На излете пятого года я понял, что по моему дому ходит совершенно ненужный мне человек, раздражающий меня каждым жестом и взглядом. Думаю, если б я тогда сказал ей «убирайся!», она бы ушла. Но я не мог ей этого сказать, ибо понимал, что уйти ей некуда, у нее не было никаких связей, не было дома, работы, не было привычки к самостоятельности. Прогнать ее – значит выставить на улицу. Я не мог так поступить. Мне, видите ли, воспитание не позволяло.
Я разрывался между истинным желанием и понятиями о благородстве. Необходимость противоречить самому себе приводила меня в ярость. Эта ярость имела к опостылевшей любовнице весьма смутное отношение, и все же именно ей, стареющей девочке с мультяшными глазами, доставалась моя ненависть.
Она ведь была старше меня. На четыре года. Поначалу это мне даже льстило. В силу большей уравновешенности (а по сути – большей традиционности повадок) я чувствовал старшим себя. Я был умнее, тверже стоял на ногах (она охотно поддерживала во мне эту убежденность), я имел право быть к ней снисходительным, что делало меня в собственных глазах куда значительней, чем то было на самом деле.
Четыре года – это не много, когда любишь, это почти незаметно, если думаешь, что любишь. Но когда любовь исчезает, незначительная разница начинает разрастаться, превращаться в нечто ужасное – в позор, в смертельное оскорбление, в навязчивый призрак. Она стала казаться мне старухой, хотя ей едва было за тридцать и выглядела она, должно быть, моложе меня – маленькая собачка до старости щенок.
Краешком сознания я понимал, что сам уничтожил в ней все, что любил – лживость, беспричинные смены настроения, несвоевременные всплески чувств. Обтесал, так сказать. Стер грим, думая увидеть истинное лицо, – и ничего не увидел. Я любил в ней собственное превосходство, если допустим данный набор слов. Но она перестала быть неправильной, и чувству превосходства отныне нечем было питаться. Мне нечего стало любить.
В квартире деда, умершего незадолго до моего совершеннолетия и завещавшего мне квартиру, были чудесные окна. Узкие, невероятно высокие – два в большой комнате, одно в крошечной спальне. Это был очень старый дом, рассчитанный совсем на других жильцов, – вся целиком квартира вписывалась в единственную комнату дореволюционной планировки, о чем свидетельствовали остатки лепнины на потолке: гипсовый бордюр замыкался угловыми розетками, одна из которых приходилась на кухню, вторая – на гостиную, третья – на спальню, четвертая – на непомерно просторную и холодную ванную.
Часть дедовской мебели – ту часть, что более-менее смахивала на антиквариат, – я сохранил, часть заменил новой, но – «под старину», развесил по стенам мутные фотопортреты, датированные началом века и изображавшие членов прадедовой семьи. Жилище таким образом приобрело некоторый ностальгический шарм, и маленькая женщина с ненормально большими глазами вписалась в интерьер как очередная изящная безделушка.
Она вошла в мой дом так же, как и в мою жизнь, – не спрашивая разрешения, скрывая неловкость под маской экзальтации. У меня не хватило духу ее выгнать. Потом я не видел в этом смысла. Еще позже появился не только смысл, но и явная потребность в ее уходе – но духу не хватило снова.
На протяжении пяти лет она холила это жилище, постепенно все переделывая и переставляя по своему вкусу – впрочем, довольно удачно, – так же, как медленно переделывала и переставляла все в моей жизни.
В последний год у меня завелась более-менее постоянная любовница на стороне. Мы встречались несколько месяцев кряду, она была «немножко замужем» (брак висел на волоске, она намекала на возможность разрыва, пожелай я того). Вначале я тщательно скрывал эту связь, она не была для меня чем-то ценным и уж точно я не собирался разводить бедную женщину с мужем. Потом скрывать надоело. Как-то раз, придя домой с незаконного свидания, я что-то нехотя врал ждавшей меня «сиротке», когда заметил, что она не столько слушает меня, сколько нюхает. Она уловила чужой запах, я видел это по ее лицу, но не сказала ни слова. Странное чувство я тогда испытал – гаденькое и сладкое, – мстительное такое чувство. Я ничего плохого не делаю ей, я просто живу так, как считаю нужным, и если ей это не нравится – пожалуйста, двери всегда открыты.
Созрела мысль заставить ее саму принять решение. Пусть наконец перестанет строить из себя кроткую крошку, пусть разразится безобразной истерикой, пусть лезет в мои дела, швыряет об пол тарелки, пусть станет невыносимой по общепринятым меркам – тогда я буду иметь полное моральное право вышвырнуть ее вон. Привить мне понятия о благородстве вполне это допускали.
Но она молчала. Она продолжала молчать, когда возвращался домой под утро, когда отвечал на подозрительные телефонные звонки, когда любая другая на ее месте давно бы взорвалась. Это не было молчание ненависти или молчание укора – это было покорное молчание, или приветливое молчание, или даже молчание сочувственное.
Она все понимала. Все абсолютно. Эту ее кротость никак нельзя было списать на блаженное неведение. Он знала – и терпела. И тогда созрела следующая мысль – о том, что она терпит мне назло, чтобы дать мне почувствовать ее превосходство над такой неблагодарной скотиной, как я.
Я говорил ранее, что не припомню ее за какими-то хозяйственными делами. Это не совсем так. По крайней мере одно такое воспоминание отыщется в памяти.
В один день – дело было весной, снег уже стаял – она затеяла вымыть окна. Пятый этаж старинного доходного дома был высок, она не боялась высоты. Стоя прямо на подоконнике, под которым кипела жизнь центральной улицы городка, она натирала стекла. Груда тряпок, сухих и мокрых, лежала под ее ногами. Я метался по квартире, чувствуя, что в любом из углов меня настигает ее присутствие. Она отстраненно терла стекла, не обращая на меня внимания, и все же мешала мне больше, чем когда-либо.
Устав бороться с этим присутствием, я оделся, намереваясь сходить к одному из немногих оставшихся у меня приятелей. Прихожая располагалась как раз напротив гостиной, где она мыла окна. Двери был распахнуты. Заметив мои сборы, она прекратила возиться с тряпкой и стала в открытом окне спиной к улице. Против света мне был виден лишь ее силуэт.
Она спросила:
– Ты уходишь?
В ее тоне не было подозрительности, не слышалось обвинений. Но я сорвался. Я крикнул, что – да, ухожу, и не ее дело, куда и к кому, и что я пока еще сам себе хозяин – и пр. Моя совесть была чиста – я шел не к другой женщине, я шел по своим мужским делам, а она своим якобы невинным вопросом выразила недоверие, посмела заподозрить меня в чем-то преступном… Так я себя распалял довольно долго.
Она молчала, стоя на подоконнике спиной к улице. Потом вдруг, жестом прервав поток моей брани, сделала шаг назад. Теперь она стояла на самом краешке. Ничего не стоило упасть. Она оглянулась назад, оценила шансы.
– Если я сейчас упаду… тебе будет жаль?
Я перестал орать. Ладони мгновенно вспотели. Я посоветовал ей слезть с подоконника и не строить из себя истеричку. Я даже двинулся к ней, но она инстинктивно отстранилась, покачнувшись над улицей. Я замер. Она стояла, держась руками за створки, точно распятая. Я повернулся и вышел, не преминув хлопнуть дверью.
Спускаясь по лестнице, я прожил целую жизнь.
Я слишком громко хлопнул дверью – от такого звука человек вздрагивает.
Она, в сущности, не сказала мне ничего, что заслуживало бы столь отвратительной реакции с моей стороны.
Вздрогнув, так легко потерять равновесие.
Я разлюбил ее, вот в чем дело. Если вообще любил когда-то. Не моя в этом вина. Разве не честнее расстаться, чем тянуть еще долгие годы опостылевшую связь?
Ее опора слишком ненадежна – достаточно на долю секунды потерять равновесие, чтобы сорваться.
Может, она все еще любит меня? Может, этим, и ничем иным, объясняется ее кротость, потворство моим капризам, готовность отказаться от собственного «я» в угоду чужому?
Если она упадет – как я переживу это?
Я любил ее, любил, как умел и сколько мог. Я несчастен, но не имею сил положить этому конец. Не хватает духа освободиться.
Если она упадет – стану ли я свободным?
Или чувство вины будет мучить меня всю жизнь?
Я выскочил из подъезда и помчался на улицу. Там, куда выходили окна, мирно шли люди, ехали машины. Ничего не произошло.
Я задрал голову. Одно из окон было распахнуто. В нем никого не было. Если вам когда-то удастся почувствовать одновременно облегчение и сожаление – вы меня поймете.
Приятеля не оказалось дома. Я бродил по городу часа три. Выбившись из сил, вернулся домой. Там никого не было.
Я представлял, что она вот так же мечется по улицам, не зная, куда себя деть и кому излить свои несчастья. Я устал, меня заморочил весенний ветер, и вскоре я уснул на диване перед включенным телевизором.
Проснулся среди ночи – ее не было. Меня осенило проверить, на месте ли ее вещи. Вещи были на месте, за исключением маленькой сумочки, которую она всегда брала с собой. Деньги, выданные на хозяйство и личные расходы, лежали на месте – в верхнем ящике дедова буфета.
Я не представлял, куда она могла отправиться одна на всю ночь. Часы показывали четверть пятого утра – бары были закрыты, да и не в ее привычках было сидеть одной в окружении пьяных людей. Представить же ее с кем-либо я не мог – не было у нее подруг, не могло быть любовника. Уснуть так и не удалось, и утром я отправился на службу совершенно разбитый.
Я звонил домой несколько раз за день – трубку никто не брал. Вернувшись чуть раньше обычного, я не заметил в квартире никаких перемен. Я обзвонил всех наших общих знакомых – разумеется, никто ничего не знал.
Злоба, досада, ярость – все исчезло под натиском чудовищной тревоги. У меня дрожали руки, я не мог думать ни о чем, кроме того, что мне надо немедленно ее найти, удостовериться, что она в порядке, что я ни в чем не виноват.
Внезапно я обнаружил на столике возле телефона дешевую визитную карточку – из тех, которые замусоривают в рекламных целях почтовые ящики. Карточка частного такси. После трехминутного объяснения с девушкой-диспетчером я добился, что прошлым вечером из нашей квартиры действительно заказывали машину.
Я хотел знать, куда отвезли пассажирку. Диспетчер сказала, что не уполномочена отвечать на такие вопросы. Я настаивал, собеседница не сдавалась. Я закричал что-то вроде «вы об этом пожалеете» – на том конце обиделись и бросили трубку.
Немного погодя я позвонил снова, сменив тон на льстивый и жалобный, – мне вновь разъяснили, что не дают такой информации. Я мог оказаться маньяком, выслеживающим жертву, или разъяренным мужем, разыскивающим гулящую женушку, – у них нет охоты встревать в такие дела. На этот раз трубку бросил я.
Совсем под вечер я позвонил в службу такси снова – диспетчер сменилась и простодушно ответила, что не может ничем мне помочь – в журнале учета не пишется, куда отвезли пассажира, фиксируется лишь стоимость поездки. Я ухватился за эту соломинку. Добрая девушка сообщила мне, что, судя по цене, речь шла либо о другом конце города, либо о ближайшем пригороде. Я молчал в трубку – информация не добавляла ясности.
«Что-то случилось?» – спросила девушка. Я рассказал ей про окно, про то, что минули сутки с того момента, как я ее оставил. Девушка охала, ахала, затем попросила подождать, я ждал, и получил ответ, и через двадцать минут в полной почти темноте подъезжал к дощатому садовому домику с покосившейся крышей на окраине дачного поселка. «Вот здесь она и вышла», – сказал таксист.
В единственной комнатке горел свет. На грязном полу стояло что-то вроде тахты без ножек, рядом – бутылка дрянной дешевой водки, ополовиненная. Я не помню, чтоб она пила. По крайней мере водку она не пила точно. Тем более – в одиночестве. Я стоял посреди комнаты, не зная, что предпринять, куда бросаться дальше – ее в домике не было. Со двора раздался вскрик. Я выскочил.
– Ох ты, Боже ж мой… ох ты, Боже… – Таксист стоял над чем-то возле калитки – над чем-то, чего я не заметил, входя.
Ничего нелепей нельзя было придумать, чем ее смерть.
Она не выбросилась из окна. Она спустилась с подоконника и, может быть, поплакала немного. Пролистала телефонный справочник и не нашла там никого, с кем могла бы поговорить. Нашла карточку такси.
Вызвала машину. Водитель краем глаза отметил, что женщина одета хорошо, наверное – дорого, но выглядит подавленной. По дороге она, не пившая ничего крепче мартини, купила водки – простой, дешевой, какой попало, – водитель удивился ее выбору. Удивился вновь, когда она остановила его у невзрачного домишки.
Она не собиралась умирать, она хотела впервые в жизни напиться в одиночестве, прогнать из головы неприятные мысли. Водка представлялась ей чем-то вроде наркоза.
На этой даче давней приятельницы она бывала раньше, еще до меня. Участок был запущен, домик редко навещали. Хранить там было нечего, и ключ от дощатой развалюхи всегда лежал под крылечком – она это знала. Другого места, где она могла бы остаться в одиночестве, у нее не было.
Водка оказалась суррогатом. Отравление было слишком сильным.
Смерть, достойная бомжа-забулдыги. Нелепая, фарсовая – такая же, как и вся ее жизнь. Такая же надуманная и неправильная, как она сама – в те дни, когда я ее встретил.
Я так и не узнал, любила ли она меня. Я так и не узнал, кем были ее родители, как она росла, к чему стремилась. О чем думала, выпивая глоток за глотком прямо из бутылки в грязном холодном доме, и потом, когда пыталась выбраться за калитку, позвать на помощь.
Я так и не смог всего этого себе представить. Глупая смерть не умещалась в голове, была оскорбительна. Она возвращала ее туда, откуда я насильно ее извлек, – в мир нелепых фантазий, безобидной в общем-то лжи, в мир ее многоликости, где она была сразу многими женщинами, оставаясь собой.
Но я предпочитаю помнить ее в раскрытом окне на фоне пронзительно-синего неба, за шаг до пустоты. Мгновение спустя я хлопну дверью – и ее не станет.
История любви. Таганско-Краснопресненская линия
Она попрощалась с клиенткой заученным тоном – жизнерадостным и немного заговорщицким: «между-нами-девочками». Клиенткам нравится видеть в ней заговорщицу, единомышленницу, соратницу в борьбе с капризами организма. Личная массажистка – это и прислуга, и подруга, знающая все интимные подробности твоего тела. И высшее существо, вроде врача или гадалки, владеющее секретами, недоступными простым смертным. Поэтому с большинством клиенток складываются такие странные отношения, смесь обоюдного превосходства и подобострастия.
Захлопнулась тяжелая дверь, она спустилась вниз, вышла из добротного, сталинской постройки, дома и пошла к метро. Это был последний на сегодня визит, третий по счету, она устала. Все тело ныло, и она мечтала только об одном – побыстрей добраться до дивана и лечь.
Когда много работы, это хорошо, это значит, что денег хватит и можно будет наконец отложить что-то для поездки на море. Весной женщины просто сходят с ума, все стремятся немедленно привести себя в форму перед тем, как надеть легкие сарафанчики и показаться на людях в купальниках. Спасибо тебе, неизвестный человек, открывший целлюлит и объяснивший женщинам всего мира, как ужасен эффект апельсиновой корки. Целлюлит – золотое дно для массажистки.
Однако как она устала. И как ей надоели все эти бабы – молодые, молодящиеся и уже смирившиеся с возрастом. Время, может, и впрямь лучшее лекарство, но женщины ищут и будут искать лекарство против самого времени, пока стоит мир. Никто не хочет дряхлеть.
Сумка, с утра почти незаметная в руке, к вечеру наполнялась свинцовой тяжестью. Десяток пластиковых бутылок и баночек, полных тайн и надежд, становились почти неподъемными. Кремы, лосьоны, гели для обертывания – она выбирала косметику, по оформлению напоминающую лекарства. К такой упаковке относились с уважением – сразу видно, косметика для профессионалов, уж они-то знают, чем пользоваться…
Дошла до метро, успела вскочить в поезд, идущий в сторону центра. Час пик прошел, толпа схлынула, и на «Баррикадной», где многие делают пересадку, ей, возможно, удастся занять место на дерматиновом диванчике. Она вдруг подумала, что давно не видела когда-то привычного зрелища – разрезанных сидений, выломанных кусков пластиковых панелей. Подумав, решила, что так же давно, уже несколько лет, не видела разгромленных телефонных будок и перевернутых мусорных урн. Следов вандализма становилось все меньше. Может, страна успокаивалась, отходя от кошмаров голодных и тревожных лет?..
Место освободилось уже на «Улице 1905 года», и, воровато оглянувшись, не претендует ли на него кто постарше и позаслуженней, она плюхнулась на сиденье, с тревогой слушая гудящие ноги и прикидывая, сколько еще подобной нагрузки они способны выдержать, прежде чем начнутся стреляющие боли в коленях и голеностопе. Впереди, до «Выхина», было одиннадцать остановок. Она прислонилась к спинке и, сжимая сумку обеими руками, точно беременная – драгоценный живот, закрыла глаза.
Ждать ему не хотелось, и он оставил машину в мастерской, решив, что утром, перед работой, приедет и заберет. Не слишком-то удобно бросать машину на другом конце города, но он привык к этой мастерской, и у него тут был собственный автослесарь, который делал хоть и не слишком быстро, но честно, на совесть, и брал по-божески. С удовольствием подумал, что через месяц квартира на проспекте Мира будет уже окончательно отделана и больше не придется ездить к черту на кулички в дремучие Кузьминки, заполоненные приезжим кавказским людом. И можно будет чувствовать себя белым человеком, живущим вблизи Садового кольца, где и положено жить белому человеку.
В связи с этими мыслями было особенно странно спуститься в метро, он не ездил в метро с тех пор, как перешел с «жигуля» сначала на подержанный «опель», потом на новенький «ниссан» – они редко ломались. В особых ситуациях, вроде дружеской попойки, выручало такси.
Однако сейчас он решил ехать именно на метро. Теперь, в свете грядущего, окончательного и бесповоротного превращения в белого человека, поездка в метро представлялась ему почти приключением. Он с интересом спросил в окошечке кассы, почем нынче общественный транспорт. Кассирша, глянув равнодушно, указала на бумажку-прейскурант. Он заплатил за две поездки, замялся перед турникетом, раздумывая, каким боком совать в отверстие магнитную карту. Веселой трусцой сбежал по эскалатору, чувствуя себя молодым, упругим, ловким.
Вокруг было достаточно прилично одетых людей. Он, в замшевой рубашке, майке и джинсах, не выделялся из толпы. Из тех, кто ездит в метро, мало кто догадается, что простенькая рыжая рубаха стоит триста долларов, столько же и ничем не примечательные с виду джинсы. Внимание идущей навстречу женщины привлекли его туфли – тоже замшевые, ярко-рыжие, из последней коллекции Гуччи. Что ж, в прохладном холле какого-нибудь бизнес-центра они смотрелись бы еще более вызывающе со своими длинными носами и ностальгическим намеком на времена раннего рок-н-ролла. Женщина перевела глаза выше, скользнула взглядом по лицу, прошла мимо.
Он остановился, вглядываясь в темный туннель. Вспомнил, как несложно оказалось получить вожделенный заказ на сто пятьдесят тысяч, из каковых ровно треть осядет в его агентстве. Пятьдесят тысяч, пусть даже и за напряженную работу! Если дела так пойдут и дальше, то можно будет подумать о расширении бизнеса.
Туннель осветился золотым, через несколько секунд оттуда вырвался поезд, светя тремя огнями, вписанными в треугольник, еще секунда – и верхний огонь разделился на три отдельных светоносных точки. Он вошел в незабитый вагон, встал спиной ко входу. Две девчонки-школьницы, одинаково круглопопые и маленькие, почти повисшие на верхнем поручне, захихикали – недосягаемый для них поручень находился как раз на уровне бровей этого длинного дядьки в рыжей рубахе.
В юности у него была специальная штучка, чтоб смешить друзей, – сваренный из металлической ленты обруч, который надевался на голову, а от обруча – два загибающихся вперед отростка, как у божьей коровки. Эту странную конструкцию после настоятельных просьб ему соорудил отец. Он заходил с друзьями в вагон, надевал дурацкую придумку на голову, цеплялся загнутыми «рожками» за поручень, а свободными руками разворачивал газету и невозмутимо читал ее всю дорогу, пока прочие пассажиры с недоумением пялились на него, а друзья покатывались со смеху, пялясь на пассажиров.
Он усмехнулся, вспомнив свою тогдашнюю страсть к розыгрышам и мистификациям. Он был уверен, что всем, чего он добился, обязан вот этой своей легкости в отношении к жизни, тому, что никогда не требовал от нее слишком многого, предпочитая самостоятельно развлекать себя и окружающих, а не ждать у судьбы нечаянной радости.
ОСТОРОЖНО, ДВЕРИ ЗАКРЫВАЮТСЯ. СЛЕДУЮЩАЯ СТАНЦИЯ – «ПУШКИНСКАЯ».
Она открыла глаза. Нельзя их закрывать – немедленно клонит в сон. Надо продержаться до «Выхина», потом продержаться, дожидаясь маршрутку, потом еще минут десять пути, а там… Нет, сразу лечь в постель не удастся, надо еще забежать в магазин, взять хлеба, молока и кефира, да и картошка кончилась. Ну нет, у нее тяжелая сумка, картошку придется оставить на потом, но все равно сразу лечь не удастся, потому что надо покормить Маринку. Даром что девчонке пятнадцать, будет сидеть голодная, пока не придет мама и не положит ей в клювик чего-нибудь вкусного. Может, бывший муж и прав, она избаловала девочку, но ведь очень трудно провести грань между любовью и баловством, она просто любит свою дочь, и любовь взаимна, и бывший муж все-таки не прав. И вообще, раз он такой умный, надо было самому заниматься ее воспитанием, а не…
Мысли лениво текли по привычному руслу, она сидела, отрешенно глядя в одну точку, сжимая сумку на коленях. СТАНЦИЯ «ПУШКИНСКАЯ». ПЕРЕХОД НА СТАНЦИИ «ТВЕРСКАЯ» И «ЧЕХОВСКАЯ».
Две девчонки напротив, невысокие, но вполне оформившиеся, покатывались со смеху и явно строили глазки стоящему рядом мужчине. Его лица она не видела, но он был довольно высок, неплохо, кажется, сложен. Одет, как молодой парень, в какую-то рыжую замшу, да и сам весь спортивный, подобранный, а вот волосы совсем седые. Красивая, благородная седина. Ей всегда нравились молодые лица, обрамленные сединой. А от таких девочек вечно пахнет потом. Им лет по четырнадцать, организм сходит с ума от переизбытка половых гормонов, отсюда этот особый удушающий запах, с которым они еще не научились справляться. Слава Богу, Маринку она приучила к абсолютной, медицинской чистоте.
Интересно, ее дочь тоже вот так разъезжает с подружками и вызывающе хохочет? И вот так же выставляет напоказ все свои прелести, грубовато заигрывая с незнакомыми мужчинами? Между прочим, это не их возрастная категория. Между прочим, ему уже хорошо к сорока, если судить по уверенной осанке, по крупным рукам с чуть увеличенными суставами. И даже со спины видно, что мужик красивый, ухоженный – так он держится. Неужели клюнет на заигрывание малолеток?
У обеих – длинные волосы, разделенные по моде прямым пробором. Не лучшая прическа для русских барышень с округлыми личиками, слишком простит, они теперь все как дуньки деревенские выглядят.
Она поняла, что созерцание жанровой сценки ее раздражает. Может, оттого, что просто устала и готова раздражаться по любому поводу. Может, потому, что ей тоже хотелось бы вот так запросто улыбаться понравившемуся человеку – ан нет, нельзя, голубушка, возраст не позволяет и тот особый взгляд, выработанный с годами, – прямой, братский, навеки расхолаживающий. Снова закрыла глаза.
ОСТОРОЖНО, ДВЕРИ ЗАКРЫВАЮТСЯ. СЛЕДУЮЩАЯ СТАНЦИЯ – «КУЗНЕЦКИЙ МОСТ».
В последний год ей часто вспоминалась юность. С тех пор как осталась совсем одна – сначала ушел Маринкин отец, с которым прожили вполне достойно без малого четырнадцать лет, потом и тот, другой, тоже растворился во времени и пространстве. И настоящее как будто кончилось, все интересное, теплое, нежное осталось в прошлом. В песне поется – «нам рано жить воспоминаньями». Так оно и есть, ей едва исполнилось сорок, и глупо изображать старушку Тортиллу, страдая по тому, что было «триста лет назад». А вот поди ж ты – в настоящем ничего не происходит, и мысли сами по себе обращаются назад, к событиям двадцатилетней давности, которые теперь кажутся почти невероятными, происходившими не с ней, с кем-то другим – с отчаянной, веселой девчонкой.
Ее первая любовь, пропахшая прохладной влагой бассейна. Молодые ребята-пловцы, про которых говорили, что все мозги у них давно вымыло водой и съело хлоркой. Здоровые жеребцы, вечно полуголые или голые вовсе, не стеснявшиеся выходить из душа в чем мать родила – какая разница, есть на тебе плавки или нет, все свои кругом… В первые дни ей все время хотелось закрыть глаза, хваленый медицинский цинизм никак в ней не приживался. Пугали их огромные твердые тела, вольно распластавшиеся на кушетке, их надо было трогать руками, это было ужасно неловко, да и сил в первое время не хватало. Над ней смеялись: скажи спасибо, что не к штангистам тебя определили, представляешь, какие груды мяса пришлось бы перелопатить!..
Долго все казались на одно лицо, тем более что и заглянуть этим дылдам в лица оказалось ей, не вышедшей ростом, довольно проблемно. А потом глаза как-то сами привыкли отыскивать среди одинаковых фигур на бортике или в воде одну, чем-то от прочих отличную. И глаза у него оказались такие, что освещали все вокруг, делая лицо, обезличенное глупой резиновой шапочкой, совсем особенным, непохожим на прочие…
В который раз она пыталась представить, что было бы, если б они не расстались. Если б вышла замуж не за Маринкиного отца, а за того, первого. Ничего не получалось – она не могла представить его постаревшим, остепенившимся, мирно сидящим у телевизора. В чемпионы он так и не вышел, не пришлось увидеть его на пьедестале. Вообще не пришлось увидеть с тех пор, как расстались по глупости, по чужому навету. Боже, ведь и лица его теперь, пожалуй, не узнала бы…
Хихикающие девчонки отвлекали его от нужных и дельных мыслей. Он пытался сосредоточиться, прикинуть, как следует в ближайшие дни распределить работу, чтоб быстро и с минимальными затратами выполнить заказ. Ландшафтный комплекс в дорогом загородном поселке – заказ хороший, сытный. Двадцать лет назад над ним смеялись, когда он взахлеб говорил о возможностях ландшафтного дизайна, о влиянии растений и рельефа местности на самочувствие человека. Тогда и жилье-то строили, не вкладывая ни души, ни стараний, куда там думать об окружающем пейзаже: горы строительного мусора, вырубленные деревья, пустырь с навеки уснувшим асфальтовым катком, так и не дошедшим до цели, – сойдет и так с новоселов.
А сегодня даже при типовых застройках как-то пытаются облагородить территорию, хотя бы банальные газончики разбить, что ли. Еще бы – нынче народ жилье покупает за свои кровные, а потому склонен привередничать… Предварительную концепцию заказчик заглотил как миленький вместе с дорогостоящей туей вдоль центральной аллеи и сложной системой аквасада. Теперь надо быстро добыть технику, рассаду, зарядить рабочих – и дальше останется только контролировать процесс.
Хихикающие девицы осмелели и поинтересовались, который час. Он глянул на часы, проинформировал. Попутчицы залились смехом. В годы его юности девушки не носили прямой пробор, и выщипанные брови дугой были не модными, и юбки-мини. Он помнил только одну, которая вот так же просто носила волосы, и ей это действительно шло – строгое точеное лицо с грустными глазами, медлительные движения, неистощимая женственность, фантастическая грация спящей красавицы. Странно, что при всей его профессиональной зрительной памяти ее портрет вспоминался только вот так, в словесном описании. Интересно, узнал бы ее, увидев случайно на улице?
Ему иногда хотелось ее увидеть. Ведь бывают же случайные встречи? Кто-то подсчитал, что по закону вероятности в огромной Москве люди могут случайно встретиться раз в двадцать лет. Ровно столько уже прошло. И именно сегодня он оказался в метро, где лет десять уже не ездил, и кто знает, может, она теперь живет на этой же ветке или едет куда-то в гости, и почему бы ей не оказаться в этом же поезде, в этом же вагоне… Ему захотелось обернуться и найти ее взгляд. Он едва удержался, чтоб не завертеть головой, лихорадочно оглядываясь.
СТАНЦИЯ «КУЗНЕЦКИЙ МОСТ». ПЕРЕХОД НА СТАНЦИЮ «ЛУБЯНКА».
Тогда эта станция называлась «Дзержинская». В громадном «Детском мире», где было не протолкнуться от москвичей и гостей столицы, они покупали елочные игрушки к Новому году. Шарики, какие-то стеклянные фигурки, определенным образом относившиеся к счастливой советской действительности. По нынешним меркам – довольно убогие вещицы, неряшливо покрашенные и грубые. Несколько стеклянных уродцев у нее до сих пор сохранилось.
Это был их единственный совместный Новый год, когда им страшно хотелось остаться вдвоем, но какие-то понятия о дружбе держали их в чужой квартире, среди людей, и так ежедневно мозоливших им глаза, – по традиции он все праздники отмечал с командой. Она, вторая массажистка, тоже была немножко членом команды, но теперь еще и девушкой одного из пловцов – может, и не самого способного, но самого прекрасного – несомненно. И ничего такого насчет размытых мозгов не было, это все были враки завистниц.
Они торчали в чужой квартире, а когда совсем было невмоготу, выбегали на площадку целоваться. Нарядное платье оказывалось где-то под мышками, она полуголая стояла в подъезде, а горячие суматошные руки шарили по ее коже – холодной, покрытой пупырышками от подъездных сквозняков. Одна его ладонь была размером в две ее. Брассисты пользовались собственными ладонями как веслами, отталкиваясь от толщи воды, каждым гребком выбрасывая тело вперед и вверх, к размывчатой радужной поверхности, к глотку воздуха. Пальцы были жесткими и твердыми от железа – он по утрам тягал штангу, блестя сухими мышцами, и красивей этого было, пожалуй, лишь короткое движение вытянутого тела, когда он нырял в бассейн и тут же выныривал, вздымая фонтаны брызг.
ОСТОРОЖНО, ДВЕРИ ЗАКРЫВАЮТСЯ. СЛЕДУЮЩАЯ СТАНЦИЯ – «КИТАЙ-ГОРОД».
Раньше это называлось «Площадь Ногина». На площади Ногина они ели мороженое и целовались – прямо у входа в здание ЦК ВЛКСМ. Еще десятью годами раньше их, пожалуй, остановил бы патруль комсомольской дружины за неподобающие занятия прямо перед носом у главных комсомольцев страны. Но в восьмидесятых целоваться уже было можно, даже дружинники смирились с тем, что, хотя секса в Стране Советов нет, но есть «любовь, комсомол, и весна», и никуда от этого не денешься.