Оказалось, что их сосед, несчастный человек, худое, возбужденное и болезненное лицо которого и раньше пробуждало у маленького Пьера странное, тревожное чувство тоски и страха перед чем-то неведомым, - оказалось, что этот измученный и раздавленный жизнью человек в припадке горячки выбросился из окна.
"С этого дня, - заключает свою историю Франс, - я навсегда утратил веру в то, что жизнь - игра, а мир - нюрнбергский ящик с игрушками. Космогония маленького Пьера Нозьера рухнула в бездну человеческих заблуждений вместе с представлениями древних о карте вселенной и системой Птолемея".
История крушения игрушечной вселенной маленького Пьера Нозьера не совсем обычна. Можно даже сказать, что катастрофический характер этого крушения - просто-напросто трагическая случайность (хотя, как и всякая случайность, эта катастрофа была лишь формой проявления необходимости).
Но вот что касается истории возникновения этой созданной им картины мироздания, то она типична в высшей степени. Так строит свою маленькую вселенную едва ли не каждый нормальный человек. И едва ли не у каждого первым кирпичом, положенным в основание этого здания, становится первая детская книжка, первая картинка в этой детской книжке, естественно становящаяся самым первым сигналом из того мира, который находится за пределами его видимой вселенной.
Была такая книжка и такая картинка и у маленького Генриха Шлимана. И можно смело сказать, что этой картинке из его первой детской книжки суждено было сыграть в его жизни неизмеримо более важную роль, чем та, которую сыграли гравюры из старой библии в жизни маленького Пьера Нозьера.
Это случилось, когда ему было восемь лет. Так уж издавна повелось в семье пастора Шлимана - впрочем, как и во всех мало-мальски благопристойных немецких семьях, - что на рождество детям дарили подарки. Это был целый ритуал. После сытного праздничного обеда зажигались огни рождественской елки. Все семейство, построившись по рангу и возрасту, чинно шествовало через прихожую...
Детям не терпится скорее наброситься на подарки, разложенные на столе. Но этот вожделенный миг еще не наступил. Сперва поют псалмы и молитвы. Потом сестренка маленького Генриха скороговоркой читает наизусть рождественскую историю. Потом опять поют. О, эти томительные минуты! Генрих изо всех сил старается угадать, какой сюрприз ожидает его в свертке, лежащем на том краю стола, где обычно кладут подарок, предназначенный для него. На прошлое рождество это были новые башмаки. Что же будет сегодня? Может быть, новый костюм? Нет, вряд ли. Костюм - это слишком дорого. Скорее всего, новая рубашка.
Но вот, наконец, долгий ритуал близится к концу. Отец торжественно возглашает:
- Ну, а теперь подходите все к столу!
Генрих подбегает к своему заветному свертку. Нет, это не рубашка! Там, внутри, что-то тяжелое. Что бы это могло быть? Дрожащими от нетерпения руками он рвет оберточную бумагу... Книга! Да какая толстенная!..
Книга называлась "Всемирная история для детей". Сочинил ее доктор Георг Людвиг Еррер.
Первым делом Генрих, конечно, впился в картинки. Но прежде ему пришлось выслушать длинное скептическое напутствие отца.
- Ну вот, мальчик, - сказал отец, положив на голову Генриха свою тяжелую руку. - Я дарю тебе эту книгу, чтобы твои мысли не пошли по неверному пути из-за той ерунды, которую тебе постоянно приходится слышать и которую вдобавок тебя заставляют зубрить наизусть. Из этой книги ты узнаешь, что рассказ о всемирном потопе - всего-навсего сказка. А история праотца Ноя - просто-напросто вранье. Вот здесь, гляди-ка, прямо сказано, что старик Ной был самый обыкновенный пропойца, который передал свою страсть к спиртному многим своим потомкам...
Эта речь, довольно-таки кощунственная в устах пастора, произвела на Генриха весьма своеобразное впечатление. Из нее он, во всяком случае, твердо усвоил, что, в отличие от той ерунды, которой его пичкали раньше, все написанное в книге доктора Еррера и, уж само собой, нарисованное на иллюстрирующих его книгу картинках - сущая правда.
Особенно сильное впечатление произвела на него та картинка, на которой было изображено войско, штурмующее горящий город. В клубах дыма виднелись мощные крепостные стены с четырехугольной башней. На переднем плане - воин, несущий на плечах старика и ведущий за руку маленького мальчика.
Картина изображала легендарного Энея, бегущего со своим дряхлым отцом и маленьким сыном из горящей Трои.
О Трое Генриху доводилось слышать и раньше, еще до того, как судьба свела его с этой картинкой из "Всемирной истории" Еррера.
В старом замке некогда был учителем человек по фамилии Фосс. Этот Фосс был переводчиком Гомера. Он подарил свой перевод пастору фон Шредору, а фрейлейн Олгарда, сестра пастора Шредора, поскольку в свои восемьдесят два года она уже не могла читать, отдала эту книгу пастору Эрнсту Шлиману, отцу Генриха. Так вышло, что строки Гомера, имена гомеровских героев звучали в ушах маленького Генриха Шлимана чуть ли не с младенчества.
Но картинка в книге Еррера - это было совсем другое дело. Картинка окончательно уверила Генриха в том, что история гибели Трои - не выдумка, не сказка, не легенда, а подлинный факт. Мифическая Троя тотчас стала для него несомненной реальностью.
Он даже высказал предположение, что автор "Всемирной истории для детей" доктор Еррер, вероятно, видел эту самую Трою своими собственными глазами. А иначе как бы он мог так точно ее нарисовать?
Отец, правда, высмеял это предположение.
- Что ты, милый, - сказал он. - От Трои, даже если она и существовала, давным-давно уже не осталось ни камешка. Время разрушило ее до основания. А картинка эта выдумана. Художник просто взял да и нарисовал Трою такой, какой она представилась его воображению. Здесь ведь нарисован и Эней, и отец Энея - Анхис, и маленький сынишка Энея - Асканий. Надеюсь, тебе не придет в голову утверждать, что художник их тоже видел своими собственными глазами?
С этим трудно было спорить. Но на этот раз Генрих решительно воспротивился отрезвляющим, скептическим доводам отца.
- Скажи, - спросил он, - а у Трои на самом деле были такие толстые стены, как на этой картинке? И такие огромные башни?
- Вполне возможно, - не стал с этим спорить отец.
- Но если там были такие толстые стены, они не могли совсем исчезнуть. Что-нибудь от них, верно, осталось? После пожара греки уехали к себе домой. А развалины крепости, наверно, постепенно осели, как старая могильная плита в нашей церкви у клироса.
- Нашей плите, - усмехнулся отец, - лет сто, не больше. А Троя была разрушена три тысячи лет тому назад. А может, и того раньше. Вряд ли, сынок, от нее что-нибудь осталось.
И тут Генрих, изо всех сил сжав книгу доктора Еррера побелевшими пальцами, произнес свои знаменитые слова (во всяком случае, так он сам рассказывает об этом в своих воспоминаниях):
- Нет, что-нибудь там наверняка осталось. Надо только найти то место, где стояла Троя, и раскопать ее. Когда я вырасту, я обязательно сделаю это!
С языка пастора Шлимана чуть было не сорвалось что-нибудь вроде: "Полно, что за вздор ты болтаешь!" Или: "Да ты, видно, совсем рехнулся, парень!" Но упрямое лицо сына, какой-то особенный блеск его глаз заставили его вовремя прикусить язык.
- Ладно, Генрих, - вдруг согласился он. - Так тому и быть. Вырастешь и, бог даст, раскопаешь Трою. Это благородная цель жизни.
Разумеется, произнося эти сакраментальные слова, пастор Шлиман и думать не думал, что они окажутся пророческими. Скорее всего, он просто не хотел огорчать сына, от души надеясь, что со временем эта дурь пройдет. Мало ли какие подвиги мерещатся восьмилетним мальчишкам! Мало ли какие клятвы дают себе подростки!.. Проходят годы, суровая повседневность властно берет свое, и романтические клятвы забываются. И мальчики, ставшие взрослыми, сами с усмешкой вспоминают о своих наивных детских мечтах. А иногда даже и вовсе не вспоминают о них.
Скажешь такому выросшему мальчику:
- А помнишь, Генрих, как ты в детстве мечтал раскопать древнюю Трою?
- Я? - удивится он. И покраснеет: "Ох, уж эти въедливые старики! И что за страсть такая - запоминать все наши детские бредни..."
Но на этот раз, как мы уже знаем, все вышло не так.
Генрих Шлиман оказался тем редкостным избранником судьбы, которому посчастливилось в полной мере осуществить свою детскую мечту.
Велик соблазн разгадать тайну удивительной судьбы Генриха Шлимана, воспользовавшись тем художественным приемом, который реализовал в одном из своих рассказов замечательный венгерский писатель Фридьеш Каринти. Это выглядело бы примерно так.
В один прекрасный день в роскошном кабинете директора Санкт-Петербургского банка господина Шлимана появился бедно одетый бледный мальчуган с лихорадочно блестевшими глазами и упрямым выражением лица.
Господин директор совсем было уже собрался дернуть шнурок звонка, чтобы позвать секретаря и раздраженно спросить его, как оказался в его кабинете этот маленький оборванец. Но вдруг в его груди что-то пронзительно кольнуло, и сердце застучало так торопливо, что рука, протянутая к шнуру, сама собой остановилась. Мальчик смотрел на него исподлобья, в упор. Казалось, он собирается что-то сказать. Но он молчал. Молча поднес он к глазам директора банка какую-то толстую потрепанную книгу. Директор банка протянул к ней руку, и тут книга сама раскрылась на той самой заветной странице... Нет, в этом как раз не было ничего сверхъестественного: книги ведь всегда сами раскрываются на тех страницах, которые мы мусолим чаще, чем другие.
Итак, книга раскрылась на той странице, где была картинка. изображающая горящий город, толстую крепостную стену, четырехугольную башню, Энея, несущего на плечах старика и влекущего за руку маленького сына.
- Где же твоя Троя? Ты ведь, кажется, обещал раскопать ее? - сказал оборванный мальчуган, презрительно глядя на хорошо одетого холеного господина, сидящего за огромным столом в роскошном кресле.
И этот респектабельный, самоуверенный господин вдруг забормотал, растерянно и жалко:
- Ах, милый мой! Какая Троя!.. Жизнь устроена совсем не так, как это нам представляется в восемь лет... То, о чем ты мечтал, невозможно... Уж мне-то ты можешь поверить! Я пытался, и...
Он еще лепетал что-то, запинаясь, путаясь в словах. Вероятно, ему было бы легче, если бы маленький оборванец возражал, спорил, что-то доказывал. Уж тогда бы он, наверное, нашел более убедительные и даже совершенно неопровержимые аргументы. Как-никак, он был гораздо старше и умнее своего маленького собеседника и положа руку на сердце он мог сказать, что кое-чего он все-таки добился за те три десятка лет, которые их разделяли.
Но собеседник молчал. Он не проронил ни слова. Он только глядел на него исподлобья, хмуро и презрительно. Но этот горький, презрительный взгляд для директора банка оказался страшнее любых словесных упреков. И чем дольше длилась эта странная, тягостная сцена, тем больше он запинался и путался. И тем менее убедительными и менее внятными становились его самооправдания:
- Я не сидел сложа руки... Мне было нелегко... Если бы ты знал, как мне досталось... И потом, ты не можешь сказать, что я так-таки уж ничего не достиг в жизни. У меня прекрасный дом, семья, очаровательные дети. Жена - красавица. Хочешь, я тебя познакомлю с моей женой?.. Ну и, кроме того, на моем текущем счете в банке - кругленькая сумма. Дела мои хороши, как никогда... Я ворочаю миллионами...
Мозг услужливо подсказывал директору банка все новые и новые доводы. Слова сами собой слетали с его языка. Казалось, еще миг - и он победит в этом странном диспуте, где один собеседник говорит, говорит, говорит не умолкая, а другой - молчит, словно воды в рот набрал. Но вдруг в сердце у него закололо, словно в него вонзилась холодная и острая игла, и оно заколотилось бешено, торопливо, суматошно... И неожиданно для самого себя господин директор умолк и закрыл лицо ладонями. Он не знал, сколько прошло времени: может быть, секунда, а может быть, час. Но когда он отнял ладони от лица, маленького оборванца в его роскошном кабинете уже не было.
Вот как вышло, что директор государственного Императорского банка в Санкт-Петербурге, купец 1-й гильдии, преуспевающий делец и миллионер Генрих Шлиман чуть ли не на склоне лет вдруг решил отказаться от своей необыкновенной коммерческой карьеры и заняться археологией.
Да, велик соблазн думать, что это произошло именно так. Такое объяснение было бы если и не совсем правдоподобным, то уж, во всяком случае, достаточно эффектным. И если бы какому-нибудь писателю вздумалось сочинить увлекательный роман из жизни Генриха Шлимана (а жизнь Шлимана ведь так и просится, чтобы превратить ее в роман или в приключенческую повесть), уж он бы наверняка не пренебрег эффектами такого рода.
Но строгая верность историческим фактам вынуждает меня решительно отказаться от этого соблазнительного пути.
В жизни все это выглядело иначе.
На протяжении всей своей бурной жизни Генрих Шлиман ни на миг не расставался со своей детской мечтой. "Дурь", запавшая ему в голову в тот миг, когда он впервые увидел стены горящей Трои на картинке в книге доктора Еррера, не проходила. Наоборот! Мысль о Трое с годами все глубже западала ему в душу. Детская мечта обрастала все новыми и новыми подробностями, год от года становясь все конкретнее, все реальней.
Хрупкая, игрушечная модель вселенной, созданная его детским воображением, не разбилась, не рассыпалась, не разлетелась вдребезги при первом его столкновении с жизнью. Наоборот, она становилась все прочнее, все несокрушимее.
Рассказывая о длинной цепи безумств, совершенных директором Императорского банка, купцом первой гильдии Генрихом Шлиманом, едва ли не каждое сообщение о каком-нибудь очередном его безумстве я предварял словами - "вдруг", "ни с того ни с сего". Но на самом-то деле представление, будто все свои удивительные решения, круто переломившие его жизнь, он принял "вдруг" и "ни с того ни с сего", могло возникнуть лишь у людей, совсем не знавших Шлимана. У тех, кто глядел на его жизнь, на все его успехи и неудачи со стороны.
Человеку, который хоть ненадолго, хоть на миг заглянул бы ему в душу, никогда бы не показалось, что мысль бросить коммерцию и заняться археологией осенила его вдруг, что это было каким-то внезапным наваждением, чуть ли не голосом свыше.
На самом-то деле все, что случилось с Генрихом Шлиманом, случилось вовсе не "вдруг", и вовсе не "ни с того ни с сего".
Всю жизнь он неуклонно и целеустремленно готовил себя к тем свершениям, к которым предназначил себя с детства. К той великой цели, достижение которой принесло ему заслуженную всемирную славу.
Для друзей и знакомых он был человеком редкого везенья, ловким и удачливым дельцом. Родственники видели в нем благодетеля - добродушного, отзывчивого, щедрого, всегда готового по первой просьбе оказать любую денежную помощь. Жена видела в нем мелочного тирана, нелепые причуды которого мешали ей жить так, как ей бы хотелось.
Говорят - чужая душа потемки. Как же нам заглянуть в эту душу, которая была семью печатями закрыта для самых близких из всех окружающих его людей? Как узнать, что творилось в душе человека, умершего почти столетие тому назад? Неужели существует рентгеновский аппарат, с помощью которого можно осуществить этот неслыханный эксперимент?
Да, такой аппарат в нашем распоряжении действительно имеется. Вернее, для достижения этой цели нам не потребуется никакого аппарата. Есть куда более простой, но зато и более надежный способ.
По счастливой случайности сохранились ученические тетради Шлимана для упражнения в греческом языке. Эти свои занятия он начал задолго до того, как принял окончательное решение бросить коммерцию.
Так вот, заглянем в эти тетрадки.
Ученические упражнения в грамматике и синтаксисе мертвого языка перемежаются в ней отрывочными фразами на этом языке, который был недоступен ни для кого из самых близких ему людей.
Вот некоторые из этих фраз:
"Я хочу в Грецию. Там я хочу жить. Как это возможно, что на свете существует такой прекрасный язык!.."
"Мне опротивели ложь и обман, с которыми я встречаюсь на каждом шагу. Поэтому я бы хотел, ликвидировав все свои дела, поехать в Грецию. Там я с пользой буду достаточно долго заниматься философией и археологией... Мне надо оставить торговлю, я хочу на свежий воздух, к крестьянам и животным".
"Я знаю, что я скуп и жаден. Мне надо перестать быть таким. Всю войну я думал только о деньгах..."
"Я не могу больше оставаться купцом. Говорят: всяк сверчок знай свой шесток!
Но я не могу больше оставаться купцом! Когда все мои сверстники ходили в гимназию, я был рабом и только в двенадцать лет стал изучать языки. Поэтому я не получил настоящего образования. Из меня никогда уже не выйдет настоящего ученого. Но кое-что я хочу наверстать..."
Пока все это выглядит еще не слишком определенно. Но многое сформулировано уже достаточно отчетливо.
Строго говоря, смысл всех этих записей сводится к одному. К той отчаянной, безысходной фразе, которую роняет горьковский Булычов: "Эх! Не на той улице живу!"
С той только существенной разницей, что герой Горького осознал бессмысленность и нелепость прожитой им жизни, когда уже поздно было даже пытаться изменить ее: он был болен смертельной болезнью и сам отлично знал, что жить ему осталось уже недолго. У Булычова эта фраза была предсмертным воплем боли и отчаяния. Он прожил свою жизнь купцом, купцом ему суждено было и умереть.
Для Генриха Шлимана она означала не конец, а начало. Начало новой, главной жизни - той, к которой он всегда стремился.
Вот еще одна запись из его ученической тетрадки:
"Днем и ночью я в тревоге, как бы пожар не уничтожил моих запасов индиго. Тогда все мои мучения оказались бы напрасными. Мне надо бежать отсюда. Я должен получить возможность жить для науки, которую я так люблю".
Коротенькая запись эта проливает яркий свет на то, что творилось в душе Шлимана все эти годы. Она открывает нам самую большую, главную его тайну.
Ни на один день не расставался он со своей детской мечтой. Даже в те минуты, когда он думал только о деньгах, только о том, чтобы нажить (или, не дай бог, не потерять) свои миллионы, богатство было для него не целью, а средством.
Всю жизнь он не только стремился к однажды поставленной цели, но и твердо верил, что рано или поздно обязательно ее достигнет. Однажды с ним произошел такой случай.
Путешествуя по Аравии, Шлиман решил во что бы то ни стало искупаться в Иордане. Местные жители отговаривали его от этой опасной затеи, предупреждали, что он рискует жизнью. Но он не желал ничего слушать. Едва только он вошел в воду, как быстрое течение подхватило его и вынесло на середину реки: неподалеку от устья Иордана - сильные водовороты, делающие реку в этом месте особенно опасной. Водоворот стал затягивать легкомысленного пловца в пучину. Слуги, оставшиеся на берегу, уже не чаяли увидеть его живым. В растерянности они возносили молитвы своим небесным заступникам: христиане - Христу, мусульмане - Аллаху.
Шлиман, почувствовав, что дело худо, тоже исторг из своей груди что-то вроде молитвы. Но он обращался не к небесам. Он воззвал к своему будущему. Не может быть, чтобы он так глупо погиб, не осуществив того дела, той великой цели, к которой он себя предназначил.
История эта напоминает знаменитый анекдот про Юлия Цезаря. Тот тоже однажды попал в объятия водной стихии и чуть было не утонул. Он, правда, был в лодке. Но лодчонка трещала под напором волн, и гребец, управлявший ею, уже не надеялся остаться живым. И вдруг, в самый отчаянный и страшный момент, когда, казалось, уже не оставалось никаких надежд на спасение, на плечо гребца легла спокойная рука и спокойный голос произнес:
- Не бойся! Ты везешь Цезаря и его счастье!
Цезарь верил в свою звезду: он твердо знал, что не может погибнуть, не свершив того, что ему предназначено свыше. Таков смысл этой знаменитой притчи.
Так вот, оказывается, Шлиман верил в свою звезду так же истово и страстно, как Цезарь - в свою.
Такое сравнение, быть может, кое-кому покажется неправомерным. Как бы ни был велик подвиг жизни Шлимана, разве может он сравниться с великими подвигами легендарного героя древности, слава о котором живет уже две тысячи лет?
Но если вдуматься, победа Генриха Шлимана стоит всех побед Цезаря. В каком-то смысле она даже превосходит их. Цезарь огнем и мечом создал могучую военную империю. Но где она теперь? Что от нее осталось? А Шлиман открыл целую культуру, целую эпоху в истории человечества. "Империя" Шлимана, в отличие от империи Цезаря, не только не распалась и не погибла, она все растет, пополняется все новыми и новыми открытиями и научными завоеваниями.
Самое поразительное в жизни Шлимана - не то, что он сохранил верность своей детской мечте. В конце концов, мало ли было на свете фанатиков, одержимых идеей, неуклонно идущих к намеченной цели и так или иначе достигающих ее. Главное все-таки в том - какова эта цель?
Когда 4 января 1891 года Генрих Шлиман лежал в гробу, в зале его афинского дома, чтобы отдать ему последний долг, собрался весь цвет тогдашнего общества: коронованные особы, придворные, министры, дипломатический корпус, представители академий и университетов Европы, членом которых и почетным доктором он был избран. Было произнесено много речей. Каждый из ораторов не преминул заметить, что считает умершего своим соотечественником. (Повторилась история с Гомером, о котором "спорили семь городов".) Немцы претендовали на Шлимана как на земляка, в особенности Берлин, как на своего почетного гражданина. Англичане - как на доктора Оксфорда и члена знаменитейших английских ученых обществ. Американцы говорили, что он был человеком, ярче всего воплотившим в себе "подлинный дух американских пионеров".
Но для самого Шлимана, будь он жив, выше всех этих громогласных признаний его великих заслуг, надо думать, оказался бы тот простой и скромный факт, что у изголовья его смертного ложа, возвышаясь над ним, стоял бюст Гомера.
Что ни говори, а самое поразительное в жизни Шлимана все-таки то, что первая модель вселенной, созданная его детским воображением, оказалась истинной.
Конечно, Троя, которую он откопал (если это вообще была Троя), была совсем не похожа на тот горящий город с толстыми крепостными стенами и высокой четырехугольной башней, который открылся ему, восьмилетнему мальчугану, на детской картинке в книге доктора Еррера.
Но какое это имеет значение!
Вот Марина Цветаева вспоминает о том, как впервые в жизни открылась ей волшебная музыка пушкинских строк: "Сквозь волнистые туманы пробирается луна, на печальные поляны льет печально свет она..."
Послушаем ее рассказ, он имеет самое прямое отношение к нашей теме:
"О, господи, как печально, как дважды печально, как безысходно, безнадежно печально, как навсегда припечатано - печалью, точно Пушкин этим повторением "печаль" луною как печатью к поляне припечатал. Когда же я доходила до: "Что-то слышится родное в вольных песнях ямщика", то сразу попадала в:
Вы очи, очи голубые,
Зачем сгубили молодца?
О люди, люди, люди злые,
Зачем разрознили сердца?
И эти очи голубые - опять были луною, точно луна на этот раз в два глаза взглянула, и одновременно я знала, что они под черными бровями у девицы-души...
Читатель! Я знаю, что "Вы очи, очи голубые" - не Пушкин, а песня, а может быть, и романс, но тогда я этого не знала и сейчас внутри себя, где все - еще все, этого не знаю, потому что "разрывая сердце мне" и "сердечная тоска", молодая бесовка и девица-душа, дорога и дорога, разлука и разлука, любовь и любовь - одно. Все это называется Россия и мое младенчество, и если вы меня взрежете, вы, кроме бесов, мчащихся тучами, и туч, мчащихся бесами, обнаружите во мне еще и те голубых два глаза. Вошли в состав..."
Вот так же и Шлиман знал, конечно, что картинка из книги Еррера, изображающая Трою, - всего лишь неуклюжая иллюстрация какого-то посредственного художника, да и не к Гомеру даже, а к Вергилиевой "Энеиде". Но и он мог бы сказать о себе точь-в-точь как Цветаева:
- Если вы меня взрежете, то кроме вечно звучащих в моих ушах гомеровских гекзаметров, кроме вечно живущей в моей душе уверенности, что Одиссей, и Патрокл, и Ахилл, и Гектор, и Андромаха, и слепой старец Гомер действительно жили на свете, - кроме всего этого, вы еще обнаружите во мне и эти толстые крепостные стены, охваченные огнем, и бегущего к воротам воина, несущего на плечах старца и влекущего за руку маленького сына. Да, вы обнаружите там, во мне, внутри меня, эту давнюю неуклюжую картинку из моего детства. Вошла в состав.