В кармане куратора звякнули ключи и пистолет с тяжелым шорохом проехал по грубой хлопчатобумажной подкладке. Хотя, может быть, это был и не пистолет. Может быть, кастет или еще какая железяка. При каждом движении куратора эта железяка издавала звук – глупый, бессмысленный и негуманный. Такие звуки может издавать только оружие. Мобильный телефон, к примеру, в кармане шуршит – тонко, весело, нетерпеливо и деловито. А вот оружие звучит уныло, коротко и глухо.
– Да нет пока, – честно ответил я.
– А спросить? – не унимался куратор.
– Что спросить? Почему вы за мной следите?
– Мы обязаны… – с удовлетворением, быстро, словно мой вопрос выбил пробку, затыкающую ему рот, начал Карл Фридрихович. – Мы обязаны за тобой следить. По крайней мере, первое время. Знаешь, как бывает… Тонкая нервная организация, муки разнообразные. Комплексы, раскаяния. Фотографии друзей – на шашлыках, двадцать лет назад. Как славно было, как просто и весело. Девчонки. Школа. Первая любовь, чистая, с клятвами…
Я слышал скрип подшипников и свист перегретого двигателя, слышал стоны рессор и треск гнилого, осыпающегося пылью при каждом толчке кузова. Впрочем, хоть машина и была стара, как этот лучший из миров, но шла она плавно и не без изящества вписывалась в повороты. Карл вез нас какими-то неизвестными мне проходными дворами. А я-то думал, что знаю весь город. Выходит, что знал я только отдельные его сектора. А Карл Фридрихович другие сектора охватил. И вместе мы – отличная бригада.
– Уроки физкультуры, – ни с того ни с сего вспомнил Карл Фридрихович. – Сборы металлолома. Походы. Костры. Клятвы в палатке. Созревшие для любви, пахнущие промокашкой губы девочки из параллельного класса. Это романтичней, с одноклассницей дружить банально, а из параллельного… Нет, она была на год старше. И из параллельного. На физкультуре она прыгала выше всех, и трусики обтягивали ее крепкую попку, а белая футболка была на размер больше, была просторной, как ночная рубашка. Потом новые клятвы, после выпускных экзаменов. Измена на первом курсе института. Дискотеки. Гитара, купленная у соседа-фарцовщика. Мысли о свободе. Умные книги, рок-н-ролл, пластинки, купленные на сэкономленные карманные деньги, выданные родителями, стройотряд, деньги, пластинки, гитары, усилители. Учеба побоку, отчисление из института, встреча с девочкой – школьной любовью, девочка теперь пэтэушная блядь, а ты теперь рок-музыкант, диссидент, волосат и прикинут, тебя останавливают дружинники и вяжут менты. Концерты в подвалах, концерты в деревенских клубах, вино, много вина, веселье, родители махнули руками, дурдом, белый билет, умрем за попс, главное в жизни – музыка, друзья, лучшие друзья, не-разлей-вода, и все ненавидят стукачей, все честные и правильные, все – воины одной армии, все бьются за свободу, за справедливость, запрещенные песни, запрещенные диски. Аресты, снова аресты, признание, победа, гастроли, гитары, деньги, вино, много вина, пластинки, все разрешено, потом опять запрещено, но все очень-очень честно. Совесть чиста, и душа рвется к прекрасному.
– Карл Фридрихович, – сказал я, посмотрев на часы. – Мы ведь обо всем этом уже говорили. В прошлый раз. Я же дал согласие.
– Еще бы…
– Тогда к чему все это?
– Это я так. Я же говорю – сидел ты дома, один, мало ли чего тебе на ум пришло? Может быть, ты произвел очередную переоценку ценностей, решил, что поспешил с ответом, что ты не можешь идти против идеалов своей юности, против своих нравственных, хе-хе, законов… Некоторые именно так и поступают. И сигают из окон, ну, правда, это, положим, только один раз было, клиент наш оказался неврастеником. Прокол вышел, недоработка, не проверили его как следует. То есть по бумагам-то все было нормально, на учете нигде не состоял, не лечился, а по факту – совершенно больной человек. Нервы расшатаны, дерганый… Мне он сразу не показался, а начальство говорит – нет, пусть идет в разработку. Ну и не проверили. А могли бы проверить – плевое дело. Драку устроить в подъезде или бабу увести. Посмотреть на реакцию, прикинуть, как он может повести себя в нестандартных обстоятельствах. Так нет, все скорей, скорей, давай, план, квартальный отчет…
– Какой отчет?
– Да бюрократия у нас, знаешь ли, почище, чем в совке была… Ты что все на часы смотришь? Подождет твой друг, ничего с ним не случится. У нас поважнее дела есть.
Закончилась утомительная череда проходных дворов, и машина выскочила на набережную. Я не спрашивал, куда мы едем, и не удивлялся тому, что куратор знал о звонке Отца Вселенной.
– Удивлен? – спросил Карл Фридрихович.
– Только идиот может не подозревать о том, что вы в состоянии прослушивать телефонные разговоры.
– Правильно, – улыбнулся куратор. – А с Соловьевым ты встретишься.
– С кем?
– С Колей. Никуда не денется. Ты не знал, что его Колей зовут?
– Отца Вселенной?
– Ну да. Коля Соловьев. Двоечник и хулиган. Нашел себе занятие… Полный урод, если между нами.
– Подожди… Подождите, – поправился я, заметив быстрый недовольный взгляд куратора. – Он… Отец Вселенной… Он тоже, что ли, ваш?
– Наш, – веско произнес Карл Фридрихович. – Он не «ваш», а «наш».
– Ну да, я это и имею в виду.
– Наш, с самого начала наш. Папа его большой человек, а сам – бездельник, гопник, болван, короче говоря, полный. Жил он где-то в деревне, папаша его человек занятой, с ребенком возиться некогда. А когда парень подрос, все-таки выписал его в столицу. Снял квартиренку, решил в люди вывести. Настаивал на военной карьере, а сыночек ничего не может. Ни дисциплины, ни ума, ни уважения к старшим, к званиям, вообще, отморозок.
Я вспомнил Отца Вселенной и мысленно согласился с характеристикой Карла Фридриховича.
– Стал рок-н-ролл послушивать потихоньку, со шпаной связался… А отец все упирался, стал названивать – и нам в том числе, – пристройте, мол, парня, пропадает пацан… Таким людям отказывать нельзя, пристроили.
– И как? Довольны?
– Да знаешь, это удивительно, но довольны. Парень нашел себя. Остался, правда, таким же идиотом, но работу выполняет отлично. Мы его бросили на финансовые дела, он отслеживает каналы поступления аппаратуры, шмотья всякого, барыг пасет, короче говоря. На тебя стучит исправно, ты у него такой… дежурный вариант, Когда ничего нового не происходит, он шлет донесения о Боцмане. О тебе всегда можно что-то рассказать. Жизнь у тебя насыщенная, яркая… Удивлен?
– Да нет, не особенно. Подумаешь, стукач… Что я, стукачей не видел? Кто угодно может стукачом быть. Я в этом смысле фаталист.
– И правильно. Особенно приятно это слышать именно от тебя.
– Хотя… – Я не обратил внимания на дешевую подколку куратора. – Нескольких человек я могу назвать из тех, что стопроцентно стукачами не являются.
– Почти приехали, – сказал Карл, сворачивая налево, к железнодорожной платформе «Ольгино». – И кто же эти уникумы, если не секрет?
– А не скажу. Это, кажется, к нашей работе непосредственно не относится.
– Ну, положим, к нашей работе все относится, но можешь не отвечать. Я и так знаю, кого ты имеешь в виду. Русанова, например. Правильно?
Я пожал плечами.
– Ну, конечно, – продолжал Карл Фридрихович. – Эта братия у меня как мозоль на пятке. И прижать их сложно, и вони от них – просто дышать нечем иногда. Всюду свой нос суют, а схватишь такого за жопу – он, понимаешь, материал для романа собирает. В тир ходят, стрелять учатся – материал для романа. Пьют месяцами…
– Это что, теперь тоже запрещено?
– Нет, это я просто к слову… Ходят по разным местам, по таким, в которых порядочному человеку делать нечего…
– Это по каким?
– А то не знаешь? С тобой Русанов разве не ходил на сейшнз?
– Ах, вы об этом…
– Об этом, об этом. Ходят, нюхают, видишь ли, потом об этом обо всем в своих книжках пишут. Конечно, там у них – альтернативная реальность, утопия, но дурак только не поймет, где они все это высмотрели. И ничего не сделаешь. Свобода слова, в рот ее ебать…
Подобного рода ругательства как-то не шли Карлу Фридриховичу, казались для него нехарактерными. Похоже было на то, что он раздражен не на шутку.
– Да еще, поганцы, запросы нам шлют – мол, предоставьте нам рассекреченные материалы для работы великого писателя Пупкина или Шмуткина над новым социально значимым романом. Хулиганят, матерятся, устраивают свои сборища. Презентации, конференции, симпозиумы… Одна, поверь, головная боль. Никому это на хрен не нужно. Исчезни все эти писатели в один день – никто не заметит.
– Так уж никто?
– Простому народу это все не нужно, Боцман. Ты же сам понимаешь, что простой народ книжек твоего Русанова не читает.
– Я так не думаю.
– Не читает. И никогда не читал. И читать не будет. Вся эта ваша культура – балласт, цепи на ногах государства. Обуза. Кормить вас…
– Я-то при чем?
– Да все вы – одна шобла. Корми вас, субсидии давай, цацкайся, слушай вашу ахинею, рассуждения о смысле жизни и о природе власти… Без вас было бы много легче, уж поверь. А то – что государство ни сделает, вам отчет подавай. Не нарушены ли права человека, да что скажет мировая общественность… А никакой мировой общественности в природе не существует. Есть такие же банды бездельников и мечтателей, которым нечем заняться, кроме критики тех, кто делает что-то реальное. Вот и вся мировая общественность. Приехали.
Мы вышли из машины в темноту пригородной ночи.
– Кстати, а что ты к этой семье-то так прирос? – спросил Карл Фридрихович, шагая рядом со мной и указывая путь; мы продирались через какие-то кусты, брели по кочкам и, кажется, грядкам.
– К какой семье?
– К какой семье, – повторил куратор. – Где ты сегодня был?
– У девушки.
– Ну. И кто эта девушка?
– Откуда я знаю. В кабаке снял…
Говорить о том, что не я ее снял, а она меня, я не хотел.
– Серьезно? – спросил куратор, останавливаясь.
– Абсолютно.
– То есть ты хочешь сказать, будто не знал, что эта девочка – дочь покойной Татьяны Викторовны Штамм, с которой ты тоже недавно весело проводил время?
– Во дела, – сказал я. – Подожди. – Машинально я перешел на «ты». – Это надо обдумать. Это так сразу мне не переварить. Это, мне кажется, неспроста. Это ты меня, Карл… Ты меня удивил.
Семь пятнадцать ровно
Унылый вислоухий бомж прошел мимо, пахнув на меня тоской и болезнью. Бомж, если он хочет чего-то достичь в жизни, ну, например, раздобыть бутылку на вечер, обязательно должен улыбаться. Хмурым и злым бомжам не подают, от них стараются побыстрее отделаться. Стараются побыстрее пройти мимо или вмазать по опухшей от нездоровых почек харе.
На улице, кроме бомжа, никого не было – я даже обернулся и проводил его взглядом. Сейчас мы с ним были из одной команды. Из тех, кто на улице. Другая команда сидела дома.
Я подумал, что доволен своей командой, пусть сейчас в ней только я и бомж. Команда ведь не предполагает интима. Так что от бомжа я могу держаться на расстоянии. А что до команды, сидящей по квартирам, – жизнь ее членов меня не устраивала.
Нет, не в том дело, что они, уткнувшиеся в экраны или дремлющие на диване, были бизнесменами или рабочими. Я сам был и рабочим, и бизнесменом, даже пожарным был. Меня не устраивала одна жизнь. Я не хотел быть всего-навсего только рабочим, только бизнесменом, даже только музыкантом.
Вот взять бомжа – у него этих жизней, как минимум, две. Родился он, очевидно, еще при Советской власти и первую жизнь прожил инженером, работягой, продавцом, неважно, – жил, как и все. В отдельной квартире или коммуналке, от зарплаты до зарплаты или еще прирабатывал, выпивал или нет – это частности.
А когда отлаженная система рухнула, он продал комнату-квартирку, или ее отобрали, да бог знает, что там наворотил бедолага, ошалевший от свалившегося на голову капитализма. И – на тебе, пожалуйста, другая жизнь, совершенно другая, ничего общего с первой не имеющая. Как на другой планете оказался дядька. История его может быть совершенно иной, но суть одна: нынешний бомж живет вторую жизнь. А я?
У меня множество жизней, и они идут не последовательно, а наползают одна на другую, я двигаюсь в них с разной скоростью, но в каждой из них я – это все тот же я. Парень по фамилии Брежнев, который к старости стал известным рок-музыкантом.
Самая длинная, самая монотонная моя жизнь была школьной, и мне до сих пор жаль этих долгих лет, по которым я тащился, переваливая из класса в класс, вовремя вставая и вовремя ложась, отсиживая положенные часы в школе и болтаясь летом по пионерским лагерям.
Все было расписано от начала до конца, и будущее напоминало расписание пригородных электричек. Последняя после полуночи, а потом – все. Тьма, и ни в одну сторону поезда не идут.
Если бы я не услышал в одиннадцать лет «Битлз», так бы и катил сейчас – на какой? – на предпоследней электричке в какую-нибудь очередную унылую дыру, к своей предпоследней, да хоть бы и предпредпоследней станции, на которой – что? А ничего.
Ветхий домишко на грязной улице, тощие дворовые собаки и соседи, целыми днями цедящие жидкий тепленький чай. Предпенсионный возраст, брюзжание и болезни, прострелы и простата, капли на красном носу зимой и весенняя аллергия, дома пижама и газета, на улице черное глухое пальто и прогулки за недорогой колбасой, телевизор и сослуживцы, разговоры о политике, и уже почти на равных с начальством – еще бы, столько лет на одном месте, а выгнать уже не выгонят, поздно гнать, скоро последняя электричка.
В метро – наглые подростки с красными, синими и зелеными волосами, в мое время такого не было, не уступают место пожилому человеку, уши забиты пробками наушников, работать надо, а не болтаться по улице в разгар рабочего дня. Свои дети, дерзящие и равнодушные, пропадающие по ночам неизвестно где.
Валидол и пустырник, ноги в ведре с раствором горчицы, стал плохо слышать, вставная челюсть, пигментные пятна на лысеющей макушке. Сын сидит на телефоне, каждый день нужно подниматься по лестнице на пятый этаж, одышка, сквозняки; носки, протертые до дыр на больших пальцах, но еще хорошие, выбрасывать нельзя; теплое молоко. Ладони пахнут подмышками, все время хочется писать, а в туалете курит сын. Задерживают зарплату и халтурят, в наше время так не халтурили, автобусы с каждым годом ходят все реже.
Погода портится, и лето немыслимо жаркое; соседская девчонка пьет, родила дочку, которая орет за стеной; на лестнице дружки мальчугана со второго этажа набросали окурков. Повысили плату за электроэнергию, по телевизору сплошная порнография, двор засран собаками. Изжога, отрыжка, ревматизм, глаза слезятся, и не хочется читать книги, хороших книг сейчас не выпускают. Обычная, солидная старость.
После песни «Girl» я стал записывать на свой первый, подаренный дедушкой магнитофон все, что только мог достать, и превратился в полного урода. Я отпустил волосы – они выросли странно быстро и незаметно для окружающих. Вот я был как все, а вот пришел как-то в класс – бац! – волосы уже закрывают уши.
И сразу начались проблемы – в основном из-за длинных волос. И расклешенных брюк. Сам распорол швы, сам вставил клинья. У учительницы русского языка были толстые волосатые ноги, особенно отвратительно они выглядели под прозрачными коричневыми старушечьими чулками. Улыбалась она редко, и лучше бы ей этого не делать. Физкультурник окрестил меня «бабой», хотя я выше всех прыгал в высоту и быстрее всех бегал на лыжах.
Уже тогда я жил двойной, если не тройной жизнью.
Меня выбрали председателем совета пионерской дружины. Я был лучшим учеником в классе и не прогуливал уроки. Поэтому, несмотря на длинные волосы, я был избран. Учителя, по-моему, сами не понимали, что делали. В результате главным идеологическим начальником среди детей стал я, самый отдаленный от пионерской идеологии и настолько к ней равнодушный, что не мог ее даже ненавидеть.
Статус председателя мне очень понравился. Теперь я мог прогуливать школу в любое время – нужно было только сказать, что у меня какой-то там слет, съезд, семинар, что я еду в райком или куда-то там еще. Что такое райком, я не знал и никогда там не был.
Я сообщал об этом райкоме и отправлялся на Невский – высматривать парней в хороших джинсах, знакомиться с ними и соображать, что бы такое предпринять, чтобы заиметь такие же крутые штаны. Дома я слушал «Дип Перпл» и «Битлз» и ни о какой общественной работе даже не думал.
Я стоял на слетах возле президиума, потел, сжимая в ладони древко красного знамени, и напевал про себя «Smoke on the Water», чтобы не потерять сознание от духоты и вони потных пионерских ног, от шелеста шелковых пионерских галстуков и оглушительных пионерских песен.
Одноклассники называли меня «хипком» – до хиппи я еще не дорос. Чтобы стать «хиппи», нужно было нигде не работать и не служить в армии.
От армии меня благополучно спас сумасшедший дом – где еще я мог оказаться со своим «Smoke on the Water» в голове и пластинками Харрисона на полке?
Я жил параллельно – прилежный ученик, диссидент, спекулянт, сумасшедший, уклоняющийся от армии. И в каждой из этой ипостасей я существовал полноценно, получал все прелести и испытывал все трудности своей роли.
Очень быстро я научился перескакивать из одного состояния в другое, моментально меняя язык, одежду и даже присущую мне с рождения внешность. Я-диссидент был не похож лицом на меня-спекулянта, и уж понятно, что ни тот, ни другой «я» даже рядом не стояли со мной-сумасшедшим. Я-прилежный-ученик коренным образом отличался от меня-уклоняющегося-от-армии. Я вращался в совершенно разных кругах и прилагал значительные усилия к тому, чтобы друзья меня-прилежного-ученика по возможности не пересекались с друзьями меня-сумасшедшего.
Дальше – больше.
Мои жизни стали отличаться не только качественно, но и количественно. То есть они текли с разной скоростью, и за один и тот же временной промежуток я в одной жизни проживал годы, а в другой – дни.
Несколько лет – мы уже жили с Кропоткиной – я жутко пил, эти годы фактически выпали из жизни, я просыпался и шел за пивом, весь день шатался на улице с бутылками в руках, вечером добирался до литровой водки и с ней в обнимку возвращался домой. Утром, понятно, мне было плохо, и я снова шел за пивом.
В то же самое время я написал учебник игры на блюзовой гитаре, не вылезал из гастролей и закончил второй институт, получив диплом режиссера. Записал несколько альбомов, у нас с Зоей родился Марк, меня постоянно снимали телевизионщики, и я перескакивал из одной жизни в другую уже бессознательно, не фокусируясь на том, что сегодня я – дворовый алкаш, завтра – телезвезда, послезавтра окажусь на гастролях где-нибудь в Сибири, а потом неделю буду сидеть в Москве с редактором, работая над книгой.
Но и это неверно. Все происходило не последовательно, поскольку одной жизни на все мои дела не хватало, все мои роли игрались параллельно. Я думал об этом, лежа на диване, и, просыпаясь утром или вечером – уж как получится, не помнил, кто я сейчас – бежать ли мне за пивом или спешить на вокзал.
Я отверг понятие «время» и, по-моему, перестал стареть. Перескакивая из одной жизни в другую, я слышал, как меня называют в магазине «молодой человек» или «парень», а часом позже, в студии, в редакции, на съемке – по имени-отчеству, заискивающе, робко и чрезмерно уважительно.
Вот Полувечная – шел с ней сегодня, болтал, пил, общался так, как будто мы ровесники. И она со мной так же. Никакой неловкости. Правда, она журналист, конечно, но все равно. Она была естественной, не лебезила и не заглядывала мне в рот. И агрессивной не была, как многие ее коллеги. Вообще, музыкальных журналистов я терпеть не могу. Для Полувечной было сделано исключение – все-таки Бродский попросил, старый друг, настоящий товарищ… Да и девчонка оказалась ничего себе. Только куда она подевалась? – вот вопрос.
Я посмотрел в спину удаляющегося бомжа. Как ни крути, мы в одной команде. Я побогаче, получше одет, у меня есть чем заниматься. А самая знаменитая в мире рок-группа, как ни крути, называется «Бомжи». Это наиболее точный перевод названия «The Rolling Stones».
Машин не было – ни встречных, ни попутных. Если бы не солнце, выглянувшее в белую прогалину растрепанных дождем облаков, я бы решил, что сейчас та самая, знаменитая петербургская белая ночь.
Помню, когда я был маленький и ездил с бабушкой в Крым – мы снимали комнатку в каком-нибудь поселке и три месяца жили у моря, – бабушка рассказывала крымчанам о наших белых ночах. «Можно газету читать, – говорила она. – В три часа ночи – представляете? – можно выйти на улицу и читать газету».
Я еще тогда, в детстве, думал: какой же идиот будет в три часа ночи выходить на улицу и читать там газету?
В три часа ночи столько развлечений, кроме газеты, что только пресыщенный и настоящий, без дураков, эстет может со скучающим видом открыть какие-нибудь «Известия» или «Дни», рассесться посреди шурующей туда-сюда пестрой толпы и, зевая, читать новости о победах СПИДа и поражениях городской футбольной команды.
В три часа ночи нормальному человеку не бывает скучно.
Я шел по улице Восстания, насвистывая что-то из «Фьючер Саунд оф Лондон», и думал о том, как поинтересней провести сегодняшнюю ночь.
Показать Полувечной все прелести нашего города? Хотя разве московскую гостью удивишь ночными клубами? Они, что в столице, что здесь, суть одно и то же. Правда, в разных местах сейчас играют много хорошей музыки, но, опять-таки, удивлять музыкальную журналистку музыкой?
По характеру своей работы она должна музыку ненавидеть. Или, в худшем случае, быть к ней равнодушной. Иначе я не представляю, как можно писать сегодня статью о Бобе Дилане, а завтра об Алле Пугачевой.
Я, к примеру, никогда не стал бы хозяином музыкального магазина. Я так люблю слушать компакт-диски, что сам все время покупал бы, а не продавал. Как это бывает – стоит продавец за прилавком, а к нему идет пропившийся коллекционер, несет остатки своей коллекции. Продает за бесценок.
Вот я бы и покупал. И все хорошее оставлял бы себе, а всю лажу выставлял бы на прилавок. Так кто ее, лажу, покупать будет? Прогорел бы наверняка. Весь оборотный капитал вбухал бы в какие-нибудь раритеты и сидел бы на них до скончания века.
Музыкой Полувечную не удивишь. А, собственно, зачем мне ее удивлять? Кто она мне такая, чтобы я ее удивлял? Может быть, действительно вместе с ней к Марку съездить? Денег ему подкинуть заодно. Он иногда рад бывает, когда я приезжаю. А иногда – не слишком. Только будет ли он дома – вот вопрос. Марк по ночам дома не особенно сидит. Марку положено тусоваться – с той музыкой, которую он играет и время от времени продает, без постоянного мелькания на людях ничего не выгорит.
– Рублика не будет? – спросил давешний бомж, оказавшись рядом со мной. То ли я его нагнал, то ли он меня.
– Рублика не будет.
От бомжа воняло сильнее, чем я ощутил в первый раз, и я решил, что мы с ним все-таки выступаем за разные команды.
– Врать не буду, – сказал бомж. – Выпить надо. А то помру, точно помру. Всего-то рублик…
– Что же ты выпьешь на рублик, голубчик ты мой? – спросил я.
– Да нормально, товарищ, господин, человек хороший, не знаю, как сказать-то… Нормально, там есть уже, мне не хватает только рублика-то… Эта…
Он махнул рукой, как бы не желая грузить меня своими, неинтересными мне проблемами и раскладами.
– В общем, помоги, хороший человек, а?
Его трясло – вблизи это было очень заметно; лицо казалось неподвижной маской, шевелились только губы, растягивающиеся в страшную улыбку, и слезящиеся мутные глаза-щелочки, ерзающие под грубой, пупырчатой кожей век.
– На тебе десять, – сказал я, протягивая бомжу бумажку, и вдруг понял, что с десяткой он сегодня помрет – как пить дать помрет.
– Вот спасибо, спасибо, выручили, – перейдя на «вы», залопотал бомж, но глянул на меня как-то осмысленно и зло.
– Все, вали давай, – сказал я и пошагал дальше в сторону Невского.
Возле метро народу было побольше, и был он поприличней. Толкались здесь пушеры, проститутки и просто люди. Из жаркой темноты вестибюля выдуло подземным сквозняком Авдея Кирсанова, моего старого товарища, друга юности и редкого теперь, но приятного собутыльника, собеседника и оппонента в пьяных спорах.
– Авдей! – крикнул я озирающемуся по сторонам приятелю. – Ты не меня ищешь?
– Да нет, – отмахнулся Кирсанов и, осознав, кто перед ним, встрепенулся. – Ой, извини… привет, привет, дорогой. Ты тут Кузю не видел случайно?
– Какого Кузю?
– Ну ты что, не помнишь? Конечно, не помнишь, столько лет… Мы как-то в Вырице играли, барабанщик там такой был, потом ночью еще песни пел…
– Вырицу помню. Подожди, это который в синяках приехал? Которого отпиздили в электричке?
– Ну да. Кузя.
Мы играли рэгги – мы первые в этом городе стали играть растаманские песни. На английском языке пели, потом стали сочинять сами. Что-то было общее у нас и у джа с Ямайки, мы говорили «Джа», подразумевая божество, и были в чем-то правы. Джа – это божественная сущность человека. Мы говорили друг другу «джа», и никто нас, кроме нас, не понимал.
Музыку нашу тоже не понимали. И в Вырице, куда я, Кирсанов и две команды северных растаманов отправились отдыхать на институтской турбазе, пить, болтаться с девчонками и играть на гитарах, не понимали так же, как и в городе.
Тихая Вырица – старая деревенька, она же дачный пригородный поселок, где растаманов отродясь не было, а гуляли исключительно местные пьяницы и городские алкаши, – принюхивалась к необычным приезжим, слишком волосатым даже для городских студентов.
Барабанщик Кузя – главный раста-идеолог – задерживался, сдавал зачет, и все говорили, что он приедет на вечерней электричке к началу концерта. Кузя приехал – весь в синяках, в засохшей крови, но был бодр, весел и полон энтузиазма.
– В электричке закурил косяк, – сказал Кузя. – В тамбуре. И какие-то гопники пристали… Помахались слегка…
Кузя подраться любил и, как всякий настоящий растаман, мог за себя постоять.
Рэгги в нашем исполнении понравилось селянам. Они покачивались в зале, слепившись в пары – парень-девушка, парень-девушка. Потом слегка передрались и разошлись по своим завалинкам довольные нашим выступлением, а мы с Кузей и Кирсановым всю ночь сидели в лесу, пили легкое вино и играли на гитарах. Утром я уехал в город и Кузю больше не видел.
– Черт возьми, я опоздал, понимаешь… Звонки задержали… Важные… А Кузя… Он такой страшненький стал. Может, видел? В клетчатом таком не то пиджачке, не то пальто… Не обращал внимания? Он сейчас совсем плохо выглядит, денег просил в долг… Не отдаст, конечно, но все-таки старый товарищ… Я решил ему подкинуть… У него жена ушла, он пьет круто… Много лет уже… В общем, беда с человеком… В клетчатом таком… Он обычно в нем ходит, у него, кажется, ничего другого нет. Такой опухший.
Бомж, которому я дал десятку, тоже был в клетчатом пиджаке. Или куртке – фасон изделия был неясен за его древностью и ветхостью. И тоже был «такой опухший».
И по возрасту подходил.
– Нет, – сказал я. – Не видел.
– Жалко, – покачал головой Кирсанов. – Неудобно получилось. А у тебя какие планы?
– Никаких, – ответил я. – Вернее, надо бы мне одну девчушку разыскать сегодня.
– Девчушку? Э-э-э… Хорошо тебе.
– Мне всегда хорошо. Мне даже когда плохо – все равно хорошо.
– Ты какой-то странный сегодня, – сказал Кирсанов. – У тебя ничего не случилось?
– Меня уже об этом спрашивали, – ответил я. – Нет. Ничего не случилось. Ничего из ряда вон выходящего.
Кирсанов еще раз внимательно посмотрел мне в глаза.
– Ну тогда, может, немножко попьянствуем?
– Пивка?
– На понижение не пью.
Солнце ударило светом, как током от микрофона, когда касаешься его мокрыми губами в разгар концерта.
Сверкнула мысль о том, что с давешним бомжом мы все-таки из одной команды. Просто команда очень большая.
Время принятия решения
– Вот такое у меня есть предложение, – закончил свою речь Карл Фридрихович и незаметно, как будто поправляя воротник куртки, вытер со лба пот.
– Я не врубаюсь, – сказал Железный. – Какой хер нам светиться? У нас и так все в порядке.
– Да брось ты, – вскочил с лавки молодой парень в костюме, аккуратно подстриженный, с породистым красивым лицом. – Аппарат у нас – говно, инструменты – говно. Никакого выхода, площадки – мрак, публики – ноль…
– Это у тебя публики ноль, – протянул сквозь зубы Железный. – А на нас публика ходит.
– Козлы на тебя ходят! – крикнул красивый парень. – Гопники ходят. Ты не показатель, со своими космонавтами металлическими. Кому все это надо? Это детский сад какой-то, а не музыка…
– Ага. Ты собери столько, сколько я, а потом выступай, – процедил сквозь стальные зубы Железный. – И играй свое говно дома – один хрен, параша полная, эстрада. Это не рок ваа-ще, а песенки для импотентов и пидоров.
В углу комнаты несколько человек, сгрудившихся в тени и позвякивавших там пивными бутылками, тихо заржали.
– Кончайте ругаться, – сказал Дик, пожилой, моего возраста, длинноволосый мужик. Одет он был вполне прилично, как одевались честные граждане нашего города, – брючки, пиджачок, рубашечка с галстучком, ботиночки… Однако что-то в его облике – то ли большие, как спелые сливы, глаза, внимательно глядящие на любого собеседника, то ли непроницаемая серьезность выражения – говорило о том, что приличный-то он приличный, да не совсем.
Дик работал в одной из наших главных городских газет, освещал события, так или иначе связанные с культурой. Он мог писать и о болезни сатирика Швайна, вызванной потерей рукописи нового водевиля, и о приезде в наш город известного мастера игры на пиле, и о взглядах на политику солистки стрип-шоу клуба «Пир горой». Вел колонку «Новости Радости», где анонсировал мероприятия гигантской промоутерской корпорации, брал интервью у арт-директоров клубов, дирижеров симфонических оркестров и офицеров полиции нравов.