— Я думаю, что я буду очень счастлива. Плохо, когда ребенок растет один…
— Подумайте о последствиях, о толках, которые поднимутся: графиня де Лозарг ждет внебрачного ребенка, это неслыханно! Ваш сын Этьен уже носит титул маркиза де Лозарга, вы не можете нанести ему подобного оскорбления.
— Он пока еще слишком мал, чтобы почувствовать это оскорбление, но, если вы думаете о будущем, я полагаю, что так или иначе подобное событие поможет мне разрешить вопросы, над которыми я бьюсь, так как это заставит Жана жениться на мне.
— Свет меня не интересует, дорогая графиня. Единственное, что имеет в моих глазах смысл, — это жить в мире с богом и собственной совестью. Я знаю, что наш дорогой каноник охотно благословит мой брак с Жаном. И почему бы не держать его в тайне, чтобы я могла сохранить свое имя?
— Возможно. С условием, конечно, что это будет не такой уж страшный секрет и слух о браке просочится где-нибудь… На этом позвольте с вами проститься, милое дитя, и еще раз поблагодарить вас за то, что побаловали старую чревоугодницу, и главное, что выслушали ее. Я, право, очень вас люблю. Когда мне было столько же лет, сколько вам, я была почти такой же…
Она уехала. Гортензия смотрела вслед ее карете, как недавно провожала взглядом повозку Годивеллы, но настроение у нее на этот раз было совсем другое.
Графиня возродила ее вкус к борьбе. Этот визит напомнил о сомнениях, терзавших ее с момента выздоровления Жана. Гибель маркиза де Лозарга вовсе не означала, что для нее наступило полное счастье. Оставалось еще столько препятствий, преодолеть которые будет гораздо труднее, чем ей казалось раньше. Но теперь она была готова к борьбе.
Она в задумчивости вернулась в дом, прошла на кухню, где Жанетта успешно скармливала «господину маркизу» сладкую кашу. Этьену было уже полтора года, и, к великой радости своих обожателей, отсутствием аппетита он не страдал. Он глотал все как прожорливый птенец и рос как на дрожжах, обнаруживая признаки характера, достойного своих доблестных предков. Малейшее противоречие вызывало у него яростный рев, однако страдания, которые не миновали его при прорезывании зубов, переносил с удивительной стойкостью. Только слезы, тихо струящиеся по смуглым щечкам, показывали, как ему больно, и от этой так мужественно переносимой боли у Гортензии, Жанетты и Клеманс все внутри переворачивалось и не хватало духа наказывать его потом за капризы. Он уже начинал робко ходить, зато на четвереньках передвигался так быстро, что за ним нужен был глаз да глаз.
Увидев мать, Этьен принялся щебетать, как воробышек по весне, потом, вырвав из рук Жанетты ложку, забарабанил по тарелке с кашей с такой энергией, что вызвал негодующие крики кормилицы:
— Боже мой, мадам Гортензия! Теперь придется его полностью переодевать. Смотрите, что вытворяет!
Каша густым слоем покрыла чепчик и распашонки малыша, как, впрочем, стол и одежду Жанетты.
— Вот бесенок! — проворчала Клеманс, стирая тряпкой размазанную кашу. — Небольшая порка ему была бы в самый раз.
— Гы-гы! — закивал Этьен, а потом расцвел улыбкой, показав три белоснежных зубика. — Ма-ма-мама…
Гортензия рассмеялась и поцеловала сына в вымазанную кашей мордашку.
— Пусть немного подрастет, Клеманс, отложим порку на потом.
— Да ведь это самый что ни на есть настоящий Лозарг, такому нужна крепкая мужская рука.
— Время мужчин никуда от него не уйдет, — спокойно возразила Жанетта. — А пока он только наш. Да к тому же неужели у вас рука поднимется отшлепать его, Клеманс?
— Не мое это дело! — парировала та, возвращаясь к своим кастрюлям. — Да и про шлепки это я так, к слову. Я и сама обожаю эту кроху.
— А вы думаете, я не знаю, как вы его любите? Скажите, Жанетта, Франсуа утром был на ферме?
— Думаю, да. Он собирался чинить крышу коровника, вчерашняя буря натворила бед. Хотите, я схожу за ним?
— Нет, спасибо, Жанетта. Я сама пойду. Мне надо немного пройтись.
Она пошла в вестибюль, облачилась в широкий плащ с капюшоном, обулась в деревянные башмаки и отправилась на ферму, расположенную на противоположном склоне холма, в некотором отдалении от дома.
Она полной грудью вдыхала свежий ветер с гор. Туман, с утра закрывавший все вокруг, начинал понемногу рассеиваться, пропуская бледные робкие лучи солнца.
В их свете засверкал иней, покрывший траву, ставшую от этого серебристо-зеленой. По склонам гор, спускавшихся к реке, огромные заросли папоротника уже побурели, но стоящие стеной кусты остролиста расцветились ярко-красными ягодами, из которых получаются такие красивые венки и букеты к Рождеству. По другую сторону Комбера, ближе к поселку с часовней, где покоились Дофина и вся ее родня, начиналась каштановая роща. Каштаны росли по склонам оврагов и в глубоких ущельях, щедро снабжая жителей своими плодами… Высоко в небе парил ястреб, высматривая ставшую редкой добычу… Гортензия полюбовалась плавными кругами, которые он описывал, и зашагала по дороге, окаймленной зарослями бузины, ведущей прямо на ферму, где хозяйничал Франсуа Деве.
Гортензия относилась к Франсуа дружески и даже с долей нежности. Ее мать Виктория де Лозарг любила его в юности, пока ей не пришлось уехать в Париж, чтобы начать там, вопреки воле родных, светскую жизнь жены преуспевающего банкира. Гортензия знала, что Франсуа остался верен этой своей юношеской любви.
Для него как будто и не было никогда свадьбы его любимой с отцом Гортензии, Анри Гранье де Берни, и он спокойно ждал, когда смерть вновь соединит его с той, что на всю жизнь осталась светочем его очей. Частичку этой любви он перенес на Гортензию, ведь она была дочерью Виктории и так походила на нее. За это Гортензия и любила Франсуа, да еще за помощь, что он оказал ей в ее непростых отношениях с маркизом де Лозаргом. Она любила его также и за то, что он да еще Светлячок, огромный рыжий волк, были единственными друзьями Жана…
Дом, прилепившийся к уступу скалы, соединял под одной двускатной крышей жилье, хлев с сеновалом и амбар. Только коровник занимал отдельное небольшое строение, на крыше которого Гортензия и увидела Франсуа, занятого ремонтом кровли.
Заслышав ее шаги, он оставил работу, соскользнул вниз по приставной лестнице, и когда молодая женщина входила в калитку, он уже стоял посреди двора.
Сняв с головы большую шляпу, он поклонился ей, как всегда, почтительно и вместе с тем дружески и с улыбкой ждал, что она скажет.
— Если уж вы этого не знаете, мадам Гортензия, то мне-то и подавно неизвестно. Он никогда не говорит, куда идет.
— Мне тоже. Вот уже скоро три дня, как его нет.
— Я не думаю, что у вас есть повод. Вы же знаете, как он любит долгие прогулки в горах. К тому же у вас вчера были гости…
— Вы хотите сказать, что он уходит всякий раз, когда кто-нибудь приходит к нам? Но на этот раз он никак не мог знать, что меня навестила мадам де Сент-Круа.
— В нашем краю все все знают. Думаю, что Жану тоже все известно.
— Тогда ему должно было быть известно также, что она уехала сегодня утром. Ему пора бы уже вернуться…
С этими словами из зарослей сосняка появился Жан.
Он шагал, как всегда, неслышно, своей охотничьей бесшумной походкой, и молодая женщина не заметила его приближения. Горячая волна радости прилила к сердцу, как и всякий раз, когда любимый возвращался к ней. Она не могла налюбоваться его высокой, стройной фигурой, заставлявшей ее всегда поднимать голову, хотя и сама она была довольно высокой, блеском его глаз цвета синего льда, его очаровательной белозубой улыбкой, еще более яркой на фоне короткой черной бородки, его глубоким голосом, таким волнующим, особенно когда он говорил ей о любви.
— Прошу прощения, что заставил вас волноваться, — мягко сказал Жан. — Но я знал, что вы не одна.
Значит, вы меня и не ждали.
— Я всегда жду вас, Жан. Где вы были?
— В Лозарге.
— Опять и всегда! Пойдемте, нам надо поговорить.
Глава II. ЛОЖЬ
Дружески кивнув Франсуа, который опять полез на крышу, молодые люди пошли рядышком по едва заметной узкой тропинке, спускавшейся вдоль вспаханного поля к речке, которая с шумом катила свои воды к узкой стремнине. Эта речка была дорога им обоим.
Ее немолчный рокот сопровождал и их первый поцелуй, и первую ночь любви, когда покой их охраняли лишь волки. Оба были всегда рады встрече с ней.
Они шли молча. Спустившись к реке, Гортензия примостилась на покрытом мхом и лишайниками камне, запахнув плотнее полы широкого плаща, но откинув капюшон. Туман уже совсем рассеялся, воздух слегка прогрелся на солнце, лучи которого заиграли в ее белокурых волосах. Гортензия первая прервала молчание:
— Когда ты вернулся?
— Только что. Франсуа увидел меня тогда же, когда и ты…
— Почему же ты до сих пор меня не поцеловал?
Жан рассмеялся.
— Ты казалась такой рассерженной. Я бы не осмелился. Впрочем… Мне самому этого хочется больше всего на свете…
Он легко, как перышко, поднял ее с камня, обнял и поцеловал долгим, страстным поцелуем, от которого у нее перехватило дыхание и гулко забилось сердце.
Как всегда в его объятиях, Гортензия почувствовала, как растопился горький холодок трехдневной разлуки.
Обвив руками его шею, она не отпустила его от себя, когда их губы разомкнулись. Из-под полуопущенных длинных ресниц она всмотрелась в любимое лицо.
— Как ты можешь вот так целовать меня и бросать одну на целых три дня?
— Я целую тебя так, потому что люблю, а оставляю одну, когда я не нужен тебе.
— Ты мне всегда нужен… О Жан, всего лишь одна ночь без тебя, а я уже чувствую себя потерянной, брошенной. Я замерзаю.
— Значит, я плохо люблю тебя, — серьезно ответил Жан. — Даже если нас разделяют горы и реки, ты должна чувствовать тепло моей любви. Я ведь никогда с тобой не расстаюсь по-настоящему. Я всегда рядом. Если бы ты верила этому, то никогда бы не чувствовала себя покинутой. У тебя должна быть уверенность, потому что, сама знаешь, мы не сможем жить по-настоящему вместе.
— Смогли бы, если бы ты сам этого захотел, — упрямо возразила она.
— Нет. Мы не цыгане, для которых главное — наслаждение, а все остальное — трын-трава. У нас есть Этьен, о котором и ты, и я должны думать. Этьен не сможет смириться с мыслью о том, что мать его — отверженная. Я-то уж точно не смогу этого перенести.
И жить у твоей двери я не могу. Если мы хотим, Чтобы люди смирились с нашей любовью, надо вернуть достоинство нашей жизни. Я уже давно об этом думаю и вот к чему пришел: лучше всего мне поселиться в Лозарге.
Гортензии показалось, что небо обрушилось ей на голову.
— Как? И ты тоже? — вскричала она. — Что же такого в этих проклятых развалинах, что они отнимают у меня одного за другим всех дорогих мне людей? Сначала Годивелла, теперь ты? Ты тоже хочешь охранять вечный сон маркиза? И это после всего, что он сделал тебе… нам!
— Нет. Я хочу уехать в Лозарг совсем по другой причине. Во-первых, чтобы попытаться спасти все, что еще можно. Там осталась ферма и кое-какая земля, которую я намерен сделать пригодной для обработки, чтобы достояние Этьена могло приносить доход. Я немногое могу для него сделать. По крайней мере мне хотелось бы сохранить для него ту малость, что принадлежит ему по имени. И потом…
Поколебавшись мгновение, Жан снова привлек к себе Гортензию. Она настороженно застыла. Наверное, потому, что давно и безотчетно ждала того, что должно было произойти сейчас.
— Потом я должен уехать туда, ведь я жил там всегда. Пойми меня, Гортензия: пусть у меня нет имени, но во мне течет кровь Лозаргов, и я горжусь этим. Я не могу смириться с мыслью, что я всего лишь тайный любовник владелицы замка Комбер.
— Я никогда ничего подобного не желала для тебя! — гневно вскричала Гортензия. — Женись на мне, и никто больше ничего не посмеет сказать. Ты сможешь царить сколько тебе вздумается и в Лозарге, и в Комбере.
— Нет, Гортензия. Ты не сможешь выйти замуж за сына Катрин Бриель. В глазах закона я едва-едва имею право на жизнь. В этих краях человека, связанного с волками, всегда считали существом странным, не таким, как все.
— Так же, как считали особым существом, почти отщепенцем маркиза, моего дядю и твоего отца. Говорят, что теперь его тень бродит среди руин замка. Ты всего-навсего сольешься с ним в народной молве, но не добьешься, чтобы тебя приняли за своего.
— Думаю, ты не права. Все поймут, почему незаконный сын захотел стать хранителем прошлого. Годивелла выбрала себе такую же судьбу, и она одобрила мое решение, потому что поняла меня…
— А я вот отказываюсь понять, так ведь? Неужели ты думал, что я соглашусь на то, чтобы больше не видеть тебя?..
— Отсюда до Лозарга всего полтора лье пути. Ты будешь видеться со мной столько же, сколько сейчас.
Как ты могла подумать, что я смогу отказаться от твоих объятий, от этих мгновений, каждое из которых стоит целой вечности.
— Но не стоят того, чтобы ты пожертвовал ради них своей гордыней?
— У меня нет гордыни, да и откуда бы ей взяться?
Но обычная мужская гордость у меня есть. И не проси меня жертвовать ею. Я не хочу, чтобы однажды сын посмотрел на меня с презрением.
— Пусть только попробует. Впрочем, когда-нибудь он узнает правду. А тебе все равно придется на мне жениться, хочешь ты этого или нет.
— Почему?
— Потому что я беременна!
В порыве гнева и отчаяния, охватившем ее, она выкрикнула эти слова, и взять их назад уже не было никакой возможности. Жан так резко разжал руки, что Гортензия покачнулась и чуть не упала…
— Это невозможно…
— Отчего же? Тебе никогда не приходило в голову, что это может произойти, несмотря на все предосторожности?
Боже! До чего легко слетела у нее с уст эта ложь. Со смешанным чувством стыда, страха и злорадства Гортензия вслушивалась в свой собственный голос. Сейчас она лгала человеку, которого любила больше всего на свете. Она всегда знала, что готова на любое безумство, лишь бы удержать его подле себя, но то, что она сделала только что, казалось ей немыслимым. И тем не менее она это сделала. Наверное, в порыве отчаяния, но с уверенностью, которая смутила ее саму. В этот миг она все бы отдала, лишь бы ее слова были правдой, чтобы она действительно носила под сердцем его дитя… Однако она быстро справилась с волнением, подумав, что вскоре это могло стать реальностью. Надо, чтобы так стало, и как можно скорее, пусть потом об этом судачит вся Овернь…
Жан и она соединились ценой стольких испытаний и опасностей, и теперь Гортензия не могла допустить, что потеряет любимого, который достался ей в результате упорной борьбы за счастье. Ибо она была уверена: разреши она сейчас Жану уйти, их любви рано или поздно придет конец. Они потихоньку состарятся в этих полутора милях друг от друга и никогда по-настоящему не воссоединятся, никогда у них не будет ни общей жизни, ни общих воспоминаний. И кто знает, может быть, со временем, когда безвозвратно минет их молодость, они начнут ненавидеть друг друга, как это случилось с мадам де Сент-Круа и ее любимым наместником. Ну уж этого-то Гортензия не допустит.
Укрепившись в своем решении, она поискала глазами Жана. Он сидел на камне в нескольких шагах от нее, устремив взгляд на реку. Гортензии был виден только его профиль с застывшим на нем растерянным выражением, но от всей его фигуры исходило такое чувство подавленности, что у молодой женщины сжалось сердце.
— Ты и вправду так несчастен, услышав эту новость? — спросила она. И такая боль прозвучала в ее голосе, что он вздрогнул, вскочил на ноги, бросился к ней и заключил в объятия, одновременно укутывая ее своим черным плащом, бережно и нежно, как он часто это делал.
— Не было бы для меня большей радости, будь у нас с тобой все как следует, если бы я был не незаконнорожденный по кличке Волчий Жан, а Жан де Лозарг. Я переживаю за тебя: ведь ты теперь окажешься в трудном положении.
Гортензия рассмеялась.
— Прибереги свою жалость для кого-нибудь еще, Жан! Лучше женись на мне, и не будет на свете женщины счастливее меня. Когда же ты наконец поймешь, что вдвоем нам никто не страшен? И если мы окажемся в одиночестве, которое, заметь, так нравилось последним представителям рода Лозаргов, тем лучше! Мы будем только ближе друг другу.
— Амазонка моя, сейчас ты рассуждаешь, как влюбленная девчонка, которая не видит дальше своего носа…
— Знаю! Кроме нас, есть еще Этьен, есть… наш будущий ребенок. Только не называй меня амазонкой.
Это мне не идет. Такое название лучше бы подошло моей подруге Фелисии Морозини, и только ей.
— У тебя есть от нее вести?
— Нет. Когда мы расстались в Париже после тех революционных дней, я отправилась в Лозарг, а она — в Вену, чтобы убедить сына Наполеона вернуться во Францию и потребовать у короля Луи-Филиппа, которого Фелисия считает просто самозванцем, трон императора. Я не знаю, что с ней стало, и, признаюсь, временами меня это очень тревожит. Еще попадет в тюрьму, с нее станется! Бывают моменты, когда я готова лететь к ней, — лукаво добавила она. — Фелисия звала меня, если дела здесь пойдут плохо. В таком случае я должна буду отыскать ее в Вене…
Она тут же поплатилась за свое лукавство, почувствовав, как руки Жана стиснули ее талию.
— Мать семейства не шляется по большим дорогам. Теперь тебе надо думать о будущем ребенке. И о браке, которого ты так ждешь.
— Значит, ты согласен?
— Я не вправе отказать в этом ни тебе… ни господу богу, поскольку хотя бы с ним мы будем тогда в мире.
Но, Гортензия, тебе придется смириться с тем, что это будет тайный брак, который ничего не изменит в моих планах по поводу Лозарга.
— Ты все равно уедешь?
— Скорее всего да, теперь ведь нам придется отчитываться в своих делах не перед одним, а перед двумя детьми. Вся моя безграничная любовь принадлежит тебе, но ты не сможешь заставить меня отказаться от задуманного.
«Это мы еще посмотрим», — подумала Гортензия, когда, тесно прижавшись друг к другу, они возвращались домой. Зима — не время для полевых работ. Скоро выпадет снег, и у Жана больше не будет серьезного повода для отлучек в Лозарг. Да и в Комбере визитов поубавится. Тогда, может быть, им удастся пожить немного вдвоем, в блаженном уединении, о котором она так мечтала.
В эту ночь они любили друг друга со всей пылкостью, на которую способна только молодость, жадно наверстывая потерянное в разлуке время. Но к этому чувству уже примешивались и другие ощущения. Жан испытывал угрызения совести, правда, совсем легкие, за то, что огорчил подругу, сказав ей о своем намерении уехать жить в Лозарг. Гортензии же было стыдно за свой первый обман, но при этом она страстно желала, чтобы именно сейчас эта ложь стала правдой. Ей казалось, что она никогда не насытится его ласками, так что Жану первому пришлось признать себя побежденным, когда на заре пропел петух…
Гортензия с нежностью вглядывалась в его спящее лицо, положив голову ему на плечо. Так трогательно было это выражение спокойной силы, этой мощи, которая была покорна ей одной. Самой ей не спалось, она долго любовалась спящим Жаном, время от времени нежным и осторожным поцелуем касаясь его сомкнутых век или приоткрытых губ. Как она любила его в эти мгновения, когда весь мир для них уменьшился до размеров постели, задернутой голубым вышитым пологом, сквозь который пробивался мягкий свет ночника, оттеняя мощные мускулы мужчины и золотистыми бликами играя на ее коже и в белокурых волосах, покрывалом рассыпавшихся по подушке и груди Жана.
Со счастливым вздохом она теснее прижалась к нему, обхватив руками, так тонкий вьюнок обвивает мощный ствол дерева. Слабый тонкий вьюнок, но такой упрямый и настойчивый, который никому не позволит оторвать себя от своей опоры под страхом смерти. Жан принадлежал ей одной. Она столько боролась за право называть его своим и сейчас еще продолжала эту борьбу всеми средствами, подаренными ей природой. Теперь природа должна была не обмануть ее ожиданий. Благодарение богу, у нее впереди было еще несколько таких же ночей, как эта! Она сможет зачать ребенка, который нужен был ей сейчас любой ценой. С этой надеждой в сердце она и уснула…
Первый снег выпал к вечеру следующего дня, и Гортензия встретила его как лучшего друга. Жан не уходил дальше фермы, где помогал Франсуа чинить крышу. Если снег ляжет окончательно, ему незачем будет ехать в Лозарг… Но Клеманс, возвратившись из сада, куда ходила за последними грушами для начинки пирога, охладила ее надежду.
— Нет, эта пакость не продержится долго, все уже тает. Да вот и ветер переменился. Скоро дождь пойдет…
— Вы не любите снег, Клеманс?
— Еще чего?! Любить снег, от которого мерзнут ноги и коченеют руки? Пресвятая Дева! Да мне что снег, что камень в башмаке!
— А мне кажется, что снег все-таки приятней, чем дождь, от которого дороги превращаются в месиво…
— Так-то оно так, зато в дождь здесь не бывает волков. Ведь эти твари вылезают из лесу, как только снег закрепится. Мы здесь, правда, их не боимся, благодаря…
Клеманс замолчала, а Гортензия покраснела. Уже не в первый раз она отмечала, как трудно Клеманс и другим домашним называть имя Жана. Раньше, когда он не был связан с Гортензией, он был для всех Волчий Князь, или Волчий Жан, его и уважали как человека, не похожего на других, и немного побаивались. Несмотря на свои крестьянские корни (мать его пользовалась всеобщим уважением, пусть и «впала в грех», и все знали, кто его отец), он оставался изгоем, чем-то средним между колдуном и цыганом, а кое-кто даже как будто находил у него смутное сходство с самим чертом. Теперь же, зная, что он друг хозяйки поместья, все ума не могли приложить, как его величать. Гортензия решила разом положить этому конец.
— А не проще было бы называть его просто «господин Жан»?
— Господин Жан? Да что вы, здесь его никогда и господином-то не считали.
— Не считали? Кто же это?
Столкнувшись с такой трудной лингвистической проблемой, Клеманс бросила умоляющий взор на статуэтку Святой Девы Пюи, стоявшей на камине, и в смущении опустила глаза, теребя фартук.
— Ну, эти… Все здешние люди. И здесь, и в Лозарге, думаю, что даже и в Сен-Флу, до самой Маржериды. Вы только не обижайтесь, мадам Гортензия, все ведь знают, как вы его любите, но что поделаешь, привычка. А потом, если хотите правду, здесь думают, что он вам не компания.
«Глас народа — глас божий», — изрекла бы сейчас старая графиня де Сент-Круа. Гортензии почудилось, что она даже услышала ее аристократический выговор; но молодая женщина решительно отмела это древнее изречение, в правильности которого она, впрочем, всегда сомневалась, тем более что в Июльскую революцию она достаточно слышала, как может звучать этот народный глас.
— Не компания? Всем, на кого вы намекаете, тем не менее прекрасно известно, что, будучи сыном покойного маркиза де Лозарга, моего дяди, он приходится мне кузеном.
— Может быть, но…
— Никаких «может быть»и «но»! Кроме того, лучше уж я сразу скажу вам, только прошу вас никому об этом не говорить: мы собираемся пожениться.
— Но, — вымолвила наконец Клеманс после короткого молчания, последовавшего за этим сообщением, — как такое возможно, если у него и имени-то своего нет?
— Достаточно имени его матери. Да мы и не собираемся идти в мэрию. Это будет тайный брак, вы и Франсуа будете свидетелями, а обвенчает нас каноник Комберской церкви. Если Франсуа в субботу поедет на рынок в Сен-Флу, я отправлюсь с ним повидаться с каноником. Итак, я буду вам признательна, если вы впредь будете говорить «господин Жан», когда зайдет речь о моем будущем супруге… памятуя о том, что мадемуазель Дофина уважала его и даже любила. Да, и не забудьте поставить для него прибор нынче вечером: он ужинает здесь…
Укрощенная Клеманс отправилась бить яйца для пирога и приступила к делу с такой энергией, что нетрудно было догадаться, что она обо всем этом думает, а Гортензия вернулась в гостиную и несколько минут в задумчивости мерила ее шагами. Она была раздражена и взволнована, так как представить себе не могла, что ее любовь к Жану может не встретить полного понимания со стороны всех, кто живет в округе. Она обнаружила, что простые люди могли так же крепко держаться предрассудков, как представители старой аристократии, и от этого ей становилось грустно.
У нее над головой слышались шаги Жанетты, разбиравшей шкаф в комнате Этьена и напевавшей романс. Она было собралась пойти к ней и тоже сообщить о своем замужестве. Молодая женщина никогда не позволила бы себе ни малейшего замечания на этот счет, однако по выражению ее лица Гортензия могла увидеть, как неприятно она поражена, а это только добавило бы горечи, и Гортензия раздумала идти наверх.
«Ну и пусть думают, что хотят, — сказала она себе, — все равно я поступлю, как решила».
В нерешительности ходила она из угла в угол, не зная, что делать, наконец взгляд ее остановился на вышивке, начатой Дофиной де Комбер и оставшейся незавершенной, когда смерть прервала эту работу. Она подошла поближе и с вновь пробудившимся интересом вгляделась в рисунок. На фоне цвета слоновой кости была причудливо разбросана осенняя листва. Вышивка предназначалась для стульев в столовой.
В небольшом шкафчике по соседству лежали мешочки с шелковыми, шерстяными нитками, золотой канителью, иголками, карандашами, там же лежали ножницы с перламутровыми ручками и засушенные листья, собранные во время прогулок, с них и срисовывался узор.
Разглаживая кончиками пальцев изумительной красоты пурпурные листья бука, Гортензия как будто опять слышала смех Дофины, она одна умела так заразительно смеяться. А затем до нее донесся ее голос:
— Вышивание — лучшее успокоительное средство, какое я знаю, милая Гортензия. Оно занимает руки и оставляет свободной голову, что иногда очень удобно.
Вот, например, к вам явились с визитом, а это, мягко говоря, не приводит вас в восторг, или вам рассказывают какие-то малоинтересные истории. Вышивание помогало мне целыми вечерами напролет выслушивать вашего дядюшку маркиза, изредка улыбаясь ему.
До сих пор Гортензию не привлекало это занятие, но сейчас она открыла ларец, вынула мешочек из вышитого полотна и повесила его на рамку, в которую была затянута вышивка. Затем уселась в кресло с высокой спинкой, пустовавшее уже несколько месяцев, выбрала шелковую нитку в тон начатого рисунка, вдела ее в иголку и решительным жестом, с некоторой долей вызова, воткнула иглу в натянутую ткань. Странно, но уже сам этот жест успокоил ее: давно пора было почувствовать себя полной хозяйкой, а не вечной гостьей мадемуазель де Комбер!
Когда Клеманс заглянула на минутку в гостиную, чтобы убедиться, хватит ли дров на вечернюю топку, она была так поражена, увидев Гортензию, восседающую у пяльцев и занятую вышиванием, что выронила одно полено. Гортензия подняла глаза:
— Слушаю вас, Клеманс.
— Извините, мадам, но я не ожидала увидеть вас здесь. Я открыла дверь, и мне почудилось… Пресвятая Дева, у меня до сих пор сердце колотится.
— Вам показалось, что это мадемуазель Дофина?
Мне именно этого и хотелось. Знайте, что с этого момента я буду вести себя точно как она, будь она на моем месте. Иначе говоря, буду делать все, что мне захочется, не заботясь о том, что будут говорить окружающие.
Вошла Жанетта, ведя за руку маленького Этьена, избавив таким образом Клеманс от необходимости отвечать. Она торопливо сложила дрова и ретировалась на кухню, прикрыв дверь так осторожно, словно в комнате был больной.
— Что это с ней? — осведомилась Жанетта, с изумлением проводив глазами Клеманс.
— Она с трудом оправилась после того, как услышала от меня новость, я и вам скажу: мы с Жаном собираемся пожениться, разумеется, тайно, но тем не менее…
Улыбка, осветившая нежное лицо молодой кормилицы, согрела сердце Гортензии.
— Как приятно это слышать, мадам Гортензия. Мы с дядей надеялись, что все этим кончится.
— Это было нелегко. Жан наотрез отказывался жениться на мне. Что, мол, люди скажут. Как будто это имеет какое-то значение!
— Нет, не потому, что кто-то что-то скажет, — мягко поправила ее Жанетта, — а из-за гордости. У вас есть все, а он ничего не может дать… по крайней мере ничего, что можно было бы увидеть глазами. Боже, как я рада, что он согласен. Это так не похоже на вас обоих, жить в грехе…
Жить в грехе! Эти слова еще звучали в голове Гортензии, когда на следующий день после обеда она шагала по круглой брусчатке улицы Роланди в Сен-Флу, направляясь к дому своего кузена, старого каноника Комбера. Она воспользовалась бричкой Франсуа, направлявшегося в город, чтобы пополнить запас свечей и лампового масла. После визита к канонику она уедет домой на той же бричке. Правда, ей придется отказать себе в удовольствии навестить мадам де Сент-Круа, чтобы не задерживаться на ночь в Сен-Флу.
Улица Роланди проходила неподалеку от прекрасного собора, чьи строгие квадратные башни возвышались над синеющими крышами верхнего города, и вела прямо к старой крепости. На ней находились самые старинные дома города, в котором, впрочем, было много прекрасных зданий древней постройки. Дом каноника с каменным портиком в стиле эпохи Возрождения, с окнами, украшенными резными каменными колоннами, был, несомненно, одним из самых изящных. Маленький каноник, кругленький и розовый, с венчиком седых кудрявых волос, походил на старенького ангелочка, проводившего свои дни в покое и уюте, коими он был обязан своей экономке, даме гренадерского вида, ревностно следившей за его здоровьем и благополучием.
Обычно дом благоухал нежнейшим ароматом бергамота, но, когда Гортензия поднималась по изумительной красоты белокаменной лестнице (которую Флоретта, так звали могучую экономку, должно быть, ежедневно мыла и скребла, чтобы сохранить эту невероятную белизну), ей в нос ударил здоровый запах капусты, лука и приправ. Молодая женщина поняла, что на ужин у каноника сегодня мясное рагу. Ни для кого не было секретом, что добряк тоже впадал в грех, но у него это был приятный грех чревоугодия.