И со временем Тьери осознал, что не принадлежит этому племени. Его первым воспоминанием о дереве была дикого вида сабля, кое-как смастеренная совершенно безруким отцом из двух плохо пригнанных брусков, от которой у Тьери все руки были в занозах. Работая в музее, он выполнял свою работу тщательно, но без малейшей изобретательности. Уволиться он решил внезапно, чтобы ухватиться за другое, не более священное, но более живое искусство. Тьери снял помещение бакалейной лавки на тихой улочке в четырнадцатом округе, сделал из него багетную мастерскую, установил бумагорезальную машину, полку для багетов, резкий неоновый свет и несколько рам в витрине. Он развесил рекламу, надеясь в основном на благожелательность окрестных лавочников, и широко открыл двери своей «Синей рамы» — счастливый ремесленник, опьяненный своей вновь обретенной свободой и обласканный теми, кто считал его профессию благородной и верил в искренность его призвания.
И тут-то они пошли косяком.
Владельцы ресторанов со своими акварелями, мальчишки со своими сложенными вчетверо постерами, любители кино со своими афишами в клочках скотча, просвещенные любители со своими ню, претенциозные любители со своими гиперреалистичными ню и несколько коллекционеров с траченными ржавчиной гравюрами, откопанными на блошином рынке в Сен-Уене. Потом пошли и сами художники, «чистые абстракционисты», которые перешли на масло, но слишком усердствовали с высушивающими веществами, любители буколических сюжетов со своими пастелями про детский сад, лауреаты разных конкурсов, среди которых «Золотая палитра» четырнадцатого округа, и — венец всему — мадам Комб принесла ему автопортреты углем. Блену не на что было жаловаться — заказов было не так много, чтобы перетрудиться, но достаточно, чтобы заработать на жизнь.
Через восемь лет ему не доставляло уже никакого удовольствия заниматься своим делом. Во имя чего? Красоты? Искусства? После Лувра и музея Орсэ слово «искусство», звучавшее в его мастерской, приобрело совсем другой оттенок, Одной из первых его клиенток была дамочка с двенадцатью картинами Климта.
— Двенадцать картин Климта? Гюстава Климта? Вы уверены?
— Да, двенадцать рисунков,
— Оригиналы?
— Не знаю.
— Ну, они подписаны? Это произведения на бумаге?
— Да нет, это календарь.
Немного пообвыкшись, он наловчился переводить. «Картина Гогена» означало чаще всего афишу выставки, а вот фраза «У меня есть оригинал…» предвещала обычно неприятные четверть часа.
— У меня есть оригинал Бурелье, морской пейзаж.
— Кого?
— Ромена Бурелье! Это лучший период Бурелье. Я даже не знала, что у моего деда была его картина, представьте себе, Бурелье, и в прекрасном состоянии!
— Знаете, я не силен в истории искусства…
— Его лучший период! Сразу после войны! Мне это сказали в Вильбонне, он родом оттуда. Я хотела бы оценить его, но не знаю, к кому обратиться. Вы не знаете никакого специалиста?
— Мне нужно навести справки…
— А вы знаете, что в мэрии Корселля в Бургундии висит картина Бурелье?
— Я подумаю, что тут можно сделать.
— Только не трезвоньте об этом.
Пальма первенства принадлежала «чистому абстракционисту» из ателье напротив, местному бедному (как и положено в его положении) художнику, который никогда не платил вовремя, но — что поделать — его статус позволял ему. Он посвящал своего багетчика во все состояния души и проблем — все эти бюрократы, которые ничего ни в чем не смыслят! — и считал, что выставлять свои картины в «Тавола ди Пепе», пиццерии на улице де л'Уэст, недостойно его таланта, но так он хотя бы оставил место другому.
Поначалу Блен был благожелателен, выслушивал их наивные рассуждения и даже завидовал тому, что они рискнули делать то, на что не отважился он сам — так он воздавал им по заслугам, ведь он был их первым зрителем. Но теперь его уже не занимали творческие проблемы в округе, и когда кто-то входил в его мастерскую, он с трудом подавлял зевоту. Он ожесточился и не склонен был больше выслушивать излияния. Иногда ему хотелось расквитаться хотя бы с одним из них за всех остальных, упиваясь его стилистической бедностью, донести на него в комитет по надзору за хорошим вкусом, выставить на посмешище. В итоге он оставался любезным, льстивым — надо же было как-то жить. Невозможно признаться в этом Надин, она была одной из них. Именно так они и познакомились. Огромная фотография, которой она жутко гордилась — это было видно по глазам, когда она доставала ее из папки для рисунков. Серые силуэты, встречающиеся на проспекте, полное безразличие, пустая скамейка на заднем плане. Метафора, аллегория, современная жизнь, отчуждение, интимистская недодержка и т.д.
— Очень красиво. И печать хорошая.
— Спасибо. Что бы вы мне посоветовали?
— А какая у вас обстановка?
Он часто задавал этот вопрос, без малейшего подвоха, но на этот раз он позволил себе заговорщицкую, несколько двусмысленную, почти обидную улыбку.
— То есть… я хочу сказать… в каких тонах оформлена ваша квартира?
Она ответила еще более заговорщицким тоном, Тьери даже показалось, что сейчас она предложит ему пойти взглянуть.
— Все черно-белое, как на моих фотографиях.
Она говорила правду, он быстро в этом убедился. Это было пять лет назад. Сейчас они жили в трехкомнатной квартире на улице Конвансьон, она работала ассистенткой кардиолога, а Тьери продолжал делать рамы к ее фотографиям для выставки, которую галерейщик откладывал каждый месяц. Со временем Блен стал гораздо больше ценить ее саму, чем ее работу, в чем не решался ей признаться. По идее, удовольствия, которое Надин получала от фотографии, должно быть достаточно, но Тьери трудно привыкнуть к мысли, что она не настоящий фотограф, так же как он не настоящий багетчик.
Тьери мог бы всю оставшуюся жизнь играть в эту игру, придавая выразительность талантам своих соседей, но это раздвоение его существования чем дальше — когда перспектива пенсии стала уже не просто вымыслом футуриста, тем дороже ему обходилось.
Управленец из Тьери был никудышный. Он бы уже давно закрыл свою лавочку, если бы не встретил ту, что смогла навести порядок в его книгах, составлять бухгалтерские отчеты и заполнять налоговые декларации. Бри-жит управлялась с цифрами, как иные женщины вяжут. Она умела одновременно манипулировать калькулятором, записывать цифры и трещать о последнем фильме, который она посмотрела. Исправив ошибку в десять франков, она испускала такой вздох облегчения, словно выиграла чемпионат мира по шахматам. У нее была привычка повторять, что она «ничего не понимает в живописи», но при этом говорила о Матиссе своими словами, и каждый раз Тьери открывал для себя что-то новое. Он очень привязался к ней, она казалась ему забавной и цельной натурой. Кроме всего прочего, он любил подкалывать ее за «стародевические» замашки, которых она сама не сознавала. Сначала он называл ее Мадемуазель Брижит, потом просто Мадемуазель, и это породило меж ними странную близость. Но несмотря на ее китайские атласные платья с разрезом на боку, подвигавшие Тьери на несколько вольные замечания, он никогда не смотрел на нее как на женщину. Время от времени ему казалось, что она жалеет об этом. Но он видел в ней лишь союзника.
— Скажите, Мадемуазель, вас никогда не привлекали живопись или коллажи?
— Мой талант — проценты. Это мой конек. Если бы у меня было хоть малейшее желание рисовать, я бы не колебалась ни секунды. Тут я с вами совершенно не согласна. Чем больше будет людей, которые самовыражаются — рисуют, пишут и разводят круги на воде, тем больше у нас будет возможности бороться против надвигающегося апокалипсиса. Каждый человек в душе художник, некоторые имеют наглость верить в это сильнее, чем другие. Когда я вижу, как сюда входит человек, несущий на плечах бремя Ван Гога, просто чтобы сделать рамку для цветной капусты, нарисованной гуашью, это меня трогает до глубины души.
— Меня тоже. Я даже начинаю бояться, что однажды он отрежет себе уши.
— Вы ведь хорошо играете в теннис? — спрашивает она, пожимая плечами.
— И что из этого?
— Как вы играете по отношению к Макинрою?
— Вы знаете, кто такой Макинрой?
— Только не надо делать из меня идиотку. И не уводите разговор в сторону. Если принять шкалу от одного до двадцати баллов — сколько вы дадите Макинрою?
— Семнадцать, восемнадцать.
— А самому себе?
— Ну, от одной второй до единицы.
— И при этом вы не бросаете играть в теннис? Вы понимаете, что мадам Комб со своими автопортретами гораздо ближе к Рембрандту, чем вы к Макинрою? И знаете почему? Потому что она никогда не видела автопортрета Рембрандта. Она ведет себя непосредственно, много работает, и ей необходимо то, что она делает. У Рембрандта был толстый нос и двойной подбородок, но он воспроизводит не только свои черты, он ищет другую истину. И наша милейшая мадам Комб работает именно в этом направлении, ею движет не нарциссизм, просто она использует единственный сюжет, который всегда у нее перед глазами, — саму себя. И у вас хватит наглости сказать ей, что она тратит свое время впустую?
В те дни, когда она приходила, Тьери нравилось сознавать, что она рядом — пока Брижит была в мастерской, тут ничего не могло случиться.
Часам к пяти он решил, что уже достаточно потрудился на сегодня, и стал приводить мастерскую в порядок. Продавщица из книжной лавки напротив зашла на чай и остатки шоколадного торта. Сосредоточенный на своем плане, он лишь кивал в ответ на ее панегирик о том, как прекрасно жить в тихом квартале посреди Парижа. Новый клиент положил конец их ритуальному чаепитию, и Тьери получил заказ: за два дня изготовить раму со стеклом для диплома за Первую премию по архитектуре.
Большую часть времени, когда клиенты оставляли его в покое, Тьери любил побездельничать, устроившись в кресле в глубине мастерской, предаваясь тем мечтам, которые он еще не успел похоронить. Все очень банально — немного восторгов, повседневность, оставляющая место для неожиданного, неужели он просил слишком многого? На пороге сорокалетия его пугало то, что остаток жизни он будет так же покорен судьбе. Не зная как, Тьери хотел бы посвятить свою драгоценную свободу чему-нибудь другому, но только не своим инструментам и деревянным рамкам, поработать с каким-нибудь более человечным материалом (неужели же то, что проходило через его мастерскую, представляло весь вид!), узнать секреты себе подобных, не спрашивая их разрешения. В последние несколько месяцев ему на ум часто приходила блондинка, играющая в теннис в Люксембургском саду. Она так разожгла его любопытство, что он пытался оказаться рядом, когда она выходила с корта. Искусно лавируя, Тьери удалось занять соседний столик в практически пустом кафе. Ему нравилось играть в шпиона, чтобы наблюдать — видеть и слышать ее — как можно ближе. До него долетали обрывки ее разговора с партнершей по теннису, и таким образом Тьери отведал странных, совершенно неизведанных ощущений и наконец добился, чего хотел — украл у нее всплеск личной жизни. Он представлял себе, что бы случилось, если бы он проник в жизнь этой женщины, открытия, которые он мог бы совершить, а потом его воображение разыгралось, и он ощутил ликование, которое ему самому показалось несколько подозрительным. Каждый человек на Земле хоть однажды задавался вопросом, что скрывают его соседи, Блен же решил, что этот вопрос заслуживает более пристального внимания.
Вороша прошлое, Тьери любил вспоминать каникулы 1976 года, целое лето, проведенное под крышей домика в Рюгле в Нормандии. В первые дни подросток больше страдал от скуки, чем от жары, — он не смог подружиться с местными ребятами, телевизор остался в Париже, а ездить на велосипеде можно было только вечером, когда дул первый ветерок и в деревне зарождалось подобие жизни. Его мучения начинались в девять часов утра и длились весь день — лучше сказать ежедневная вечность, которая заставляла его проклинать каникулы.
Пока его не спасло чудо.
Обычно Тьери читал лишь строго ограниченный минимум школьной литературы, но тут он случайно наткнулся на сборник рассказов Жоржа Сименона, забытый в какой-то коробке. Он снова мысленно увидел себя, лежащего в тени, истекающего потом, в красном комбинезончике, под голову подоткнуто свернутое в комок одеяло, с книгой на груди. Тьери прочел тринадцать рассказов из «Маленького доктора» по одному в день, и перечитывал их, чтобы продержаться до конца июля и ожидая нового чуда в августе. Этот маленький доктор, молодой деревенский врач, которому нравилось разыгрывать из себя детектива-любителя, вместо того чтобы лечить своих пациентов, и каждый рассказ ввергал его в приключения, воодушевлявшие его гораздо больше, чем все остальное. Что особенно привлекало юного Тьери, так это то, как неожиданное призвание персонажа с первых же строк началось с таинственного телефонного звонка, от которого в мозгу маленького доктора закрутились неведомые шестеренки. Любая мелочь, на которую обращаешь внимание только благодаря здравому смыслу, а никак не профессии, — и неутомимый Жан Доллен начинал выстраивать систему доказательств, которая увлекала все больше и больше, он становился еще более дерзким перед неизведанным. Он чувствовал, как тревожное ожидание и приключение врываются в размеренную жизнь сельского врача и никогда уже жизнь не будет такой, как прежде. Тьери понял, что речь идет о толчке, который разбудит чудесное желание отделять истину от лжи. Ведь именно любительство доктора делало рассказ таким захватывающим. Тьери шаг за шагом следовал за ним в его логических построениях и даже иногда предвосхищал, так как они совершенно не были похожи на обычные запутанные дедукции сыщиков из сериалов. Из рассказа в рассказ доктор все больше увлекался игрой и под конец при любом удобном случае сбегал из своего кабинета, к огромной радости Тьери, который видел в этом неисповедимый закон судеб. По ходу дела доктор Доллен набрался опыта, и клиенты начали платить ему за расследование преступлений. Он стал подумывать о том, чтобы бросить медицину и сделаться профессиональным полицейским. Вероятно, какая-то высшая сила отвратила его от медицины.
Двадцать пять лет прошло с того давнего романа с книгой. Как и все юношеские любовные истории, забыть ее невозможно. Тьери даже казалось, что чем дальше, тем чаще он вспоминает об этой книге, и воспоминания эти становились все более волнующими, словно забытье совершило крут и связанное с возрастом ослабление памяти искаженным способом вернуло его к главному. За сомнениями в выборе профессии неотступно следовали юношеские фантазии, одна из которых была прямо-таки приказом. Она скрывалась за двумя магическими, но более чем реальными словами — «частный детектив».
Но до того, как начать мечтать о том, кем он станет, надо порвать с собой прежним. Любая эпопея начинается с того, что сворачиваешь за угол, а потом уж дело за малым — идешь и шаг за шагом преодолеваешь препятствия. Начать нужно было с какого-нибудь символического жеста.
В семь вечера у него еще осталось время закрыть мастерскую, зайти в «Фейан» и вернуться домой, как раз когда Надин выйдет из ванной.
— Меня зовут Тьери Блен, я вчера записался в ваш клуб, помните?
— О, вчера вы отлично сыграли. Если бы Гредзински в начале отыграл свои подачи, у него был бы шанс. Хотите корт?
— Нет, я пришел закрыть свой абонемент.
Надин и ее церемониальная ванна. Очень горячая с миндальной пеной. Перед ней деревянный столик — маленький алтарь, на котором журнал, аперитив, салфетка, чтобы вытирать руки, зеркальце. Тьери тоже был частью ритуала, его роль состояла в том, чтобы присесть на край ванны, поцеловать Надин в губы, обменяться парой слов о том, как прошел день, принести ей второй стакан — обычно немного виски с большим количеством минералки с газом. Он скользнул рассеянным взглядом по ее наполовину скрытым пеной грудям, слегка приплюснутому носику, серьезным глазам, чуть потускневшей коже. Ее немного грустная улыбка, хрупкое тело. Тьери всегда нравились миниатюрные женщины. Маленькие ноги, груди, живот. Хотя с некоторых пор это не имело значения. После встречи с той блондинкой в Люксембургском саду он пересмотрел свои критерии. При малейшем движении белые шортики позволяли любоваться красивыми, накачанными ногами, поднимавшими пупок точно на уровень сетки. Ей было лет сорок пять, улыбка и морщины женщины, любящей жизнь, кожа, привыкшая к невероятно дорогим кремам, вульгарный голос, манера речи, похожая на короткий удар слева, и грудь, слишком крепкая, чтобы быть волнующей. Но в тот день Тьери владели не эмоции, а чувство сродни чревоугодию. Пышная грудь, удерживаемая лифчиком для чемпионок, созданная тысячами ударов справа, слеза, выигранных подач, ни одного пощаженного мускула, — со временем это принесло плоды. С грудью Надин Тьери мог играть, придавать ей любую форму, а потом переходить к остальному. Тьери представил себе, как он проводит остаток жизни с подобной женщиной — огромной машиной, которая живет сама по себе и умеет заставить его смеяться. Ничего общего с мордашкой брюнеточки, которая думала только о том, чтобы свернуться клубочком рядом с ним. Надин иногда мягко вклинивалась в беседу, но чаще предоставляла говорить другим. С течением времени Блен начал ненавидеть ее скромность. Случалось даже, что он находил ее мягкость невыносимой.
— Тьери?
— Что?
— Подожди, я только накрашу губы, и поедем.
— Можешь не торопиться.
Надин всегда называла его только по имени. Иногда ему хотелось бы стать ее котиком или ее сокровищем — не важно, что это смешно, — но только не ее Тьери. Все знакомые тоже называли его Тьери, и никто, даже его родители, не посягали на его имя, чтобы сделать его звучание близким и родным. Ни одна женщина не вздыхала: «Тьери!» — когда они занимались любовью, это не было криком сердца, любовным стоном. Он не мог вспомнить уменьшительное от Тьери, прозвище, образованное от Блена, и бог знает, были ли они вообще. Это имя ему не нравилось не само по себе, но оно гораздо больше подходило другим. В детстве он не пытался стать Тьери, существовать как Тьери, хотя он и знал настоящих Тьери, которые жили в ладу со своими двумя слогами, с улыбкой Тьери на губах. С годами ничего не изменилось, ему было все хуже и хуже в шкуре Тьери, он звался Тьери, как мог бы зваться Бернаром. Загвоздка в том, что он не больше был и Бернаром. Он не был счастлив зваться Тьери, но его родители не соизволили дать ему других имен, за которые он мог бы уцепиться. Если бы он только мог выбирать из Тьери Луи Бастьен Блен, он бы поставил всех в известность, что его зовут Луи, и все было бы в порядке. Он чувствовал себя гораздо больше Луи, чем Тьери. Поэтому он был Тьери досадующий. Недостойный Тьери. Или недостойный быть Тьери.
Фамилия никогда не создавала проблем, в ней ведь так мало интимного. Тьери знавал десятки Бленов, начиная с дядей и тетей, стариков и детей, одни только Блены, он чувствовал себя не больше и не меньше Бленом, чем кем-нибудь другим. И тут дело было только в звучании. «Слушайте, Блен, зайдите ко мне в кабинет». Но в конце концов, как и все остальные, он привык, однако был уверен, что фамилия не записана ни в душе, ни в сердце, а только в памяти. Вот, например, пес, которого всю жизнь звали Султаном, может хотя бы неделю отзываться на «чайник» или «Версаль». Человек не должен сильно отличаться.
Из вопроса об имени вытекали все прочие. «В конце концов, что такое гражданское состояние? — подумал он. — Кто сделал так, что я существую легально, что у меня есть страховка и военные обязанности?»
Всего лишь заявление его отца, который однажды утром пошел в мэрию заявить о его рождении? Неужели все началось именно тогда? А если бы в тот знаменательный день его отец был бы слишком озабочен празднованием рождения сына, существовал ли бы сегодня Тьери Блен? Говорят, что никто не проходит между ячейками сети, но, может, случаются редкие исключения?
Он не родился от неизвестных родителей в далекой стране, где все архивы сгорели во время гражданской войны. Он действительно был Тьери Бленом, у него был паспорт, загранпаспорт, карточка пенсионного страхования, чековая книжка, он честно платил налоги, и у него была официальная сожительница. Что сделать, чтобы вернуться назад, — кричать громко, во весь голос, что он не тот Тьери Блен, о котором все говорят? Вычеркнуть? Стереть? Сжечь? Вернуться в мэрию Жювизи, чтобы вырвать из амбарной книги страницу, с которой все началось? Придется признать, что все это возможно, но явно недостаточно. Надо было изобрести верное средство, чтобы избавиться от Тьери Елена.
Взглянув на Надин, задумавшуюся перед распахнутым шкафом, он растянулся на диване с отрывным календарем в руке.
— Когда я купила этот календарь, ты надо мной издевался, — с улыбкой заметила она.
Пробегая глазами день за днем имена святых, он мгновенно, бессознательно и инстинктивно сводил воедино тысячи коннотаций, характеристик, обозначений и общих идей, в которые их вырядили. Упражнение оказалось занятным, и выбор происходил сам собой. Наконец у него остались Алан, Антуан, Франсуа, Фредерик, Жюльен, Жан, Поль, Пьер. Ему нравились простые, элегантные имена, которые существовали всегда, но их не давали всем подряд. Поэтому он испытывал некий трепет перед их носителями. Люди скромные, утонченные, несущие тяжкую ношу быть энной вариацией на тему Поля или Пьера. Тот, кем он будет завтра, вполне мог называться Пьером или Полем. Чуть шероховатый звук «Пьер», эта каменистость уравновешивала библейское звучание. Блен уже мечтал, как кто-нибудь обратится к нему:
— Пьер, а вы что скажете? Что ему скажут:
— Ах, Пьер, вы всегда меня поражаете.
Никто никогда не говорил ему: «Ах, Тьери, вы всегда меня поражаете».
Если бы сорок лет его звали Поль, то, несомненно, его путь был бы другим. Кто знает, может, он бы рисовал картины, вместо того чтобы делать для них рамы? У Поля обязательно должна быть душа художника или даже задатки международного шпиона. Что касается женщин, то его жизнь была бы усыпана предложениями типа: «Поль, отвезите меня, куда хотите» или «Поль, вставь мне еще разок!». Можно держать пари, что высокая блондинка мечтала встретить какого-нибудь Поля.
Не в состоянии объяснить себе это, Блен почувствовал, что становится Полем. Он должен был бы прославиться как Поль в прошлой жизни, может быть, он даже был самим апостолом. Через несколько минут Поль в нем окончательно победил Пьера.
— Я буду готова через пару минут!
Он положил календарь на пол и вытянул руку с карандашом, чтобы иметь возможность писать, не вставая с дивана.
Какая фамилия больше всего подходит Полю? Пробегая глазами колонки имен, он пришел к выводу, что Поль отлично подходит к любой фамилии. Нажель, Лезаж, Брюнель, Роллек, Сири, Билла, список был бесконечен. Поль перестал быть критерием отбора, и от этого выбор становился колоссальным. Блен не знал, как поступить, и быстро потерял ориентиры. Он пытался руководствоваться некими принципами, которые ему казались рациональными, чтобы хоть как-то продвинуться. Правило номер 1: фамилия должна состоять как минимум из двух слогов, в идеале трех, чтобы раз и навсегда покончить с этим несчастным, не слишком приятным Бленом, который с детства стеснял его. К тому же «Поль» требовал фамилии скорее длинной, со слегка северным, но все же мягким звучанием, чего-то такого безмятежного и холмистого. Правило номер два: начинаться фамилия должна с буквы от R до Z. Поздний, но справедливый реванш. Всю жизнь его вызывали первым, вечная жертва учителей, раб номер один, волонтер, которому не надо было даже делать шаг вперед. «Блен, к доске!» Как же он ненавидел это заглавное «Б!» Пришло время удалиться в конец списка, в теплое местечко. Он снова пролистнул справочник, напрасно ожидая чуда, и, все так же лежа на диване, пробежался глазами по книжным полкам. Из десятков книг, энциклопедий и всех изданий, которые он даже не проглядывал, уверенный, что где-то между страницами забилась северная фамилия из трех слогов, начинающаяся на U, V, даже W, и почему бы не Z. Интуитивно он направился к словарю фламандской живописи, открыл его на последней трети, вполголоса бормоча фамилии, которые казались ему элегантными и в то же время знакомыми. Рембрандт, Рубенс, Рюисдель, Ван дер Вейден, Ван Эйк, чтобы закончить на самом чарующем из всех, на имени, которое для него одного заключало в себе саму гармонию: Вермеер.
Никого не зовут Вермеером, но это было неплохой точкой отсчета. Он начал выкручивать имя, приставлять к нему разные суффиксы, придавая ему новое звучание. И вдруг — озарение.
С этих пор его будут звать Поль Вермерен.
Надин была готова — надушенная улыбающаяся красавица. Весь вечер Тьери был галантен, как никогда. За ужином он был красноречив и скромен одновременно, внимателен ко всем гостям. По дороге домой Надин нежно смотрела, как он ведет машину, и была счастлива, что он рядом. Она уже представляла себе, что рано или поздно станет мадам Тьери Блен.
Она даже не подозревала, что провела вечер с Полем Вермереном.
НИКОЛЯ ГРЕДЗИНСКИ
Гредзински был экспертом по тревогам. Он знал все ее виды и мог назвать, когда она только еще зарождалась у него внутри — незаметная или мрачная, колеблющаяся или явная. Эта — неизвестная до сегодняшнего дня — причиняла страдания при каждом движении. И он был единственным человеком в мире, который не распознал остальные признаки: сухость во рту, головная боль, общее изнеможение. Николя сопоставил признаки: похмелье. Ему не хватит внутренней силы, чтобы пережить эту грусть — первая пьянка в его жизни станет последней. Никогда в жизни ему не нужно было ничего, чтобы достичь теневых сторон сознания, куда увлекал его природный пессимизм. И если каждое утро возвращение к жизни было плохой новостью, с которой ему приходилось мириться, похмелье стало его приговором без малейшей надежды на помилование.
Две таблетки аспирина, которые он выпил, только встав с кровати, не возымели никакого действия, придется мучиться. По дороге на работу он на секунду закрыл глаза, чтобы определить, где находится пульсирующий нерв этой мигрени, который с самого утра не давал ему быть самим собой. Он ощутил ее где-то между левой долей и теменем. Может, именно здесь царствовала вина, отсюда исходили все моральные решения, в том числе и наказание. Как узнать, что речь шла действительно о наказании? Может, он слишком многого требовал от тела, не приспособленного к такому разрушительному количеству жидкости? Любой врач заметил бы ему, что не стоит за один вечер пить больше водки, чем за всю свою жизнь, но он же сказал бы, что все мы по-разному подвержены греху. Некоторые живут только ради этого, другие умирают, так и не согрешив. Николя еще не знал, к какой породе принадлежит он сам.
В то время когда все его нейроны обычно приходили в движение при одной мысли о кофе, он отдал бы все, что угодно, за глоток газированной воды. Вода, холод и газ. Интуитивно он чувствовал, что в комбинации этих трех элементов кроется единственное спасение от химии угрызений совести. Войдя в холл «Группы Парена», он на минутку задержался перед кафетерием купить упаковку ледяной перье, после него зашел в лифт. Полузакрыв глаза, Николя поздоровался с Мюриэль, секретаршей шестого этажа, и скрылся у себя в кабинете. Залпом выпил бутылку воды и испустил хрип раненого зверя. Глоток воды принес ему облегчение, больше не казалось, что язык раздулся и приклеился к нёбу. Но Николя еще не пришел в себя, он вскрыл пару писем, пролистал один из журналов, на которые был подписан его отдел, взял папку с документами по проекту Vila, которые уже три дня не мог закончить, и тут же захлопнул ее. Ничто не могло отвлечь его от мрачных страданий, которые настраивали его на пессимистичный лад в рассуждениях о судьбах мира вообще и его судьбе, в частности. Николя уткнулся лбом в сложенные на столе руки, закрыл глаза и увидел себя накануне с неизвестно каким по счету стаканом бренди в руках, готовым куролесить всю ночь. Это показалось ему невероятным, не соответствующим его образу, и он решил, что никогда не сможет убрать это воспоминание в ячейку вместе с другими.
В этот неудачный день, стоя с подносом в столовой самообслуживания, Николя сам удивился, ответив «Не знаю» на стандартный вопрос: «Курицу по-баскски или котлеты?» Своих соседей по столу ему не удалось провести, да они и не пытались узнать подробности, все по очереди рассказывали, что они видели накануне по телевизору. Потом они перешли в кафе, где Гредзински, как за последнюю соломинку, ухватился за двойной эсп-рессо, перед тем как вернуться в свой кабинет.
Стройка, на которую выходило его окно — Телефонное отделение, — росла с бешеной скоростью. «Парена» ширилась с каждым днем, завоевывала пространство, и жесткость, с которой она давила конкурентов по всем фронтам, уже приводили в пример на всех факультетах экономики. Половину жизни провел Николя по адресу: 7 аллея Мюро в Булони, за этим давно вышедшим из употребления адресом скрывалась целая империя на берегу Сены. Три здания — в овальном расположилось Управление окружающей среды и все начальство, во втором — Сектор электроники, и в третьем, самом скромном, отдел по связям с клиентами, где работал Николя.
На обсаженной деревьями площадке между тремя стеклянными монстрами сосредоточились кафе, рекрутинговое агентство, небольшой супермаркет и пресс-офис. Огромный мост связывал империю с окружной, большая часть служащих добирались по нему до метро. Распределение Воды, Реклама, Кабельное телевидение, Спутник, Энергоресурсы, Информатика, а теперь еще и Телефонное отделение — все вместе насчитывало 3200 служащих, среди которых был и маленький подавленный человечек. Магда зашла к нему в кабинет узнать, когда он идет в отпуск. Николя, захваченный врасплох, пробормотал, что должен дождаться возвращения начальника отдела. Как и каждый год, его отпуск зависел от Бардана, который предпочитал принимать решения в последнюю минуту — привилегия начальства.
— А ты не можешь ему позвонить?
— Если я пристану к нему с вопросами об отпуске, он решит, что я спятил. Он у клиента в Авиньоне.
Точнее, в Горде, на роскошной даче своего приятеля, они обмывают только что построенный бассейн. Бардан уехал, не оставив своему помощнику ни капли информации о документах Vila. Николя не пытался понять, было ли это простой забывчивостью или свинством. Уже три года он играл роль буфера между Барданом и командой дизайнеров, перечитывал контракты, следил за макетами, контролировал проекты, составлял сметы и так далее.