материала и будут делать все, как им скажешь, — в музыкальном, во всяком случае, смысле. Играть мои долбаные песни, и без никаких там выпендрежных запилов.
Насчет девушки я ошибался. Она и греческий бог вели на пару, лид— и ритм-гитара, и оба пели. «Jean Genie», новейший Боуи. Она умела петь, он умел играть. Собственно, она тоже умела играть — вполне пристойная ритм-гитара, уверенная и в то же время энергичная, прочная надстройка над басовой партией. Бас был как автосборочный завод: размашистый, четко упорядоченный, деловой, а ее ритм-гитара была вроде ультрасовременного, собравшего все архитектурные премии административного корпуса — блестящая, но одновременно человечная. Лид-гитара блондинистого чувака была… мамочки, собор, вот что это было. Готика и Гауди, поздний перпендикулярный [7] и сборочный корпус НАСА. И не в скорости дело, чувак совсем не рвался побить какой-то там мировой рекорд по перебиранию струн на лид-гитаре, звук у него был легкий, он просто струился словно сам собой, естественно, непринужденно — и безукоризненно. На этом фоне все наши местные герои гитары воспринимались как громоздкие транспортные самолеты рядом с «фантомом», выписывающим петли высшего пилотажа.
После Боуи они без остановки перешли на «роллинговскую» «Rock This Joint», а затем ломанули «цеппелинов» «Communication Breakdown» — даже вроде бы чуть быстрее оригинала, если такое может быть.
Моего предвзятого скептицизма хватило только на первые тридцать секунд «Jean Genie», да и то лишь потому, что я безнадежный сноб и Боуи для меня чересчур уж «коммерческий»; начни они с «роллингов» или «цеппов», я въехал бы сразу. Но и так через полминуты у меня отвисла челюсть. Эти ребята делали своей игрой именно то, что я хотел делать сочинительством. Были, конечно же, и шероховатости, как же без этого, барабанщик стучал с энтузиазмом, сильно превышавшим его квалификацию, клавишник больше старался показать себя, чем играть с командой, а сильный, хорошо поставленный голос певицы звучал слишком уж сдержанно. Я изо всех сил старался оценивать ее исполнение холодно, аналитически и умудренно решил, что в нем сказывается классическая школа.
Даже лид-гитарист пробовал иногда запилить непроломный для него рифф, но, глядя в такие моменты на его лицо, я отчетливо чувствовал, что это так, небольшая временная трудность. Заблудившись в бешеном потоке звуков и вынужденно отступая, переходя на что-нибудь попроще, он чуть-чуть кривился, улыбался и встряхивал головой, и создавалось впечатление, что это просто не совсем еще отработанный пассаж, удающийся ему на репетициях, а чаще всего и на выступлениях, но вот сегодня что-то не пошло.
В общем, играли ребята хорошо, однако по программе у меня были к ним претензии, и очень серьезные. Они вроде и сами не знали, чего хотят; материал для первого отделения был понахватан с бору по сосенке, из таких мало совместимых источников, как, скажем, Slade и Quintessence; некоторые вещи были явно взяты для того, чтобы дать покрасоваться лид-гитаристу (в том числе и пара треков Хендрикса, на которых он не ударил в грязь лицом, только слишком уж близко следовал оригиналу), а некоторые представляли собой не более чем среднюю танцевальную музычку.
Сумбурно, неряшливо, но вполне приятно. (Примерно так мой старший брат описывал мне секс.) К концу первого отделения я весь взмок, ноги у меня гудели, в ушах звенело. Мой лагер совсем согрелся, за все это время в зале я отхлебнул из кружки не больше двух глотков. Сигарета, которую я закурил в середине первой песни, догорела до фильтра и обожгла мне пальцы, у меня кружилась голова от открывающихся перспектив, от каких-то диких планов. Я искал команду совсем иного плана, эти ребята были не то, что мне надо, не совсем то… и все же. И все же, и все же, и все же…
Не знаю уж, на что было похоже мое лицо, но одна из двух стоявших рядом девушек была настолько захвачена выступлением группы, что энтузиазм пересилил ее естественное и более чем понятное нежелание иметь что-либо общее с длинным, уродливым, по-идиотски выпучившим глаза психом; она возвела на меня очи и возгласила: «Ну прям отпад, ага?» — «А ты как считаешь, а? — вопросила у меня ее подружка. — Круто?» Я был настолько потрясен, что как-то даже и не отметил в сознании, что беседую с двумя вполне клевыми чувами и что это они сами завязали разговор со мной. Я торопливо мотнул головой и сглотнул слюну, чтобы смочить пересохшее горло.
— 3-д-д-дорово.
Но даже мое заикание их не устрашило.
— Я просто уторчалась, — констатировала первая. — В задницу уторчалась. Видел, а? Да они прогремят мощнее, чем… — Она смолкла, подыскивая адекватное сравнение. — Чем «Слейд».
— Или «Ти-Рекс», — добавила ее подружка. Обе они были маленькие, с длинными черными волосами. Длинные юбки. — Мощнее, чем «Ти-Рекс». — Она подтвердила свои слова энергичным кивком; другая девица тоже кивнула в знак согласия.
— Мощнее, чем «Ти-Рекс» или «Слейд».
— Или Род Стюарт, — сказала вторая, расширяя диапазон сравнений.
— Род не команда, он один парень, — возразила первая.
— Но у него есть группа, «Фейсиз», я видела их в «Аполло» и…
— Ну да, но все равно…
— И-и-и… — начал я.
— Мощнее Рода Стюарта, — безапелляционно возгласила вторая.
— Т-т-т… — сказал я, пытаясь запуститься с другого слова.
— Ну или пусть круче него и «фэйсов», лады?
— А к-как у н-них с оригинальным м-м-м-материалом, — выговорил я наконец. — Н-нету, что ли?
Девицы уставились друг на друга.
— Это что, вроде как в смысле своих песен?
— Ммм, — сказал я, прикладываясь к теплому лагеру.
— Да вроде нет, — сказала первая (анк [8] на тонком ремешке через шею и прорва дешевых индейских побрякушек).
— Не-а, — мотнула головой вторая (жилетка из варенки под тяжелой курткой из искусственного меха). — Нету. Но говорят, они там сочиняют. Точно.
Она окинула меня скептическим взглядом; ее подружка глазела тем временем на крошечную эстраду, где барабанщик и один из работяг что-то делали с педалью басового барабана. У меня возникло неприятное чувство, что я ляпнул нечто неуместное.
— Выпьем, а? — спросила первая у подружки, глухо стукнув пустым стаканом о стакан. Пока я пытался выдавить «Не мог бы я угостить вас пивом?», они оказались уже за пределами голосового контакта. Такая короткая фраза, и столько трудных консонант.
Второе отделение оказалось заметно хуже. Возникали проблемы с аппаратурой, ребята порвали целых четыре струны, но главное было даже не в этом. Материал представлял собой точно такую же окрошку, какая разочаровала меня раньше, только теперь все это было как-то слабее, словно первое отделение они составили из хорошо отработанных, многократно отрепетированных песен, а во второе отнесли материал только-только разучиваемый. Слишком уж часто они фальшивили, слишком уж часто барабанщик стучал не в такт остальной группе. Однако публика не имела никаких претензий и хлопала-топала с энтузиазмом даже большим, чем прежде, мне же совсем не стоило наводить такую критику; при всех своих недостатках FrozenGold были на голову выше всех групп, какие мне доводилось слышать в местных залах, — кой черт, да они были просто в другой весовой категории и со дня на день могли перейти в высшую лигу, на большие сцены, под яркий свет прожекторов.
Они закончили на «Love Me Do», сыграли на бис «Jumping Jack Flash» [9] и поставили последнюю точку — уборщик стоял в дверях зала, делал им знаки и тыкал пальцем в свои наручные часы, а техники начали уже отключать аппаратуру — акустической версией этой вещи Family, «My Friend The Sun», в минимальном составе: Адонис с гитарой и девушка на вокале. Эти двое работали настолько великолепно, что выискать какие-то там недостатки мог бы разве что самый злобный и недоброжелательный рок-журналист. Публика требовала еще, но уборщик уже выключил свет в зале и отрубил питание; я присоединился к толпе фэнов, сбившейся перед невысокой эстрадой.
Девушки, разговаривавшие в перерыве со мной, болтали теперь с этим парнем; два пьяненьких студента объясняли белокурой певице, что она самое невероятно прекрасное существо женского иола, какое они видели в жизни, и не согласилась бы она как-нибудь где-нибудь с ними выпить, она же улыбалась, трясла головой и споро откручивала микрофон от стойки. Я видел, что блондинистый гитарист краем глаза присматривает за этой сценой, не прекращая, однако, беседы с девицами.
Я протиснулся рядом с девушками, стараясь выглядеть серьезно и заинтересованно, как человек, настроенный обсудить важные проблемы, а не просто сказать «Круто, ребята» или что уж там еще, но не скрывающий при этом, какое глубокое впечатление — с определенными, конечно же, оговорками — произвело на него услышанное сегодня. Что из этого получилось, даже думать не хочется; скорее всего, выражение моего лица говорило: «В лучшем случае я — профессиональный подхалим, напившийся до опасной степени, но скорее — клинический психопат с пунктиком насчет музыкантов». Парень поглядывал иногда в мою сторону, но я смог поймать его взгляд только после того, как девицы выяснили, где будет следующее выступление группы, а одна из них получила вдобавок автограф шариковой ручкой на предплечье. Когда они удалились, чуть не писаясь от счастья, парень переключил внимание на меня.
— Привет, — сказал он и чуть улыбнулся.
— Вы з-д-д-дорово играете, — пробубнил я.
— Угу.
Парень начал сворачивать какой-то кабель, затем он отвернулся, взял у одного из рабочих открытый гитарный футляр и загрузил в него свой «лес-пол».
Я откашлялся и сказал:
— Я т-т-т…
— Да? — Он оглянулся, но в этот самый момент подошедшая девушка обняла его за шею, чмокнула в щеку, приобняла за талию и встала рядом, хмуро на меня поглядывая.
— Я т-т-тут под-д-думал…
— О чем?
Рука девушки медленно, рассеянно поглаживала затянутую белым шелком талию. У меня пропали последние остатки решительности. Эти двое выглядели так здорово, они так подходили друг другу, были такими счастливыми, красивыми и талантливыми, такими чистыми и ухоженными, и это после такого напряженного выступления; от нее, а может, и от него доносился запах какой-то дорогой парфюмерии, и я понимал, что просто не смогу сказать того, что собирался, ничего не смогу сказать. Безнадежная, заранее обреченная затея. Я — это я, громоздкий, страхолюдный, дурацкий Дэнни Уэйр, уродливый мутант в семействе, долговязая жердина с волосами как пакля, прыщами на роже и вонью изо рта… Я был чем-то вроде грошового, непотребного журнальчика, пожелтевшего и захватанного грязными пальцами, эти же двое были пергамент в сафьяновом переплете. Я был дешевой, покоробленной сорокапяткой, изготовленной из винилового вторсырья, эти же двое были золотыми дисками… они жили в совершенно ином мире, они были уже на полпути к славе и богатству. А я был обречен на Пейсли, на серые, замызганные стены и готовые обеды из чипсов и дешевой рыбы. Я еще делал жалкие попытки заговорить, но не мог выдавить из себя даже заикающегося «Д-д-д…».
Неожиданно девушка наморщила лоб еще сильнее и спросила, кивнув головой, словно уверенная в ответе:
— Ты ведь Уэйрд, верно?
Парень взглянул на нее слегка ошарашенно и, во всяком случае, удивленно, на его лице дрожало нечто среднее между неодобрительной гримасой и улыбкой; затем он перевел взгляд на меня, трудолюбиво продиравшегося через фразу:
— Д-д-да, да, э-т-то я.
— Что? — спросил у меня парень. Я протянул руку для знакомства, но он снова повернулся к девушке. — Что?
— Уэйрд, — сказала девушка. — Дэнни Уэйр. Д. Уэйр. Уэйр, запятая, Д, так было в школьном журнале, а отсюда — Уэйрд. Это его прозвище.
Парень просек и кивнул.
— Так оно и было, — ухмыльнулся я с не совсем понятным торжеством, театрально, а вернее — по-идиотски взмахнул рукой, а затем полез в карман за сигаретами.
— А ты меня помнишь? — спросила она. Я покачал головой и протянул им пачку; девушка взяла, а он не стал. — Кристина Брайс. Я была на класс старше.
— О-о, — протянул я, — ну да, конечно. Да, Кристина. А-а, ну да, понятно, Кристина. Ну да. Да. Ну и как ты, значит, м-м-м… как дела?
В действительности я напрочь ее не помнил и теперь отчаянно перетряхивал свои мозги в поисках хоть малейшего воспоминания об этом белокуром ангеле.
— Все путем, — улыбнулась Кристина. — А это Дейв Балфур, — добавила она, продолжая поглаживать талию белокурого красавца.
Мы кивнули друг другу:
— Привет.
— Хэлло.
После секундной паузы Кристина Брайс снова повернулась ко мне:
— Ну и что ты думаешь?
— О к-команде? К-концерте? — Она молча кивнула. — Э-э… з-д-дорово… д-да, з-д-до-рово.
— Так…
— Н-но вам н-не хватает своего, оригинального м-материала, а номера из второй п-по-ловины н-недостаточно п-проработаны, и у в-вас м-м-маловато слаженности, и м-можно б-бы поактивнее исп-п-п… пользовать орган, и б-б-барабанам сильно н-недостает д-дисциплины… н-ну и, конечно же, т-такое н-название это п-просто… м-м-м…
Судя по их лицам, моя речь была воспринята, мягко говоря, без восторга. Я сунул нос в пластиковую пинтовую кружку, якобы утоляя внезапно вспыхнувшую жажду, и был вознагражден глотком теплого, совершенно выдохшегося лагера.
Боженька ты мой милосердный, да чего же это я тут такого намолол? Оно же выглядело, словно меня воротит от всего, что они делают. О чем думала моя голова? Нужно было обхаживать этих ребят, стараться сблизиться, а не лягать их в зубы. Ну, только посмотреть, вот они — клево прикинутые ребятки из среднего класса сколотили команду, оттягиваются во весь рост, выдают лучшую в городе музыку и, вполне возможно, настроены на куда большее будущее, если, конечно же, их вообще интересует музыкальная карьера, привыкшие, это уж точно, к похвалам, аплодисментам и общению в своем блестящем кругу, и вдруг какой-то нескладный, нелепый, еле языком ворочающий псих так вот прямо заявляет, что у них все плохо и все не так.
Ну как вот я выглядел в их глазах? Я был шести футов шести дюймов роста, но страшно сутулый, голова почти пряталась между плечами («Патагонский гриф» или попросту «Гриф», у меня и такое было прозвище; их было много, десятки, но прилипло «Уэйрд» — самое, пожалуй, верное). Глаза навыкате, огромный, крюковидный нос, длинные, тонкие, перманентно слипшиеся от своего природного жира волосы. У меня были длинные грабки и огромные, разновеликие ступни, одна одиннадцатого размера, другая двенадцатого. У меня были громадные, впору какому-нибудь душителю, кисти с толстыми, неуклюжими пальцами, которые не позволяли мне толком освоить гитару при всем желании и всех стараниях, в итоге я был просто вынужден взяться за басовую, у нее хоть струны малость пореже.
Я чудище, мутант, долговязая горилла, от меня дети шарахаются. Правду говоря, меня боятся даже некоторые взрослые, а остальные попросту хохочут или брезгливо отводят глаза. Я рос странновато выглядящим ребенком и вырос в страхолюдного юнца, и ладно бы еще, будь моя уродливость скромной, тактичной, но ведь я был страхолюден нагло, вызывающе. Ну какая, спрашивается, радость этим очаровательным, великолепно гармонирующим друг с другом, приличным людям смотреть на этакое пугало? Мне было неловко даже просто находиться в одном с ними помещении. А уж что я там наговорил, так вообще…