Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Волки Лозарга (№1) - Князь ночи

ModernLib.Net / Исторические любовные романы / Бенцони Жюльетта / Князь ночи - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Бенцони Жюльетта
Жанр: Исторические любовные романы
Серия: Волки Лозарга

 

 


Жюльетта Бенцони

Князь ночи

Часть I. ПРИСТАНИЩЕ ОДИНОКИХ

Глава I. КОШМАР

Через лес, не разбирая дороги, бежали мужчина и женщина, а вослед им несся волчий вой. Они мчались во весь дух, но вой настигал их, обволакивал, перекрывал все фоны. Мужчина пытался помочь своей спутнице и тянул ее за руку… Но это не помогло: вскоре они оказались на маленькой поляне, со всех сторон окруженной жуткими тварями, и адское кольцо все сжималось… Горящие глаза, кроваво-красные пасти выступали из тьмы, сверкая оскаленными жадными клыками. Беглецы словно слились в один черно-белый силуэт, который становился все тоньше — это они, обнявшись, теснее прижимались друг к другу. Тут огромный зверь взмыл в воздух и, на мгновение застыв в полете, обрушился на несчастных. Из его глотки вырвался звук, похожий на человеческий смех… Крики жертв захлебнулись в предсмертном хрипе, заглушённом торжествующим рычанием стаи. Все обагрилось кровью, она заполнила лес, затопила кусты и хлынула на землю, почему-то оказавшуюся паркетным полом, полуприкрытым голубым французским ковром, расшитым золотыми лилиями… Но кровавый потоп уже накрыл поляну, волков, двух несчастных, заглушив их последний стон… и Гортензия проснулась.

Она сидела на кровати, вся в поту, с гулко бьющимся сердцем. Царившая в дортуаре тишина окутывала ее ледя-ным саваном, крик ужаса застрял в горле, но озноб немного охладил жар лихорадки от только что пережитого кошмара. Девушка провела дрожащей рукой по глазам, в которых еще плавали кровавые пятна. Когда она отняла руку, ладонь оказалась мокрой от слез: ведь мужчина и женщина, чья чудовищная смерть привиделась девушке, были ее отцом и матерью.

Ей потребовалось немало времени, чтобы обрести власть над собственными чувствами, расставить все по местам. Сон представлялся ужасным, отвратительным, но бессмысленным. В Париже конца 1827 года не было и не могло быть места волкам. В тот час, когда дочь Анри и Виктории Гранье де Берни видела, как ее родители гибнут в когтях свирепой стаи, они должны были мирно спать в своем очаровательном особняке на шоссе д'Антен… Впрочем, пройдет эта ночь, и Гортензия увидит их, ибо наступает Рождество…

Вокруг нее все хранило молчание, но это безмолвие было одушевленным, сквозь него угадывалось легкое, словно дуновение ветерка, дыхание. На двадцати похожих одна на другую белоснежных постелях спали двадцать девушек пятнадцати-восемнадцати лет, сейчас почти неотличимые друг от дружки, если не считать цвета волос; белокурые, черные, золотистые, каштановые пряди рассыпались таинственными знаками по белым страницам наволочек и простынь; и зрелище было настолько умиротворяющим, что Гортензия стала понемногу успокаиваться. Сердце забилось ровнее, воспоминания о страшном сне начали меркнуть, их прогонял мягкий свет ночника, горевшего у изголовья сестры-надзирательницы, чье ложе отделяли от остальных полупрозрачные белые занавеси.

Чтобы наваждение окончательно рассеялось, Гортензия пробормотала короткую молитву, обращенную к ангелу-хранителю, легла, закрыла глаза и вскоре мирно заснула.

Когда с наступлением утра звон колокола разбудил девушек, Гортензия почти позабыла жуткий сон. К тому же ничто, по правде говоря, и не располагало к печали. Пройдет несколько десятков минут, и пансион, управляемый монахинями братства Сердца Иисусова, распахнет двери парадного подъезда навстречу рождественским каникулам. Воспитанницы не могли думать ни о чем ином, кроме празднества, ожидавшего их под родительским кровом. Что касается тех, кто либо из-за отдаленности отчего дома, либо по иным причинам был вынужден остаться в пансионе, они уже предвкушали, что дисциплина в эти дни станет не такой строгой, и, как всегда под Рождество, их существование наполнится ни с чем не сравнимым блеском и радостью из-за ожидаемого визита Ее Королевского Высочества герцогини Ангулемской, невестки короля Карла X и супруги дофина Франции.

Конечно, не сама персона Ее Высочества возбуждала бурный восторг остающихся в пансионе. Дочь короля-мученика Людовика XVI и ослепительной Марии-Антуанетты, без сомнения, была самой неприятной принцессой во всем христианском мире. Ее пятидесятилетний юбилей был уже недалек, и хотя по части набожности она многим служила примером, ее манера разговаривать отличалась высокомерной грубостью, способной лишить присутствия духа самых отважных. Однако все знали, что по сему случаю будет подан чудесный полдник, а также что девушки, чьи манеры заслужат одобрение грозной визитерши, могут надеяться на участие принцессы в их дальнейшей судьбе.

Что касается Гортензии, она была счастлива, что ее не будет при этом посещении. Она — девица недостаточно высокорожденная, чтобы удостоиться милости принцессы, которая, кстати сказать, казалась ей крайне несимпатичной. Герцогиня могла бы стать образцовой настоятельницей монастыря кармелиток, а изящный титул дофины так же был ей к лицу, как кружевной чепец какому-нибудь гренадеру… Гораздо приятнее в этот вечер увидеть своих чудесных родителей, милый сердцу особняк и даже унылую гувернантку мадемуазель Бодуэн. А пройдет Рождество, и останется вытерпеть лишь полгода у монахинь Сердца Иисусова. Ведь будущей зимой ей исполнится семнадцать, ее ждет вступление в свет.

Не то чтобы она как-то особенно любила светскую жизнь, по крайней мере ту, что так ценила ее матушка, но покинуть пансион значило навсегда покончить с тягостной для нее жизнью привилегированного заведения, которую она выносила с трудом. От своего отца она унаследовала решительный и горделивый нрав, жажду независимости, азарт честной схватки, а потому с неприязнью терпела всех этих дочек эмигрантов, прибывших во Францию в обозе завоевателей-чужестранцев вместе со старыми королями из рода Бурбонов. На их презрение она отвечала высокомерным равнодушием. Ее прозвали «бонапартисткой», поскольку император дал дворянский титул ее отцу, но эта кличка ее нисколько не обижала. Напротив, ей казалось, что она лишь украшает ее, подобно короне, ведь ей не дано забыть, что ее крестной матерью была сама королева Нидерландов, пусть ныне и свергнутая, а крестным отцом — не кто иной, как Наполеон.

Она бы предпочитала перейти в заведение для дочерей кавалеров ордена Почетного легиона, к своей подруге Луизе де Люзиньи, однако дочь генерала, убитого под Лейпцигом вместе с принцем Понятовским, имела все права быть воспитанницей этого пансиона, где не считали несмываемым позорным пятном услуги, оказанные Империи. Что касается Гортензии, дочери одного из королевских банкиров, она не могла, не вызывая раздражения двора и герцогини Ангулемской, получить образование в ином месте, нежели у монахинь Сердца Иисусова.

Наконец наступило долгожданное время облачиться в выходное платье: близился час, когда за воспитанницами начнут прибывать экипажи. Без пяти минут десять пансионерки, выстроившись в безукоризненном порядке, предстали перед придирчивым взглядом главной наставницы, матери де Грамон.

А ровно в десять первая упряжка зацокала копытами под порталом, выходящим на улицу Варенн. Одна за другой подкатывали кареты, словно их прибытием руководил некий церемониймейстер; они въезжали во двор, описывали безукоризненно правильную дугу и останавливались прямо у крыльца. Изысканность экипажей, блестящая упряжь, лакированные створки карет, позвякивание серебряных уздечек и роскошные ливреи лакеев пробуждали от многолетнего сна старые камни особняка, некогда принадлежавшего герцогам де Бирон, и приводили на память былые галантные празднества, утонченные развлечения века, в котором искусство жить достигло высшей степени совершенства.

Времена изменились. Золоченые кареты, пудреные парики, роскошь плюмажей и кружев улетучились вместе с легкой очаровательной тенью маркизы де Куаньи, белокурой возлюбленной надменного Лозена, последнего герцога де Бирон.

Но в час, когда отпирались решетки, гремели створки дверей, все возрождалось. Молодые особы забывали скромно опускать взор и резво, радостно устремлялись навстречу временному освобождению, целой неделе светских удовольствий, о которых они так мечтали. Они более не считали шаги, не следили за строгостью осанки и внезапно вновьобретали всю живость, свойственную юности, которую им приходилось сдерживать в стенах монастыря. Это чувствовалось по той легкости, с какой они сбегали по ступенькам и взмывали на подножку кареты, взмахивали рукой для последнего прощания с любимой подругой, по расцветшей улыбке и блистающим глазам…

Мало-помалу дом пустел. В большой, выложенной черными и белыми каменными плитами прихожей лишь Гортензия еще ходила из угла в угол, ожидая отъезда и пытаясь не выказать нетерпения. Карета ее матери обычно первая появлялась под порталом особняка; ее старый кучер Може считал это делом своей чести, и теперь опоздание очень тревожило девушку.

В нескольких шагах от нее еще одна воспитанница наблюдала за ней с насмешливым видом. Ее матовая, смуглая кожа и профиль римской императрицы выдавали итальянское происхождение, весьма забавно контрастируя со смиренным серым форменным одеянием, в которое она была облачена. Отсутствие плаща и шляпы указывало, что девушка принадлежит к числу тех, кто останется в братстве Сердца Иисусова на праздники, но, казалось, это ее нисколько не задевает.

— Можно предположить, что у вас изменились традиции, — с язвительной улыбкой произнесла она. — Впервые за шесть лет ваш кучер опоздал…

— Прежде всего надеюсь, что с ним ничего не случилось. Если мой добрый Може и торопится каждый раз, то потому, что знает, как я желаю побыстрее очутиться дома.

В смехе брюнетки послышались жестокие нотки.

— Может, он умер? С такого рода людьми это иногда случается.

Гортензия метнула в ее сторону взгляд, в котором вспыхнуло возмущение.

— Видимо, жизнь человека ничего не значит для принцессы Орсини? Не вижу здесь повода к шуткам. Може — наш старейший служитель. Он знал меня еще младенцем, и я его люблю…

Фелисия Орсини непринужденно пожала плечами.

— В нашем доме на Пьяцца Монте Савелло тьма слуг. Разве можно выделить из них и запомнить кого-нибудь одного? Эти люди стали частью обстановки вместе со статуями и гобеленами.

— Вы не знаете тех, кто вам служит?

— О боже, разумеется, нет. Их слишком много. Всему этому ваши потомки обучатся только после того, как протечет несколько веков. На сей же день ваше дворянство, как бы сказать, пребывает еще… лишь в отроческом возрасте.

— Возможно, что это еще будет цениться дороже древности прежней знати. Конечно, краска на наших гербах лишь недавно просохла. Зато на них нет ни капли крови. Не могу утверждать этого о ваших…

— Что может понимать дочь какого-то ростовщика в делах подобного семейства…

— Сударыни!..

Обе противницы разом обернулись. На последней ступени большой мраморной лестницы стояла мать Эжени де Грамон и взирала на них с тем видом невозмутимой величавости, который одинаково действовал на всех пансионерок, будь то Монморанси, Роан-Шабо, дочь министра или любая другая наглая жеманница. Фелисия Орсини не составляла исключения из этого правила; впрочем, она прекрасно отдавала себе отчет, что по благородству происхождения ей также не стоит тягаться с дочерью маршала де Грамона. Ее реверанс, исполненный, как положено, в манере воспитанниц Сен-Сира, был весьма почтителен.

— Вам нечего делать здесь, Фелисия, — услышалаона. — Ступайте лучше в часовню, помолитесь перед завтраком. Надеюсь, молитва напомнит вам о добродетели смирения. Что до вас, Гортензия, незамедлительно отправляйтесь к преподобной матери Бара. Она ожидает вас.

— К матери-попечительнице? — в один голос пробормотали обе врагини, объединенные общим изумлением.

— Я полагаю, что выразилась достаточно вразумительно. Ступайте же, сударыни!

Девушки, на сей раз мирно, направились к недавно выстроенному правому крылу особняка, где находились часовня и апартаменты той, что воплощала в себе верховную власть не только пансиона на улице Варенн, но и всех женских обителей братства Сердца Иисусова, рассыпанных по свету вплоть до Америки. Дочь банкира шла туда не без робости. Вызов к преподобной матери Мадлен-Софи Бара, основательнице ордена, невозможно было счесть за событие малозначительное. Для этого требовалась причина чрезвычайная: дела, связанные с обычными нарушениями дисциплины, разрешались матерью де Грамон, главной наставницей пансиона и настоятельницей обители. Чтобы быть вызванной к матери-попечительнице, требовалось совершить проступок из ряда вон выходящий, который в особо серьезных случаях мог привести к исключению и по меньшей мере навлечь на виновную выговор, тем более мучительный, что произносился он нежным голосом и с самой изысканной учтивостью. Или, что случалось еще реже, вызванная должна была совершить какой-либо особенно блистательный поступок, достойный похвал, ценность коих едва лишь уступала причислению к лику святых.

Не зная за собой столь славных деяний и, с другой стороны, не имея оснований упрекать себя в провинностях более серьезных, чем перебранка с Фелисией после недавнего урока истории, Гортензия была тем сильнее обеспокоена. Что мог означать этот вызов в час, когда пансион уже пустеет?

Перед простой дверью из мореного дуба Гортензия остановилась в нерешительности, охваченная чем-то вроде священного ужаса. Подобно другим воспитанницам, она почитала и любила преподобную мать Бара, чья безупречная высота духа, образованность и христианская доброта внушали восхищение и о ком они шепотом говорили меж собою, что это настоящая святая . Гортензия боялась ее как огня и, наделенная недюжинным воображением, поднимая на нее взгляд, всегда ожидала увидеть сияющий ореол вокруг ее головы и пламенный меч в правой руке. Наконец она одним пальцем коснулась дверной створки, заметив, что все еще в перчатках, сорвала их, потом совсем тихонько «поцарапалась» в деревянную филенку.

Услыхав приглашение, она вошла в маленькую гостиную, такую же пустую, как келья в обители кармелиток, где мать-попечительница имела обыкновение принимать посетителей. К удивлению девушки, сейчас она стояла у самой двери, и Гортензии потребовалось сделать всего один шаг, прежде чем упасть к ее ногам. Но ей не позволили остаться в этой позе: преподобная Мадлен-Софи тут же склонилась над ней, помогая подняться, и повлекла ее к скамье из черного дерева с прямой спинкой, которая вместе с маленьким креслом подобного же рода в этой суровой комнате казалась единственной уступкой соблазнам комфорта.

— Присядьте рядом со мной, дитя мое.

Ее голос был полон странного волнения, на голубых глазах блистали слезы. Но у Гортензии не было времени удивиться этому. В комнате оказался еще один посетитель — человек, которого девушка очень хорошо знала: Луи Верне, поверенный ее отца. И этот Луи Верне казался совершенно потрясенным.

Обрамленное тонкими белокурыми бакенбардами, его лицо было бледно, как воск, глаза покраснели от недавних слез. Покоящаяся на круглом набалдашнике слоновой кости рука в перчатке так явственно дрожала, что трость, казалось, утратила роль щегольской принадлежности светского человека, чтобы скромно служить средством опоры. Гортензия поймала его потерянный взгляд, и ее сердце сжалось: все это явно предвещало какое-то несчастье.

Делая невероятные усилия, чтобы совладать с собой, она спросила:

— Что значит ваше появление здесь, господин Верне? Я ожидала мадемуазель Бодуэн, мою гувернантку…

— Она не придет, сударыня. Случилась… катастрофа…

— Дома?.. Катастрофа? Что произошло? Да говорите же!..

— Я… О, умоляю, преподобная мать Мадлен-Софи, скажите ей сами! Я не в силах! Не в силах!..

Прежде чем кто-нибудь мог бы предугадать, что произойдет дальше, Луи Верне буквально бросился вон из комнаты, пытаясь подавить рыдания. Руки Гортензии похолодели, словно кровь от всего тела отхлынула к сердцу; в горле пересохло, в висках застучало… ее охватило предчувствие чего-то ужасного. Она взглянула на мать-попечительницу, не различая черт ее лица.

— Что-то случилось… с моим отцом?

— Да… О, дитя мое, как бы я хотела, чтобы мне не пришлось произносить подобных слов! Гортензия, вы должны явить доказательства величайшего мужества, какое один господь властен дать и которое может укрепить даже самое нежное сердце.

И тогда мягко, крепко сжимая в своих руках маленькие ледяные руки Гортензии, старательно выбирая слова с деликатностью женщины, давно осознавшей убийственную силу слова, преподобная Мадлен-Софи повторила все, о чем ей поведали… Нет, Гортензия не должна покидать пансиона. Она не возвратится в большой особняк на шоссе д'Антен, где ее встретил бы лишь сонм растерянных слуг… и целый взвод полиции. Она побудет здесь со своими соученицами, которых их матери оставляли в пансионе, отдаваясь вихрю светских развлечений. Она проведет эти дни в обиталище, которое все здесь постараются сделать для нее самым терпимым и приятным, ибо отныне другого очага у нее нет…

— Но как же… мои родители? Мне хотя бы… увидеть их…

Мать-попечительница покачала головой. Это тоже было невозможно. Особняк семейства Берни под охраной полиции. Так приказал король. Позже его опечатают. Гортензии нельзя туда возвратиться, впрочем, возможно, это и к лучшему. Ведь те, кого она любит, сохранятся в ее памяти живыми. Зачем отравлять светлые воспоминания жестокой действительностью? К тому же останется еще и все прочее: свет, его сплетни, газеты, беззастенчивое любопытство и злопыхательство. Стены братства Сердца Иисусова охранят Гортензию от всего этого. По крайней мере она обретет здесь мир и покой, сможет молиться за своих родителей…

— Я сама буду с вами на похоронах. А затем мы подумаем, что нам следует предпринять. Мне говорили, что у вас есть родня со стороны матери?

— Да, у нее был старший брат, маркиз де Лозарг. Но он живет далеко от столицы, и мне кажется, что они вссоре. Моя мать никогда не упоминала о нем… Для меня он не существует!

— Не судите наперед о том, что вас ожидает. Быть может, однажды он станет вам опорой и поддержкой… Сейчас же нужно думать лишь о том, что вам необходимо отдохнуть, поспать. Завтра мы вместе послушаем мессу…

Запечатлев поцелуй на лбу девушки, она вышла, оставив Гортензию на попечении сестры-сиделки, которой перед тем едва слышно дала какие-то указания. Выпив успокоительный настой, Гортензия погрузилась в сон без сновидений, а пробудившись, продолжала пребывать в полной тишине, которая, как ей казалось, воцарилась над всем миром.

Вокруг нее шуршали шаги, все понижали голос, разговор переходил на шепот, встречавшиеся на ее пути расступались. Словно бы она внезапно сделалась чем-то слишком хрупким или опасным… Погрузившись, как в вату, в это состояние, охраняемая черными покрывалами монашек, она оказалась наедине с самою собой и пыталась понять, что же с ней приключилось.

Гортензия оживляла в памяти картины прошлого, напоминавшие ей о родителях, сравнивала, накладывала одну на другую. И тут только обнаружила странную вещь: в своей истинной сущности мужчины и женщины отец и мать остались ей почти неизвестны… Она ничего о них не знала… или такую малость! Какие-то отрывки, конечно, теперь представившиеся ей с неожиданной ясностью, но меж ними зияла пустота.

Ее отец? Уроженец Дофина, властный, могущественный, черноволосый и смуглокожий, крепкий, как отроги скал в его родных краях. Даже не прикрывая век, Гортензия могла нарисовать его портрет. Золотистые глаза, живые и выразительные — как и у нее самой, — искрились жизнерадостностью. Помимо высокого роста и крепко скроенной фигуры взгляд прежде всего останавливался на его руках, тонких, узких, даже нежных, словно цветки вьюнка на грубом шершавом дубовом стволе. Его ум соответствовал облику: огромный, почти невероятный, но со странными прихотливыми извивами. Подчас он поражал неожиданной душевной чуткостью. Это был человек твердых принципов, что редко среди денежных воротил; в его натуре безграничное великодушие сочеталось с какой-то сдержанностью, даже скромностью… Таким ей представлялся Анри Гранье, впрочем, таким он и был, этот сын содержателей гостиницы из Гренобля, начинавший с медных грошей и сумевший составить одно из крупнейших во Франции состояний.

Когда в семнадцать лет он покинул отчий дом, у него ничего не было, кроме храбрости и твердой воли. А происходило это в самую черную годину революции. Король только что погиб на эшафоте. Королева вот-вот должна была разделить его участь. Лилась кровь лучших людей Франции. Но в те дни судьбы монархов мало интересовали Анри. Сильные мира сего были для него так же далеки, как солнце и луна. Притом солнце хоть согревало его днем, а луна светила по ночам. Его тянуло в Париж потому, что там, по его представлениям, кипела настоящая жизнь, там все только начиналось. Охваченный честолюбивыми мечтами, он ощущал в себе несокрушимую волю и стремление завоевать самые неприступные высоты. Среди апокалипсиса революции он смог добиться всего, о чем мечтал.

Своим состоянием Гранье был обязан прежде всего себе, а потом Наполеону, коему служил с безграничной верностью и преданностью. И Наполеон помог утвердить могущество банка Гранье, сделав баронским феодом земли в Берни, купленные банкиром. А предприятие Гранье в ответна это поддерживало императора вплоть до последнего его вояжа на Святую Елену и питало Империю, пока та существовала. Но вне всякого сомнения, то, что основал Гранье, оказалось прочнее созданного корсиканцем: Империя умерла, а банк процветал, будучи слишком влиятельным, чтобы потерять приобретенную мощь и энергию.

Едва высадившись во Франции с поношенным багажом и идеями, устаревшими еще в прошлом столетии, Бурбоны испытали нужду в деньгах. И еще больше их в золоте нуждалась сама Франция, которой предстояло выплатить невероятную дань победителям корсиканского Цезаря. Часть этих сумм дал Анри Гранье. Но отнюдь не ради новых повелителей, которые не добились от него ничего, кроме натянутой почтительности, и сами почти открыто презирали его. Для него они были пигмеями, заблудившимися в башмаках великана, и после Ватерлоо банкира никогда не видели в Тюильри, несмотря на мольбы его супруги.

Виктории де Лозарг едва исполнилось шестнадцать, когда Анри Гранье повстречал ее в Клермоне, куда направился, чтобы заключить кое-какие сделки. Там она ухаживала за больной теткой, графиней де Мирефлер, клиенткой Анри. И тотчас молодой банкир сделался рабом этого белокурого ребенка, изысканной утонченностью напоминавшего цветок миндаля. Он даже не попытался распознать, какова истинная натура молодой девушки. Впрочем, основными чертами натуры юной Виктории были немалое упрямство и восхищение собственным совершенством. Страсть молодого человека, слывущего таким богачом, оказалась большим соблазном, уже не говоря о том, что покоряла сама возможность блистать при дворе, пусть самозваном, с еще не просохшей позолотой, и, напротив, ее отнюдь не прельщало зачахнуть в каком-нибудь из старых овернских замков, проведя там остаток дней.

Она вышла за Анри вопреки воле семьи, оскорбленной тем, что аристократка древнего рода вручит свою судьбу выскочке из низов. За исключением мадам де Мирефлер, все Лозарги прокляли ее, отреклись от предательницы, и юная баронесса де Берни с тех самых пор не видела своих родителей. Маркиз, ее старший брат, даже не соблаговолил оповестить ее об их кончине. Для всех Лозаргов Виктория была мертва.

Впрочем, она от этого не слишком страдала. Состояние супруга, милости императорского двора и ее красота сделали из нее одну из самых известных светских львиц. Ее туалеты ревниво обсуждались, ее экипажи, ливреи ее лакеев служили образцами для подражания, весь цвет Парижа теснился на празднествах, задаваемых ею в особняке на Шоссе д'Антен или в роскошном замке Берни около местечка Френ, возведенном Франсуа Мансаром еще во времена Короля-Солнца.

Жизнь молодой женщины превратилась в вихрь нескончаемых удовольствий, ее супруг сделался ее рабом и волшебным устроителем всех этих чудес, а рождение дочери лишь на самый краткий срок прервало их череду. Обольстительная Виктория не без раздражения готовилась к тому, что ее красота на время будет сокрыта от людских глаз, однако в конце концов она примирилась со своей участью, ибо Леруа, императорский портной, сотворил для нее такие очаровательные туалеты. Они походили на облака снежных хлопьев, причем пышность прозрачных кружев скрывала следы беременности, что позволяло ей принимать посетителей, возлежа на обитой небесно-голубым атласом софе. Вдобавок Гортензии, по счастью, вздумалось родиться 20 марта 1811 года, то есть в один день с сыном Наполеона, маленьким римским королем. Ее мать извлекла из этого совпадения немалую выгоду, поскольку импера-торское семейство сделалось еще щедрее в своих милостях: сам император и его невестка, королева Нидерландов, принимали дитя от купели; младенец получил, помимо сундучка с поистине царским бельем и пеленками, имя Гортензии-Виктории-Наполеоны.

Гортензия никогда не замечала в отношениях родителей ничего, что хотя бы отдаленно напоминало размолвку. Напротив, казалось, они прекрасно понимали друг друга, тем более что каждый жил собственной жизнью: Анри целиком занимали дела, Викторию — удовольствия, но эта пара явственно пребывала в полном согласии.

Лишь два раза девочка могла слышать, как из апартаментов матери доносились громкие возгласы. А однажды звук хлопнувшей двери пробудил ее среди ночи. Она поднялась и, постаравшись не разбудить гувернантку, скользнула на лестницу. Там, присев на холодные мраморные ступени, скрытая позолоченной бронзовой решеткой перил, она увидела отца: прислонившись спиной к двери в спальню матери, с покрасневшим лицом он нервной рукой рвал с шеи свой белый галстук. Он задыхался, словно от долгого бега… В ужасе девочка решила, что он болен, и хотела уже поспешить ему на помощь, но не успела. Оторвавшись от этой двери, он бросился вниз по лестнице. Дверь в большую прихожую с грохотом захлопнулась. Послышался цокот копыт лошади, пущенной в галоп. Потом настала тишина…

Гортензия была еще слишком мала, чтобы сделать какой-либо вывод из увиденной странной сцены, но теперь часто возвращалась к ней в воспоминаниях. Может, согласие ее родителей было показным? И любовь ее отца к матери, бросавшаяся в глаза даже слепцу, оказалась безответной? В тишине маленькой комнатки (ее отвела Гортензии мать Мадлен-Софи, желая несколько отдалить от тех девушек, которые могли быть с нею жестоки) Гортензия пыталась соединить в одно целое все, что она запомнила о своем последнем пребывании в родительском доме, но не открыла для себя ничего существенного. Быть может, в веселости матери было что-то натянутое? А отец стал молчаливее обыкновенного? Но вокруг них всегда оказывалось так много народу, что она с трудом выделяла своих близких из этой толпы. Как раз в дни ее последнего приезда из пансиона, в октябре, весь дом был охвачен привычным вихрем светских удовольствий, и вплоть до самого отъезда Гортензия почти не видела родителей. Гувернантка отвезла ее в обитель Сердца Иисусова, как всегда, помогла обосноваться в том спокойном трудолюбивом мирке, в котором монахини затворяли своих учениц…

Обычно она вовсе не страдала от разлуки, но теперь мысль о том, что больше она их не увидит, казалась невыносимой. Она открыла в себе жгучую любовь к родителям и то, что привязана к ним всеми явными и тайными струнами собственной души. Особенно к отцу, чью храбрость и воинственный задор она обожала. Ее любовь к матери была окрашена легкой снисходительностью. В кружке ее близких подруг или по крайней мере тех, которые почитали себя таковыми, говорили, что она — вылитая мать, однако Гортензия прекрасно понимала, что это не совсем так. Виктория была похожа на фею, чьи золотистые волосы природа создала для того, чтобы их венчала бриллиантовая диадема или соболий ток, украшенный изумрудом. Ее изменчивые глаза приобретали томный отсвет муслина и шелков, облекавших ее стан и более напоминавших о древнегреческих Грациях, нежели о буржуазном стиле, соответствовавшем нынешним вкусам. На какое-то время ее позабавил новомодный силуэт, поскольку позволил подчеркнуть поясом с широченным бантом невообразимо тонкую талию, однако она наотрез отказывалась носить широченные рукава буфами. Она их всячески высмеивала, поскольку они скрадывали прелестную форму ее рук и плеч… Именно ее смех Гортензия помнила всего отчетливее: словно воздушный водопад, в котором сверкали и переливались нежные трели высоких серебристых нот, летевших ввысь, подобно песне. Среди безмолвия монастырской ночи материнский смех неотвязно звучал в ушах девушки и исторгал слезы отчаяния… А вот Виктория не плакала никогда…

Двойные похороны, роскошные и внушительные, состоялись 28 декабря в церкви Святой Магдалины, и Гортензия наблюдала за ними в стороне от толпы праздных зевак, жадных до скандалов, у почти сокрытой от глаз боковой часовенки, где было относительно спокойно. Она сидела в карете своего отца, забившись в угол, ее руку сжимала в своих мать-попечительница. После многочасовых рыданий у нее иссякли слезы, сердце разрывалось от отчаяния, она уже никого не узнавала. К тому же можно было подумать, что все друзья бежали с этого празднества смерти: вокруг толпились одни незнакомцы…

К счастью для сироты, до нее не доносились полные отравы сплетни, недостойные слухи, шепотом передававшиеся из уст в уста. Она не слышала рассказов о том, что банкир убил свою жену в припадке ревности после того, как застал ее в салоне особняка Деказ за более чем галантной беседой с доном Мигуэлем, португальским принцем и полудиким супругом молодой королевы Марии, посетившей в эти дни Париж… Тонкий черный силуэт матери Мадлен-Софи, ее исполненный твердости взгляд держал эту толпу на расстоянии и оберегал Гортензию вернее, нежели траурный креп покрывала. При приближении монахини разговоры умолкали, ибо почти все преклонялись перед ней; каждому были известны ее высокие добродетели, а также то безусловное покровительство, какое ей оказывали не только члены королевского семейства, но и главы всемогущей Конгрегации иезуитов. Именно она потребовала христианских похорон не только для жертвы, но и для убийцы, виновного еще и в «лишении себя жизни». В стыдливом целомудрии власти заключили, что с ним случился приступ безумия: иначе покойный не избегнул бы постыдного жребия самоубийц…

Однако же не обошлось без неприятного происшествия. Оно имело место на Северном кладбище, в то время как гробы, отделанные бронзой и красным деревом, опускали в открытую могилу. Мать Мадлен-Софи приказала Може подвезти карету как можно ближе к могиле, чтобы Гортензии не пришлось пробираться сквозь густую толпу. Им предстояло пройти лишь по короткой аллее.

Поддерживаемая спутницей, вложившей ей в руки большой букет фиалок, Гортензия вышла из кареты, путаясь в окутавших ее всю длинных черных покрывалах. Луи Верне, тоже весь в черном, бросился, чтобы показать ей дорогу и надежнее оградить от толпы, как вдруг из-за высокой стеллы возник молодой человек. Сорвав с головы серый цилиндр, он преградил девушке дорогу….

— Вашего отца убили, сударыня! — вскричал юноша. — Он не покончил с собой! Он не убил вашу матушку! Они пали от руки убийц… оба!

Сквозь черную дымку вуали Гортензия мельком разглядела молодое лицо, достаточно симпатичное, но совершенно лишенное самоуверенности, оно белело в венце густой шевелюры и бакенбард цвета сажи, на нем горели черные глаза. Человек этот казался не в себе, но она не испугалась.

— Кто их убил?.. Вам это известно?..

— Нет… Еще нет! Но я отыщу…На незнакомца уже накинулись трое полицейских — в поношенных рединготах, вытертых бобровых шапках, с дубинками из витой кожи, — они схватили его, несмотря на яростное сопротивление. Застыв на полпути к могиле, Гортензия еще слышала, как он кричал:

— Ищите высоко!.. Очень высоко!.. И остерегайтесь! Вы слишком богаты!..

Удар дубинки по голове лишил его чувств, и он исчез в черной груде навалившихся на него стражей порядка. Вокруг себя Гортензия слышала голоса, восклицавшие: «Какой позор!.. Это настоящий скандал!.. Бедняжка!.. А он, конечно, либерал!.. Один из этих безумных оппозиционеров… Король слишком слаб».

Твердая рука матери-попечительницы вновь взяла ее за локоть.

— Идемте, дитя мое!.. Все это отвратительно!

Почти машинально Гортензия уронила цветы в яму могилы, где два гроба лежали рядом. Ей пришла в голову мысль, что, может быть, отец с матерью в эту минуту счастливы, ибо покоятся вместе отныне и навсегда. И внезапно у нее пропало желание плакать. В последний раз перекрестившись, она отвернулась от могилы, которую начали уже засыпать, нашла носовой платок и, освободившись от руки, поддерживавшей ее, высморкалась.

Сомкнувшаяся за ее спиной толпа, перешептываясь, с живейшим любопытством взирала на предоставленное ей зрелище. Она вдруг стала замечать блестящие от возбуждения глаза, губы, уже складывающиеся в подобие плотоядной улыбки. Все эти люди следили за ней, пытаясь уловить малейшие проявления ее душевной боли… Меж ними, может быть, скрывается и убийца ее родителей. Ибо теперь она была уверена: их убили. Слова молодого человека слишком ярко напомнили кошмар, привидевшийся ей тогда ночью. Теперь тот сон казался ей пророческим… Осталось отыскать волка-убийцу. Кто мог им быть?

Ею внезапно овладел гнев. Она больше не желала выглядеть жертвой и захотела выказать собственный характер, так похожий на отцовский; это его кровь, как ей почудилось, вскипела в ее жилах. Откинув обеими руками длинное креповое покрывало, падавшее ей на глаза, она отбросила его за спину, открыв юное лицо, омытое слезами. Ее почерневший от презрения взгляд смел с дороги все эти физиономии и силуэты. Затем, высоко подняв голову и гордо вздернув подбородок, она пошла к толпе любопытных зевак, и те поспешно расступились перед ней, как покрытая зыбью морская гладь перед килем фрегата…

С вуалью, развевавшейся на зимнем ветру, в сопровождении молчаливой матери-попечительницы, в глазах которой вспыхнул огонек интереса, она подошла к карете и перехватила одновременно удивленный и восторженный взгляд старого кучера.

— Отвезите меня домой, Може! Но тут к ней бросился Луи Верне.

— Это невозможно, сударыня, — прошептал он. — Префект полиции уже наложил печати на двери вашего особняка. Вам нельзя туда войти. Нужно дождаться, пока закончится расследование…

— Расследование? Какое расследование? Разве не раззвонили повсюду, что мой отец покончил с собой, предварительно убив мою мать? Так к чему расследование? Если, конечно, только что арестованный юноша не сказал правду…

Ее высокий хрустальный голос прозвучал громко и с вызовом. Раздавшийся вокруг ропот доказал ей, что ее услышали, но теперь уже сама мать Мадлен-Софи решилась взять дело в свои руки. — Вам надо еще

некоторое время побыть у нас, Гортензия. Нужно дождаться, пока соберется семейный совет, поскольку, к несчастью, вы еще несовершеннолетняя.

— Совет? Какой семейный совет? У меня нет семьи…

— Вы же знаете, что есть. Ну, идемте же. Тут так холодно. Сжальтесь же над моими ревматическими болями, — добавила она с едва заметной улыбкой.

Гортензия схватила ее руку и поцеловала.

— Простите меня, — сказала она, помогая монахине подняться в экипаж.

— Так мне везти вас в обитель, мадемуазель Гортензия? — с ноткой разочарования в голосе переспросил Може.

— Да. Пока что. Но будь спокоен: все в доме останется как прежде. По крайней мере в том, что касается тебя!

Створка кареты захлопнулась за ней. Може развернул экипаж и, не дожидаясь, пока выедет за пределы кладбища, пустил своих ирландских лошадок рысью, направляясь к центру города.

— По всей видимости, вам назначат опекуна, — после некоторой паузы произнесла мать Мадлен-Софи. — Быть может, он не позволит вам сохранить старые порядки в доме ваших родителей.

— Между содержанием дома и Може — целая пропасть, матушка! К тому же я не вижу, кто бы мог стать моим опекуном.

— Но… ваш дядя. Он же ближайший родственник.

— Я никогда не видела дядю, матушка. Тот, кто отрекся от собственной сестры, не может быть членом моей семьи. И вдобавок было бы весьма удивительно, если бы дела моего отца оказались не в полном порядке или если бы он вообще не предусмотрел случая своей внезапной кончины. Уверена, что он давно и окончательно все решил и всем распорядился…

— Относительно вас… и вашей матери, как я думаю. Однако, вне всякого сомнения, он не мог представить себе, чтобы она одновременно с ним отправилась к господу. Здесь возникают некоторые затруднения в том, что касается законов…

— Ведь вы тоже не верите, что он совершил это двойное преступление, не так ли? — прошептала Гортензия с неожиданной страстностью.

Узкое лицо с задумчивыми глазами повернулось к дверце, за стеклом которой проплывали оголенные деревья и мокрые дома.

— Я мало встречалась с вашим отцом, — сказала мать-попечительница, несколько помедлив, — но мне кажется, что я вполне могу судить о нем. Это один из тех людей, что не отступают ни перед каким препятствием или испытанием. Он, несомненно, бывал жесток с другими, но умел быть суровым и к себе… Если бы в ту ночь все произошло, как говорят, этот поступок обличил бы натуру слабую, непостоянную. Душа и разум подсказывают мне…

— Что его убили, как сказал тот юноша? Кстати, известно ли, кто это?

Монахиня улыбнулась.

— Мне, во всяком случае, он незнаком. Вы же знаете, я редко посещаю места, где занимаются политикой! Что касается истинной причины происшедшего… думаю, она ведома одному господу.

— И все же необходимо, чтобы однажды я тоже это узнала!

Когда они вернулись на улицу Варенн, в доме все было вверх дном. Наступил день традиционного визита мадам дофины… и долгожданного полдника. Везде царило оживление, невозможно было пройти по коридору или пересечь комнату, не натолкнувшись на кого-либо, стремительно бе-гущего со столовым бельем, посудой или вазами, пока еще без цветов, но уже полными воды.

Не желая участвовать в приготовлениях к празднеству. Гортензия выбрала сад… Она любила его благородный упорядоченный вид, параллельные ряды цветников, кото рые садовник засаживал сообразно сезону то первоцветами и левкоями, а потом низкорослыми далиями, китайскими астрами или хризантемами. Она любила здешние длинные аллеи. Особенно ее манили гортензии, растущие прямо у стены. На зиму садовник заботливо укутывал кусты слоем соломы, летом же они покрывались широкими мясистыми листьями и огромными шарами розовых цветков, которые обожала ее крестная мать.

Не то чтобы девушка более всего ценила гортензии, цветы без запаха, — она предпочитала розы, — но их внушительная масса давала ей какое-то ощущение уверенности и спокойствия.

Скрестив руки под черной шерстяной накидкой, она сошла по широким ступеням, ведущим от террасы в сад, и направилась к гортензиям. Вдруг у нее вырвался возглас досады: посреди аллеи, перегородив ей дорогу, стояли несколько пансионерок и оживленно беседовали.

Гортензия хотела было свернуть в сторону, но они уже заметили ее и разглядывали с затаенной усмешкой; их перешептывания не предвещали ничего доброго. Здесь собрались самые непримиримые из дочерей эмигрантов, те, для кого дочь банкира была врагиней, к тому же наследницей громадного состояния, несносной выскочкой, с отменной наглостью кичащейся своими бонапартистскими пристрастиями.

Сойти с дороги Гортензия сочла бы для себя унижением. Это было бы подобно спуску флага на военном корабле ранее, нежели противник произведет первый залп. Как только что на кладбище, она решилась взглянуть в лицо опасности и, не замедлив шага, направилась к ним. Может, из уважения к ее трауру они расступятся, как незадолго до того толпа кладбищенских зевак?..

Но не тут-то было. Девицы стояли плотно, подобно небольшому серому бастиону. Они ожидали ее приближения. Открыла огонь Аделаида де Куси:

— Что вам здесь понадобилось? Сад достаточно велик. Могли бы избрать другое местечко!

— Я люблю гулять именно здесь. К чему же мне менять привычки?

— К тому, что вы нас обеспокоили.

— Что касается меня, то вы мне не помешали…

— Хотелось бы верить! — резким дискантом откликнулась Эжени де Френуа. — Какая негаданная честь для девицы из низов — ежедневно соприкасаться с цветом французского дворянства. В дальнейшем вы могли бы неплохо использовать это, однако не думаю, чтобы теперь вам удалось занять хоть какое-нибудь положение в свете.

— Что вы называете светом?

— Людей, чей род не берет начало в сточной канаве. Общество, где нет мужей и жен, убивающих друг друга…

Гортензия мертвенно побледнела. Ее кулаки сжались под шерстяным покрывалом…

— Вы оскорбляете моих родителей! Я приказываю вам немедленно взять ваши слова обратно!

Юная кривляка разразилась смехом, ее подруги тотчас последовали ее примеру.

— Вы мне приказываете? Вы, на кого скоро начнут показывать пальцем?.. Я не намерена брать назад сказанное, поскольку мы все здесь так думаем. Хотелось бы поглядеть, как вы сумеете нам помешать!Забыв всякую осторожность, Гортензия чуть не бросилась на нее, но внезапно сзади раздался ледяной голос:

— Остановитесь, Гортензия, и успокойтесь. Полагаю, что этим нужно заняться мне!

Никто не видел и не слышал, как подошла Фелисия Орсини; она выскользнула из боковой аллеи, помахивая зажатой кончиками пальцев брошюрой отца Лорике «Малая логика». Фелисия решительно встала между юными фуриями и их жертвой. Как жалящая змея, ее рука взвилась в воздух и дважды обрушилась на круглые щеки наследницы Ольнеев, ударяя с такой силой, что у той выступили слезы.

— Кто-нибудь хочет еще? — вопросила римлянка, насмешливо разглядывая оглушенных девиц. — Может, мадемуазель де Куси? Или мадемуазель де Каниак, имеющая обыкновение, не раздумывая, доносить на всех и каждого, надеясь заслужить уважение матери-наставницы? Впрочем, ее упования тщетны. В роду Грамонов с подлецами не знаются.

Аделаида де Куси первая обрела способность говорить:

— Какая муха вас укусила, княгиня? Странная мысль — покровительствовать этой девице. Ни для кого же не тайна, что вы ее презираете.

— Не думаю, чтобы я когда-либо делала вам подобные признания. В любом случае вы не имеете права вслух высказывать предположения о моих чувствах.

— Это секрет Полишинеля, — хихикнула Жанна де Каниак.

— Как вам будет угодно. Однако, чтобы пресечь эти домыслы и лишить вас повода отдаться излюбленному вами шпионству, желаю сообщить следующее: тяжесть несчастья, обрушившегося на мадемуазель де Берни, должна была бы подвигнуть всякую высокорожденную особу выказывать ей по меньшей мере сочувствие и уважение. Но, как видно, никто из вас не наделен душой благородной! — заключила Фелисия, взяв под локоть и увлекая за собой Гортензию, еще не пришедшую в себя от удивления. — Пройдемте немного, — сказала она, тогда как остальные, опасаясь услышать еще что-нибудь столь же приятное, направились к дому. И вдруг Фелисия рассмеялась: — Вы выглядите оглушенной. Не так ли?

— Это слабо сказано. Мне казалось, вы презираете меня.

— Не столь уж. Я бы сказала, что вы меня раздражаете зрелищем своего превосходства…

— Превосходства? В чем же вы его видите? Ведь не в истоках же моего… скажем, не слишком древнего дворянства?

— Нет. Это связано с обстоятельствами, в которых вы повинны лишь косвенно: ведь вы крестница императора Наполеона. А я — всего лишь кардинала Палавичини. Существует целый мир, и этот мир на вашей стороне…

— Никогда бы не поверила, что услышу такое от принцессы Орсини…

— Потому что вы ничего об этом не знаете, — не без высокомерия возразила Фелисия. — С шестнадцатого века одна из ветвей нашего рода обосновалась на Корсике. Основателя ее звали Наполеон… Ваш император принадлежит нам более, чем вам, хотя он и ставил Францию превыше всего остального мира! Ко всему прочему, он избавил нас от австрийцев. А такого рода вещи не забываются…

Звон колокольчика прервал медленную прогулку девушек.

— Завтрак! — произнесла Фелисия. — Нужно возвращаться. Однако… мне бы прежде хотелось вам поведать, как я опечалена вашим несчастьем и тем, что вам предстоит испытать… И еще мне бы хотелось вас попро-сить. Не вините вашего отца в том, что он сделал. Любовь — кровожадное чувство, и в нашей семье она произвела такие опустошения…

— Я вовсе не виню его, тем более что именно сегодня убедилась: он не убивал мою мать и не покончил с собой.

На пути к дому она быстро пересказала то, что случилось на Северном кладбище. Фелисия страстно впитывала ее слова.

— Удалось ли вам узнать имя этого юноши? — наконец спросила она.

— По видимости, оно никому не было известно. К тому же он говорил с легким иностранным акцентом, похожим на ваш. На какое-то мгновение мне почудилось, что он итальянец…

— Увы, сейчас нет итальянцев, — с горечью произнесла молодая римлянка. — Есть римляне, венецианцы, тосканцы, неаполитанцы… Но вернемся к нему. Как он выглядит? Вы можете его описать?

Гортензия постаралась набросать как можно более верный портрет, но по мере того, как она говорила, Фелисия, к ее удивлению, стала бледнеть, и ее глаза подернулись дымкой печали…

— Неужели это он? — прошептала она скорее себе, нежели спутнице. — Нет, не может быть… И все же… Ах, он ведь совершенно безумен!..

— Вы его знаете? Кто он?..

Она не успела получить ответ. К ним уже спешила служительница, торопя вернуться в дом. Фелисия же, едва ступив на порог, бегом бросилась к лестнице и исчезла в недрах здания. Она не появилась и в трапезной. Впрочем, в предвидении роскошного полдника завтрак был легким, и все быстро с ним покончили. Затем ученицы получили приказ немедленно возвращаться к себе и готовиться к послеполуденному визиту.

Гортензия же отправилась разыскивать Фелисию, но, не найдя ее нигде, была вынуждена обратиться к сестре Байи, учительнице их класса. От нее она узнала, что итальянка попросила позволения спешно отлучиться, и какая-то монахиня проводила ее к графине Орландо, одной из ее кузин, жившей в Париже и поддерживающей с нею постоянную связь. Когда она возвратится, никто не знал.

— Почему вы не оделись должным образом, Гортензия? — спросила затем сестра Байи. — Ношение форменного платья и даже банта вашего класса несовместимо с трауром…

— Знаю, матушка. Однако мать-попечительница позволила мне не присутствовать во время визита Ее Королевского Высочества… Я прямо отсюда направляюсь в часовню, где останусь до тех пор, пока она не уедет…

На самом деле Гортензия вовсе не любила этой часовни, чрезмерно, с ее точки зрения, украшенной позолотой. Убранству часовни недоставало благородства, оно было кричащим. И все же в этот день, скорбный для нее, но праздничный для обители, часовня была единственным местом, где она могла быть уверена, что никто не потревожит тишины и не нарушит ее уединения. А ей было сейчас необходимо как то, так и другое. Не затем ли, чтобы поразмыслить о диковинном поведении Фелисии Орсини? Ведь может статься, что эта странная девушка, столь непредсказуемая в своих поступках, знает того, кто дерзнул нарушить спокойствие на Северном кладбище. По крайней мере несколько слов, что вырвались у нее, прежде чем она скрылась, позволяют предположить это. Да, и уход ее больше походил на бегство. Но куда? И для чего?

Столько вопросов, и ни на один Гортензия не в силахбыла найти ответ! В конце концов отказавшись от этих попыток, она постаралась углубиться в молитву, чтобы не слышать более никаких звуков извне: ни громкого стука подъезжающих придворных экипажей, ни восклицаний, которыми пансионерки приветствовали появление царственной посетительницы. Устремив взгляд на маленький светильник у подножия алтаря, она вся отдалась воспоминаниям о родителях, моля господа даровать им отраду в жизни вечной, ниспослать их душам покой, которого им так не хватало на этой земле, и не позволить, чтобы гнусное деяние убийц осталось безнаказанным.

— Боже всемогущий, если тебе одному дана власть покарать зло, то окажи мне милость, позволь быть орудием твоего отмщения…

Она еще долго молилась, сраженная всем, что ей только что пришлось пережить. Наконец силы изменили ей, она упала на скамью, охватив голову руками, и разразилась безудержными рыданиями. В этом состоянии ее и застала преподобная де Грамон.

— Скорее осушите ваши слезы, дитя мое, и освежите лицо. Поторопитесь: Ее Высочество желает видеть вас.

— Меня? Но почему?

— Я не осмелилась бы спросить ее об этом. Она хочет поговорить с вами…

Через минуту, заново причесанная и умытая, Гортензия была приведена матерью-настоятельницей в гостиную и, согласно установленным правилам, сделала тройной реверанс перед той, которая ее там ожидала.

Взглянув на нее впервые, было трудно представить, что Мария-Терезия, супруга дофина Франции и герцогиня Ангулемская, приходится дочерью королеве-мученице, этому воплощению очарования, грации и элегантности. И главное, что она была некогда тем робким, сдержанным, но бесконечно изящным и прелестным белокурым ребенком, которого ее мать называла «своей муслиновой разумницей» и который потом, уже в крепости, сумел обворожить даже тюремщиков… Недаром ходили странные слухи. Поговаривали, будто случилась подмена, и произошло это во время возвращения в Австрию. Шептались, что не зря она, при столь горячей привязанности к памяти отца, к матери относится куда прохладнее, а своего брата, маленького короля-узника, оплакивает и того меньше. Чего только не болтают, какие тайны не прячутся под мантией. Однако, похоже, эта мантия вся в дырках: сквозь них тайное проникает наружу, разбегается по свету в виде множества толков и домыслов…

В свои сорок девять принцесса выглядела крупной, тяжеловесной и костлявой особой с выцветшими голубыми глазами в обрамлении красных век. В ее чертах не было ничего примечательного, кроме большого, грозно выступающего носа, настоящего носа Бурбонов. Цвет ее лица отнюдь не отличался свежестью, изяществом природа ее обделила, поскольку царственная особа обладала редкостным даром превращать в бесформенные хламиды самые изысканные создания лучших модисток. Без сомнения, она выглядела величественно, но ее величие сочеталось со всегдашним раздражением и недовольством.

Ее общество никогда не могло бы доставить Гортензии особого удовольствия, а в этот скорбный день стало еще и жестоким испытанием. Едва кивнув в ответ на последний из трех традиционных реверансов, супруга наследника престола принялась молча беззастенчиво оглядывать дочь Анри Гранье. Молчание это никто не осмелился прервать, однако оно стало таким давящим, что мать Мадлен-Софи сочла долгом вмешаться.

— Мадам, — мягко сказала она, — да извинит меняВаше Королевское Высочество, но я позволю себе напомнить, что это дитя сегодня пережила испытание, способное сломить самых храбрых и крепких. А ей всего лишь семнадцать…

— Она велика для своего возраста и кажется вполне здоровой, — произнесла принцесса тусклым хриплым голосом, которым была обязана застарелому воспалению горла. — Мы хотели вас видеть, мадемуазель, чтобы сказать, сколь мы опечалены вашим трауром, и вместе с вами решить, что следует предпринять для вашего будущего. Кажется, ваши занятия близятся к концу?

— Это так, мадам, и если будет угодно Вашему Королевскому Высочеству и коль скоро того же пожелает наша мать-попечительница, мое непосредственное будущее до конца учебного года будет связано с этим домом.

— Это мудро, — с ободряющей улыбкой заметила преподобная Мадлен-Софи. — Гортензия — отличная ученица, весьма способная к самым разным предметам… Наше живейшее желание, чтобы она осталась с нами, и, если захочет, гораздо дольше, нежели до конца этого года. Наш дом, как мне кажется, хорошее убежище для страждущих.

— Не сомневаюсь, не сомневаюсь, — раздраженно оборвала ее принцесса и замотала головой, увенчанной черными перьями, что придавало ей сходство с лошадью, запряженной в катафалк, — однако в намерения короля не входит оставлять мадемуазель здесь надолго. И вам не следовало бы этого добиваться, досточтимая сестра. То, что произошло, способно лишь внести беспорядок и возмущение в самый воздух и в жизнь вашей обители. Если судить о слухах, касающихся последних мгновений жизни ее отца…

Краска бросилась в лицо матери Бара, и ее тонкие черты еще более заострились:

— Могу ли я напомнить Вашему Королевскому Высочеству, что этот дом, пребывающий под покровительством и осененный благодатью Священного Сердца Иисусова, не подает слухов суетной жизни и что не может идти речь ни о беспорядке, ни о возмущении там, где мои сестры и я несем свою службу. Мы все здесь любим Гортензию и скорбим о том, что ее постигло!

— Щедрость вашей души известна нам, мать Бара, но нам неизвестны две вещи: что есть свет и чего требует закон. Мадемуазель Гранье не одинока в этом мире. У нее есть семейство, причем, благодарение господу, семейство несравненно более достойное…

Тотчас Гортензия склонилась в новом реверансе.

— Не соблаговолит ли Ваше Королевское Высочество позволить мне удалиться? Мой отец недавно положен в могилу, и у меня не будет сил стерпеть малейший неодобрительный намек на его счет.

— Вы останетесь здесь столько времени, сколько нам будет угодно, мадемуазель! Но каков норов! Вы забываетесь! Вы помните, с кем говорите?

— Да, мадам. Надеюсь, Ваше Королевское Высочество позволит мне выразить свое бесконечное почтение и удалиться. Поскольку вам угодно, чтобы я покинула этот лом, мне остается вернуться в родительский.

— И речи об этом не может быть! По всей вероятности, ваш дядя маркиз де Лозарг будет назван вашим опекуном. Или же по меньшей мере ему будет поручено держать нас при себе до тех пор, пока вы не перейдете под власть супруга. Таково желание короля: вам следует отправиться во владение дяди и жить там в семействе, как подобает девице вашего возраста… и вашего положения. — Но я не хочу ехать к нему! Маркиз некогда отрекся от моей матери, своей собственной сестры. Мне нечего делать там!

— Гортензия! — вскочила преподобная де Грамон. — Опомнитесь!

— Оставьте, моя дорогая! Нам известен этот род девиц. Варварские времена, пережитые Францией, произвели их слишком много. Этой придется повиноваться… как и прочим. Ступайте, мадемуазель! Вам вскоре передадут нашу волю!

— Мадам! — вступилась в защиту Гортензии мать-попечительница. — Ваше Королевское Высочество слишком суровы…

— А вы слишком добры! Можете идти, мадемуазель!

С бурей в сердце Гортензия сделала реверанс, но не стала приседать еще положенных два раза. У нее подкашивались ноги, и она боялась упасть. Она отступила к двери, провожаемая опечаленным взглядом матери Мадлен-Софи, затем кинулась прочь из залы, словно спасаясь от погони. Она чувствовала, как на глаза наворачивались слезы, и не желала доставить этой ужасной женщине удовольствие видеть ее плачущей. Не переводя дух, она бросилась в часовню, пала на ступени алтаря, и все ее тело сотрясли рыдания…

Неделю спустя она получила приказ выехать в замок Лозарг, что в Оверни, где маркиз ожидал свою племянницу. О том, чтобы оспорить королевский приказ, не могло быть и речи, тем более нельзя было ослушаться. С переполненным яростью сердцем Гортензия Гранье де Берни готовилась к отъезду. Что касается Фелисии Орсини, та более не появлялась в пансионе.

Глава II. ПУТЕШЕСТВИЕ К НЕВЕДОМОЙ ЗЕМЛЕ

Карета покинула маленький городок с наступлением вечера. Это позволяло надеяться, что к утру они прибудут на место. Но уже приближалась ночь. Она небрежно волочи-\а по небу рваные клубы облаков, гонимые ветром от одного края земли к другому. Однако для Гортензии ни ночи, пи дня не существовало. Она чувствовала себя такой измученной и разбитой, что, кроме усталости и тревоги, не отпускавших ее еще в Париже, ничто не занимало ее мозг и сердце.

Шесть дней! Шесть дней, как она оставила столицу.

Четыре до Клермон-Феррана, которые она провела в дилижансе, в компании с овернским кюре, нотариусом из Родеза и богатой перчаточницей из Милло, сестрой одной из монахинь монастыря Сердца Иисусова. Преподобная Мадлен-Софи доверила ей девушку с многочисленными наставлениями, которые, впрочем, оказались совершенно излишними. Мадам Шове была женщиной здравомыслящей, наделенной благородным сердцем. Она принадлежала к породе людей, с которыми чувствуешь себя спокойно и уютно в любой обстановке, с ними можно отправиться хоть на край света — так много в них рассудительности и разумной терпимости ко всевозможным каждодневным неудобствам.

Должным образом осведомленная относительно несчастья, постигшего ее молодую спутницу, Евладия Шове прилагала все силы, чтобы избавить ее от любого беспокойства и сделать это путешествие в неизвестность настолько удобным и беззаботным, насколько возможно. И все — в молчании, нарушаемом лишь изредка, поскольку, будучи жен-щиной робкой, она не пускалась в долгие беседы. А это Гортензия не могла не оценить по достоинству. Тем паче что ее и так изрядно утомили длиннейшие монологи нотариуса о политике.

Чтобы девушка не была вынуждена страдать от назойливости своих спутников еще и за гостиничным столом, мадам Шове просила приносить ей и Гортензии еду в комнату, которую они занимали вдвоем. Однако еще прежде, чем они достигли Гренобля, недавняя пансионерка успела познакомиться со всеми подробностями жизни своей спутницы и ответить на множество ее вопросов. Впрочем, именно Гортензия по прибытии в столицу Оверни решилась заговорить о своем семействе.

— Моя мать иногда упоминала о тетушке, графине де Мирефлер, живущей в Клермоне. Тетушке, которую она очень любила и у которой… впервые встретилась с отцом. Не знаю, видела ли она ее после своего замужества, однако мне известно, что они переписывались. Я бы очень хотела свести с ней знакомство. Если, конечно, она уже не покинула этот мир… Но в любом случае понятия не имею, как это сделать.

— Я попробую что-нибудь разузнать о ней.

Не прошло и часа, как Гортензия получила известие, что мадам де Мирефлер, слава создателю, все еще жива. Но так как в конце лета ее обычно терзает сильнейший насморк, графиня отправилась в Авиньон, чтобы переждать неблагоприятные месяцы в гостях у своей дочери, баронессы д'Эспаррон.

— Она вернется весной, — сказала мадам Шове. — И тогда вы, конечно, сможете встретиться с ней.

— Весной? Мне кажется, до нее так далеко…

— Всего два месяца, ведь январь уже кончается. — Перчаточница чуть помедлила, видимо колеблясь, и робко спросила: — Простите, если я покажусь вам нескромной, в этом случае вы можете не отвечать, но… разве вы не счастливы, что снова обретете семью? Маркиз де Лозарг, если не ошибаюсь, ваш дядя?

— Да. И все же у меня нет никакого желания его видеть. Если я и еду к нему, то не по своей воле, а потому что меня принудили…

— Извините меня… но, быть может, он будет счастлив вас принять. Кажется, вы весьма похожи на вашу матушку. Это обстоятельство не может его не тронуть…

— Кто знает? Как бы то ни было, спасибо за то, что попытались меня утешить.

Вопреки ободрениям доброй женщины Гортензия почувствовала новый прилив грусти, когда на пятый день они наконец разыскали дилижанс к Сен-Флуру, конечной точке путешествия. Она понимала, что там ей придется расстаться со своей спутницей, к которой, не сознавая того, привязалась. А вот незнакомый родственник внушал ей, бог весть почему, немалый страх. И это ей, которая никогда ничего не боялась.

Последние два дня путешествия походили на крестную муку. Погода стояла отвратительная. Смесь дождя и снега обрушивалась на дилижанс, переваливавшийся с боку на бок по трудным горным дорогам; непогода разгулялась сразу, как они выехали из города. Вцепившись в дверцу, обе женщины ожидали, что вот-вот наступит их последний час, особенно когда узкая дорога шла по краю отвесных ущелий, от бездонности которых кружилась голова. У мадам Шове обострились ее ревматические боли, она стонала при каждом толчке, а Гортензия сжимала зубы, чтобы не последовать ее примеру.

Затем распогодилось, но стало гораздо холоднее, и онинаконец увидели Сен-Флур. Над городом возвышался собор, и синий клочок неба светился над его башнями-близнецами.

— Экипаж должен вас поджидать на Воинской площади, где останавливается дилижанс, — вздохнула перчаточница. — Там мы и расстанемся. Должна сознаться, я сожалею об этом.

— Я тоже, — неожиданно для себя откликнулась Гортензия. — Вы были так добры. Без вас я бы не выдержала всех тягот этого путешествия…

— А что бы вы сделали тогда?

— Не знаю. Быть может, постаралась бы отыскать свою двоюродную бабку, мадам де Мирефлер. Или возвратилась на улицу Варенн…

— Но вы же знаете, что это невозможно. Мать Бара была бы опечалена, и у нее начались бы неприятности…

Гортензия лишь вздохнула и с тоскливым отчаянием взглянула на суровый пейзаж, расстилавшийся за окном кареты.

— Простите меня! Вы, наверное, думаете, что я теряю голову. Но каждый раз, как я пытаюсь представить себе маркиза де Лозарга, я чувствую… безотчетную боль и тревогу.

— Это потому, что вы молоды, впечатлительны, и к тому же у вас легко разыгрывается воображение! Быть может, вы очень удивитесь, увидев перед собой очаровательного господина преклонных лет…

— Он не так уж стар. Если вспомнить то немногое, что я слышала о нем от матери, ему сейчас должно быть сорок пять… или чуть больше.

— Как бы то ни было, это человек благородного происхождения. Следовательно, он будет вести себя с вами как подобает. Ну же, милое дитя, наберитесь смелости. Вот увидите, все образуется…

— Да услышит вас господь!..

Действительно, у конечной станции дилижанса их поджидал экипаж — развалюха, построенная, вероятно, во времена Людовика XV и, без сомнения, испытавшая на своем веку немало невзгод. В нее была впряжена пара сильных неверских лошадей; кучер же ни в чем не походил на старого Може, в сравнении с ним выглядевшего английским лордом. Этот оказался мужчиной скорее широким, нежели высоким, с квадратными плечами, очень плотный, если только его хламида из серой грубой шерсти не придавала ему излишней массивности. Под измятой круглой шляпой черного цвета виднелось кирпичного оттенка лицо, обрамленное густейшими вороными бакенбардами, закрывающими большую его часть. Заправленные в сапоги гетры из толстого полотна дополняли его наряд.

Этот-то персонаж направился прямиком к Гортензии и неуклюже приветствовал ее:

— Это я, Жером, кучер мсье маркиза. И спрашивать не надо: вижу, вы и есть та девица, о какой говорено. Вот так сразу вас и признал…

— Ты меня уже видел?

— Вовсе нет, а только вы — ну вылитая матушка ваша! Пойду поищу ваши вещички. Ваша-то телега припозднилась, вот и надо бы поторопиться, ежели не желаете объявиться дома завтра утром.

— Замок так далеко?

— Да больше пяти лье. А господин маркиз не жалует, когда его заставляют ждать: ужин — дело святое. Щас вернусь.

Передвинув языком комок табачной жвачки за другую щеку, Жером вразвалку направился к багажу, который вы-гружали служащие почты. Гортензия с завистью взглянула на приветливый постоялый двор с чистыми, блестевшими на солнце стеклами, за которыми угадывался жаркий уютный огонь в очаге. Именно там мадам Шове собиралась провести ночь… увы, без нее.

Та перехватила взгляд девушки и все поняла.

— Как вы полагаете, нельзя ли убедить этого человека дождаться завтрашнего утра?

— Конечно, нет. Разве не слышали: маркиз нетерпелив… И все же спасибо, что вы об этом подумали…

Повинуясь внезапному порыву, она поцеловала свою спутницу. Затем, видя, что Жером возвращается, бормоча себе под нос что-то непочтительное о весе и числе ее багажа, девушка прибавила:

— Скорее возвращайтесь на постоялый двор, дорогая мадам Шове. Мне бы не хотелось, чтобы вы дожидались моего отъезда! Так грустно оставлять кого-то там, откуда уезжаешь…

— Вы мне напишете, чтобы рассказать, как все устроится?

— Обещаю вам!

Спустя мгновение повозка со скрипом тронулась и покатила по крутому спуску, ведущему к нижней части города. Теперь уже ничто не ограждало дочь Анри Гранье от этих незнакомых мест и чуждого ей существования, которое вскоре ожидало ее…

Со вздохом она откинулась на подушки из потертого бархата, пахнущего сыростью и конюшней, прикрыла глаза, чтобы не видеть слабый желто-серый свет там, где недавно синел островок чистого неба. Она попыталась уснуть, чтобы по крайней мере перестать думать, но это ей не удалось, и она вновь открыла глаза. Натянутые нервы, толчки скрипучей Кареты, еще более чувствительные, нежели тряска в дилижансе, печаль, навалившаяся на нее вместе с ужасным чувством одиночества, — все это лишало Гортензию покоя. Да еще ландшафт, такой дикий и неприютный…

Сильно кренясь и рискуя перевернуться, экипаж пересек по берегу долину реки Лескюр и наконец начал длинный и крутой подъем, чтобы где-то в вышине, у границы низких облаков, достичь обрывистого базальтового плато, рассеченного ущельями и лощинами и ощетинившегося в небеса скалистыми острогами самых причудливых форм. Вся эта дикая растительность, по зимнему времени лишенная успокоительной мягкости листвы, топорщилась оголенными черными ветвями, обожженными морозом и облепленными голубоватым лишайником.

Одна в темном пространстве кареты, которую немилосердно трясли по камням перешедшие на рысь кони, Гортензия чуть не плакала. Все это навевало на нее жестокую печаль, особенно когда они попадали в широкие полосы желтого тумана, словно в царство зыбких мечтаний. Она изнемогала от усталости и вдобавок озябла. Ноги в сапожках из черного сафьяна заледенели и ныли.

Толчок, более сильный, чем прежние, исторгнул у нее крик боли. Разве можно назвать эту телегу каретой, мужланa на козлах — кучером, а ту дурно пахнувшую, истлевшую тряпку, которую ей набросили на ноги, — полостью? При воспоминании о каретах, в которых ей приходилось ездить совсем недавно, ее сердце еще горестнее сжалось. Нежность бархатных подушек, шелковистость больших полостей из меха, мягкое покачивание гибких рессор и тихий бег колес на хорошо смазанных осях — где все это сейчас? Оно принадлежит чудесному прошлому, разрушенному в один миг, будто карточный домик, на который дунуло капризное дитя.

Она отчаянно пыталась вытеснить из памяти эти обра-зы, не думать о том, что еще так недавно было ее собственным миром. Прошел целый месяц! А что такое месяц?.. Ей казалось, что за последние дни она постарела по меньшей мере лет на десять. А может, и больше? Наверное, она стала уже совсем древней и это бесконечное путешествие закончится на том свете?

Карета нырнула в какое-то ущелье, поросшее огромными деревьями; они стояли повсюду, едва различимые во мгле. Гортензия услышала, как Жером проревел что-то, и лошади замедлили бег. Дорога, видимо, стала совсем отвратительной: экипаж принялся раскачиваться, как корабль в непогоду. Девушку так трясло и бросало, что временами она задевала головой обтянутый тканью верх кареты. Вцепившись в лямку дверцы, Гортензия прилагала все силы, чтобы не вывалиться на землю. Вдруг пол под ней куда-то провалился, раздался треск и яростный вопль: это кучер ругался, призывая все силы ада и небес. Экипаж остановился; девушка опустила окно, выглянула наружу и почти нос к носу столкнулась с Жеромом.

— Что-то случилось?

— И не говорите! Колесо разлетелось вдребезги. А тут еще снег посыпал!

И действительно, редкие хлопья опускались с потемневших небес. Отцепив один из

фонарей, висящих у передка кареты, Жером разглядывал поврежденное колесо. Гортензия вышла, чтобы самой убедиться в том, сколь велика неприятность, и заодно облегчить экипаж. Ноги страшно замерзли, было больно ходить, однако, сделав несколько шагов, она почувствовала, что стало теплее.

— Нам еще далеко до Лозарга? — спросила она.

— Больше лье… А тут нужна подмога. В одиночку мне не починить карету.

— А разве мы только что не проехали мимо деревни?

Жером плюнул себе под ноги.

— Деревни? Три-четыре заброшенные лачуги, куда по ночам лучше не соваться…

— Это почему?

— Туда заглядывает нечистая сила с тех пор, как тамошнего хозяина сожрали волки, а это стряслось добрых полсотни лет назад…

У Гортензии по спине побежали мурашки, она содрогнулась вовсе не от ночной прохлады.

— А… здесь еще есть волки?

— Попадаются! Так что лучше бы не тянуть тут время. Посреди леса… да еще затемно, в их любимую пору!.. Послушайте, барышня, вы бы залезли назад в карету. Там внутри вам ничего не грозит. Я же сейчас выпрягу лошадь и слетаю в замок…

— Ну, тогда вы можете выпрячь и другую. Я умею ездить верхом.

— Только не на наших конях! Видели их спины? Они вам ноги оторвут. И нет дамского седла!

— Делайте, что угодно, но одна я здесь не останусь! Вы же только что говорили о волках. Если они появятся в пне отсутствие, я-то буду в безопасности, а вот лошадь? Надо просто оставить здесь карету…

— И в ней все ваши пожитки? Чтобы ее тотчас обчистили? Вы, барышня, вовсе рехнулись!

— Так найдите другой выход.

Она принялась ходить взад и вперед, крепко скрестив руки на груди, чтобы согреться. На ее счастье, плащ из черного сукна с пелериной и бархатным воротником был плотным и теплым, а капюшон согревал уши, но долго так продолжаться не могло. Жером переминался с ноги на ногу, не силах на что-либо решиться, и пока ограничивался тем, что с унылым видом разглядывал разбитое колесо. — Сколько раз я твердил господину маркизу, что эту колымагу пора отвезти к каретнику!.. Но он все равно будет кричать на меня! А ко всему прочему он так разозлится, что его заставили ждать… Позвольте мне поехать, барышня…

Гортензия ничего не ответила. Она заметила в глубине леса отблеск пламени; огонь переместился, словно кто-то шел с факелом в руках. Сначала она подумала, что это ей показалось, но потом убедилась, что глаза не обманывали ее.

Она протянула руку в том направлении:

— Смотрите, Жером! Там кто-то есть! Надо его попросить о помощи!

Девушка уже была готова броситься туда, но кучер не двинулся с места. Он даже отвернулся и быстро перекрестился.

— Поворотитесь, барышня, да скорей отведите глаза. Это проклятый огонь. Это его тот, другой, зажег… Да не глядите, не глядите же!..

— Другой?

— Ну да, его имени вслух не говорят, а то беду накличешь!

Как бы подтверждая его слова, где-то в той стороне завыла собака, но Гортензия уже так продрогла, что ей было не до суеверных страхов.

— Не говорите глупостей, Жером! Дьявол давненько не наведывался во Францию! Этот огонь — просто огонь, и, поскольку зажгла его человеческая рука, я хочу увидеть этого человека.

Прежде чем насмерть перепуганный кучер попытался ее задержать, она бросилась под сень деревьев и, спотыкаясь, заскользила вниз, по мере сил уворачиваясь от низких ветвей, колючих кустов и торчащих обломков скалы. Это оказалось не так уж легко. Спуск был крут, не раз ей пришлось цепляться за ветки, хвоя больно колола пальцы сквозь кожу перчаток. Ее ноги утопали в пропитанном влагой мху, но она не обращала на это внимания, зачарованная светящимся пятном, которое постепенно росло на глазах. Жалобные призывы Жерома, стонавшего от ужаса на дороге, постепенно затихли. Его, видимо, сковал страх, и он не посмел следовать за ней. Гортензия же ничего не боялась. Она собиралась попросить того, кого встретит, по крайней мере прийти посторожить карету или же отправиться в Лозарг и предупредить его обитателей, чтобы прислали людей. Поскользнувшись на мокрой сосновой хвое, она натолкнулась на обнажившийся выступ скалы и от боли не смогла сдержать стона. Вновь послышался голос Жерома. До него оказалось гораздо дальше, чем она могла себе представить.

— Вернитесь, барышня, вернитесь, ради создателя!..

Она поднялась на ноги, но не повернула назад. Огонь — то был костер, здесь она не могла ошибиться, влек ее к себе неодолимо. Она закричала:

— Месье! Эй, месье… Помогите нам!

Вместо ответа раздался треск ветвей, и внезапно на ее пути зажглись два глаза, пылавшие, словно раскаленные угли… В нескольких шагах от нее застыл как вкопанный большой рыжий волк…

От ужаса у нее перехватило дыхание. Как подкошенная, она опустилась на землю, настолько потеряв голову, что даже перед лицом того, что сочла неминуемой гибелью, не отыскала в памяти ни одного слова молитвы. Зверь замер в нескольких шагах. Через мгновение он прыгнет и обрушится на нее…

Но нет. Вместо того чтобы броситься вперед, волк сел, словно у него в запасе было еще довольно времени, и облизнулся… Его миролюбивая поза не внушила Гортензии доверия, но позволила издать настоящий вопль, отражен-ный эхом от стен ущелья. Вероятно, привыкший к такого рода возгласам тех, кто встречался на его пути, зверь не двинулся с места… И тут она услышала сильный мужской голос:

— Не надо кричать, вы взбудоражите Светлячка! Следуйте за ним, и он приведет вас к костру!

Голос шел оттуда, где горел огонь. Едва он прозвучал, волк встал, повернулся к ней спиной, но перед тем, как двинуться вниз, оглянулся, чтобы удостовериться, что она идет за ним. Гортензия поднялась на ноги. Ее страх несколько ослабел, но она все еще не очнулась от потрясения и поэтому инстинктивно повиновалась тому, кто ее подзывал.

Пошатываясь и хватаясь руками за деревья в поисках опоры, она последовала за волком, но вдруг он круто повернул направо. И вовремя; если бы девушка продолжала идти, не сворачивая, она неминуемо угодила бы в многометровый провал. Плоская скала, не имевшая никаких выступов, прямо под ногами обрывалась отвесно вниз, словно береговой утес. У ее подножия снова начинался лес. И там на поляне горел костер. Хотя глаза Гортензии немного привыкли к темноте, она бы сама не заметила опасности…

Некоторое время спустя, следуя по пятам за своим необычным проводником, она достигла поляны, где ее ожидало еще более странное зрелище. На скалистом выступе, словно на троне, сидел мужчина, а у ног лесного монарха расположился самый невероятный двор, какой только можно вообразить: стая волков; они глядели на нее, расположившись широким полукругом напротив костра.

— Подойдите, — проговорил мужчина. — Звери не причинят вам вреда. Они уже поели, — прибавил он со смешком, который девушка отнюдь не нашла приятным. Поскольку она не могла решиться приблизиться, он поднялся и пошел навстречу, протягивая ей руку. Загорелая, с обветренной кожей, эта рука была сильной и вместе с тем тонкой. Странно увидеть подобную руку в столь диком месте: с длинными пальцами и изящно очерченными ногтями… Впрочем, она совершенно не подходила тому, кто предстал перед Гортензией.

Повелитель волков был весьма высок ростом, худ, но, без сомнения, очень силен. Усы, борода и целая поросль длинных и густых черных волос скрывали большую часть его немного обветренного лица, позволяя разглядеть лишь крупный надменный нос и глаза. Удивительные глаза — бледно-голубые, цвета прозрачной воды, но теперь — холодные и беспощадные, как стальной клинок. Его грубая одежда не отличалась от пастушеской: штаны и безрукавка из грубого голубого полотна, гетры из толстого тика и бараний кожух. Единственным отличием от крестьянского наряда представлялись толстые, подбитые гвоздями башмаки, похожие на солдатские. Широкополая шляпа из черного фетра осталась лежать на скале.

Не выпуская руку Гортензии из своей широкой ладони, он взирал на девушку с любопытством.

— У вас вид настоящей госпожи. Что вы делаете в лесу подобный час и в такую погоду?

— Я направляюсь в замок Лозарг. К несчастью, у нас случилась поломка: колесо…

— У вас?

— У меня и Жерома, кучера маркиза. Он остался там, наверху, при лошадях.

— Вы так думаете?

— Естественно! Он не захотел спуститься со мной в лес. Он утверждал, что огонь… зажжен дьяволом!

Широким жестом незнакомец указал на полукруг внимательно следивших за ними волков. — Если бы он последовал за вами, он бы лишь утвердился в своем мнении. К счастью, трусость избавила его от этого… Но к делу. Что вам понадобилось в Лозарге?

— Я буду там жить. По крайней мере, так мне кажется.

— Непохоже, чтобы это доставляло вам радость. Если речь идет о браке с маркизом, я вас понимаю!

Дерзкий тон возмутил Гортензию гораздо больше, чем нелепость его речей.

— Я не собираюсь выходить замуж за маркиза: я его племянница. Добавлю, что, как мне кажется, вы отличаетесь редкостной дерзостью, не говоря уже об излишнем стремлении вмешиваться в то, что вас не касается!

— Я один могу судить, что меня касается, а что нет. Вам же, по-видимому, самое время вспомнить, что вы полностью в моей власти…

Он щелкнул пальцами, и волки, до того лежавшие неподвижно, встрепенулись, уселись на хвосты и уставились на девушку десятью парами горящих глаз. Было нетрудно догадаться, что существует и знак, по которому они разом бросятся на нее…

Испугавшись, Гортензия крепко зажмурилась, чтобы ничего более не видеть. В то же время инстинктивным движением ребенка, ищущего защиты, она шагнула к незнакомцу. Прошло несколько секунд, показавшихся ей вечностью. Затем он тихо свистнул, и она съежилась, предчувствуя, как сейчас ее обдаст зловонное жаркое дыхание хищников. Но, кроме раскатистого смеха, ничего более за тем свистом не последовало.

— Да откройте же глаза, маленькая глупышка! — проворчал ее странный собеседник. — Вот уж воистину городская девушка! Боязливая и…

— Я не труслива! — с вызовом воскликнула она, устремив на него возмущенный взор. — Много ли женщин способны встать лицом к лицу с волками, не чувствуя никакого страха?..

— Вы действительно поверили, что я могу натравить их на вас? Посмотрите же, я отослал их прочь.

Действительно, волки исчезли. У его ног остался лишь большой рыжий зверь, которого он назвал Светлячком, — тот, кто был послан ей в проводники. Хотя и его присутствие не могло не тревожить ее, Гортензия все же испытала облегчение. Но, к своему удивлению, убедилась, что силы совершенно покинули ее.

— Могу ли я сесть? — спросила она, указав на выступ, на котором он восседал до ее прихода.

— Я как раз собирался вам это предложить! У вас действительно неважный вид. Вы не хотели бы съесть чего-нибудь?

— О да, — призналась она. — Умираю от голода. Но что можно здесь съесть?

— Вот это!

Из лежавшей на земле котомки он вынул пирог, затем разрезал его надвое. Половину пирога он бросил волку, и тот в три приема расправился с ним; другую половину разделил еще на две равные части, предложив ломоть своей гостье и откусив от другого, причем показал такие же белые, блестящие зубы, как у волка. Гортензия тоже набросилась на еду с тем большим аппетитом, что золотистая корочка отменно пахла, а начинка из жаренных на бараньем жире грибов оказалась превосходной. Ей пришло в голову, что никогда раньше она не ела ничего столь вкусного, и она без малейшего стыда покончила со своей долей пирога. Ее лишь немного стеснял пристальный, без сомнения, ироничный взгляд светлых глаз незнакомца. Но ведь она так проголодалась после тягот путешествия, горечи расставания с мадам Шове и ужаса, испытанного в этот последний час! Теперь у нее проснулась и жажда, поскольку жир был несколько пересолен, и она с благодарностью приняла бурдюк из козьей шкуры, без единого слова протянутый ей странным незнакомцем.

Терпкое, крепкое вино пощипывало язык и заставило Гортензию закашляться. Незнакомец без всякого стеснения похлопал ее по спине.

— Недостаток привычки, — заметил он. — Ничего, это придет! А теперь скажите мне, кто вы и что собираетесь делать в Лозарге?

— Не лучше ли мне подняться снова на дорогу? Жером, должно быть, уже решил, что меня нет в живых, и беспокоится…

— Возможно, он так и считает. Что до беспокойства, могу поспорить: он уже давно на пути к замку. А теперь довольно околичностей! Кто вы?

— Племянница маркиза, я уже вам говорила. Меня зовут Гортензия Гранье де Берни…

Мужчина нахмурился.

— Его племянница?

— Дочь его сестры, если вам будет угодно!

Он наклонился к ней и внимательно всмотрелся в ее лицо, а затем не слишком учтиво сжал ее голову в своих ладонях и, чтобы лучше разглядеть, повернул к огню…

— Дочь той, о ком никогда не упоминают, — как бы самому себе пробормотал он. — Дочь той, кого считают мертвой, отлученной, о ком запрещено даже думать, воплощение предательства, имя которому — женщина… Той, кого маркиз поклялся ненавидеть до самой смерти… Тем не менее вы тут и едете к нему?

— Моя мать умерла, — прошептала Гортензия, и голос ее прервался: это слово все еще ввергало ее в отчаяние. — И мой отец тоже… У меня больше нет никого…

Ее собеседник разразился смехом.

— Так вас это забавляет… — горько проронила Гортензия, опустив голову, чтобы скрыть набежавшую слезу. Повелитель волков сразу осекся.

— Я засмеялся не над вашим несчастьем, Гортензия! И только теперь понял. У вас никого нет, но вы богаты. Даже слишком богаты, если верить слухам. А господин маркиз беден как церковная крыса. И может, даже более того! Это все объясняет. Отныне вы — его воспитанница…

— Никоим образом! Мой отец был не из тех, кто бы мог забыть позаботиться о моем будущем в случае собственной кончины. Моим имуществом теперь распоряжается совет, руководимый его нотариусом, за этим наблюдает его поверенный. По сути, я могла бы остаться дома, но король повелел отправить меня к дяде. Естественно, тот должен получить пансион на мое содержание…

— Да, пансион, который, уж вы мне поверьте, придется ему как нельзя кстати. Надеюсь, что по крайней мере вас будут содержать достойно в этом гнездилище нищеты…

Во всяком случае, если можете принять от меня совет, то поберегитесь!

— Беречься чего? Что вы имеете в виду? — прошептала неприятно удивленная Гортензия.

— Того, что маркиз — ваш единственный наследник в случае, если с вами… что-нибудь случится. Вам следует ежеминутно быть настороже. Ну, а теперь я провожу вас к вашему экипажу…

Он протянул ей руку, чтобы помочь подняться, а другой нахлобучил на голову свою широкополую черную шляпу. Несмотря на выпитое вино, Гортензия вновь почувствовала, что внутри у нее все похолодело. Ей никогда не хотелось ехать в Лозарг, но теперь ее обуял настоящий страх…Ведя девушку через лес, незнакомец продолжал наблюдать за ней…

— К чему такая кислая мина? — заметил он, явно забавляясь испугом Гортензии. — Вас пока что никто не убил. Я даже надеюсь, что у вас впереди много прекрасных лет… Если прибегнуть к некоторым предосторожностям!

Насмешливый тон пробудил в ней былую строптивость нрава и одновременно придал ей силы.

— Для предводителя волков, почти что дикаря вы выглядите весьма осведомленным обо всем, что происходит в домах и даже в умах здешних обитателей! Откуда такая проницательность? А я даже не знаю, кто вы…

— Никто!.. Или, если хотите, вольный ветер. Либо лесной дух.

— Но даже у вашего волка есть имя, а у вас? Разве вас не крестили?

— Отчего же. Можете называть меня Жан…

— Это, как бы выразиться, звучит слишком уж односложно… Жан де… что дальше?

Он остановился, внимательно посмотрел на нее, и в первый раз она увидела, как он улыбается. Улыбка была удивительно юной, причем один уголок крепко сжатого рта поднимался чуть выше другого, что придавало ему слегка насмешливое выражение. В то же время глаза, обычно смотревшие жестко, теперь излучали мягкий свет.

— Спасибо, — сказал он.

— За что?

— Вот именно за это вельможное «де», что сорвалось у вас с языка.

Гортензия покраснела. Ценою жизни она не смогла бы объяснить, что ее заставило предположить в этом человеке благородное происхождение, несмотря на его дикарскую наружность. Может, надменная посадка головы, правильная речь или тонкие пальцы, а скорее всего — этот голос. Глубокий, низковатый, но иногда с проскальзывавшими в нем звонкими властными нотками.

Она остановилась, чтобы перевести дух, поскольку, несмотря на помощь повелителя волков, подъем оказался куда круче, чем она ожидала, а тонкий снежный покров сделал почву слишком скользкой.

— Ну так что же, — прошептала она. — Вы скажете мне свое имя?..

— У меня его нет. Для всех я — Жан, Князь Ночи… или Волчий князь. Этого вполне достаточно…

Она поняла, что большего он не скажет, и снова тронулась в путь. Через несколько мгновений они выбрались на дорогу недалеко от кареты. Но лишь для того, чтобы убедиться в отсутствии Жерома и одной из лошадей. Оставался, правда, второй жеребец, которого близость волка, не отходившего ни на шаг от своего хозяина, привела в ужас.

— Светлячок, домой! — крикнул Жан, бросаясь к обезумевшей от страха лошади. Дико поводя глазами, конь скалил желтые зубы и ржал. Однако волк, услышав голос хозяина, тотчас повиновался приказу, и вскоре бедное животное успокоилось. Тогда лесной человек выпряг его, оставив лишь уздечку и поводья.

— Я доставлю вас в Лозарг, — сказал он Гортензии, которая, стоя у края дороги, наблюдала, как он лихо справился с этой нелегкой задачей.

Успокоив лошадь, он одним прыжком вскочил на нее и протянул девушке руку:

— Ну же! Смелей! Вы будете держаться за меня…

— Но как же… карета? Мой багаж? Он сухо рассмеялся.

— Кому здесь воровать? Жером вернется с людьми и другим колесом…Ей удалось, опираясь на его мощную руку, вскарабкаться на лошадь и устроиться на ее широкой спине.

— Прекрасно, — одобрительно проговорил Жан. — Обхватите меня обеими руками у пояса и держитесь крепко. В любом случае мы не помчимся во весь опор.

Они тронулись шагом. Дорога, каменистая и неудобная, змеилась по лесу, опускаясь все ниже, туда, где, видимо, был выход из расселины. Шум горного потока, поначалу еле слышный, становился все явственнее. Меж тем ночь казалась светлее от выпавшего снега, хотя облака все еще клубились в вышине, словно бы нехотя сползая с мертвенно-бледного полумесяца; он все же давал достаточно света, чтобы глаз мог различить окружающие деревья, скалистые отроги и ручейки, в которые постоянно попадали конские копыта. Широкие сосновые кроны, черные ели и старые буки с корявыми ветвями высились вокруг, словно колоссы.

В горловине ущелья дорога шла вдоль потока, пенистым водопадом бьющегося внизу о черный скалистый берег, и чудилось, будто утесы — это злополучные странники, навеки застывшие под действием дикого и злобного заклятья.

Окоченев от холода, но вцепившись в своего спутника и радуясь исходящему от него успокоительному теплу, Гортензия представляла себе, что вступила на дорогу, ведущую к вратам ада, — настолько этот пейзаж был похож на подступы к потустороннему миру.

— Нам еще далеко? — спросила она таким слабым голосом, что его вряд ли можно было различить. Но волчий пастырь услышал. Он усмехнулся:

— Вам страшно?

— Нет. Холодно… К тому же что ни говори, а вокруг все кажется таким ужасным…

— Не надо бояться здешних мест. Красивее их нет нигде. Вы только дождитесь нашей весны, когда зажелтеют дикие нарциссы на лугах и расцветет голубая горечавка… Подождите, и вы вдохнете здешний аромат… В конце концов, вы сами рассудите! Взгляните! Вон там Лозарг!

Стены ущелья внезапно ушли вбок, словно потайная дверца. Перед ними под тонким снежным покровом появился холм, увенчанный массивным замком, где к четырехугольному донжону прилепились четыре круглые башни с выщербленными зубцами, одним своим присутствием отметавшие последние пять веков цивилизации. Замок выступал из ночи времен в нетронутой величавой надменности. У его подножия теснилось несколько построек, зажатых вкруг того, что некогда было передовыми укреплениями, но они не портили общего эффекта. Впечатление было неизгладимым.

Гортензии никогда бы не пришло в голову, что можно жить в таком обиталище. Она прошептала:

— Вы хотите сказать, что… это жилище моего дяди?

— Естественно. Разве замок вам не понравился? Как бы то ни было, он довольно красив… Правда, несколько обветшал.

Потрясенная увиденным, девушка ничего не ответила. Образ матери, пленительно легкомысленной, всегда занятой нарядами и удовольствиями, промелькнул в ее памяти, Контраст ее жизни в Париже с этим суровым свидетельством другой эпохи, холодным и безжизненным, был столь разительным, что Гортензия не могла подавить улыбку. Это, пожалуй, многое объясняло… Впрочем, по мере приближения к нему замок показался ей более приветливым благодаря огонькам, что поблескивали за узкими окнами. К тому же у его стен виднелись другие огоньки, они двигались и мерцали над дорогой, спускавшейся по холму.

— Вам на помощь уже спешат, — проговорил Жан, Князь Ночи. — Фермер Шапиу, его сын Роже и ваш кучер…

Когда же Гортензия призналась, что не в состоянии различить что-либо, кроме блеска фонарей, он рассмеялся:

— Я ночью вижу не хуже кошки, и притом далеко… Могу вас уверить, что они отправились на повозке, которую здесь называют «барота»: это двухколесная телега; так вот, в ней — все для замены сломанного колеса вашего экипажа. И кроме того — ружья…

Через несколько минут у подножия холма они встретили маленькую процессию; тут действительно была двухколесная телега, на ней сидели двое мужчин, третий ехал верхом. Все они застыли при виде всадника, который издалека выкрикнул:

— Ну что, Жером, ты, как всегда, ходишь в смельчаках? Твоя госпожа уже сотню раз могла бы сгинуть в лесу. Если ты всегда так оберегаешь тех, кого доверяют твоему попечению, я не могу поздравить маркиза с верными и исполнительными слугами.

— А нечего было туда соваться! — пробурчал тот, к кому обращались. — Я ж говорил, что добром не кончится…

— Говорить мало. Надо было пойти за ней. А ты ничего лучше не придумал, как бросить ее одну среди ночи. Тебе это приказывали?..

— Так мне ж пришлось бежать за подмогой! Я ж сказал. Могла бы спокойно посидеть в карете.

— И помереть от холода… или от чего другого!

Не слушая дальнейших оправданий кучера, Жан каблуками легонько подбодрил лошадь и направил ее на скалистую тропу, ведшую к замку. Его силуэт при лунном свете вырисовывался с отчетливостью покрытой чернью серебряной чеканки. Старые камни, вырубленные из глыб застывшей лавы, выглядели чрезвычайно эффектно. Их мягкие контуры чуть размывали отчетливый рисунок укреплений и придавали им особое очарование. Остроконечные крыши башен поблескивали под лунным светом, и было непонятно — спускается замок прямо с небес или же собирается вознестись ввысь. Возникало желание протянуть руку и прикоснуться к нему, как к какой-нибудь драгоценной вещице.

— Вы оказались правы, — выдохнула восхищенная Гортензия. — Он очень красив.

— Он похож на женщину, в которую ты влюблен… или хотел бы влюбиться, но не смеешь.

— Почему вы так говорите? — спросила девушка, пораженная столь странным сравнением.

— Да так. Вам не понять…

— Как вы можете судить! Если бы вы объяснили и…

— Зачем? — грубо оборвал он ее. — Скажем, мне нет дела до того, поймете вы или нет. Кстати, мы приехали. И вас уже поджидают.

Действительно, на пороге, возле высокой двери с прибитым к ней изъеденным временем каменным гербом, стоял человек. Неясный свет факела, который держал в руках мальчик, одетый по-крестьянски, выделял его на фоне стены, которая казалась еще чернее. Он был высок, поджар, угловат, но черный камзол по моде прошлого века тем не менее сидел на нем с отменным изяществом. Густые белоснежные пряди волос были небрежно зачесаны назад и, поблескивая, колыхались, как легкий некрученый шелк, но в обрамлении этого благородного нимба взору являлось одно из самых надменных и холодных лиц, какие производит природа. Высокие скулы, волевой подбородок и тонкий рот с лукавой складкой по внушительности все же уступали носу, от которого бы не отрекся и Король-Солнце Людовик XIV. Что касается глаз, цвет которых трудно было различить в столь скудном свете, они буквально запылали яростью, когда их обладатель узнал всадника. Вырвав факел из рук мальчика, он бросился к пришельцам.

— Кто внушил тебе дерзкую мысль явиться сюда? — взревел он, стараясь перекричать поднявшийся ветер. — Вон!..

— Не думаете ли вы, что я здесь ради собственного удовольствия? — с горькой иронией парировал Жан, Князь Ночи. — Если бы ваши слуги лучше вам служили, мне не пришлось бы обеспокоить себя. — Затем, обернувшись к Гортензии, которая, все еще вцепившись в него руками, с тревогой наблюдала эту сцену, сказал: — Вы можете спешиться, мадемуазель! Этот милейший человек — ваш дядюшка, высокородный и могущественный сеньор Фульк, маркиз Лозарга… и прочих мест, кои было бы утомительно сейчас перечислять.

Он не успел ей помочь, Гортензия с ловкостью опытной амазонки уже сама соскочила на землю. Держа факел в поднятой руке, маркиз устремился ей навстречу, но внезапно застыл на месте с видом крайнего изумления.

— Виктория! — пробормотал он с неожиданной нежностью в голосе. — Ты вернулась, Виктория…

— Мое имя Гортензия, месье.

Она чуть замешкалась, хотя и не слишком явно. Представ перед этим человеком с профилем хищной птицы и серебряной шевелюрой, в котором издали угадывался властный повелитель, она так оробела, что едва не назвала его «монсеньором», а это было бы вовсе неуместным. Что до «дядюшки» — у нее не было ни малейшего желания так его именовать. Но он даже не заметил этой легкой заминки, весь поглощенный созерцанием ее лица.

— Нет такого имени: Гортензия, — проворчал он. — Оно ничего не значит, и здесь о нем не слыхали. Разве что служанка или крестьянка…

Твердое обещание оставаться обходительной, вырванное у девушки преподобной Мадлен-Софи в час расставания, потеряло силу перед столь высокомерной презрительностью.

— Почему бы не прибавить в этот перечень и корону? — возмущенно оборвала она его. — Впрочем, не думаю, что его могли здесь слышать, ибо это имя происходит от названия экзотического цветка, привезенного из путешествия одним из спутников господина де Бугенвиля. Что касается той, в честь кого я так наречена, — Гортензии де Богарне, голландской королевы и моей крестной матери, она никогда не имела ничего общего с челядью!

— Поддельная королева с картонной короной, подобно многим другим, извлеченным из факирского сундучка Буонапарте…

— Решительно я начинаю понимать, что мы никогда не сойдемся относительно титулов, маркиз, — снова с возмущением бросила ему в лицо Гортензия. — Тот, кого вы именуете «Буонапарте», для меня навсегда останется Его Величеством Императором…

— Корсиканский узурпатор, короновавший сам себя…

— В присутствии и с благословения папы римского! И его крестницей я имею честь быть. Засим, если Гортензия вам так не нравится, вы всегда мажете называть меня Наполеоной: это мое второе имя.

— Я буду звать вас Викторией.

— Пусть так. Но с прискорбием сообщаю вам теперь же, что не стану отзываться на это имя… несмотря на все почитание, какое я обязана к вам питать. Не говоря уже о том…

Факел так опасно затанцевал в руке маркиза, что, неожиданно свесившись через холку лошади, Жан перехватил его.

— Почему бы вам не продолжить так чувствительноначавшееся первое знакомство в доме? — с издевкой сказал он. — Вы оба, сдается мне, обладаете схожими характерами, и видно, что вы из одного семейства. Что касается этой девицы, маркиз, подождите немного, прежде чем подпалить ее. Нехорошо, когда слишком много людей погибают в одном замке одинаковым образом. — Швырнув факел на землю, повелитель волков поворотил лошадь и начал спускаться по тропе, бросив в ночь: — Я верну эту скотину Шапиу, поскольку мне не по нраву возвращаться пешком. Это подобает лишь подлой черни.

— Сам ты из черни, был и навсегда останешься таким! — вне себя от ярости взревел маркиз, и его поза свидетельствовала, что он готов броситься за обидчиком. Но Жан был уже далеко. Фульк де Лозарг и Гортензия остались лицом к лицуй компании лишь с юным лакеем, пытавшимся, невзирая на ветер, снова зажечь факел.

Маркиз медленно и глубоко втянул в себя воздух, стараясь обрести утраченное спокойствие, и объявил:

— Прошу в дом!

Даже не взглянув на девушку и не предложив ей руку, он направился к замку. После краткого замешательства — ей хотелось побежать за Жаном и умолить его доставить ее в Сен-Флур, чтобы дождаться там первого же дилижанса и вернуться в Париж, — Гортензия покорилась судьбе и пошла за дядей, стараясь не оступиться на выбоинах и буграх. Для ее самолюбия было подлинной мукой войти в этот замок, особенно после только что случившегося объяснения. Столь странный прием, оказанный дядей, заставлял ее думать, что ей понадобятся все ее бесстрашие и постоянная готовность дать отпор. Воистину это был волчий край…

В прихожей, вымощенной круглыми камнями, ступать по которым в обуви, сшитой у парижских сапожников, было не слишком приятно, ее поджидала какая-то женщина. Она показалась Гортензии такой же безжизненной и неподвижной, как старинный деревянный святой, что нависал над входом в залу.

Низенькая, коренастая, вся в черном, не считая белейшего, накрахмаленного фартука, она обратила к Гортензии круглое лицо, которое густая сеть морщин делала похожим па печеное яблоко. Черные живые глазки, глубоко упрятанные под нависшими седыми бровями, и пожелтевшие бугры щек также неотвратимо вызывали в памяти кожуру плода, погубившего нашу праматерь Еву.

— Это Годивелла, — представил ее маркиз. — Она была моей кормилицей, и иногда ей взбредает на ум, что те времена не кончились. — Затем он обратился к женщине: — Вот, милая старушка, это наша племянница. Она утверждает, что зовется Гортензией, но по мне лишь одно имя может подходить к такому лицу.

— Нет, — отрезала Годивелла, чей взгляд жадно впился в гостью. — Она походит на ту только внешне. Никогда наша молодая госпожа не имела такого боевого задора, да и голову держала по-иному. А потом, она была меньше ростом. И к тому же…

— Этак ты кончишь перечислять завтра к вечеру. Веди ее в ее комнату. — Затем, едва заметно, словно против воли, поклонившись, он добавил: — Желаю вам доброй ночи!

И, не ожидая ответа, исчез в одной из низких дверей, выходящих в прихожую. Годивелла взглянула на девушку.

— Вы ужинали, барышня?

— И да, и нет. После поломки нашей кареты я встретила человека, поделившегося со мной пирогом. Этот человек…

— Знаю. Я видела, как вы приехали. Я вам сейчас приготовлю горячее молоко. Изволите пойти со мной?

С этими словами она взяла с полки медный подсвеч-ник, зажгла свечу от того, что стоял около святого, и направилась к каменной лестнице одной из башен. Чувствуя, что сейчас упадет от усталости, Гортензия послушно последовала за ней.

Истертые временем ступени были неровными, низкими, а сама лестница — довольно пологой, но затопивший ее мрак придавал ей несколько угрожающий вид. Быть может, всему виной было колеблющееся пламя свечи, зыбкие тени казались живыми.

Напрасно Гортензия пыталась приободриться, твердя себе, что в этом жилище когда-то родилась ее мать, здесь прошло ее детство, и, наконец, здесь она выросла именно такой, веселой и жизнерадостной,

легкомысленной, — ничего не помогало, тяжелое впечатление не рассеивалось. Вспоминался материнский смех, его светлые переливы еще звучали в ушах дочери. Однако та, что не считала себя ни веселой, ни жизнерадостной, чувствовала себя в этом чужом ей замке, словно в тюрьме.

Толщина средневековых стен, темно-серый цвет лавовых камней еще больше усиливали это сходство, и Гортензия, покорно следуя за свечой, дрожащей в руках кормилицы, с грустью вспоминала лес под снегом, большой костер, такой уютный, несмотря даже на опасных лесных обитателей. И еще она вспоминала о суровом Жане, Князе Ночи, что предложил ей ломоть пирога, показавшегося ей самым вкусным из всех яств этого мира.

Открыв одну из дверей в глубине коридора, Годивелла разом прервала течение ее невеселых мыслей:

— Вот ваша комната, барышня! Тут жила ваша матушка, и ничего не тронуто с тех пор, как она нас покинула…

В сравнении со всем, что Гортензия до того видела здесь, комната выглядела весьма привлекательно. Такая перемена объяснялась жарким огнем, разведенным в камине, и обстановкой, где все вещи принадлежали XVIII столетию.

Легкая мебель, ковер с вышитыми цветами и шелк цвета морской воды резко контрастировали с каменными стенами, принадлежавшими другой эпохе, с узкими оконцами и огромными балками потолка, расположенными где-то высоко над головой. Но во всем чувствовалась забота о том, чтобы смягчить средневековую суровость, сделать жизнь более удобной, — и это чуть-чуть облегчало душу.

— Вот единственная красивая комната в доме, — продолжала Годивелла, торопясь зажечь свечи на камине. — Даже маркиза, пока была жива, не имела такого приятного жилья…

— Маркиз был женат?

— Конечно. Бедняжка умерла вот уже десять лет тому назад.

— Она сильно болела?

— Нет. У нее, правда, голова была не в порядке, но здоровье отменное. Она погибла от несчастного случая.

— А что за несчастье с ней случилось?

Годивелла не ответила. Может, не расслышала. Она пустилась на колени перед огнем и яростно шевелила угли, а когда Гортензия повторила свой вопрос, кормилица так шумела, что и в самом деле не смогла бы уловить ни слова… Девушка не стала настаивать. Впрочем, она слишком устала, чтобы проявлять в столь поздний час чрезмерное любопытство. Пока что она прошлась по комнате, поочередно осмотрела маленький инкрустированный секретер, весьма уютную кровать, уже приготовленную для нее и задрапированную шелковыми занавесками, затем подошла к камину, над которым висело старинное зеркало, чье испещренное пятнышками стекло показало ей ее отражение, и она показалась себе невероятно бледной. Привычным жестом снимая шляпу, она спросила: — Поскольку вы были кормилицей маркиза, Годивелла, должно быть, вам доверили и мою мать?

— Нет. Ее вскормила моя сестра Сиголена. Она моложе меня.

— Она тоже здесь?

— Нет.

— Досадно. Я бы хотела с ней познакомиться… Но, может, еще представится случай. А где она сейчас?

— В другом месте… Пойду-ка я за молоком.

Этот жесткий ответ, граничащий с грубостью, удивил Гортензию, равно как и та поспешность, с которой Годивелла ретировалась, однако на время она решила не выяснять, с чем это связано. Быть может, например, сестры в ссоре…

Не решаясь снять плащ — до такой степени ее все еще пронимал холод, — она села у огня, сняла мокрые ботинки и со вздохом наслаждения протянула ноги к жаркому пламени. Ее вещи, оставшиеся в поврежденном экипаже, очень бы ей сейчас не помешали. Впрочем, ее мечты не простирались далее пары теплых домашних туфель и удобного халата. Однако она всегда любила огонь, а здешний показался ей счастливым даром, восстанавливавшим силы. Он был другом в доме, который, как она предполагала, относился к ней враждебно, и даже камни его, казалось, много веков ждали своего часа, чтобы обрушиться и раздавить ее.

Такая странная мысль посетила ее в комнате, где все напоминало о матери. Здесь жила Виктория де Лозарг, здесь находили приют ее девические мечты… Тем не менее Гортензия вновь испытала то же странное чувство, как и тогда, когда ей сообщили о смерти родителей: она не могла даже представить себе, какой была в ее возрасте женщина, самая близкая ей по плоти и крови.

Но усталость нарушила течение мысли. От каминного жара все ее члены отяжелели, и она чувствовала в себе не больше сил, чем у продрогшего котенка. Как хорошо было у очага после холода, снега, волков и особенно этих непопятных людей, среди которых придется жить…

Когда возвратилась Годивелла, неся на блюде чашку и горшочек горячего молока, она обнаружила путешественницу крепко спящей в кресле, пока ее ботинки дымились перед камином. Служанка застыла в неподвижности, разглядывая гостью. Затем, поставив блюдо, подошла к старинному шкафу, с легким скрипом открыла дверцу — оттуда слегка пахнуло вербеной, — достала белую ночную сорочку, ткань которой чуть пожелтела на сгибах, и стала будить Гортензию, чтобы помочь ей раздеться. Это оказалось не столь легким делом — погрузившись в сон, та вовсе не собиралась возвращаться к действительности. Годивелле все же удалось отчасти пробудить девушку и заставить ее сделать несколько глотков горячего молока. Затем освободила от дорожной одежды и облачила в ночную рубашку, которую сначала подержала перед огнем, и наконец почти что отнесла гостью на ее ложе.

Спустя краткое время, утопая в самой удобной, глубокой и мягкой постели с монументальной периной клубничного цвета, Гортензия позабыла о холоде, испытанных страхах и прежде всего о том, что ей совершенно неизвестно, какое будущее ей уготовано.

Глава III. ОБИТАТЕЛИ ЛОЗAPГA

Солнце благородного матово-красного цвета всходило над холмистым горизонтом и становилось все ярче, поднимаясь среди облаков, скользивших с невероятной быстротой, словно скорбный накал дневного светила внушал им ужас.Первый же сверкающий луч, как стрела, угодил Гортензии прямо в глаз и разбудил ее. Она некоторое время лежала недвижно, уютно устроившись под покрывалами и разглядывая балдахин из зеленого шелка, висевший над постелью. Меж тем тревожные воспоминания о предыдущем необычном вечере медленно всплывали из глубин памяти. Затем она повернула голову, чтобы окинуть взглядом комнату, которая отныне принадлежала ей.

К своему удивлению, она не обнаружила ничего необычного, разве что стены из голого камня. Дневной свет смягчал их суровость, слегка золотя серые глыбы. Кроме того, этот солнечный луч, о котором накануне нельзя было даже мечтать, без сомнения, служил добрым предзнаменованием… Гортензия села на кровати, потянулась, зевнула и убедилась, что за время сна ее вещи уже прибыли. Они были тщательно уложены в углу комнаты, и некто — без сомнения, Годивелла — раскрыл все баулы и сундуки.

Маленькие часы из золоченой бронзы, занимавшие центр каминной доски меж двух подсвечников из того же металла, пробили восемь, сообщая, что давно пора вставать. Именно это она, не медля, и сделала с тем большим удовольствием, что провидение — во плоти, но все же незримое — оставило у самой кровати голубые домашние туфли и халат, об отсутствии которых она так сожалела накануне.

Прежде всего она бросилась к узкой и глубокой амбразуре окна, теперь освещенного солнцем. Пейзаж, открывшийся ей, был поистине величественным. То, что она вчера приняла за холм, оказалось скалистым отрогом, на вершине которого покоился замок. Бурный поток, чей шум доносился до нее приглушенным шелестом трущегося шелка; огибал грозное обиталище почти с трех сторон, но верхушки высоких сосен, едва достигавших подножия замка, давали представление о глубине ущелья, по которому он тек. Никогда феодальные укрепления не были столь хорошо защищены: сама природа позаботилась о водяных рвах. Конечно, человек тоже постарался выстроить защитную стену, развалины которой, поросшие кустарником, кое-где еще виднелись.

Воздух был упоительно чист, и Гортензия открыла окно, чтобы вдохнуть его полной грудью. И вместе с ласковым солнечным теплом ей в лицо ударил целый букет живых запахов, весьма красноречиво свидетельствовавших о близком приходе весны. Самые красивые места на земле, как сказал волчий пастырь… Не вполне убежденная в этом, Гортензия уже подумывала, что он вполне мог оказаться прав…

Она собиралась затворить окно, чтобы заняться своим туалетом, когда ее внимание привлекла совершенно непонятная картина: выскользнув из-за выступа одной из круглых башен, некое человеческое существо спешило к ущелью. По-видимому, то был мужчина, ибо из-под широкой овечьей шкуры, закутавшей верхнюю половину его фигуры, торчали две худые ноги, обутые в легкие башмаки, и их поступь была одновременно стремительной и неровной.

Тут она различила — в этом и таилась странность происходящего, — что неизвестный продвигался перебежками: от кустистого островка к купе берез, от них — к скоплению камней, и всякий раз затаивался, прежде чем продолжить путь к своей неведомой цели. При этом он часто оборачивался в сторону замка. Вне всякого сомнения, незнакомец совершал побег и опасался погони.

Гортензия убедилась в этом вполне, когда он наискосок пересек пространство около ее окна. Под полями старой, уже бесформенной шляпы она разглядела молодое безбородое лицо, бледное и болезненное, на котором, как две чер-ные дыры, выделялись огромные глаза. Глаза человека, объятого ужасом…

Гортензия инстинктивно отступила на шаг, чтобы не умножать этот страх, ибо в поведении юноши было нечто, возбуждавшее такую жалость, что она тотчас приняла его сторону. Беглец явно боялся замка или кого-то в замке, между тем как сама Гортензия не была уверена, не следует ли опасаться здесь всех и каждого.

Повинуясь инстинкту, она быстро закрыла окно, заслышав за спиной легкое поскрипывание дверных петель, а затем обернулась. Годивелла с дымящимся ковшом в руках как раз входила в комнату.

Видя, что Гортензия уже на ногах, она удовлетворенно скривила губы, что при большом желании можно было принять за улыбку.

— Ах, вы пробудились, госпожа! Желаю здравствовать!..

— Доброе утро, Годивелла.

— Быстро одевайтесь и спускайтесь на кухню завтракать. Это в конце прихожей, по левую руку. Вам придется довольствоваться этим местом: со стола в большой зале уже давно убрано.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4