Однако переводил он в действительности лишь то, что ему нравилось, то, в чем он находил свое. И получилось так, что рядом уживались изысканный Готье и громозвучный Барбье, парнасцы Леконт де Лиль, Эредиа и их противники — «проклятые» Рембо, Бодлер, Верлен, Роллина, неоклассики де Ренье, Мореас, Самен и новаторы Аполлинер, Жакоб, Элюар. Ничто его не стесняет, самые разные, можно даже сказать — противоположные по творческим устремлениям, поэты входят в круг тесных интересов и размышлений.
И все же, внимательный аналитик, в этом разнообразии он видел единство, выделял центральную идею развития французской поэзии: «Это — мощное усилие, направленное к абсолютному совершенству создаваемых ими произведений. У Ламартина есть много туманностей и неточностей, не говоря уже о бесчисленных погрешностях против синтаксиса; у Виктора Гюго — избыток многословия и совершенно непонятных мест; у Мюссе — немало небрежности и слишком высокомерное отношение к технике своего ремесла; Виньи искал более строгой формы, но он далеко не чужд многих неловкостей, свойственных всякому начинателю. С Готье, Банвилем и Бодлером, а затем с Леконтом де Лилем, ставшим подлинным главою парнасцев, культ поэтической формы приобретает все более систематический характер, находя свое завершение в творчестве Эредиа.
Как и во все периоды пробуждения интереса к форме, начиная с Ронсара и Малерба и кончая нашими днями, это движение развивалось параллельно с повышением интереса к родному языку и с двояким стремлением: не только использовать все накопившиеся в нем богатства, но и возможно больше расширить его пределы, не только интенсифицировать поэтический лексикон, но и приобщить к нему все то новое, что представлялось возможным, учитывая малую подвижность и, так сказать, врожденную академичность французского языка». 1
1 Л«ившиц· Б«енедикт·. Хозе Мария де Эредиа и его «Трофеи». — Хозе Мария де Эредиа. Трофеи, с. 8—9.
31
По сути это концепция антологии французской поэзии Бенедикта Лившица: обогащение стиховых форм, расширение поэтического лексикона, новаторство как достижение совершенства в пределах языковой традиции.
Он и в самом деле проявил исключительную восприимчивость к самым разным поэтическим поискам. Его увлекало все сколь-нибудь новое, неожиданное, неординарное. Он загорался желанием испытать иной способ художественного мышления, хоть в воображении повторить чужой путь. И брался за перевод, как за создание собственного стихотворения.
Строгий в отборе художественных средств, последовательный в конструкции своих книг, в известной мере даже скованный логикой замысла, здесь он получал полную свободу, артистически перевоплощаясь то в Лафорга, то в Жамма, то в Анри де Ренье. Он мог стать в позу ритора и разыграть простодушие, воспроизвести все тонкости недосказанной мысли и грубость эпатажа, передать мелодику стиха, аллитерации, сложный ритмический рисунок и наполнить его плотью, показать жизненные подробности, реалии, детали, очень редкие в его собственных стихах. Чтобы почувствовать диапазон его артистических перевоплощений, гибкость поэтики, достаточно сравнить перевод «Ягуара» Леконта де Лиля, материального и динамичного, словно ожившее бронзовое изваяние, «Юную парку» Поля Валери с ее тонкой, как серебряная филигрань, интеллектуальной вязью и «Музыканта из Сен-Мерри» Гийома Аполлинера, где пестро и прихотливо перемешались краски, шумы и голоса парижских улиц.
При всем том его переводы лишены брюсовского буквализма. Он давал свою версию, свое понимание текста, выделяя в нем опорные смысловые и стилистические моменты, чтобы найти их русский эквивалент. Он стремился передать дух подлинника так, как его понимал. Вдохнуть его в естественно и свободно звучащий русский стих.
В какой-то степени переводы Бенедикта Лившица были компенсацией того, чего он не сделал в своих оригинальных стихах. Потому они и воспринимаются как продолжение его собственных поисков, очень разнообразные, они органично вписались в его индивидуальную творческую манеру. И в итоге стали фактом русской поэзии, как переводы В. Жуковского или Б. Пастернака.
И все же самая известная книга Бенедикта Лившица — «Полутораглазый стрелец», книга воспоминаний и размышлений, некоторые сюжеты которой уже упоминались мною в связи с его творчеством. Вышла она в 1933 году. Еще свежа была память о событиях, в ней описанных. Многие их участники были
32
живы. Но решительно изменился литературный быт. Пути прежних соратников разошлись. И потому недавнее прошлое оценивалось ими по-разному. Еще не сложилось историческое отношение к нему. Некоторые критики восприняли «Полутораглазого стрельца» как реставрацию прошлого, хотя Бенедикт Лившиц как раз пытался встать на историческую точку зрения, дать как можно больше фактов и проанализировать их. Он хорошо видел у футуристов расхождение теории с практикой, отделял декларации от реальных достижений. Наконец, для него была явной исчерпанность анархического бунта, не способного дать положительные ценности. Художники, которые вырабатывали их, неизбежно перерастали футуризм.
Несколько десятилетий книга не переиздавалась. Но она жила. Без нее не мог обойтись ни один исследователь раннего Маяковского, Хлебникова, вообще литературной борьбы предреволюционных лет.
Книга давала уникальные сведения о зарождении футуризма. О создании его манифестов и деклараций. О подготовке выступлений и спорах среди его участников. О выставках авангардистской живописи. И что особенно важно — это был взгляд изнутри, взгляд не только свидетеля, но и участника событий. И одновременно — взгляд со стороны, потому что еще в предреволюционные годы Бенедикт Лившиц понял ограниченность футуризма и отошел от него.
Это двойное зрение определило структуру книги, два ее важных качества. Чтобы иметь полное представление о футуризме, об участии в нем Маяковского и Хлебникова, надо знать не только фактическую сторону дела — что, где, когда? Не менее важна психология ее участников, побудительные мотивы и цели, которые они перед собой ставили.
Горький даже в пору самых скандальных выступлений футуристов отказывался видеть в них школу или литературное течение. Он считал, что футуризма нет, но различал лица талантливых его участников, прежде всего — Маяковского.
В «Полутораглазом стрельце» мы видим прежде всего лица, мастерски нарисованные портреты Бурлюков, Хлебникова, Маяковского, Гуро, Северянина. Художников — Гончарову, Кульбина, Экстер. Можем оценить и ту меру серьезности, с которой они относились к своим выступлениям, и привходящий момент игры, эпатажа, рекламы.
Бенедикт Лившиц в силу особенностей своего характера недоверчиво относился к внешней суете. Остро воспринимал всякую фальшь, двойной счет, позу. И потому его психологические зарисовки многое объясняют.
33
Давид Бурлюк, «отец российского футуризма», человек несомненно одаренный и яркий, в конце концов не случайно оказался на периферии даже исповедуемого им авангарда. Всю свою энергию он вложил в отрицание и разрушение, в эпатаж и рекламу. Он был прекрасным организатором. Но когда организовывать стало некого, оказалось, что собственной идеи у него нет, двигаться дальше некуда. Встретивший его в 1956 году В. Шкловский записал: «Сейчас Давид Бурлюк благоразумный, крепкий и напряженный, трудолюбивый старик. За сорок лет этот сильный человек не продвинулся и на две недели, но, конечно, состарился». 1
И совсем другое — Хлебников, целиком поглощенный своими идеями, Маяковский — серьезный даже в игре, потому что и в игре ставил предельную ставку — свою судьбу. В его риске никогда не было расчета.
Другой слой книги — размышления самого Бенедикта Лившица. Он излагает и оценивает манифесты футуристов, их споры с Маринетти, разногласия между объединениями «Бубновый валет» и «Ослиный хвост». Теории кубистов, лучистов, симультанистов. Многое из того, что он пишет по поводу этих течений, потеряло свою актуальность. Ушли на второй план теории, угасли споры, поблекли несущественные декларации, но остались живописные полотна, если они были написаны талантливой рукой. Остались стихи, если в них было живое начало.
В конце концов понимал это и сам Бенедикт Лившиц. Подробно вникнув в конфликт между «Бубновым валетом» и «Ослиным хвостом», в котором главную роль играли не столько принципиальные разногласия, сколько психологическая несовместимость и личные амбиции, он пишет о таланте, «о картинах Гончаровой, при виде которых не хотелось вспоминать, к какой школе они принадлежат, в какой манере они написаны, каких теоретических воззрений придерживалась художница в период их создания: все это было ненужным балластом, отметкой станционного смотрителя на пушкинском паспорте, имело к самой вещи чисто внешнее отношение и могло уяснить в них не более, чем какой-нибудь манифест Маринетти — в творчестве Хлебникова».
Сейчас, рассматривая полотна Н. Гончаровой, кому придет в голову вспоминать об «Ослином хвосте», или, проходя по залам, где экспонируются картины П. Кончаловского, А. Лентулова, И. Машкова — о «Бубновом валете».
Тем не менее для историков искусства атмосфера поисков, спо-
1 Шкловский Виктор. Жили-были. — Собр. соч. в 3-х тт. М., 1973, т. 1, с. 107.
34
ров, травли, в которой возникала их живопись, далеко не безразлична. И тут книга Бенедикта Лившица незаменимый путеводитель.
Хронологически воспоминания охватывают очень короткое время, 1911—1914 годы. Посвящены они в основном левым группировкам поэтов и художников. Но их внутренний диапазон шире. Скупо, но выразительно обрисован Киев тех лет, разгул черносотенной реакции. Новгородская губерния. Царская армия в канун первой мировой войны — мотив очень важный для книги, посвященной преимущественно искусству. Читатель по ходу повествования хорошо видит кризис сознания, кризис культуры. То, что происходит в армии, да еще в канун мировой войны, — это кризис жизни. Армия терпит поражение до начала боевых действий. Она небоеспособна из-за раздирающих ее социальных противоречий, бездарности командиров, падения дисциплины. Исподволь возникает предчувствие катастрофы и решительных перемен. Этот фон очень важен для замысла книги. Он включает описанные в ней события в конкретную историческую перспективу.
Одну из глав «Полутораглазого стрельца» Бенедикт Лившиц начал словами: «Литературный неудачник, я не знаю, как рождается слава». Действительно, слава к нему так ни разу и не пришла. Даже в пору самых громких выступлений футуристов его имя звучало скромно. Он никогда не занимал место в первых рядах поэзии. Писал скупо, книги его выходили ничтожными тиражами и, кроме переводов, не переиздавались. Сам его облик двоился, потому что из-за недоступности большинства книг трудно было связать воедино работу поэта, переводчика, мемуариста. Трагическая гибель в 1938 году погрузила его имя в полузабвение.
Этот однотомник впервые достаточно полно и разносторонне представляет Бенедикта Лившица. Все, что он написал, нераздельно стягивается к одному центру — личности автора, талантливого и оригинального поэта.
Привыкшая мыслить категориями школ современная ему критика связывала его то с символизмом, то с футуризмом, то с акмеизмом. Бенедикт Лившиц, за исключением кратковременного участия в выступлениях футуристов, ни к какой школе, по сути, не принадлежал.
Его глубоко занимали общие вопросы жизни, отношения Востока и Запада, судьбы искусства. В центре его поисков — философская проблематика, стремление к синтезу, попытка создать такую поэтическую систему, такой инструмент творческого познания, который бы помог не только поставить, но и разрешить коренные вопросы бытия.
35
Для поэзии это, конечно, была непосильная задача. Но, ставя ее, Бенедикт Лившиц питал свою поэзию философской мыслью, напряженностью поиска и постижения, придавал ей тот высокий витийственный пафос, который четко выделяет его среди современников.
В 1987 году исполнилось сто лет со дня его рождения. Все лучшее, что написал Бенедикт Лившиц, сполна возвращается к читателю. Знакомство с его книгами обогащает наши представления о русской культуре XX века.
Адольф Урбан
Стихотворения
Флейта Mарсия
1. ФЛЕЙТА МАРСИЯ
Да будет так. В залитых солнцем странах
Ты победил фригийца, Кифаред.
Но злейшая из всех твоих побед —
Неверная. О Марсиевых ранах
Нельзя забыть. Его кровавый след
Прошел века. Встают, встают в туманах
Его сыны. Ты слышишь в их пэанах
Фригийский звон, неумерщвленный бред?
Еще далек полет холодных ламий,
И высь — твоя. Но меркнет, меркнет пламя,
И над землей, закованною в лед,
В твой смертный час, осуществляя чей-то
Ночной закон, зловеще запоет
Отверженная Марсиева флейта.
1911
2
.ЛУНАТИЧЕСКОЕ РОНДО
Как мертвая медуза, всплыл со дна
Ночного неба месяц, — и инкубы,
Которыми всегда окружена
Твоя постель, тебе щекочут губы
И тихо шепчут на ухо: луна!
Облокотясь, ты смотришь из окна:
Огромные фаллические трубы
Вздымаются к Селене, но она —
Как мертвая медуза…
39
И тонкий запах лунного вина
Тебя пьянит… ты стонешь: на луну бы!
Но я молчу — мои движенья грубы…
И ты одна — в оцепененье сна —
Плывешь в окно, бледна и холодна, —
Как мертвая медуза.
1909
3. ПЕРВОЕ ЗАКАТНОЕ РОНДО
Когда бесценная червонная руда
Уже разбросана по облачным Икариям,
И в них безумствует счастливая орда
Златоискателей, и алым бестиарием
Становится закат, для нас одних тогда
Восходит бледная вечерняя звезда,
И в синей комнате, расплывшейся в аквариум,
Мы пробуждаемся… «Ты мне расскажешь?» —
«Да…
Когда…
Но ты не слушаешь!» — «Ах, я ушла туда,
Где реет хоровод по дьявольским розариям,
В лощины Брокена…» — и к нежным полушариям
(Сам Леонард на них оставил два следа)
Прижав мою ладонь, лепечешь без стыда:
«Когда?»
1909
4. ВТОРОЕ ЗАКАТНОЕ РОНДО
О сердце вечера, осеннего, как я,
Пришедшая сказать, что умерли гобои
За серою рекой, — немого, как ладья,
В которой павшие закатные герои
Уплыли медленно в подземные края!
Ты все изранено: стальные лезвия —
Ах, слишком ранние! — возникли над тобой и
Моим — Офелии, — и кровь твоя — моя,
О сердце вечера!..
40
Изнеможденное, темнеешь ты, лия
Рубиновую смерть на гравий, на левкои,
За мною следуешь в безмолвные покои,
И вспыхивает в них кровавая семья
Забытых призраков, зловеще вопия
О сердце вечера!
1909
5. ПРОВИНЦИАЛЬНОЕ РОНДО
Печальный лик былой любви возник
В моей душе: вечерняя неистовая
Фантазия влечет меня в тайник
Минувшего, и, тихо перелистывая
Страница за страницею дневник,
Я вновь, любовь, твой робкий ученик,
Я вновь тебе подвластен, аметистовая
Звезда любви, явившая на миг
Печальный лик…
И вновь легки неверные пути к
Былому, в сад, где соловей, насвистывая,
Узорит тишь, где занавесь батистовая
Дрожит в окне и, при луне, в цветник
Склоняется в простом венке гвоздик
Печальный лик…
1909
6. НИМФОМАНИЧЕСКОЕ РОНДО
Больная девственностью, ты,
Как призрак, бродишь в старом доме,
Лелея скорбные цветы,
Тобой взращенные в содоме
Нимфоманической мечты.
Когда влюбленные коты
Хрипят в мучительной истоме,
Ты ждешь вечерней темноты,
Больная девственностью…
41
Окно. Далекие кресты
Пылают в предзакатном хроме…
Ты все одна — и в доме, кроме
Твоей, все комнаты пусты…
Ты плачешь, заломив персты,
Больная девственностью…
1909
7. В КАФЕ
Кафе. За полночь. Мы у столика —
Еще чужие, но уже
Познавшие, что есть символика
Шагов по огненной меже.
Цветы неведомые, ранние
В тревожном бархате волос,
Порочных взоров замирание,
Полночных образов хаос,
Боа, упавшее нечаянно,
И за окном извивы тьмы —
Все это сладкой тайной спаяно,
И эту тайну знаем мы.
Ты хочешь счастья? Так расстанемся
Сейчас, под этот гул и звон,
И мы с тобою не обманемся,
Не разлюбив возможный сон.
1908
8. НА БУЛЬВАРЕ
Никого, кроме нас… Как пустынна аллея платановая !
В эти серые дни на бульвар не приходит никто.
Вот — одни, и молчим, безнадежно друг друга обманывая.
Мы чужие совсем — в этих темных осенних пальто.
42
Все аллеи как будто устелены шкурою т
и
гровою…
Это — желтое кружево листьев на черной земле.
Это — траур и скорбь. Я последнюю ставку проигрываю
Подневольным молчаньем — осенней серебряной мгле.
Что ж, пора уходить?.. Улыбаясь, простимся с безумиями…
Только как же сказать? — ведь осеннее слово — как сталь…
Мы молчим. Мы сидим неподвижными, скорбными мумиями…
Разве жаль?..
1908
9. БЕГЛЕЦЫ
Где-то радостно захлопали
Крылья сильных журавлей,
Затянулись дымкой тополи
В глубине сырых аллей.
Полны водами поемными
Черноземные поля —
Сиротливыми и темными
Разбудила нас земля.
Расцвела улыбкой случая,
Тайной жизни и весны,
Но не нам она, певучая:
Мы порочны и больны.
Нас, накрашенных, напудренных,
Безобразит светоч дня —
Убежим от целомудренных,
От возлюбленных огня!
Шумный праздник чадородия,
Торопясь, покинем мы:
Наши песни — крик бесплодия,
Потонувший в дебрях тьмы!
43
Сумрак. Сырость. Кучи з
а
вяли.
Волхвованье тишины…
Мы бежали, мы оставили
Вакханалию весны.
Злым проклятьем заклейменные,
Мы ушли стыдливо в глушь.
Всякий скажет: «Вот влюбленные —
Их блаженства не нарушь!»
1908
10. УТЕШЕНИЕ
Каждый полдень, когда в зачарованной тверди
Мой мучитель смеется, прекрасный и злой,
И почти незаметно качаются жерди
Чутких сосен, истекших пахучей смолой,
В этот парк одиноких, безжизненных мумий,—
Кем влекомый, не знаю, — один прихожу
Принимать возникающий траур раздумий,
По часам созерцать роковую межу.
…Я люблю этих хилых, измученных пьяниц,
Допивающих нектар последних минут,
Их надорванный кашель, их блеклый румянец,
Круг их мыслей и чувств — круг, в котором замкнут
Бедный мозг, изнемогший под тяжестью скорби…
Бедный мозг, отраженный в широких зрачках,
Ты кричишь — обессиленный — Urbi et Orbi *
Про победную смерть, про мучительный страх!..
…Словно призрак, скользить средь печального царства,
Подходить к обреченным, притворно скорбя,
Видеть близкую смерть — я не знаю лекарства,
Я не знаю бальзама нужней для себя.
* Городу и Миру (лат.). — Ред.
44
Отделенный от мертвых одной лишь ступенью,
Упиваюсь болезненным сном наяву…
Убежав от живых, предаюсь утешенью:
Пусть где жизнь, я — мертвец, но где смерть — я живу!
1908
11. ФУГА
Смолкнет длительная фуга
Изнурительного дня.
Из мучительного круга
Вечер выведет меня,
И, врачуя вновь от тягот,
Смертных тягот злого дня,
Поцелуи ночи лягут,
Нежно лягут на меня.
Спрятав голову, как страус,
Позабыв о стрелах дня,
Я уйду в полночный хаос,
Вновь расцветший для меня.
А под утро за измену
Дам ответ владыке дня
И с проклятием надену
Плащ, измучивший меня.
1908
12. ПРИОБЩЕНИЕ
Спеша, срываешь ты запястия с лодыжек
И — вся нагая — ждешь, чтоб дикий дух огня
Свой тяжкий поцелуй на нас обоих выжег
И пламенным кольцом сковал тебя — меня.
От бронзы вечера коричневеет кожа,
И, нежно слитая зеленоватой тьмой
С лесными травами, с землею, ты похожа
На бугорок земли, на часть ее самой.
45
Я знаю: ты — ее уста! Я обессмерчу
Свою любовь, себя, — прильнув к твоим устам
И на твоей груди прислушиваясь к смерчу
Страстей самой земли, бушующему Там!
1908
13. ВАЛКИРИЯ
Я простерт на земле… я хочу утонуть в тишине…
Я молю у зловещей судьбы хоть на час перемирия…
Но уже надо мной, на обрызганном кровью коне,
Пролетает Валкирия, —
И окрепшие пальцы сжимают меча рукоять,
И воинственным выкликом вновь размыкаются челюсти,
И кровавые реки текут пред глазами опять
В неисчерпанной прелести…
1908
14. СТОДВАДЦАТИЛЕТНЯЯ
Когда зловонный черный двор
Ты проплываешь в полдне жарком,
Над чадом плит, над визгом ссор,
На смех растрепанным кухаркам,
И смотрит пестрая толпа,
Как, дань матчишу отработав,
Ученый шпиц выводит па
Под песнь мятежных санкюлотов, —
Меня несет, несет река
Жестоких бредов… я провижу:
Опять марсельские войска
Спешат к восставшему Парижу…
46
Опять холодный дождь кропит,
Блуждает ночь в хитоне сером,
Как шлюха пьяная, хрипит
Весна, растерзанная Тьером.
Над тенью тихих Тюильри,
Над прахом сумрачных Бастилии
Неугасимый свет зари,
Неутолимый крик насилий…
Преемственности рвется нить
У самого подножья храма,
Ничем уж не остановить
Дорвавшегося к власти хама.
Забыть, не знать, что столько пут
На теле старческом Европы,
Что к дням неистовства ведут
Лишь многолетние подкопы,
Что на посмешище зевак
Тебя приносят, марсельеза,
И что летит в окно пятак
За песню крови и железа!
1908
15. ИЗ-ПОД СТОЛА
Я вас любил, как пес: тебя, концом сандалии
Почесывавший мне рубиновую плешь,
Тебя, заботливый, в разгаре вакханалии
Кидавший мне плоды: «Отшельник пьяный, ешь!»
Остроты стертые, звучали необычней вы,
Мудрее, чем всегда… Я славил пир ночной,
И ноги танцовщиц, и яства, и коричневый
Собачий нос, и все, что было надо мной.
Но вот — благодаря чьему жестокосердию? —
Я вытащен наверх, на пьяный ваш Олимп,
И вижу грязный стол, казавшийся мне твердию,
И вижу: ни над кем из вас не блещет нимб!
47
О, если бы я мог, скатившись в облюбованный
Уютный уголок, под мой недавний кров,
Лежать на животе, как прежде очарованный,
Как смертный, никогда не видевший богов!
1909
16. НОЧЬ ПОСЛЕ СМЕРТИ ПАНА
О ночь священного бесплодия,
Ты мне мерещишься вдали!
Я узнаю тебя, мелодия
Иссякшей, радостной земли!
За призрак прошлого не ратуя,
Кумир — низверженный — лежит.
В ночную высь уходит статуя
Твоих побед, гермафродит.
Обломком мертвенного олова
Плывет над городом луна,
И песня лирика двуполого
Лишь ей одной посвящена.
Влюбленные следят на взмории
Преображенный изумруд,
А старики в лаборатории
Кончают свой привычный труд:
Шипят под тиглями карбункулы,
Над каждым пар — как алый столб,
И вылупляются гомункулы
Из охлаждающихся колб…
1909
17—20. ОСВОБОДИТЕЛИ ЭРОСА
1. ПРОЛОГ
Себе, истребившим последнюю память
Об оргиях Пана, о веснах земли;
Себе, потушившим волшебное пламя
Несчетных цветов плодородной земли;
48
Себе, заключившим в граниты, как в панцирь,
Увядшее тело плененной земли;
Себе, окрылившим священные танцы
И первые ласки над гробом земли, —
Поем эти гимны. — О Эрос, внемли!
2. ПАН
Все робкие тени, все краски весенние —
Земли обольстительный грим!
Все запахи, шорохи, зовы, движения —
Все было замыслено Им,
И пытка любви прикрывалась забавами:
Весна приходила с бичом,
И новь загоралась цветами и травами
Под властным весенним бичом.
В полночных чертогах, возникших из воздуха,
Туманов и первых цветов,
Резвились без устали, вились без роздыха
Незримые демоны снов.
Спускаясь на землю дорогой знакомою —
По матовым сходням луны, —
Они искушали любовной истомою
Жрецов непорочной луны.
Безумцы, влекомые страстью разнузданной
На ложа зачатий и мук,
Глумились над Эросом, тенью неузнанной
Бродившим, искавшим свой лук.
И Эрос, терзаемый всеми, что тратили
На оргиях пламя любви,
Провидел: появятся скоро каратели
За смертную пытку любви.
3. СМЕРТЬ ПАНА
Нас месть увлекала вперед сатурналиями:
Сомкнувши стеною щиты,
Мы шли, как чума, и топтали сандалиями
Земные соблазны — цветы.
49
Скрывая навеки под глыбою каменною
Поломанный стебель, мы шли,
Пока поднялась шаровидною храминою
Гробница потухшей земли.
И, мстительный подвиг достойно заканчивая,
Последнее действо творя,
Мы Пана убили — о, месть необманчивая! —
На пеплах его алтаря.
Он умер с землею. Мы шкурою козиею
Украсили бедра свои,
Почти незаметно пьянея амврозиею
Еще невкушенной любви:
То Эрос, то Эрос — мы это почувствовали —
О, радость! о, сладкий испуг! —
Покинувши ложе любви — не прокрустово ли? —
Натягивал найденный лук…
4. ЭРОС
Мы строго блюдем сокровенные заповеди —
Любовный завет:
Когда розовеет и гаснет на западе
Рубиновый свет,
Мы белыми парами всходим по очереди
На Башни Луны
И любим в святилищах девственной дочери
Немой вышины.
О, счастье вступить за черту завоеванного
Священного сна
И выпить фиал наслажденья любовного
До самого дна!
О, счастье: за ночь под серебряно-матовою
Эгидой луны
Не надо платить подневольною жатвою —
Как в царстве весны!
50
О, счастье: лишь прихотям Эроса отданные,
Мы можем — любя —
На каменном шаре, как камень бесплодные,
Сгореть для себя!
1909
21. СЕНТИМЕНТАЛЬНАЯ СЕКСТИНА
Он угасал в янтарно-ярком свете.
Дневное небо, солнечный виссон,
Земля в цвету, властительные сети
Земной весны — в мечтательном поэте
Не пробуждали песен. Бледный, он
Всегда был замкнут в свой любимый сон.
Когда-то близкий, невозвратный сон:
В колеблющемся сумеречном свете —
Заглохший сад, скамья, она и он.
Молчание. Предчувствия. Виссон
Поблекших трав. На ней и на поэте —
Плакучей ивы пепельные сети.
И чьи-то руки — сладостные сети —
Его влекут в любовный тихий сон.
Старинная легенда о поэте
И девушке, забывших все на свете,
Отвергнувших и пурпур и виссон!
Безмолвный сад, где лишь она и он!
Мечты, мечты!.. Как рыбарь сказки, он
Проспал улов, и разорвались сети,
И он глядит: идет ко дну виссон
Златых чешуй, и тает, тает сон
В безжалостном янтарно-ярком свете:
Проклятье дня почиет на поэте.
Увы, нельзя все время о поэте
Грустить и ждать: когда, когда же он
Поймет тебя?.. Нельзя в вечернем свете,
Сквозь тонкие, как паутина, сети
Глядеться вечно в свой заветный сон,
Где — ложе страсти, пурпур и виссон.
51
Шурши, осенний царственный виссон,
Нашептывай секстину о поэте,
Ушедшем в свой любимый давний сон,
В забытый сад, где грустно бродит он,
Больной поэт, где чуть трепещут сети
Плакучих ив, застывших в сером свете.
При свете дня и пепел, и виссон,
И сети ив, и строфы о поэте
Смешны, как он, но это — вещий сон.
1910
22. ПОСЛЕДНИЙ ФАВН
В цилиндре и пальто, он так неразговорчив,
Всегда веселый фавн… Я следую за ним
По грязным улицам, и оба мы храним
Молчание… Но вдруг — при свете газа — скорчив
Смешную рожу, он напоминает мне:
«Приятель, будь готов: последний сын Эллады
Тебе откроет мир, где древние услады
Еще не умерли, где в радостном огне
Еще цветет, цветет божественное тело!»
Я тороплю, и вот — у цели мы. Несмело
Толкаю дверь: — оркестр, столы, сигарный дым,
И в море черных спин — рубиновая пена —
Пылают женщины видений Ван-Донгена,
И бурый скачет в зал козленком молодым!
1910
52
Волчье солнце
23. ПЬЯНИТЕЛЬ РАЯ
Пьянитель рая, к легким светам
Я восхожу на мягкий луг
Уже тоскующим поэтом
Последней из моих подруг.
И, дольней песнию томимы,
Облокотясь на облака,
Фарфоровые херувимы
Во сне качаются слегка, —
И, в сновиденьях замирая,
Вдыхают заозерный мед
И голубые розы рая,
И голубь розовых высот.
А я пою и кровь, и кремни,
И вечно-женственный гашиш,
Пока не вступит мой преемник,
Раздвинув золотой камыш.
1911
24. ВОЗВРАТ
Едва навеянный Евтерпе,
Изваивая облака,