Разговор перешел с волнений в Гонконге на мирные инициативы США в Эквадоре.
– Возможно, скоро мы тронуться с места, – сказал Эндо, тщательно следя за своим английским.
«Делжи калман шиле»[14], – подумала Хисако, покачивая тяжелой столовой ложкой.
– А что, – сказал Оррик, оглядывая стол. – Может, и так. Этим ребятам стоит поговорить, как все, глядишь, уладится. Всего-то и требуется, чтобы они уговорили панамцев пустить наших морских пехотинцев обратно в Зону и разрешить полеты «эф-семнадцатым», тогда венсеристам[15] ничего не останется, как подобру-поздорову убираться в горы. Достаточно выставить парочку военных кораблей в виду Панамского канала, и все сразу угомонятся. Шарахнуть бы по этой чертовой стране главным калибром, и вся недолга!
Своей широкой, поросшей светлым волосом рукой он описал над белой скатертью воображаемую траекторию.
– Наш юный друг – представитель старой гвардии, – заметил господин Мандамус.
Оррик замотал головой:
– Ни черта Национальная гвардия не сделает против красных; единственный путь вызволить наши суда – это снова пустить в Зону морских пехотинцев с базы Южной группы, тут нужны гранаты и автоматы.
– Если панамцы согласиться на это, они потерять лицо, – покачал головой Эндо.
– Возможно, и так, сэр, но сейчас они, черт возьми, уже потеряли канал; и дело идет к тому, что скоро вообще потеряют всю страну, ведь они даже не могут гарантировать безопасность американских граждан в своих крупнейших городах. До каких пор, интересно, они думают, мы будем это терпеть? У них было достаточно времени показать, на что они способны.
– Может быть, конгрессмены сумеют договориться, – заметила Хисако. – Нам просто надо…
– Или, может быть, на красных снизойдет благодать и они станут вести себя как бойскауты, – перебил ее Оррик.
– У меня есть идея, – объявил мистер Мандамус, подняв руку с воздетым перстом. – А не открыть ли нам книгу?
Все взгляды с недоумением обратились в его сторону. Что имеет в виду мистер Мандамус, подумала Хисако. Может быть, он собирается погадать на Библии, открывать ее наугад, в надежде найти ответы; среди некоторой части христиан это, кажется, довольно распространенный обычай, у мусульман тоже принято гадать по Корану. В кают-компанию вошел стюард, пожилой человек пенсионного возраста по имени Савай, в руках у него был поднос, на котором стояли тарелки с супом и корзиночка с хлебом.
– Книгу букмекерских ставок, – объяснил мистер Мандамус. – Я буду записывать ставки, можно заключать пари о том, в какой день, наконец, откроют канал или какое судно первым закончит свое путешествие, как хотите. Ну, как вам мое предложение?
Офицер Хоаси попросил Хисако перевести, о чем идет речь. Она перевела и поблагодарила Савая, который поставил перед ней тарелку с супом.
– Я не держать пари, – сказал Эндо, – но… – Он только развел руками.
– А я могу поспорить, что, если канал откроется, это сделают янки, – сказал Оррик, энергично принимаясь за суп.
– Пожалуй, я согласен принять это пари, – без всякого энтузиазма заметил Мандамус.
– О чем пари? – поинтересовался вошедший в каюту Брукман.
Он кивнул Эндо и занял место за столом.
– О том, когда пропустят суда, – сообщил Мандамус.
– То есть в каком десятилетии? Или имеется в виду год?
Брукман резко развернул свою салфетку и взял в руку ложку, ожидая, пока его обслужат. От механика пахло мылом и одеколоном.
– Мы полагаем, что это все-таки произойдет несколько раньше, – сказал Мандамус и расхохотался.
– Полагаете? Ну, так я воздержусь делать ставки.
– Мистер Оррик хочет послать сюда пехотинцев, – сказал Эндо, рискнув произнести трудное американское имя.
– Стандартное американское решение, – кивнул Брукман.
– Пусть так, зато это действенный метод!
– В Бейруте он что-то не очень сработал, – заметил Брукман молодому человеку. Тот озадаченно уставился на механика. Брукман нетерпеливо отмахнулся: – Вероятно, это было еще до вашего рождения.
– «Послать канонерку», – торжественно изрек Мандамус, словно цитируя чье-то высказывание.
– Ну и что! Здесь же не Бейрут. – Оррик взял с блюда кусок хлеба, разломил его пополам и начал есть.
– Кстати, и не Сайгон! И что дальше? – На лице Брукмана внезапно появилось сердитое выражение, он недовольно уставился на тарелку с супом, которую поставил перед ним старый стюард. – В конце концов, от нас тут ничего не зависит. Все как-нибудь само собой разрешится в ту или иную сторону. В этой игре мы даже не пешки!
– Однако конгрессмены посмотрят на наши суда, – сказала Хисако. – Вчера вечером о нас опять упомянули в новостях.
– По восьмому каналу? – догадался Брукман. – Только потому, что для восьмого – это местные новости. Представляю себе, что там разглядят конгрессмены с семимильной-то высоты, да и то при условии, если день будет ясный.
Хисако, опустив глаза, неторопливо продолжала есть суп.
– Как вы не понимаете! Ведь наши судьбы имеют символическое значение, – сказал Оррик Брукману. – Наша жизнь что-то значит. Только поэтому красные не посмели нас атаковать или взорвать плотины.
– Они без особых трудов захватили тот шлюз, – заметил Брукман.
– Да, но ведь только один – чтобы доказать, что они могут это сделать.
– А тот танкер, который лежит на дне бухты Лимон?
– Он был зарегистрирован как американский, вы сами мне об этом постоянно твердите, мистер Брукман, – возразил Оррик. – О нем не упоминали в новостях, пока его не взорвали. Но нас красные атаковать не посмеют. Мы в центре общественного внимания. Наша жизнь что-то значит. Поэтому сюда направляется самолет, чтобы на нас посмотреть. Мы – центральные персонажи пьесы, так сказать, «нумеро уно»[16].
– Ну, раз уж вы так уверены, – сказал Брукман, погружая в суп ложку, – кто я такой, чтобы вам возражать!
– А я все-таки рискну предположить, – задумчиво прищурившись, произнес Мандамус, – что в случае, если переговоры пройдут успешно, все корабли будут отпущены еще до конца месяца.
Брукман засмеялся, поперхнулся супом и промокнул рот салфеткой. Оррик согласно кивнул, медленно наклонив молодую белобрысую голову.
– Только если придут эти ребята. Вот придут ребята, и дело пойдет.
– Знать бы, каким образом? – спросил Мандамус, словно размышлял вслух.
– Ничего, недолго осталось, – сказал Оррик, отламывая еще один кусок хлеба. – Скоро увидите.
– Алло? Алло? Хисако? Мисс Онода?
– Да, да. Я слушаю.
– Ах, это вы! Как вы там?
– Хорошо. Очень хорошо. А как вы?
– Хисако, что же ты делаешь? Почему ты все еще на этом пароходе? Я перенес все концерты, начиная с Гааги, на месяц вперед, кроме бернского. Залы иногда другие, но это мы утрясем позже. Но тебе надо скорей выбираться оттуда!… Ты меня слышишь? Алло?
– Это не так просто, господин Мория. Вертолеты сбивают, маленькие суда атакуют… иногда у самого берега озера; аэропорт в Панаме закрыт…
– Наверняка он не единственный, есть же там и другие аэропорты!
– … а из-за того, что… нет, в городе только один гражданский аэропорт. В Колоне закрыт на…
– Я не про город, есть же в стране еще аэропорты!
– Пан-Американ заминировали.
– Как заминировали? Авиалинию заминировали?
– Не авиалинию, а пан-американское шоссе. В Панаме и в Колоне мятежники захватили заложников.
– Но ты же японка, не американка. Ты-то тут при чем…
– Они берут в заложники… уже взяли японцев, американцев, европейцев, бразильцев… всех без разбору. В Кристобале захватили одного из капитанов, капитана Эрваля… Если я попытаюсь выбраться, я, может быть, проскочу, а может, и нет. Здесь мы хотя бы в относительной безопасности.
– Неужели нельзя вытащить из канала эти суда? Неужели их не могут как-нибудь вывести?
– У мятежников есть ракеты. К тому же они могут взорвать шлюзы или какую-нибудь плотину – на озере Мадден или Минди. Канал – очень уязвимое сооружение, хотя и большое.
– Хисако, неужели все это правда? Ладно, не будем об этом. Неужели нельзя ничего придумать? Ну хоть какой-то выход ведь должен быть? Интерес публики сейчас велик как никогда, про тебя сообщали в новостях, но европейцы не могут ждать вечно, и уж прости меня, Хисако, но годы идут, и ты уже не молоденькая. Ну извини, извини меня! Скажи, что простила! Я совсем не высыпаюсь, до ночи вишу на телефоне, все эти звонки в Европу, бросаюсь на окружающих… И как я только мог такое сказать! Ну скажи, что ты меня простила…
– Конечно же! Все хорошо, и вы, конечно, совершенно правы. Но я уже советовалась с консульством; там сказали, что безопаснее всего отсидеться. Они думают, что скоро все успокоится или американцы вновь войдут в Зону.
– Вот только когда это будет?
– Кто знает? Следите за новостями.
– Я слежу! Я и так уже сижу у телевизора как приклеенный! Только и делаю, что непрерывно названиваю в Европу, так что мои телефонные счета уже достигли величины национального долга США, а в остальное время смотрю японское «Си-эн-эн»! Но сколько ни смотри новости, это не перенесет тебя и твою виолончель в Европу!
– Извините, господин Мория. Но я ничего не могу придумать, что тут поделать.
– Ох-хо-хо! И мне тоже ничего не приходит в голову. Просто… просто ужас какой-то, хоть головой об стенку бейся! И почему только я не послушался мамочку и не остался в оркестре «Эн-эйч-кей»? Ладно, не обращай внимания. Ты репетируешь? Инструмент в порядке?
– Репетирую. И я, и инструмент в полном порядке. Я не знала, что вы играли в «Эн-эйч-кей».
– Что? Да, играл. На трубе. Это было много лет назад. Я ушел оттуда, когда понял, что больше заработаю как импресарио. К тому же от трубы у меня болели уши.
– Так, выходит, вы, господин Мория, что называется, «темная лошадка».
– Хисако, я, что называется, разорившийся агент. И чем дольше я с тобой разговариваю, тем глубже залезаю в долговую яму. Продолжай репетировать.
– Хай. Спасибо, что позвонили. До свидания.
– Сайонара, Хисако.
Глава 3
ВСЕОБЩАЯ КОМПАНИЯ
«Накодо» стоял у восемнадцатого причала уже неделю: какие-то неполадки с винтом, его заклинивало. После двухдневных беспорядков и введения комендантского часа было объявлено, что ситуация в городе стабилизировалась.
Пока водолазы пытались починить винт, Хисако вместе с Мандамусом, Брукманом и старшим помощником Эндо сошла на берег. Капитан Ясиро нетерпеливо мерил шагами мостик, с завистью наблюдая, как другие счастливчики проплывают под аркой Пуэнте-де-лас-Америкас, направляясь мимо восемнадцатого причала к шлюзам Мира-флорес. Небо кишело вертолетами, сновавшими между базой Южной группы войск в Форт-Клейтоне и американскими авианосцами и десантными кораблями, находившимися в Панамском заливе. Сообщалось, что венсеристы спустились с Центральных Кордильер и Серрания-де-Сан-Блас. Куба направила Соединенным Штатам ноту, возражая против намечающейся интервенции, и предложила республике свою помощь. Соединенные Штаты дополнительно усилили охрану своей базы в Гуантанамо, на Кубе. Советский посол посетил Белый дом и вручил президенту ноту, но текст ноты не оглашался.
Господин Мандамус помешивал свой мятный чай, глядя на забитую машинами Авениду-Сент-раль. Автомобили отчаянно гудели и рычали, ярко размалеванные автобусы, битком набитые пестро одетыми пассажирами, составляли резкий контраст с окрашенными в защитные цвета джипами и грузовиками национальной гвардии.
Они начали свою экскурсию с площади Сайта-Ана, оттуда господин Мандамус, вооружившись путеводителем, привел их по Калье-13[17] к центру города, успев по пути дважды почистить туфли. Он сказал, что Хисако первая в его жизни японская туристка, которая не носит с собой фотокамеры. У Хисако вообще никогда не было фотоаппарата, и она согласилась, что это действительно довольно необычно. Эндо фотографировал все, что ни попадалось вокруг, и, очевидно, господин Мандамус считал, что это типично японская национальная традиция.
На Калье-13 Хисако потратила много времени и денег. На каждом шагу здесь были магазины, и невозможно было протолкнуться среди толпы покупателей. Она купила себе духи «Кан-туль» с архипелага Сан-Блас, ожерелье «чакира», сделанное индейцами Гвайюми, колечко с маленьким колумбийским изумрудом, сумку «чака-ра», платье «польера», одну рубашку «монтуна» и несколько «мола», небольшую подушечку, покрывало для кровати и три блузки. Мандамус приобрел шляпу. Брукман запасся кубинскими сигарами. Эндо купил жене «мола» и две запасные пленки для своей фотокамеры. Мужчины помогли Хисако нести покупки. Брукман сказал, что некоторые местные жители производят подозрительное впечатление, поэтому нужно держаться вместе, тем более что Хисако за время своего похода по магазинам накупила столько всякого добра, что на него вполне могут позариться местные конкистадоры.
Они двинулись вниз в сторону доков, миновали рыбный рынок, а затем запутались в лабиринте шумных и многолюдных улочек. Господин Мандамус пришел от них в восторг, это место называлось «Саль-си-Пуедес», что означало «Выйди, если сумеешь», и блуждание по этим переулкам было традиционным туристическим развлечением.
– То есть ты заранее знал, что мы заблудимся? – спросил Брукман, когда они поняли, что заблудились.
Он еле успевал отмахиваться от уличных торговцев.
– Ну да! Я подумал, что мы, наверно, заблудимся, – задумчиво сказал Мандамус.
– Он подумал! Да ты просто сумасшедший!
– А как же иначе, – ответил Мандамус с чрезвычайно довольным выражением, терпеливо ожидая, пока продавец лотерейных билетов и владелец китайского ресторана разберутся в карте города, которую он держал перед ними раскрытой (эти двое никак не могли прийти к согласию). – Ведь тут все время меняют названия улиц, – объяснял господин Мандамус. – На карте обозначены новые названия, а люди называют улицы по старинке. Чего же тут странного!
– Тогда зачем было тащить нас сюда, где мы должны были заблудиться? – почти кричал Брукман. – В городе, где хозяйничают бандиты! Надо же было соображать! Мы должны знать, где мы находимся!
– Не волнуйтесь, – сказал Мандамус, вытирая лоб белым носовым платком. И, указав на Эндо, который в это время фотографировал двух бурно жестикулирующих панамцев, успокоительно добавил: – Господин Эндо – штурман!
Хисако, крепко прижимая к себе сумку с покупками, как советовал Брукман, оглядывалась по сторонам и, несмотря на жару, на уличную толчею и на то, что они заблудились, чувствовала себя счастливой. Причем не оттого, что столько всего накупила, а оттого, что очутилась в такой непохожей стране. Пускай здесь опасно, временами бывает страшно и по сравнению с Японией царит полнейшее беззаконие, но зато здесь все по-другому! Она ощущала, что живет. Хисако попыталась представить себе, какая музыка подошла бы сюда, какое произведение она выбрала бы сейчас под стать своему настроению, чтобы ноты запели и заговорили, чтобы в ее игре зазвучали новые оттенки, которых прежде она не слышала.
В конце концов они все же выбрались из лабиринта и продолжили свою прогулку по городу, любуясь старинными испанскими виллами, собором, площадью Боливара и ослепительно белым президентским дворцом с фламинго.
– Очевидно, эти зенитные ракеты на крыше – новое слово в архитектурном декоре, – заметил Брукман, заглядывая через плечо Ман-дамуса в путеводитель.
– По-видимому, да.
Они спустились к морю, вышли на Пласа-де-Франсия и с крепостной стены полюбовались на усеянную островами бухту. Внизу под безоблачным небом сверкал на солнце Тихий океан, переливаясь зелеными, синими и фиолетовыми оттенками. В знойном воздухе кружили чайки.
Оттуда они побрели обратно на Авенида-Сентраль и заглянули в кафе под названием «Интернасьональ», где хозяйничал огромный негр по фамилии Макферсон, который говорил на смеси аристократического английского с ямайским диалектом. Они заказали чай. Мятный для Мандамуса и китайский для остальных.
– Ого! – внезапно воскликнул Мандамус, все еще продолжавший изучать путеводитель. – В нижней части крепостной стены, рядом с залом судебных заседаний, находятся казематы, где во время отлива приковывали приговоренных к смерти узников. – Мандамус оторвался от книги, его глаза горели. – Понимаете? Потом, когда начинался прилив, Тихий океан поглощал их… луна поглощала их! Мы должны вернуться и посмотреть на эти казематы. Что скажете?
Одноклассники дразнили ее, потому что она была похожа на волосатых айнов. Айны – это такие японские туземцы, вроде аборигенов в Австралии и краснокожих индейцев в Америке. Начиная с восьмого века японцы ямато, приплывшие с азиатского материка, оттесняли их все дальше и дальше на север; последние айны сохранились только на Хоккайдо, самом северном острове. Считалось, что типичные айны бывают рослыми, плотными и очень волосатыми, а Хисако, хотя и была среднего роста, отличалась черными как смоль волосами и густыми бровями, доходившими чуть ли не до висков. У нее были глубоко посаженные глаза, отчего она еще больше напоминала айнов. Поэтому в школе ее дразнили и говорили, что ей не хватает лишь татуировки на руках и губах, которой украшают себя настоящие айны.
В школе ей легко давался только английский, и девочки говорили, что она никогда не поступит в университет, даже на двухгодичный курс, потому что она глупая, и у нее никогда не будет мужа, потому что она волосатая уродка, как айны, и она до старости останется бедной, безмужней секретаршей, как ее мать.
Она не обращала на них внимания, читала английские сказки и училась играть на виолончели. Однажды, в середине зимы, четыре девочки поймали Хисако в школьной раздевалке и прижали ее ладони к раскаленному радиатору, она плакала, визжала, сопротивлялась, руки пронизывала жгучая боль, а девчонки смеялись и передразнивали ее крики. Наконец, рыча от обиды и боли, Хисако сумела высвободить голову, оставив в руке одной из одноклассниц клок окровавленных черных жестких волос, вцепилась зубами в запястье самой большой девчонки и постаралась укусить как можно сильнее. В ушах зазвенело от истошного крика, хотя рот Хисако был занят, а ладони по-прежнему горели.
Очнувшись, она обнаружила, что лежит на полу. Во рту был вкус крови, голова болела. Руки были красными от ожога, пальцы не сгибались. Она сидела на полу, скрестив ноги, раскачивалась взад и вперед, положив руки на колени, и тихо плакала, мечтая, чтобы, как в сказке, ее слезы, упав на обожженную кожу, вылечили ожоги.
Мама, судя по всему, поверила в ту историю, которую рассказала Хисако, – будто по дороге из школы она выхватила из костра раскаленный железный прут. Госпожа Онода ничего не сказала ни по поводу вырванных волос, ни по поводу синяка на лице, и Хисако решила, что мама просто дурочка, раз ее так легко обмануть; так она думала, пока не услышала ночью сдавленные всхлипывания, доносившиеся из комнаты матери. Обожженные руки были забинтованы. Хисако сидела, прижавшись к маминому плечу, и госпожа Онода, обняв дочку, читала ей вслух; иногда она читала сама, положив английскую книжку на колени, и носом переворачивала страницы, порой просто сидела со своей виолончелью, смотрела на инструмент или терлась о него щекой. Когда хотелось поплакать, Хисако утыкалась лицом в ямку под локтем, чтобы не закапать слезами полированную поверхность инструмента. Господин Кавамицу был в восторге от успехов девочки. Он сказал ее матери, что она чрезвычайно одаренный ребенок (на что госпожа Онода только вздохнула, ведь это означало, что ее ожидали новые расходы). Господин Кавамицу принял в судьбе Хисако живое участие; он написал письмо в Токийскую музыкальную академию, и там согласились прослушать девочку, чтобы убедиться в ее талантливости. Если она оправдает ожидания, ей дадут стипендию. Но для этого нужно было съездить в Токио… Госпожа Онода отправилась в банк.
Хисако еще не оправилась от ожогов, но дата прослушивания уже была назначена, и госпожа Онода не посмела досаждать академии своими просьбами. На пароме их обеих укачало. Входя в комнату старого здания, расположенного неподалеку от парка Ёёги, и усаживаясь перед комиссией из двенадцати строгих мужчин, она все еще чувствовала себя отвратительно.
Она начала играть; они слушали. Когда она закончила, их лица были такими же строгими, и Хисако поняла, что играла плохо и упустила свой шанс, что она осрамила господина Кавамицу, а мама опять будет плакать за ширмой.
Все вышло так, как и думала Хисако; стипендию ей не дали. Ее готовы были принять в академию, но у госпожи Оноды не было таких денег, чтобы платить за ее обучение. Господин Кавамицу выглядел скорее расстроенным, чем сердитым, он сказал, что она должна продолжать занятия, ведь у нее редкий дар, который принадлежит не только ей, и долг Хисако перед всеми людьми – прилежно учиться. Хисако стала заниматься через силу, и ее игра сделалась механической и бездушной.
Спустя месяц после того, как госпожа Онода отказалась отдать дочь в академию, оттуда снова пришло приглашение на прослушивание: у Хисако появился еще один шанс получить последнюю оставшуюся стипендию. Но у госпожи Оноды осталось очень мало денег. Хисако подумала и однажды вечером подошла к матери, торжественно держа перед собой виолончель, словно приготовилась совершить жертвоприношение. Девочка предложила продать инструмент, чтобы оплатить поездку; для занятий же они возьмут виолончель напрокат. Если у нее будет время порепетировать, она сумеет приспособиться к новому инструменту… Мать потрепала ее по волосам, а на следующее утро пошла в банк и оформила кредит.
На этот раз море было спокойно, и плавание не было утомительным, она долго стояла и наблюдала, как от парома к чернеющему вдали родному острову тянется волнистая дорожка.
Она опять играла в неприветливой комнате в старом здании около парка Ёёги, и строгие мужчины слушали ее. Ее руки теперь уже совсем зажили и смогли рассказать экзаменаторам, как ей было больно, когда ее ладони прижали к шершавой поверхности радиатора, какое страдание пришлось пережить ей, как страдала мама, какая это боль. Экзаменаторы смотрели на нее все так же строго, но стипендию ей дали.
На вечеринку на «Надии», третьем корабле, застрявшем в озере, она надела «польеру» и одну из блузок «мола». «Надия» была обычным грузовым судном, приписанным к Панаме, но принадлежавшим японской компании. Как и «Накодо», она следовала из Тихого океана в Атлантический, когда закрылся канал.
Вечеринки на «Надии» проходили под тентом на верхней палубе. В виде исключения ночь выдалась ясная, и когда катер с «Накодо» вез их навстречу светящимся огням «Надии», с которой над водой разносились звуки латиноамериканской музыки, она любовалась на сказочное великолепие звездного небосвода, сиявшего над темной поверхностью озера.
Там уже был Филипп – высокий, стройный и такой загорелый в белоснежном парадном мундире. Каждый раз, заново увидев его такого, она испытывала одно и то же чувство испуга и замешательства. Ее пугало, что когда-нибудь, вместо того чтобы улыбнуться (как сейчас, когда он подошел, чтобы поцеловать ей руку), он вдруг посмотрит нахмурясь, а это может означать только одно: он больше не хочет ее и сам теперь не может понять, что за наваждение заставило его увлечься этой староватой, некрасивой, плоскогрудой японкой; подумать только, скажет он себе, каким глупым слепцом я, должно быть, выгляжу в глазах окружающих, и как же мне поступить теперь, чтобы поизящнее отвязаться от этой женщины. Поэтому чуть ли не при каждой встрече она испытующе всматривалась в его лицо, зная, что это выражение может промелькнуть быстро, почти незаметно, но Хисако была уверена, что распознает его сразу же.
Ее просто приводила в замешательство мысль: что она делает в компании этого симпатичного молодого человека.
– Какая ты сегодня фольклорная! – сказал он, оглядывая ее с ног до головы, пока они не подошли к столу с напитками.
Она взмахнула подолом «польеры».
– А ты выглядишь просто потрясающе.
– Я полнею, – похлопал он себя по животу. – Слишком много всего этого. – И Филипп кивнул в сторону закусок и напитков, расставленных на столах под навесом.
Она сжала его руку.
– Побольше физических нагрузок, – сказала она, потом поздоровалась со стюардом и заказала перно.
– Хочешь завтра поплавать с аквалангом? – спросил ее Филипп. – Может быть, попробуем ночью? Фонари готовы.
Филипп уже давно хотел поплавать ночью, но у них не было специальных осветительных приборов, только два маленьких фонарика. Вильен, механик с «Ле Серкля», согласился сделать для них какие-нибудь фонари.
Она кивнула.
– Хорошо, давай, – она подняла свой стакан. – Sante.
– Sante.
Из Фрихолеса, расположенного в нескольких километрах отсюда на пути к Тихому океану, и Гатуна, находившегося примерно на таком же расстоянии на пути к Атлантическому побережью, никто приехать не отважился. Хисако много танцевала; кроме нее на борту были только две женщины: жена капитана Блевинса, шкипера «Надии», и Мари Булар, младший вахтенный помощник капитана «Ле Серкля».
Они сели за стол; севиш де корвина, тамаль, кариманьолас[18], омары и креветки. Хисако предпочла чичарронес – поджаристые свиные шкварки.
Она поговорила с капитаном Блевинсом; он был единственным человеком на судне, который кое-что знал о Хисако и ее карьере до того, как они встретились, хотя некоторые по крайней мере слышали о ней. У Блевинса было несколько ее последних записей, и она разрешила ему записать два небольших концерта, которые дала здесь во время вынужденной стоянки.
На другой стороне стола спорили Оррик и Брукман. Мандамус, похоже, гадал жене капитана Блевинса по руке. Филипп разговаривал с одним из механиков «Надии». Эндо прилагал все силы, чтобы поддержать беседу со своим коллегой-штурманом.
Хисако старалась не смотреть все время на Филиппа.
Впервые они встретились у него на танкере на такой же вечеринке. Это случилось через несколько дней после того, как закрыли канал. Капитан Эрваль с «Надии» предложил устроить неформальную встречу офицеров всех трех судов, пассажиры тоже были приглашены.
Хисако разговаривала с миссис Блевинс. Жена капитана «Надии» была высокой стройной женщиной, которая всегда хорошо одевалась и никогда не появлялась на людях без легкого, но, очевидно, тщательно наложенного макияжа, однако ее лицо, как показалось Хисако, всегда выражало вежливо скрываемое смущение, как будто все говорили ей что-то неприятное, а она не решалась прервать собеседника или что-то ему возразить.
– Извините, мадам Блевинс.
Хисако обернулась и увидела высокого, темноволосого французского офицера, который сначала смотрел на госпожу Блевинс, а потом взглянул на нее и слегка улыбнулся. Их уже представляли друг другу; его звали Филипп Линьи. Он слегка поклонился, сначала американке, потом Хисако.
– Мадемуазель Онода?
– Да? – вопросительным тоном откликнулась Хисако.
– Вас вызывают по рации. Это из Токио. Некто мсье… Морье?
– Мория, – поправила она, забавляясь его акцентом.
– Он сказал, что это срочно. Он ждет. Я могу вас проводить к рации?
– Да, спасибо, – ответила она. – Это мой агент, – пояснила она миссис Блевинс.
– Мистер десять процентов, да? Задайте ему жару, милочка.
Хисако шла за молодым французом, восхищаясь его спиной и думая о том, как было бы приятно прикоснуться к этим плечам, но тут же остановила себя, подумав, что, должно быть, слишком много выпила.
– Ух ты, подъемник! – воскликнула она. Филипп жестом предложил ей первой войти в маленькую кабинку лифта.
– На современных судах мы становимся… decadent, – сказал он, проходя за ней следом и нажимая верхнюю кнопку.
Она улыбнулась слову «decadent», но потом подумала, что его английский в десять раз лучше ее французского.
В кабине лифта было тесно, и они невольно соприкасались руками. Ее смущало столь близкое соседство. От Филиппа пахло каким-то незнакомым лосьоном или одеколоном. Лифт гудел, и вибрация отдавалась у нее в ногах. Она откашлялась, собираясь что-нибудь сказать, но так ничего и не придумала.
– Радио – это почти то же самое, что и telephone.
Радист уступил ей свое место, она села, и Филипп протянул ей трубку. Стена перед ней пестрела маленькими экранами, лампочками, циферблатами и кнопками; там было еще несколько трубок наподобие телефонных и несколько микрофонов.
– Спасибо.
– Я подожду вас там, на мостике, – сказал он, показав рукой, в какую сторону надо идти; она кивнула. – Когда кончите говорить, повесьте… трубку вот сюда.
Хисако снова кивнула. Из трубки, которую она держала в руке, уже доносился скрипучий голос господина Мории. Филипп Линьи закрыл за собой дверь, а она вздохнула, гадая о том, какое неотложное дело заставило господина Морию разыскать ее даже здесь.
– Хисако?
– Да, господин Мория?
– Слушай, у меня отличная мысль! Я подумал, что если я найму вертолет…
Господин Мория сдался минут через десять, немного успокоенный тем, что управление канала рассчитывает открыть движение в ближайшие дни. Хисако вышла из радиорубки (здесь даже пахнет… электроникой, подумала она про себя) и прошла по короткому коридорчику к освещенному красным светом мостику, где тоже повсюду мигали маленькие лампочки.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.