Ловкий прыжок в седло, взмах руки, и лошадь, возбужденная диким криком, уже скакала галопом… Господин де Бугенвиль исчез в облаке пыли.
Гийом подумал, что ему пора возвращаться домой, и слез, наконец, со своей скалы. Поползень, сидевший на сбросившем листья терновнике, даже не испугался его… С противоположного берега реки поднимался дым нового пожара…
Завидев дом, Гийом ненадолго остановился и посмотрел на него с особой нежностью. Там он чувствовал себя хорошо, ему нравилась эта постройка с толстыми стенами из самана, о которой его мать говорила, что она сделана в лучшем нормандском стиле. Крутую крышу, откуда легко сходил снег, венчали две трубы, по одной с каждой стороны. В крыше по числу комнат были встроены островерхие окна. Вход был сбоку, рядом — четыре окна, за которыми в спокойные времена жить было так хорошо. Теперь стало немного хуже, ведь прокормиться с каждым днем все труднее. В стороне находились подсобные помещения: конюшня, овчарня, рига, сыроварня, печь и пристройка, где хранился запас дров на зиму. К несчастью, тут мало что оставалось. Англичане — да, надо сказать, и бои тоже! — опустошили и правый, и левый берега реки Св. Лаврентия, так что прокормить солдат и мирное население, защитников и тех, кого они защищали, могла только земля, расположенная сразу за Квебеком, то есть плато, начинавшееся с мыса, над которым возвышался Верхний город, и расширявшееся внутрь материка между рекой Св. Лаврентия и рекой Сен-Шарль. К несчастью, родная, далекая Франция, где царствовал Людовик XV, похоже, не слышала криков о помощи, с которыми взывала к ней ее снежная дочь. В условиях шаткого и двусмысленного мира, заключенного в результате Семилетней войны, короля и его министров мало заботило то, что Вольтер презрительно назвал «несколькими арпанами снега»…
Бугенвиль кое-что знал на этот счет! Прошлой осенью главнокомандующий войсками Новой Франции, генерал маркиз де Монкальм, у которого он был адъютантом, посылал его в Версаль, с тем чтобы защитить интересы колонии, подвергшейся нападению со стороны англичан и американских поселенцев под командованием некоего полковника Вашингтона. Несмотря на сохранившиеся связи при дворе и особенно знакомство с фавориткой, Бугенвиль ничего не добился, не считая чина полковника и креста Святого Людовика для себя самого да почетных званий для Монкальма и его заместителей — шевалье де Леви и капитана де Бурламака. Хуже того: когда он с жаром излагал министру флота трагичную ситуацию, в которой оказалась Канада, некто Беринье, бывший лейтенант полиции, разозленный тем, что ему помешали, бросил: «Месье, когда горит дом, не думают о конюшнях…» Это было уже слишком для посланника, обремененного многочисленными неприятностями. Холодно и презрительно он ответил: «Зато, по крайней мере, никто не скажет, что вы рассуждаете, как лошадь…» И вышел не поклонившись… Надо же было хоть как-то воспользоваться покровительством госпожи де Помпадур!
Гийом, естественно, ничего не ведал о словах и деяниях столь высоких особ. Он знал лишь одно: вопреки чудесам изобретательности, проявляемой его матерью, в доме оставалось все меньше и меньше еды. Спозаранку прожорливый интендант Биго и губернатор, ленивый маркиз де Водрей — а ведь он был родом из этих мест — отбирали все, что шевелилось на земле, будь то скот или пшеничные колосья. Одна только крупная лошадь доктора пока что избежала этой участи. Но надолго ли? К тому же бедное животное явно не тучнело…
Не торопясь, мальчик поднялся по заросшей травой дороге, ведущей к дому на невысоком холме. У подножия холма росли две большие пихты, на которые он так любил лазить. Обычно он всегда гладил их ветви, но на этот раз прошел мимо. Камень на душе будто становился все тяжелее. Он даже замедлил шаг, вздохнул три-четыре раза, чтобы прийти в себя. Надо было во что бы то ни стало скрыть свою печаль от нежного взгляда матери: у нее и без его горестей хватало забот.
Несмотря на свой возраст, Гийом знал, хоть она никогда и не говорила ему об этом, что жизнь Матильды была трудна. Не то, чтобы несчастна, но… трудна: именно так следовало сказать.
Разница в возрасте между нею и мужем была в двадцать семь лет. Однако сын их никогда об этом не задумывался. В свои пятьдесят пять лет, отец, безусловно, был пожилым человеком, но таким не казался. У крепкого как дуб Гийома-старшего не было ни одного седого волоса в густой темной шевелюре, которая лишь слегка отступала к затылку, незаметно открывая лоб, подобно тому как во время отлива волна медленно обнажает берег.
Когда Гийом-старший был рядом с женой, они не казались случайной и тем более шокирующей парой. Матильда выделялась строгой красотой, делающей девушку старше своих лет, но зато постоянной и не проходящей с возрастом. Она была одной из тех нормандских блондинок, у которых волосы цвета спелой пшеницы прекрасно сочетаются с нежной синевой глаз и розовой свежестью молодой кожи. Между тем врожденным чутьем мальчик очень скоро почувствовал, что между ними недостает чего-то такого, что он не мог точно определить. Ведь он был всего лишь ребенком….
Матильда относилась к своему супругу с вниманием и уважением, была безусловно предана ему и, конечно, любила его, правда, скорее как отца, нежели как мужа. Ее взгляд никогда не озарялся в его присутствии, как это случалось, когда рядом был сын. В доме врача всегда ощущалось ее присутствие; она отличалась быстротой, деловитостью и аккуратностью, но в то же время была незаметна, если не сказать молчалива. Она никогда не смеялась, редко улыбалась. Однако Гийом был уверен в том, что ее сердце переполнено любовью к нему. И отвечал ей тем же.
Чувство, которое он испытывал по отношению к отцу, было другого свойства и скорее походило на то, что он ощущал, думая о Боге: он почитал его, восхищался им и страшно его боялся. Не то чтобы доктор был резок, груб или суров, но он так смотрел на сына, когда тот был в чем-то виноват, что у ребенка возникало непреодолимое желание превратиться в землеройку и исчезнуть в какой-нибудь дыре… К тому же он обретал величие жреца, когда в кругу семьи каждый раз произносил перед едой молитву. Но бесконечной грустью наполнялись его глаза, когда он смотрел на занятую каким-нибудь делом Матильду. С возрастом Гийом стал задаваться вопросом, не испытывал ли отец к его матери больше любви, чем она к нему…
Так каждый и хранил в душе свои чувства, и семья могла бы жить в некоторой гармонии, если бы не Ришар, старший сын…
Он родился в 1739 году от первого брака доктора Тремэна с Мадленой Дюо, единственной дочерью столяра из Нижнего города. Ришару было всего пять лет, когда его мать умерла от оспы, так что отчасти ради него доктор решил поискать себе другую жену. К несчастью, он надумал искать ее во Франции, в Котантене, откуда сам был родом, и Ришар, успев привязаться к ухаживавшей за ним соседке, так и не принял другую женщину, считая ее в доме чужой.
Вопреки доброй воле Матильды и заботам, которыми она окружала этого злого и презрительного мальчика, дела шли все хуже, по мере того как он рос. Теперь, когда он почти превратился в мужчину, его ненависть к мачехе становилась все более ощутимой, так же как и неприязнь по отношению к младшему брату. Это не могло не беспокоить Матильду, да и ее мужа, который все чаще озабоченно морщил лоб.
В свои восемнадцать лет Ришар был, как и отец, крепко сложен, но не обладал его массивностью, хотя и был таким же плотным. Выступавшие под курткой телеса Гийома-старшего были дряблыми, ибо его образ жизни иному не способствовал.
Поскольку его мало привлекала неустроенная жизнь в лесах, неизбежная для решивших заняться торговлей, и еще меньше — профессии, связанные с морем, а также совсем не интересовала медицина, для которой, впрочем, он вовсе не годился из-за своего эгоизма, Ришар после окончания Коллежа иезуитов получил место клерка у королевского нотариуса в Квебеке и пристрастился к бумажкам и бюрократическим уверткам, помышляя о финансовых перспективах, которые однажды должны будут ему открыться, хотя, будучи учеником, он зарабатывал не Бог весть какие деньги. Вместе с тем он принадлежал к свету Верхнего города и, чтобы это подчеркнуть, заботился о своем костюме, надевая обычно коричневый сюртук с серебряными пуговицами, скромно вышитый длинный жилет, рубашку, белизна которой делала его неприступным, и короткий парик, нередко съезжавший с его непокорных вихров.
Появление англичан расстроило его лишь по одной причине: преданная семье служанка Фромантина, отправившись в порт, чтобы раздобыть чего-нибудь съестного, стала одной из первых жертв обстрела со стороны неприятеля; между тем печалился он лишь из корыстных побуждений: ведь это она содержала в порядке его белье, одежду и башмаки… Неосторожно поделившись своими мыслями, он вызвал против себя редкий гнев отца, который понимал, что нанес ему рану, женившись на Матильде, и обычно старался щадить его. В тот день доктор Тремэн всерьез подумал выгнать из дома этого жестокосердного юношу. Матильда воспрепятствовала ему, восстановив мир; теперь она должна была следить за всем бельем в доме и не собиралась делать никаких различий: она будет стирать белье и Ришара, и мужа, и своего сына, и даже Адама, поскольку все они переехали в дом На Семи Ветрах. Даже не подумав поблагодарит мачеху, старший сын посчитал, что она лишь выполняет свой долг… и за это еще больше ее возненавидел.
В свою очередь, Гийом старался держаться подальше от сводного брата, так как давно понял, что от него ничего не дождешься, кроме окриков и, дурного отношения. Однако чтобы не обострять постоянного напряжения, он стремился быть вежливым с Ришаром — это не всегда было легко, да ни один из родителей и не допустил бы дерзости по отношению к старшему, — к тому же все это не мешало ему втайне дожидаться реванша. Когда-нибудь его кулаки окрепнут, и он доберется до человека, которого ненавидит даже больше, чем брата Гратьена в коллеже: надзиратель всегда хлестал его больше, чем он заслужил.
Прежде чем войти, Гийом тщательно почистил подошвы о скребок рядом с крылечком; он знал, до какой степени Матильда дорожила чистотой даже в деревенском доме.
Если в жилище на улице Сен-Луи была некоторая роскошь, свойственная домам европейских буржуа, вроде гостиной, столовой, отдельной кухни, натертого паркета, хрустальных люстр и обитых тканью кресел, — в загородном доме в Сильри довольствовались одной большой комнатой с антресолями, расположенной на первом этаже. Большой, сложенный из черного камня очаг образовывал центр комнаты, стены которой были покрыты белой штукатуркой, а пол из толстых струганых досок требовал постоянного ухода, чтобы выглядеть прилично, так как впитывал воск словно опущенная в лужу губка и едва блестел. Конока, на которого была возложена нелегкая забота следить за домом в зимнее время, вышел из положения, постелив несколько индейских циновок, так и оставшихся лежать летом, поскольку Матильда сочла это практичным. Она даже повесила на окна занавески подходящей расцветки. Потолок, который все называли «верхним полом», опирался на мощные балки, а в углу, у самой стены, уходила наверх лестница без перил.
Мебель была проста, но красива. Дядюшка Ришар заказал ее одному из своих приятелей, бродячих столяров; они учились сначала в школе Святого Иоахима на мысе Турмант, затем еще немного у известных мастеров, а потом брали в руку палку и отправлялись странствовать, поддерживая традицию «добротной вещи». Работали они в стиле, близком к Людовику XIII, для которого были характерны большие плоскости с редким ромбовидным орнаментом. В доме На Семи Ветрах было два великолепных кресла, стоявших по обе стороны печи, на них госпожа Тремэн положила красные подушки, чтобы было не так жестко сидеть. В них устраивались мужчины — доктор и Адам Тавернье, — что вызывало скрытый гнев старшего сына, которому, как и Матильде или Гийому, приходилось довольствоваться лавкой, стулом или табуретом.
Еще не открыв дверь, Гийом уже знал, что увидит мать сидящей за прялкой: при каждом обороте колеса станок издавал характерный скрип. И точно, Матильда пряла шерсть толстым веретеном, подвешенным на синей ленте, которая гармонировала с цветом ее платья; отороченного полосками черного бархата. Украшенная сзади кружевом шапочка не закрывала ее прекрасное строгое лицо, на которое падал нежный свет, отражавшийся от накинутой на ее плечи муслиновой косынки.
Как и все мальчики, Гийом считал, что его мать — самая красивая госпожа в мире, точно так же как Милашка-Мари была самой очаровательной девочкой из всех. Он восхищался матерью еще и потому, что она казалась ему похожей на возвышенный образ Святой Анны, какой та представала в церкви в Бопрэ, и изображение которой, вместе с двумя медными подсвечниками, украшало вытяжной колпак трубы. В ответ на ее нежную улыбку он кинулся к ней в объятия, соскучившись по ее нежности и теплу. Он сжал ее так сильно, что она тихонько засмеялась и мягко отстранила его.
— Ты что, мой Гийом? Хочешь меня задушить? Где ты был все это время?..
Он неопределенно кивнул.
— Там… Я смотрел на нашу реку… и еще на птиц… — А где же ежевика, которую ты обещал набрать, чтобы я приготовила вам что-нибудь на десерт? Ты забыл про нее?
Мальчуган покраснел, но ни секунды не пытался найти оправдание, которое оказалось бы ложью: честный от природы, он никогда не лгал, к чему бы это ни привело.
— Забыл, — отозвался он. — Я даже не знаю, где оставил корзину…
Как и офицер совсем недавно, Матильда вгляделась в узкое лицо сына, в его глаза, еще хранившие следы слез. Привлеченная к окну криками Милашки-Мари, она явилась незримым свидетелем шумного отъезда госпожи Вергор и подозревала, что сын расстроится. В ее сердце был уголок для причиненного любовью страдания. Она нежно провела рукой по щеке мальчика.
— Это не важно, Гийом. Будем сыты одной кашей.
— Опять! — воскликнул ребенок, бросив обиженный взгляд на котелок, тихо кипевший на трубе. В нем булькало подобие кукурузной каши на воде, в которую добавляли несколько ломтиков копченой оленины или сушеной трески, в зависимости от того, что имелось в запасе. Сегодня — чувствительный и неизбалованный нос Гийома его не обманывал — наверняка будет треска… Это индейское блюдо, которое обожали чероки, слишком часто появлялось на столе. А ведь до прихода проклятых англичан на нем можно было увидеть такие вкусные вещи!
— Будем рады тому, что нам есть что поесть, — сказала Матильда со строгой ноткой в голосе. — Не у всех так сейчас, а каша…
— Каши сегодня не будет, госпожа Матильда! — прогремел с порога веселый сильный голос. — Прочь котелок! Смотрите, что я принес!
Похожий на какое-то лесное божество, в зеленой рубашке из грубой шерстяной ткани, в штанах до колен и серых шерстяных чулках, с бородкой пророка и в енотовом картузе, с которым он не расставался ни зимой, ни летом, Адам Тавернье вырос в дверном проеме, оказавшемся вдруг странно узким. Одной рукой он потрясал своим мушкетом, а в другой держал пару метко подстреленных диких гусей, поднося их к самому лицу молодой женщины.
— Сейчас я их ощипаю и выпотрошу, — объявил он. — Вам останется лишь их зажарить. Нам повезло, что перелет в этом году начался раньше!..
— Мы наверняка не съедим двух за один вечер! Этого мы оставим на рагу… и, может, нам следует немного поделиться?.. Отнести одного…
— Никому не надо! На самом деле я убил четырех, но двух отдал сестре Мари-Жозеф, в Главный госпиталь. Запасы у бедняжек быстро истощаются, с тех пор как они приютили у себя сестер ордена Св.Урсулы из обстрелянного госпиталя в Верхнем городе. (В отличие от госпиталя, находившегося в Верхнем городе, Главный госпиталь был построен позднее за городской чертой, над излучиной реки Сен-Шарль. — Прим. aвт.) Так что пусть ваша душа будет покойна! Но от глоточка сидра я бы не отказался! В горле у меня пересохло, дальше некуда…
Его желание было тотчас исполнено. Чего-чего, а домашнего сидра пока что, слава Богу, было вдоволь! Ведь губернатор и интендант куда больше любили тонкие вина, доставляемые из Франции или Испании.
Пока Гийом помогал Тавернье ощипывать гусей, тщательно отделяя перо от пуха, он поведал ему о приходившем на скалу господине де Бугенвиле и о том, как неожиданное появление дерзкого корабля вынудило его спешно вернуться на свой пост.
Адам слушал его молча, но по тому, как он все энергичнее ощипывал дичь, было видно, что спокойствие это было лишь внешним.
— Не нравится мне это! — наконец проворчал он. — Совсем даже не нравится! Никак от нас не отцепятся, свиньи красные! Вот увидите! Готовят нам очередную гадость!
— А может, это просто вызов, что-то вроде бахвальства, с досады? — робко предположила Матильда. — Ведь точно известно, что генерал Вольф отвел войска из Бопора и даже с острова Орлеан, чтобы собрать их на косе Леви… да и зима наступает!
— М-да! Может, вы и правы, но мне все-таки это не нравится… И скажи-ка, мальчик, Вергор-то хоть сделал что-нибудь?
— Мне показалось, что он этого совсем не ожидал, — сказал Гийом, складывая пух в полотняный мешок. — Он приказал вновь закрыть вход и подняться на укрепления…
— Он сделал выстрел из пушки? Хоть один?
— Н-нет. Все равно было слишком поздно…
— .. А корабль даже и не заметил?.. Никогда ничего не видит, мерзавец! Кроме того что ему выгодно! Уж не готовит ли он нам сюрприз, сидя вот так, у нас под носом?
— Что вы хотите этим сказать? — тихо промолвила Матильда. — Мне часто казалось, что он глуп и неуклюж…
Тавернье ударил кулаком по каменному очагу, не почувствовав ни малейшей боли.
— Преступник! Убийца!.. Вот кто он на самом деле, и никто меня не переубедит…
Никто и не собирался этого делать. Матильда накалывала гуся на вертел, и в комнате установилась тишина, нарушаемая лишь потрескиванием охапки тонких еловых веток, подброшенных в огонь, да тиканьем больших настенных часов с маятником, висевших у окна. Гийом тоже умолк. Было явно не время заводить разговор об отъезде женщин Вергора! От одного их имени Адам Тавернье впадал в крайнее беспокойство, и никто не мог его в этом упрекнуть: ненависть его была такой, которая не угасает никогда.
Фермер этот был из Акадии — страны, при одном упоминании о которой у канадцев даже по прошествии четырех лет все еще от ужаса пробегали мурашки по коже. В 1755 году, устав от военных неудач на западе и на юге Новой Франции, англичане и американцы решили компенсировать их, прогнав из этих краев мирных земледельцев Акадии, которые и не помышляли ни о чем ином, как сделать плодородными простиравшиеся с востока земли, и это им прекрасно удавалось. В июне две тысячи вооруженных ополченцев и солдат регулярной армии Англии, Новой Шотландии и Массачуссетса под командованием полковника Монктона без малейшего труда завладели фортом Босежур, прикрывавшим в некотором роде вход в страну. Человека, сдавшего его без боя, звали Луи Вергор дю Шамбон.
Последствия были ужасны; через несколько недель около шести с половиной жителей городов Босежур, Гран-Прэ, Аннаполис и Пизикуид силой заставили покинуть свои дома и принадлежавшие им земли, согнали, как скотину, на прибрежную полосу, в основном в Гран-Прэ, не разрешив взять с собой ничего, кроме узелка с пожитками. Сотнями их загоняли в вонючие суда, в которых до этого перевозили рабов, и переправляли в принадлежавшие Англии американские колонии, жители которых забрасывали их камнями и прогоняли прочь.
Тех, кто пытался оказать сопротивление, расстреливали. Именно это произошло с Адамом Тавернье. Его приняли за мертвого (что, впрочем, было недалеко от истины), но он видел, как его жену и дочь погрузили на одно из этих отвратительных суденышек. Перегруженный корабль порывом ветра снесло на первую же скалу, он разбился и затонул на глазах у собравшихся на берегу захватчиков, которые и пальцем не пошевелили, чтобы спасти терпящих бедствие людей.
С приходом ночи обезумевшему от отчаяния Адаму удалось собрать оставшиеся силы, украсть лодку и выйти в море. Он плохо представлял себе, куда плыл, неотступно думая лишь об одном: как можно дальше уйти от земли, которую жестокость англичан превратила в проклятое место… К концу второго дня он потерял сознание, лежа на дне лодки, предоставленной рифам и китам. По крайней мере, он больше не ощущал страданий…
Очнулся он в индейской хижине, наполненной дымом. Какой-то человек ухаживал за ним. Это был Конока: ангел хранитель Адама доставил его в племя абенаков.
Там он был принят чрезвычайно радушно. Наступала зима, сжимая в холодных объятиях людей и животных. Переносить ее в индейском селении было тяжелее, чем в доме, и все же спасенный обрел в вигваме Коноки тепло и пищу, это позволило ему не только восстановить заметную долю былой силы, но и получше узнать краснокожих: их образ мыслей помог ему пережить первые мучительные месяцы. От них он научился тому, что любой «воин», даже если ему кажется, что он остался один на всей земле, должен оставаться на ногах и твердо идти навстречу своей судьбе, какой бы она ни была».
Лишь только растаял снег, возвещая о наступлении весны, Адам объявил о своем отъезде. Хорошенько подумав, он наконец принял решение: вернуться к своим братьям и постараться им помочь. Там у него остался единственный друг, в ком он по-прежнему был уверен: доктор Тремэн, которого он знал много лет, так как не раз принимал его у себя в Босежуре во время его переездов. Он собирался разыскать его в Квебеке и верил, что тот никогда его не предаст.
Когда он уже был готов к отъезду, Конока решил его сопровождать: он был по-особому, молчаливо предав Тавернье. К тому же он боялся, хотя и не говорил об этом, что спасенный им человек недостаточно окреп для одинокого длинного путешествия перед лицом подстерегавших его на пути опасностей и воинственных индейских племен.
Все произошло как нельзя лучше. Гийом Тремэн встретил Адама Тавернье как несчастного брата. Он сразу предложил ему ферму На Семи Ветрах, так как арендовавший ее молодой человек собирался жениться и уехать в Труа-Ривьер. Тогда Конока заявил, что если в нем есть нужда, он готов помогать своему белому брату.
К несчастью, Адам вскоре узнал о том, что семья Вергора живет неподалеку. Наступил трудный период. Во всех своих несчастьях и выпавших на его долю страданиях Адам винил глупого Вергора. Вот почему, прежде чем окончательно обосноваться в доме На Семи Ветрах, Тремэн взял со своего гостя слово ничего не предпринимать против капитана. Так как это означало бы погубить не только его самого, но и дом, а возможно, и всю семью…
Действительно, бывший начальник форта Босежур пользовался полным покровительством интенданта Бито. Говорили даже, что в то время, когда он свирепствовал в Акадии, он получил от Бито такую ободрительную записку: «Пользуйтесь, мой дорогой Вергор, своим положением; делайте что хотите, вы имеете на то полное право, и тогда вы приедете ко мне во Францию и купите имение недалеко от моего!» Впрочем, где Биго, там и Бодрей, а немилость губернатора бывала страшной.
Адам дал обещание, так как был предан тому, кто предоставил ему кров и подобие семейного уюта, однако ненависть его, постоянно подогреваемая, не становилась от этого слабее. В душе он в равной степени ненавидел не только капитана и Биго, но еще и некоего господина де Вольтера — остряка, перед которым якобы заискивали во всех салонах — за то, что, узнав в 1756 году о землетрясении в Лиссабоне, тот осмелился написать: «Лучше бы землетрясение поглотило эту несчастную Акадию вместо Лиссабона…» С этим человеком, если, конечно, Адаму суждено было попасть во Францию, он собирался разобраться позже. И если нужно, он кулаками заставил бы его прийти к более правильному пониманию человеческих страданий… А пока что у него были дела и поважнее…
К возвращению доктора Тремэна гусь был почти готов, а его аромат распространился по всему дому. Сидя у очага, Матильда, Гийом-младший, Адам и Конока с восхищением наблюдали за медленным поворотом вертела, подставлявшего огню гусиную кожу, которая из ярко-золотистой постепенно становилась цвета аппетитной густой карамели. Они, казалось, никогда не видели ничего подобного…
Услышав, как скрипнула дверь, Матильда поспешила к мужу, чтобы помочь ему снять мешок, шляпу и сюртук. При виде родных, собравшихся в ожидании хорошего ужина, усталый хозяин невольно улыбнулся, хотя озабоченная складка так и не исчезла с его лба. Адам тоже пошел к нему навстречу, протягивая стакан сидра. Гийом-старший взял его, но мрачный взгляд при этом не просветлел. Взглянув на часы, Матильда почувствовала: что-то не так.
— Я немного беспокоюсь из-за Ришара, — сказала она. — Он до сих пор не вернулся, а между тем уже поздно…
— Мы не станем его ждать, милая. Ришар сегодня не придет ночевать…
— Но…
— Никаких но! Я встретил его, и он сказал, что имеет большую честь быть приглашенным на ужин, разумеется, с мэтром Юге к господину Главному интенданту и.
Обтекаемые выражения и всякие дипломатические уловки не были свойственны Адаму Тавернье. Если Матильда осмелилась лишь выразить удивление, то он проворчал:
— Он пошел к Биго? Вот те раз! Что это значит? И ты это терпишь?
Но почти тут же поправился:
— Это не мое дело, прости!
— Ничего! — вздохнул доктор, отводя глаза.
Но акадиец успел заметить боль, беспокойство и даже скрытый стыд, от которого потускнел ясный взгляд доктора. Потому он и попросил прощения. И все же потом, когда все собрались за столом и смотрели, как отец тщательно разрезает дичь на куски, он не удержался.
— Квебек того гляди помрет с голоду, — сказал он с горечью. — Нижний город в руинах, да и Верхний город пострадал. А Биго и его шайка по-прежнему живут в роскоши. Интендант еще и ужины устраивает? Интересно, как ему это удается… если, конечно, все, что он у нас украл, якобы для защитников, не досталось ему. Твой сын — честный малый. Нечего ему иметь дело с человеком, который бесстыдно обокрал и короля Франции, и жителей этой страны. Тебе следовало бы сказать ему об этом!
Наступило молчание. Тремэн перестал резать птицу. Матильда и Гийом увидели, как побелели суставы его пальцев, сжимавших костяную рукоятку ножа. Молодая женщина устремила глаза на акадийца, умоляя его не продолжать.
Отец смущенно улыбнулся, опустив сокрушенный взор на стоявшую перед ним миску, во все поняли, что возмущение Адама вполне отвечало его собственным чувствам, когда он прошептал:
— Ты говоришь, Ришар — честный малый? Я тоже так считал до сегодняшнего вечера. Теперь я боюсь и думать об этом…
Глава II
СВЕТ ФОНАРЯ В НОЧИ…
Назавтра погода переменилась. Пронизывающий сентябрьский ветер пронесся над землей. Его северное дыхание ощущалось над поверхностью реки. Воды ее углубились и приняли свинцовый оттенок. Но люди радовались: если наступает зима, значит, англичанам придется поскорее убраться, и Квебек наконец сможет перевести дух.
Словно ожидавшая сигнала природа в одну ночь преобразилась. Деревья начали сбрасывать листву, меняя свой цвет на бледно-желтый, к нему вскоре стали примешиваться всевозможные золотистые и охряные оттенки, вплоть до кораллового, ярко-красного и густого пурпурного цвета, в который одеваются клены, прежде чем сбросить свой последний великолепный убор…
Гийом любил осень и ее роскошные краски. Обычно они с другом Франсуа забирались на дерево и часами любовались великолепным пейзажем: устье реки, острова, состоящий из двух частей город; вокруг, на огромном пространстве — холмы в их волшебном Наряде. Картина эта возвещала о наступлении зимних радостей: сбор грибов после первого дождя, потом, в октябре, заготовка дров в лесу, куда мальчики любили сопровождать мужчин, затем игра в снежки и катание на санках по крутым улицам, рождественские пряники в форме лошадок, рассказы в ночь под Рождество, прогулки в порт и многие другие развлечения, завершавшиеся, с возвращением весны, сбором кленового сока и томительным ожиданием, пока он сварится и превратится в жидкий крем прекрасного теплого цвета спелого каштана… Правда, помимо удовольствий были еще и коллеж, брат Гратьен и его плеть, но раз уж невеселой троицы все равно не миновать, то лучше и вовсе было о ней не думать. Ведь существовало столько радостей в награду!
Увы, в этом году, если, конечно, не произойдет чуда, Гийому предстояло в одиночестве присутствовать на великом представлении природы… Дом на улице Су-ле-Фор был разрушен бомбой, и отец Ньель, до смерти обрадованный тем, что и он, и его семья, и даже хранившиеся в шкатулке деньги остались целы, решил на следующий же день переехать к брату в Монреаль, где тот держал крупный магазин и торговал мехом и молочными продуктами. Мальчик подумал, что отныне ему будет очень одиноко. Теперь он тоже хотел бы уехать в большой город в глубине страны, который даже представлялся ему раем — мало ему было Франсуа, так он забрал у него и дорогую Милашку-Мари. К сожалению, рай этот был так же недоступен, как и настоящая Земля обетованная: нечего было и думать, что доктор Тремэн согласится покинуть своих больных, ведь многие из них были слишком бедны и не могли избежать ужасов войны… Его отношение не могло не вызывать в мальчике восхищения, но все же приводило его в отчаяние!
Не менее удручающей была и обстановка в доме, которую не могла скрасить даже радость по поводу диких гусей. Дом На Семи Ветрах превратился в храм тишины, где каждый предпочитал предаваться своим мыслям. Лишь Гийому время от времени доставалась улыбка или несколько слов, чаще всего от Коноки. Догадываясь, какие вопросы мучают ребенка, обычно бесстрастный индеец занимался с ним, поручая посильные работы на ферме. Иногда он брал мальчика с собой в напоенные влажным ароматом леса Сильри, где они словно тени скользили в своих мокасинах по ковру из сосновых иголок. Они даже залезали на деревья, пытаясь проследить движение англичан на противоположном берегу.
Но Конока ошибался: Гийом не задавал себе никаких вопросов. Просто он не понимал, почему отсутствие Ришара все более походило на драму. Старший брат был всегда ему противен, даже ненавистен! Избавиться от него было истинным облегчением, и мальчик думал, что мать, вечно страдавшая от дурного обращения со стороны пасынка, так же как и он должна была бы петь от радости. Как, впрочем, и Адам, поскольку Ришар, когда этого не мог слышать отец, обращался с ним презрительно и дерзко, умудряясь при этом довольно ловко маскировать свои чувства, дабы не вызвать бурной реакции, свойственной мужчине его склада.