Если он случайно и делил ложе с женой во время своих приездов, никогда больше сама она не взяла его за руку, чтобы отвести в свою комнату. Зато Агнес чаще стала принимать у себя каноника Тессона из Валони, который когда-то хорошо знал ее мать и который от роли друга перешел к роли духовника. Давно привыкнув к сетованиям женщин, более или менее удовлетворенных своим браком, он постарался объяснить молодой госпоже Тремэн, что супружеская жизнь не может вечно протекать в избытках страсти и что вполне естественно, когда со временем наступает определенное спокойствие в отношениях.
Если бы речь шла о ком-нибудь другом, а не о Гийоме, Агнес приняла бы его увещевания, но она слишком хорошо знала огромную жизненную силу своего мужа, чтобы с легкостью наблюдать, как бурный поток его страсти теряется в гладких водах тихого пруда. Однако она постаралась все-таки в течение некоторого времени придерживаться суровой добродетели смирения. До того рассвета прошлым летом…
Уже много дней Котантен задыхался от влажной жары, которую совершенно не ослабляло соседство гладкого, как оловянное зеркало, моря. В Тринадцати Ветрах жили с настежь открытыми окнами в надежде уловить малейшее дуновение ветра. Даже с наступлением сумерек не становилось прохладнее.
Немного терпимее было в конюшне, где вместе со своим главным кучером Проспером Дагэ Тремэн помогал Брюйер, красивой ирландской кобыле, произвести на свет своего первого жеребенка. Толщина стен, возведенных под вековыми деревьями, широко раскрытые двери и отсутствие других лошадей, отпущенных на ночь в луга, успешно боролись с летним зноем. Тем не менее Гийом и Дагэ, по пояс обнаженные, истекали потом, когда к трем часам утра их усилия увенчались успехом: торжествующая Брюйер преподнесла Али великолепного чистокровного жеребенка, сына, достойного его самого… Обессиленный, но почти такой же счастливый, как если бы он сам был отцом новорожденного, Гийом вышел из конюшни, приветствуемый криками петухов. И вместо того, чтобы вернуться домой, он поддался желанию окунуться в старый пруд – Гийом приказал заново выкопать его на краю парка.
Случилось так, что Агнес, которой не хотелось возвращаться к себе в постель, пришла та же мысль. Она спустилась в сад и, выйдя из-под прикрытия деревьев, заметила мужа, который бежал к пруду в серых красках рассвета. Она присоединилась к нему в тот момент, когда он, закончив раздеваться, собирался двинуться в камыши.
В дымке, которая поднималась от воды, Агнес так была похожа на видение, что он не нашелся, что ей сказать. Она лишь улыбнулась, позволив легкому пеньюару соскользнуть на землю, потом со смехом, прозвучавшим как приглашение, бросилась в воду. Он устремился за ней, охваченный желанием, которое подстегивал вечный инстинкт охотника, но Агнес, с детства привыкшая к играм на воде, плавала так же хорошо, как и он. Ему удалось догнать ее, но не схватить: она выскользнула из его рук, как угорь. Когда же ему снова удалось догнать ее, Агнес упала в камыши, все еще смеясь с вызовом, что окончательно распалило ее супруга. Они занялись любовью, как Адам и Ева в первый день… И повторили это на следующую ночь, и в течение недели пережили свой второй медовый месяц. Мед был в высшей степени сладким, и при этом восхитительном языческом воспоминании Агнес по пути к старой церкви чувствовала, как горели ее щеки. А потом, после внезапно полученного письма, Гийом должен был уехать в Гранвиль и остаться там дней на десять. Когда он вернулся, Агнес боролась с первыми приступами тошноты из-за беременности, которая оказалась впоследствии если не тяжелой, то по крайней мере утомительной, и положила на время конец близости супругов. Бледная и печальная, молодая женщина ненавидела запахи конюшни, которые приносил c собой Гийом, и еще больше запах табака. Однако, когда наступил долгожданный момент, все прошло как нельзя лучше: Адам Тремэн появился на свет с образцовой корректностью: его мать действительно страдала не более получаса, – Божья милость, которую она приписала молитвам каноника Тессона.
Это рождение было большим триумфом Агнес. Наконец она могла дать своему супругу наследника, которого тот так хотел. Она была такой счастливой, что от всего сердца рассмеялась. По традиции, существующей в знатных семьях, Гийом приветствовал появление своего сына тем, что надел на палец жены кольцо с прекрасным брильянтом…
Когда все вошли в церковь, где ждали изможденный звонарь и священник, у которого полегчало на душе при их виде (с этими Тремэнами никогда не знаешь, что может произойти!), Гийом, выдержавший по пути беспрерывный поток болтовни престарелой госпожи де Шантелу, улыбнулся своей супруге.
– Все-таки мы пришли, сердце мое, – прошептал он. -В какой-то момент мне показалось, что надо будет отложить!
В это мгновение он гордился Агнес и чувствовал себя полностью счастливым. Даже угрызения совести, постоянно испытываемые им из-за своей страсти к леди Тримэйн блекли перед сиянием этого дня, посвященного ребенку, который увековечит его имя. Угрызения совести были достаточно сдержанные, чтобы причинять неудобства, до такой степени ему казалось естественным любить Мари-Дус Она была другим существом и тем не менее составной частью его самого, как его собственная кровь, она запала ему в сердце с первого дня, когда он увидел ее спускающейся по улице Святой Анны в Квебеке, чтобы приземлиться в сугробе. Даже когда Гийом думал, что потерял ее навсегда, он хранил в глубине сердца образ, оставивший слишком яркий след, чтобы когда-либо исчезнуть. Поэтому, когда чудом они вновь встретились лицом к лицу, им даже не пришла в голову мысль бороться с горячей волной, которая уложила их на пустынном пляже, чтобы слиться воедино по закону любви до тем самых пор, пока прилив не прогнал их к менее влажному алькову. Их взаимная страсть не переставала расти, может быть, потому, что им приходилось надолго разлучаться.
По иронии судьбы, Мари-Дус, оставшаяся в Канаде после потери Новой Франции, вышла замуж за сводного брата Гийома – Ришара Тремэна, изменника, который благодаря своей низости и услугам, оказанным впоследствии новым британским хозяевам, превратился в сэра Ричарда Тримэйна – умершего, к счастью, несколько лет назад. Ненависть, которую питал к нему Гийом, – как, впрочем, и ко всей Англии, вместе взятой! – едва ли уменьшилась от этого, и торжество от возможности вновь забрать у этого ненавистного покойника женщину, которой он, несомненно, гордился, удесятеряло в нем радость от удовлетворенной любви.
Сейчас Мари-Дус жила в Лондоне с матерью и своими двумя детьми. Ее присутствие в Гранвиле, в конторе господина Бертеля де Вомартэна, судовладельца и большого друга Тремэна, в тот сентябрьский день 1787 года объяснялось наследством, доставшемся ее матери, госпоже Вер-гор дю Шамбон, которая и послала дочь вступить во владение им.
Гранвильский судовладелец должен был сыграть по этому поводу роль друга и проводника во всех уловках нотариальных контор Котантена. Фактически же сам Тремэн занялся c большой радостью делами своей вновь найденной возлюбленной.
Наследство госпожи Вергор дю Шамбон располагалось на западном побережье, на берегу реки Олонды и в задней части гавани Порт-Бай, которая вместе с Картерэ была самым ближайшим к английскому острову Джерси портом. Первой мыслью было продать это доставшееся по завещанию имущество, но дом сразу же понравился Мари-Дус. Его нельзя было назвать фермой, еще меньше замком, а именно небольшой дворянской усадьбой. Простая постройка, длинная и низкая, хорошо защищенная большой шиферной крышей, служила границей очаровательному саду, который выходил к реке, – он тотчас покорил молодую женщину. Гийому не трудно было убедить ее сохранить усадьбу за собой, несмотря на указания наследницы, которая очень рассчитывала на доход от продажи, но решение было найдено простое.
– Ты заявишь, что хочешь сохранить ее, и отдашь за нее деньги матери, – посоветовал он.
– Видишь ли… я не так богата, как ты думаешь. Ричард был очень расточительным, и если мы и можем еще жить неплохо, то обязаны этим моей матери. Она знает толк в финансах и смогла извлечь доход из того, что нам оставил мой супруг. Единственное, она следит за всем этим… внимательно.
Гийом рассмеялся:
– Насколько я ее помню, она не изменилась! В любом случае вы не получите за нее хорошей цены: это не поместье, а только сад, часть реки и фруктовые деревья, что не так уж дорого стоит в этом довольно-таки диком районе. Но у тебя не будет хлопот с мамой: я попрошу Вомартэна купить ее на твое имя и дороже, чем она того стоит.
– Ты думаешь, она не будет задавать вопросов? Она хорошо знает, что у меня нет больших денег.
– Мы скроем от нее правду. Вомартэн благородный человек. Он почувствовал, что тебе очень хочется жить в этом доме, и, поскольку он им не пользуется, уступил его тебе, сдал, все, что ты захочешь, но в действительности он будет тебе принадлежать. А я буду его поддерживать в хорошем состоянии.
– Почему ты собираешься так поступить?
Прекрасные глаза цвета морской воды увлажнились. Гийом обнял молодую женщину:
– Чтобы иметь место, где тебя можно было бы найти, нежная моя! Я не хочу снова тебя потерять, а если ты сохранишь за собой Овеньеры, я могу надеяться, что ты будешь туда приезжать время от времени. Поскольку, к сожалению, я не могу привести тебя к себе и заявить о нашей любви…
– Я поняла, что от жизни нельзя требовать слишком много. Уже настолько неслыханно, настолько сказочно то, что мы вновь вместе! За несколько дней ты дал мне больше счастья, чем за тридцать лет существования, но это счастье хрупко. Его надо прятать, оберегать. Я думаю, нам трудно было бы найти более прелестное место…
– Итак, ты согласна?
– Ты хочешь, чтобы у меня хватило смелости отказаться? Даже если нас разделят несколько лье, мы будем топтать ту же землю.
Дело было быстро урегулировано. В новом жилище Мари и Гийом предавались любви в течение сорока восьми часов, прежде чем добраться до Шербурга, где Ингу смог переправить молодую женщину в Англию. Действительно, торговля, несмотря на напряженные отношения, не теряла своих прав, и всегда была возможность сесть на торговый корабль, даже на капер. К тому же Шербург вполне устраивал обоих любовников, так как порт был ближе к Порт-Бай, чем Гранвиль, что намного сокращало переезд, почти всегда тяжелый.
Этот переезд Мари-Дус совершала четыре раза за два года, прошедшие после их встречи. Она приезжала в хорошую погоду, так как Гийом категорически возражал, чтобы она рисковала своей жизнью на Ла-Манше в плохое время года. Каждый раз она проводила с ним чуть больше недели, этой нежной и пылкой для двух любовников недели, страсть которых разжигалась разлукой. Потом она вновь уезжала, а Гийом, перед тем как вернуться к себе, проводил в уединении ночь в доме, где оставались еще ее запах, веселые переливы ее смеха, ее нежное присутствие. Ему необходима была эта передышка, чтобы отправиться в Тринадцать Ветров с ясной головой.
Естественно, леди Тримэйн приезжала одна. Ее дети, Эдуард и Лорна, в возрасте соответственно шестнадцати и пятнадцати лет, намного больше предпочитали сопровождать свою бабушку на воды Бат, где собиралось все английское общество. Что же касается госпожи Шамбон, то если она и не возражала против прихоти своей дочери – отнеся ее к разряду мимолетного сумасбродства, которое долго не продлится, – то совершенно не собиралась бросаться в рискованное путешествие по морю, которое она ненавидела, с целью оценить всю прелесть дома. Это и к счастью, так как его так называемая «прелесть» весьма пострадала бы из-за ее присутствия. А счастье Тремэна еще больше, поскольку госпожа дю Шамбон, разумеется, ничего не знала о том, что они вновь нашли друг друга.
С поразительным эгоизмом влюбленного Гийом думал обо всем этом в то время, когда аббат Ля Шесниер приступил к крещению Адама-Жозефа-Флориана Тремэна, используя при этом большое количество елея, соли и очистительной воды, которые, впрочем, новорожденный принял с осуждающим достоинством сильной души. По обычаю, надо было добавить к этим именам имя его дедушек, но Тремэн хорошо Знал, что граф де Нервиль был лишь названым предком, и, как и сама Агнес, не зная имени своего настоящего тестя, он предпочел, чтобы не обидеть жену, оставить имя славного квебекского доктора для другого сына, если Богу будет угодно его послать.
Он даже задавался вопросом, не зачать ли его в один из ближайших дней. После появления Адама Агнес расцвела еще больше, чем после появления Элизабет, и он находил эстетическое удовольствие смотреть на нее, в то время как она не сводила полных любви и гордости глаз с ребенка. Ее большие глаза и светлое лицо светились счастьем. Поистине ее красота сияла под низкими серыми сводами старой церкви, мягко оживленная золотистым пламенем восковых свечей. И Гийом сознавал, что любит ее почти так же сильно, как и свою возлюбленную, хотя и по-другому. Она была ему бесконечно мила, дорога, и сама мысль, что она может быть несчастна, была непереносима для него. Кроме того, она немного волновала его сейчас, эта девочка знатного происхождения, ставшая его женой, его, внука солевара из Сен-Васт-ла-Уга. По своему рождению она могла бы претендовать на титул герцогини, а не была даже владелицей замка, так как Тринадцать Ветров никогда и не считался роскошным помещичьим владением, хотя дом был большим и изящным. Просто красивая усадьба, которой Агнес, отличная хозяйка дома и приветливая женщина, сумела придать неповторимый вид аристократического жилища. Короче говоря, Гийом был чрезвычайно горд ею.
Конечно, он желал ее меньше, чем Мари-Дус, хотя та была на пятнадцать лет старше ее. Однако первоначальный огонь не угас, он, случалось, неудержимо вспыхивал, но не утолял его голода, так как Гийом не осмеливался больше давать волю своим, как он их называл, диким инстинктам. Его несчастье заключалось в том, что они проявлялись в самые неожиданные, чтобы не сказать неуместные, моменты. Например, когда очаровательная, целомудренная и даже восхитительно строгая Агнес принимала представителей высшего духовенства или некоторых самых богатых и знатных вдов Валони. Каким же образом после стольких возвышенных речей, опущенных век, реверансов и светских бесед бросить на диван и галантно задрать юбки этому подобию святой с витража, спустившейся из своей готической рамки?
Гийом слишком хорошо помнил то туманное утро, когда Агнес, с поджатыми от презрения губами, назвала его солдафоном, несмотря на то, что эпизод с прудом и последующие ночи заставили его предположить, что под слегка холодной прелестью прекрасной и такой набожной госпожи Тремэн продолжал бушевать скрытый пылающий костер. Казалось, она следовала благородной дорогой своих предков, этих замечательных женщин, беззаветно хранящих домашний очаг, в то время как их мужья путешествовали по морям или бегали за потаскухами. После рождения Адама Агнес вновь стала прежде всего матерью и немного обделяла вниманием своего супруга, отдавшись в основном заботам о будущем хозяине Тринадцати Ветров. Так, она стала меньше заниматься с Элизабет, и Гийом, который обожал свою дочь, заметил это без особого удовольствия. Вот, может быть, почему, когда заканчивалась церемония, им завладела мысль о третьем ребенке.
Новые и мощные перезвоны колокола приветствовали и выход из церкви, так как пономарь начал трудиться с новой силой благодаря золотому луидору, который Гийом только что всунул в его мозолистую ладонь. На крыльце крестный отец стал бросать толпившимся вокруг детишкам полные пригоршни драже, смешанных с мелкими монетками, которые он доставал из туго набитого мешочка, специально для этого приготовленного. Родители же их знали, что после полудня они смогут танцевать и пировать в Тринадцати Ветрах в честь новокрещенного вместе с теми, кто прибудет из Ридовиля, Сен-Васта и даже Ревиля. И вовсе не потому, что Тремэн выставлял себя властителем Ла Пернель: он знал, что не имеет на это никакого права; и не претендовал на него. Просто он имел многочисленных друзей в деревне и окрестных поселках и намеревался собрать их вокруг себя, чтобы отпраздновать знаменательное событие.
Те, кто участвовал в семейном обеде, вернулись домой в том же порядке, как и шли, но в более быстром темпе и как люди изголодавшиеся, хорошо знающие, что им приготовили всякие яства: репутация Клеманс Белек, кухарки Тремэнов, была действительно хорошо известна всему Котантену.
И действительно, когда все вошли в самый большой из двух салонов, там витали такие запахи, что госпожа де Шантелу едва не лишилась чувств, хотя в этот раз и не было необходимости пользоваться нашатырем, который так часто пускала в ход старая дама, приобретя удобную привычку падать в обморок, как только происходило что-то неприятное или досадное.
– Ммм! Я не знаю, что для нас готовят, но мне не терпится сесть за стол, – сказала она Гийому.
Тот рассмеялся, схватил маленькую, пухленькую и поэтому не очень морщинистую руку и слегка прикоснулся к ней губами.
– Милый друг, нам надо дать господину де Ля Шесниеру возможность снять свои церковные одежды! Мы обязаны это сделать после того ожидания, на которое мы его обрекли.
– Конечно, конечно!.. Непростительно с моей стороны, что я об этом не подумала… – вздохнула она сокрушенно.
– Смотрите! Вот Потантен и Виктор несут нам шампанское и бисквиты, чтобы вы вооружились терпением.
Тремэн усадил старую даму в глубокое кресло, атлас которого цвета зеленого миндаля, усыпанный цветочками, хорошо сочетался с ее оставшимся свежим цветом лица и большим кружевным чепцом, отделанным сиреневыми лентами. Он подал ей фужер с пенящимся вином, несколько бисквитов и вдруг, недовольно нахмурившись, направился к жене, которая встречала близнецов Амель, его малопривлекательных двоюродных брата и сестру, надевших свои самые красивые наряды. Брат поменял свою голубую блузу и картуз, которые носил каждый день, на черный костюм, белую рубашку и круглую касторовую шляпу, что придавало ему чопорный вид. Сестра же была в платье из голубого шелка и соломенной шляпке, украшенной орнаментом в виде листьев, которыми она была обязана щедрости госпожи Тремэн. Это желание быть элегантными совсем их не изменило: у них были все те же невыразительные лица – помягче и покрасивее, однако, у девушки, – те же голубые фаянсовые глаза, те же тусклые светлые волосы, и, как всегда, они держались за руки, хотя им был уже тридцать седьмой год.
Их неожиданное присутствие не доставляло никакого удовольствия Гийому. Он знал, что после того как восемь месяцев назад умерла старая Пульхерия, Адель втерлась в доверие к Агнес, а Адриан заседал теперь в совсем новом муниципалитете Ридовиля, где Гийом купил им дом, так как все знали, что тот его двоюродный брат. Этого было недостаточно, чтобы визит родственников показался ему приятным: у брата была явная склонность к пьянству; что же касается сестры, то Гийому совсем не нравились покорные и одновременно вызывающие взгляды, которыми она его одаривала, если случайно они встречались.
Однако его чувство гостеприимства было слишком велико, чтобы он открыто мог проявить свое неудовольствие этими двумя существами, которых в глубине души жалел, Гийом все еще помнил басню о девочке, терзаемой собственной матерью, однажды рассказанную ему Адель.
Итак, он встретил их с учтивостью, но, когда Адель проскользнула на кухню, чтобы поздороваться с госпожой Белек, а ее брат направился прямо к подносу молодого слуги Виктора, чтобы завладеть стаканом, он взял Агнес за руку и отвел ее в сторону.
– Что вам взбрело в голову их приглашать? – проворчал он. – Я знаю, что вы испытываете жалость к Адель…
– А почему бы не чувство привязанности? – отрезала молодая женщина, сразу заняв оборонительную позицию. – Когда я потеряла бедную Пульхерию, она всячески старалась оказывать мне мелкие услуги, утешить меня… Это заслуживает вознаграждения, как мне кажется?
– Вы не перестаете ее вознаграждать. Мне хорошо известны все ваши благодеяния. Упаси меня Боже, впрочем, упрекать вас за это, но…
– Но что? Вы стыдитесь их? Однако они ваша единственная родня вместе с Анн-Мари Леусуа.
Незаметное и, возможно, непроизвольное пренебрежение Агнес тотчас разозлило Гийома.
– Вы хотите сказать, что если госпожа де Варанвиль и госпожа де Шантелу, Меснильдо и маркиз де Легаль соглашаются сидеть за одним столом с простолюдином, то нет причин, чтобы они не дружили также со всей семьей?
– Я хочу сказать, что если вы заставляете меня принять революционера в качестве крестного отца моего сына, то нет причин, чтобы братство не воцарилось в наших домах.
Не успели эти слова сорваться с языка Агнес, как она пожалела о них, увидев вспыхнувший злостью взгляд своего мужа. Но он тотчас овладел собой.
– Жозеф не революционер,– сдержанно сказал он.– Мы поговорим об этом позднее. Займитесь гостями!
Повернувшись спиной к жене, Гийом подошел к группе, состоявшей из Меснильдо, Легалей и Бугенвилей. Роза де Варанвиль, которая беседовала с мадемуазель Леусуа, наблюдая краешком глаза за уединенной беседой Тремэнов, сделала едва заметный шаг в сторону своей подруги, так как увидела, что та побледнела, но в этот момент вошел аббат де Ля Шесниер и хозяйка дома должна была посвятить себя ему. Другие присутствующие тоже двинулись ему навстречу: все в районе Валони любили этого старого приятного человека, образованного и красноречивого, доброта и неисчерпаемая снисходительность которого были хорошо известны. Впрочем, почти сразу же все пошли к столу, чтобы не пропустить время, назначенное Клеманс Белек, и избавить ее таким образом от сердечного приступа. Действительно, искусная повариха Тринадцати Ветров торжественно представляла новое блюдо, родившееся в ее изобретательном воображении любительницы вкусно поесть: суфле из омаров со сливками, появление которого все встретили шепотом, предвкушая наслаждение.
Вкрадчивое молчание воцарилось на некоторое время за большим столом, где хрусталь и серебро соперничали в своем блеске: все с наслаждением смотрели, как Потантен, молчаливый, как кот, разливал золотистое, в муаровых зеленых переливах вино в бокалы, похожие на большие просвечивающие цветы вьюнка. Он был великолепен в своем парадном костюме цвета мха, которым очень гордился, потому что тот совсем не был похож на ливрею, – Тремэн не допустил бы этого для своего самого старого друга – и придавал ему вид купца, отошедшего от дел, или нотариуса на пенсии. Его галстук и манжеты из снежно-белого муслина хорошо выделяли его смуглое лицо, впрочем, немного похожее на физиономию преступника с напомаженными и закрученными кверху усами по моде древних Великих Моголов. Они бы лучше подошли пирату из Туниса или Алжира, чем человеку, родившемуся просто-напросто в предместье Авранша, если только у него не было бы этих небесно-голубых глаз, прячущихся под седыми бровями, густыми, как пучки травы.
Обладающей большим достоинством и мудростью – за исключением тех моментов, когда слишком много выпивал! – душой и телом преданный Гийому, которого знал подростком, Потантен Пупинель, разменяв седьмой десяток, был очень счастлив на своем посту мажордома, который отнюдь не обязывал его прислуживать за столом. Будучи тонким знатоком вин, – намного большим, чем Тремэн, – он любил играть роль дворецкого, которую исполнял с величием епископа, служащего торжественную мессу. Он шептал вам на ухо год производства вина с таким сдержанным смакованием, словно речь шла об альковной тайне.
Когда голод был немного утолен и все принялись за сочный окорок, вымоченный в смеси сока и старой, выдержанной яблочной водки, политый соусом из сливок, грибов и тонко нарезанных яблок, беседа возобновилась. Присутствие Бугенвилей, приехавших из Парижа, вызывало огромный интерес: от них ждали последних новостей о столице, о событиях в которой не знали что и думать. Одно из них в особенности вызывало любопытство, смешанное с изумлением и даже возмущением: 19 февраля прошлого года бывший офицер, маркиз де Фавра, был повешен на Гревской площади за то, что участвовал в заговоре с целью похищения короля.
Приводил в негодование не сам приговор, а способ казни: отвратительную веревку, позорную виселицу, которые предназначались до того времени только для бродяг, воров, челяди, людей из низов общества, осмелились применить к потомственному дворянину, между тем как единственной подходящей казнью для него могло быть только обезглавливание!
– В этом я вижу желание судей унизить нас, которое ничего хорошего мне не говорит» – заявил маркиз де Легаль; первые события того, что называлось Революцией, вызывали в нем ярость. – До чего мы дойдем, Боже мой, чтобы понравиться народу, и я не понимаю, почему король…
– Так как дело затрагивало самого короля и преступление было совершено против его величества, господина де Фавра могли бы приговорить к четвертованию, – заметил Жозеф Ингу. – Добавим к этому, что власть нашего монарха становится с каждым днем все иллюзорней.
– Я думаю, все же у него ее достаточно, чтобы изменить смертный приговор, который он должен был подписать человеку, хорошо воевавшему в свое время, на казнь мечом.
– Говорят, Фавра мог добиться этого, если бы согласился выдать своих сообщников, – пробормотал аббат де Ля Шесниер. – То есть он с полным знанием дела принял казнь через повешение. Говорят, он умер по-христиански.
– Мне кажется,– произнес Бугенвиль,– что Фавра надеялся до последнего момента, что… соучастники добились бы для него сохранения жизни… Главным образом речь идет об одном-единственном лице.
– Об одном? – удивился Гийом. – Вы, кажется, знаете его?
– Для того, кто жил при дворе, это секрет Полишинеля, мой друг. Человек, который хотел, чтобы короля похитили и, вне всякого сомнения, убили,– его родной брат безутешный, поскольку ему еще не удалось надеть себе на голову корону, граф Прованский. Хотя один черт знает, как он старался, чтобы этого добиться!
– Но даже если бы Людовик Шестнадцатый умер, у него есть наследник: наш молодой герцог Нормандский, вот уже скоро год как ставший дофином, – напомнила госпожа дю Меснильдо.
Бугенвиль улыбнулся ей той очаровательной улыбкой, которая всегда появлялась на его лице, когда он обращался к красивой женщине.
– Пятилетний ребенок, наследственное право на престол которого монсеньор не переставал подвергать сомнению, не является большой помехой. Долгое регентство вполне бы устроило принца, поскольку его никогда не посещали братские чувства и он не рассматривает беспорядки в королевстве как катастрофические. Господин же Фавра умер героем, как настоящий дворянин, но он оказал бы лучшую услугу своему королю, нарушив молчание. Мэтр Ингу с сомнением покачал головой:
– Это ничего бы не изменило. Насколько скромный шербургский адвокат может сделать вывод, наш бедный король уже давно знает, что он может ожидать от своего брата, и я совершенно уверен, что уж в этом случае он по крайней мере догадался. Я даже добавил бы, что он не считал необходимым обнародовать правду. Именно ему, не забудьте, мы обязаны отменой пыток!
– Тогда тем более, – отрезал маркиз, – он должен был приказать обезглавить Фавра!
– Это было бы возвратом к прежним временам, – возразил шевалье дю Меснильдо. – Вы слишком быстро забыли, маркиз, что мы совсем недавно согласились на отказ от наших привилегий! Палач, вооруженный мечом, был одной из них.
– Вы только что говорили о беспорядках в королевстве, господин де Бугенвиль, – напомнила Агнес. – Можете ли сказать нам, что вы думаете об этом? Мы, провинциалы, не в состоянии о них судить: они действительно так серьезны, как позволяют предположить некоторые слухи?
– Боюсь, как бы они не оказались еще хуже, сударыня. И я как раз имею право высказать свое мнение, потому что краска не успела еще высохнуть на моем совсем новом гербе. Я считаю себя примерным учеником философов и горжусь тем, что являюсь другом господина де Лафайета. Но когда четырнадцатого июля прошлого года вместе с наставником моего сына аббатом де Монфрэном я присутствовал при взятии Бастилии, то испытал чувство страха.
– Страха? Вы, который безбоязненно встречал стольких врагов, не считая океанские шторма?
– Страха, да, мой милый друг! Страха и отвращения при виде распоясавшейся черни. Толпа, предоставленная самой себе, ужасающе страшна. Я еще раз видел ее в деле в это безумное время, которое назвали «большим страхом». Мы находились тогда в нашем поместье Сюисн, около Мелена, и я смог с грустью убедиться, на что способны крестьяне, охваченные паникой и жаждущие мести.
Тут неожиданно раздался слегка затуманенный выпивкой голос, скрипящий как фальшивая нота среди этих хорошо воспитанных людей.
– Если бы вы не так их душили поборами, ваших крестьян, у них не было бы, вероятно, такого желания мстить?
Это был Адриан Амель, который, не выпуская из рук бокала, к которому он, казалось, прилип, высказывал свое мнение.
– Не говорите ерунды, Адриан! – вмешался Тремэн, бросив на жену не очень ласковый взгляд. – Господин де Бугенвиль не феодал в тех местах, о которых говорит, и не владелец вотчины. Он простой собственник, как и я. Поэтому у него нет крестьян.
– Нет, – согласился мореплаватель, – но у меня было две пушки: две красивые бронзовые пушки – подарок короля Людовика Пятнадцатого после германской компании, и они очень хорошо смотрелись в саду. Люди из Вильнев-Сен-Жоржа, должно быть, испугались, как бы я не начал стрелять пушечными ядрами: они пришли меня вежливо попросить, чтобы я отдал в их муниципалитет. Я не очень-то понимаю, что они с ними будут делать…
– В тот день, когда они начнут по вам стрелять, вы поймете. Да здравствует муниципалитет города… как вы там его назвали! – воскликнул Адриан, подняв с энтузиазмом свой бокал.
Гийом выпрямился. Больше, чем когда-либо, его лицо казалось вырезанным из дерева.
– Хватит, Адриан! – рассердился он. – Здесь вам не кабак Итак, либо вы замолчите, либо уходите!
– Перед десертом и ликерами? Вы смеетесь! Налейте мне, и я не скажу больше ни слова!
Потантен устремился вперед. Гийом сел. Наступило молчание, которое Жозеф Ингу нарушил, пытаясь все уладить.
– Будь снисходительным! Естественно, что такие перемены дурманят голову тем, кто их плохо понимает. Они действуют достаточно опьяняюще, если над этим много размышлять, только в одном Шербурге мы видим много тому примеров.
– На которые вы смотрите со снисходительностью,– проговорила Агнес, рассеянно разрезая на части только что поданную гусиную печенку. – Каноник Тессон сказал мне недавно, что в вашем городе – кстати, он многим обязан королю – образовалось что-то вроде клуба по примеру этих якобинцев, которые в Париже, кажется, хотят навязать свои идеи.