Надо кончать. Но как? Кинусь с моста в глубокий водопад. Нет! Найду другое место. Броситься разве вот здесь со скалы в каменоломню? Неудобно. Камень, сложенный штабелями, рассыплется, еще штаны порву, и, даже если и убьюсь, не скоро меня разыщут в пустынных каменоломнях. Сперва меня собаки бродячие обглодают, а лишь потом кто-нибудь из пастухов найдет мои кости.
"Постой! Постой! — сказал я себе. — А минарет зачем? Уже несколько человек прыгало оттуда и разбивалось насмерть. Минарет стоит в центре города — высокий, узкий, со статуей богоматери наверху. Его построили еще турки, когда захватили город у поляков. А потом, когда турок прогнали, мусульманскую мечеть переделали в кафедральный костел. Но тут я вспомнил, что с этого минарета прыгнула одна польская панночка. Она прыгнула от несчастной любви. И не разбилась. Только ноги поломала.
Еще песенку шутливую про нее сложили:
Панна Гацька
Впала зненацька
И з велькей милосци
Поломала соби косци…
Ну его! С минарета прыгать не буду. А вдруг я, как эта панна, не убьюсь, а только поломаю себе кости, а потом хлопцы смеяться будут. Скажут, здоровый бугай, в этом году трудшколу окончил и пытался на себя руки наложить.
Надо кончить жизнь иначе. Но как? Вот чудак! Я совсем забыл о пистолете. Пальнул сам в себя — и готово. И ходить никуда не надо. Оставлю записку родным — и тут же в кухне… Засуну дуло в рот да как пальну! А потом все прибегут, тетка будет плакать: может, и отец заплачет, пожалеет, что сказал «посмотрим».
Но ведь я ничего этого не увижу! Я-то буду мертвый! Что мне с того, что кто-то по мне заплачет? Какой интерес?
Напрямик через кладбище возвращаться было, конечно, гораздо ближе, но очень уж сумрачно там стало вечером, и я, обогнув полями кладбищенскую ограду, пошел в город по мягкой проселочной дороге. Там, около дороги, сидели два каменотеса и высекали из куска гранита памятник. Их зубила, подгоняемые молотками, звонко выцокивали.
Интересно, мне поставят памятник, если я покончу с жизнью? Нет, не поставят. Даже и на кладбище не похоронят, а зароют где-нибудь на пустыре, как бездомного щенка.
Во дворе совпартшколы, возле железных ворот, стояли Марущак и Валериан Дмитриевич Лазарев. На Лазареве был старенький, потертый на локтях чесучовый китель, соломенная шляпа. Я даже не поверил сперва, что это Лазарев. В тот день, когда мы уговорились с Марущаком пойти к Лазареву, его дома не было. Пришли, а жена сказала нам, что Валериан Дмитриевич уехал в Киев на конференцию учителей. Мы решили сходить к нему позже, как только он приедет.
— Здравствуйте, Валериан Дмитриевич, — сказал я, снимая шапку.
— А, Манджура! Здравствуй! — ответил Лазарев рассеянно. — Ты что, разве здесь живешь?
Мне стало еще обиднее: Марущак не только познакомился с Лазаревым без меня, он даже не сказал Валериану Дмитриевичу, кто первый направил его к нему.
— Здесь. Видите, вон там, в белом флигеле, — сухо ответил я и только собрался уходить, как за спиной у меня раздался спокойный, знакомый голос отца:
— Может, ты все-таки пообедаешь?
— Я не хочу, тато. Я уже обедал.
— Где же ты мог обедать, Василь? — спросил отец, улыбаясь. — В каком таком ресторане?
— И совсем не в ресторане. Я у… Петьки Маремухи обедал…
— Ну, невелика беда. Пообедаешь еще раз. Пойдем, — сказал отец.
Когда мы уходили, я слышал, как Лазарев сказал Марущаку:
— Итак, договорились — после занятий?
— Приходите обязательно. Будем ждать! — ответил Марущак.
«Зачем я ему нужен? — медленно шагая вслед за отцом по траве, думал я. — То молчал-молчал и укорял меня, а теперь нежности пошли — обедать позвал. Нужна мне его нежность!»
Широкая спина отца с выступающими лопатками покачивалась в такт движению, край белой рубашки был запачкан типографской краской.
— Между прочим, Василь, — сказал отец, оборачиваясь, — меня интересует: в какое время ты успел пообедать со своим Петькой? Я недавно проходил по Заречью и зашел к ним. А Петька говорит: «Почему, скажите, Василь не заходит ко мне? У меня дело к нему есть». Ты бы зашел, Василь.
Отец снова припер меня к стене.
— Молодой человек! Молодой человек! — послышалось сзади. Нас догонял Марущак. — Товарищ Манджура, — спросил он у отца, — ничего, если я твоего хлопца задержу?
— Только недолго, а то и так его обед уже простыл, — разрешил отец и направился к лестнице флигеля.
И только он скрылся во флигеле, Марущак спросил:
— Василь, кто тебе рассказывал о привидениях?
— А что?
— Да ты не бойся, мне просто интересно.
— Маремуха говорил…
— Он твой приятель или как?
— Приятель.
— А ты не можешь у него порасспросить, от кого он это слыхал? Только, знаешь, осторожненько так, между прочим.
— Могу.
— Только не налетай особенно, пусть сам все расскажет. Понятно? Значит, расспросишь?
— Расспрошу.
— Ну и ладно. Валяй тогда обедай!
За обедом, поедая чуть теплый густой гороховый суп, я все никак не мог догадаться: знает тетка, куда делись ложки, или нет? Пока я обедал, отец, сняв покрывало, улегся на кровать и взял газету. Он читал газету, шурша газетными листками, и за все время не проронил ни одного слова. Тетка тоже молчала. Не то они повздорили, не то вдвоем рассердились на меня. Так и не поняв ничего, я доел сладкую пшенную кашу с холодным молоком и потихоньку вышел на крыльцо.
Из окон курсантского общежития доносилась веселая песня:
Так громче, музыка, играй победу:
Мы победили — и враг бежит…
Гони его!
Так за союз рабочей молодежи
Мы грянем громкое ура! ура! ура!
Как я завидовал сейчас курсантам! Я завидовал тому, что они старше меня, я завидовал их веселью. Ну почему я не родился лет на семь раньше! И с петлюровцами мне бы удалось повоевать, и, может, меня где-нибудь ранили бы в бою, и был бы я, наверное, комсомольцем. А так что?
В эту минуту на дереве запел скворец.
Как только мы переехали сюда, я заметил, что под крышей флигеля свили себе гнездо скворцы. Они изредка залетали туда, юркие, рябенькие, с темно-синим отливом. А недавно я уже слышал писк птенцов. С каждым днем птицы пищали все громче; когда подлетал к гнезду старый скворец, они высовывали из дыры в стене желтые клювы, и каждый из них норовил первым ухватить принесенного червяка. Целыми днями из-под крыши слышался громкий писк: лишь к вечеру, когда солнце скрывалось за кладбищем, накормленные досыта птенцы затихали, а довольные и усталые старики-скворцы взлетали на соседнюю акацию и начинали петь. Вот и сейчас какой-то из них затянул свою вечернюю песню. Сквозь редкую листву акаций я видел черную грудку птицы, задранный кверху тоненький и дрожащий его клюв. Скворец то передразнивал иволгу, то запевал соловьем, то свистал, как чиж, то чирикал совсем по-воробьиному. Он пел все громче и надрывистее, стараясь перекричать голоса курсантов. Я загляделся на скворца и не заметил, как ко мне подбежал Петька Маремуха. Он запыхался и покраснел.
— Я… меня не пускали к тебе… Насилу уговорил… часового… Давай…
Я глядел на Петьку и ничего не понимал.
— Давай… побежали.
— Куда?
— Ты ничего не знаешь?.. Побежали…
— Да куда, скажи?..
— Борцы приехали! — выпалил Петька.
Этих слов было достаточно, чтобы я, забыв обо всем, побежал за Петькой на улицу.
Уже за воротами Петька на ходу бросил:
— Я не знаю, когда начало. Может, в десять, а может, в девять. Но если в девять часов, тогда опоздали.
— А где борются?
— В клубе совторгслужащих.
— Много?
— Ой, много!.. И Али-Бурхан… И Дадико Барзашвили… Все…
— А билеты?
— Не журись!
— Верно, самые дорогие остались?
— Не журись, я говорю!
— Хорошее дело — не журись!
— Есть билеты… Понимаешь? — радостно сообщил Петька, едва поспевая за мной. — Один борец, Лева Анатэма-Молния, здоровый такой… тише, не беги так… здоровый такой… принес до папы ботинки чинить… Увидел меня и говорит: «Хочешь, хлопчик, на борьбу пойти?» Я говорю: «На какую борьбу?» Он говорит: «Как, разве у вас афиш еще нет?» Я говорю: «Нет». Он говорит… тише, Васька… он говорит: «Вот негодяи, еще не выклеили афиши, — говорит, — сбора не будет…» Тише… И дает мне сразу три контрамарки. «На тебе, — говорит, — приходи в клуб, посмотри, как я положу чемпиона Азии Али-Бурхана. А за это, — говорит, — скажи всем своим знакомым, что мы приехали… И выступаем у совторгслужащих».
— А ты сказал?
— Спрашиваешь! Целый день бегал, говорил, всем хлопцам сказал… До Сашки Бобыря на Подзамче бегал…
Не верилось — правду ли говорит Петька? Стриженный под польку, с большими мясистыми ушами, он бежал вприпрыжку рядом со мной по тротуару и тяжело сопел.
— А где контрамарки? — спросил я.
— Есть… есть…
Петька залез в карман штанов, потом в другой и остановился.
— Погоди, где ж они? — бледнея, спросил он.
Мне даже показалось, что мокрая прядь волос зашевелилась на Петькином лбу, но тут Петька подпрыгнул и быстро сунул два пальца в кармашек рубашки. Он вытащил оттуда сложенную вдвое розовенькую бумажку.
— Фу… Напугался! — сказал он с облегчением. — Думал, потерял. Смотри! — И Петька на ходу развернул бумажку. Действительно, в потной его руке было три билета.
— Это ж настоящие билеты!
— Ну не все равно — билеты чи контрамарки. Факт — пройдем.
— А третий куда?
— Третий? Продадим и конфет купим.
— «Конфет, конфет»! — передразнил я Петьку. — Ты что — маленький?.. Давай, знаешь, лучше… возьмем Галю на борьбу…
— Галю? А она разве дома? Давай, если дома! — быстро согласился Петька.
Галя, к счастью, оказалась дома, и мы не дали ей даже переодеться. Она пошла с нами в город в простеньком сером сарафане, набросив на плечи вязаную голубую кофточку-безрукавку.
Уже издали, выйдя из переулочка на Центральную площадь, мы заметили, что борьба еще не начиналась: все восемь окон зала клуба совторгслужащих были освещены. А часы на городской ратуше показывали четверть десятого. Одно из двух: либо начало назначили в десять, либо не пришла публика.
Мы подошли ближе и увидели, что еще не собралась публика. На дверях клуба висела длинная, напечатанная оранжевыми буквами афиша, но мы не стали ее разглядывать, а по узенькой каменной лестничке поднялись на второй этаж. Петька Маремуха отдал контролеру, седенькому старичку в зеленой вельветовой куртке, наши билеты, старичок оторвал контроль и дал нам дорогу.
В ярко освещенном зале были выстроены простые сосновые скамейки. В зале недавно вымыли пол, он весь был покрыт мокрыми пятнами, даже на скамейках поблескивали капли воды. Я стер рукавом воду с наших мест, и мы уселись.
— Хорошие места, правда? — гордо спросил Петька и оглянулся.
— Ничего, — сказала Галя. — Но там, в первом ряду, было б лучше.
— Ну, лучше! — протянул Петька. — Ничего не лучше. Ты просто ничего не знаешь. Это если театр, тогда лучше, а борьбу надо отсюда, с четвертого ряда, смотреть.
— Почему с четвертого? — поддерживая Галю, сказал я. — С первого же лучше видно?
— Лучше-то лучше, но там сидеть опасно. Ты знаешь, что в Проскурове было? Там один борец другого как схватил да как бросил его через себя, а тот как полетит в зал и ногами одну женщину чуть-чуть не убил. В больницу увезли. Правда, правда! Не смейтесь.
— Я одного не понимаю, — сказала Галя, — отчего все эти борцы такие здоровые?
— Ну, отчего! — важно ответил Петька. — Во-первых, они каждый день выжимают гири, а потом — ты знаешь, что они кушают? Не знаешь? Думаешь, как обыкновенные люди? Совсем нет. Во-первых, они едят сырое мясо — раз? Посолят и едят. Потом они пьют сырые яйца. И кровь пьют…
— Ну, это ты, Петька, не ври, — перебил я Маремуху. — Откуда кровь?
— Откуда? — выкрикнул Петька и даже вскочил от обиды. — Ты думаешь, я вру, да? А вот и не вру. Ты знаешь, что меня сегодня Лева Анатэма-Молния спросил? Вот догадайся.
— Не знаю.
— А вот что. Вышли во двор, а он говорит: «Скажи, Петя, где у вас здесь можно крови достать?» Я говорю: «Какой крови?» А он смеется и говорит: «Ты не пугайся, не пугайся, не человечьей. Мне, — сказал, — обыкновенная кабанья кровь нужна, сырая. Я должен пить сырую кровь».
— Ну, а ты что ему сказал? — спросил я.
— Идите, говорю, до колбасника Гржибовского, он каждый день кабанов режет, у него есть.
— Ну и сбрехал. Откуда каждый день? — сказал я Петьке. — Это раньше, до революции, он резал каждый день, а после того как убили его Марка, он хвост совсем поджал. Теперь он режет только перед ярмарками, когда базар.
— Много ты знаешь, — протянул Петька обидчиво.
— А вот и знаю. Что я, не жил рядом с ним? Жил. И все видел. Тихий он стал — как-никак сын петлюровец был у него и бандит…
— Значит, сырая кровь силу прибавляет. Смотри! А я не знала! — сказала Галя.
— Еще бы, — ответил Маремуха уверенно, — она здорово полезна. Ты же знаешь Сашку Бобыря? Так вот у этого Сашки была самая настоящая чахотка. Он кашлял — спасу нет. Тогда его мама стала его лечить. Каждый день утречком Сашка ходил на бойню и пил там сырую кровь. Много выпил. Стаканов сорок выпил. И что ты думаешь? Поправился. Да и сейчас иногда пьет. Говорит — вкусная.
— Фу, противно! — Галя поморщилась и закрыла глаза.
— Тише, смотри! — сказал Петька.
В зал один за другим вошли музыканты из пожарной команды. В медных, хорошо начищенных касках, в плотных желтых куртках, с большими серебряными трубами, они прошли, тяжело стуча сапогами, в угол зала, под сцену, и стали рассаживаться. Ноты были приколоты у музыкантов на спинах, лишь первая четверка не имела перед собой ничего — видно, все они играли по слуху. Капельмейстер Смоляк — низенький горбатый человек в белой вышитой рубашке, подпоясанный сыромятным пояском, лысый и большелобый, поднял палочку, и оркестр заиграл для начала веселый марш «Прощание друзей». Под звуки этого громкого марша из фойе, из курилки, с улицы стала сходиться публика. Мне было не по себе: казалось, что билеты наши фальшивые и нас могут вывести. Было неприятно и то, что рядом с нами никто не сидел, неуютно было.
В эту минуту из двери, ведущей на сцену, вышел Котька Григоренко. Этого еще недоставало!
Важный и нарядный, в батистовой рубашке, сквозь которую ясно просвечивали упругие мускулы, подпоясанный кавказским ремнем с воронеными язычками, Котька медленно спустился по лесенке и, покачивая плечами, как борец, подошел к первой скамейке и уселся.
Трудно было удержаться, и я сказал Гале как можно ехиднее:
— Гляди, кавалер твой пришел.
— А брось! — сказала Галя безразлично и даже рукой махнула, но, видно, ей неприятно стало, что Котька не поздоровался с ней. Погас свет, и занавес зашевелился. Петька Маремуха заерзал на скамейке. Подымаясь, занавес накручивался на деревянную палку. Вот свернулась лира, и мы увидели освещенную сцену. Декораций не было, лишь позади висел черный кусок сукна.
На сцену выбежал тот самый седой старичок, что отрывал у нас билеты. Он успел переодеться, вместо зеленой вельветовой куртки на нем была длинная, до колен, бархатная толстовка с поясом и черным бантом на шее. Старичок низко поклонился, и в ту же минуту в зале послышался шум. Обгоняя друг друга, зрители мчались на первые места. Кто-то больно ударил меня локтем в спину. С грохотом упала на пол скамейка во втором ряду, несколько человек перелетели через нее; каждый, усаживаясь, точно квочка, раздвигал руки, ноги, стараясь занять как можно больше места.
— Побежали, сядем там! — охваченный общим волнением, шепнул Петька, вскакивая.
— Сиди! — цыкнул я. — Куда бежишь? Смотри!
Все скамейки уже позанимали, а двое опоздавших медленно, будто прогуливаясь по залу, возвращались обратно.
Старичок поднял руку и сказал:
— Уважаемые граждане! По совершенно непредвиденной случайности судьбы наш мировой чемпионат посетил ваш замечательный древний город. Сейчас вы увидите здесь лучших богатырей нашего времени. То, что вы увидите, надолго останется у вас в памяти, и, поверьте мне, ваши дети и внуки позавидуют вам. Но я должен извиниться, уважаемые граждане, мы даем программу в несколько измененном виде. Дело в том…
В зале стало очень тихо, и все насторожились.
— Дело в том, — очень твердо сказал старичок, — что чемпион Кавказа и Каспийского моря Дадико Барзашвили не приехал…
— Обман! — закричали позади. Кто-то протяжно свистнул. Затопали ногами.
— Минуточку! — закричал старичок. — Ничего не обман!
— Самый настоящий шахер-махер! — подымаясь, закричал басом высокий широкоплечий человек в плоской, слегка засаленной кепке.
Это был Жора Козакевич, литейщик с завода «Мотор». Говорили, одной рукой он свободно выжимает мельничный вальц.
— Вы думаете, обман, да? — закричал Козакевичу старичок. — А я говорю — не обман. Дадико Барзашвили ехал с нами. Он всей душой мечтал побывать в этом уважаемом городе, но, увы, непредвиденная ирония судьбы! В городе Одессе, — старичок повысил голос, — в городе Одессе в самую последнюю минуту Дадико Барзашвили покусала бешеная собака. По настоянию врачей он остался делать прививки. Но чтобы не огорчить уважаемую публику, — старичок обвел глазами зрительный зал, — мы расширяем нашу программу. Волжский богатырь, мастер стального зажима, Зот Жегулев, принимает вызов любого из присутствующих здесь и согласен бороться до полной победы… Итак, мы начинаем… Маэстро, прошу марш…
Когда все борцы, сотрясая деревянную сцену и выпячивая мускулистые свои груди, прошли в «параде-алле» перед публикой и скрылись за кулисами, старичок в бархатной толстовке попросил на сцену трех человек, знающих французскую борьбу. Первым поднялся туда седой железнодорожник в форменной фуражке, за ним — начальник штаба частей особого назначения Полагутин, коренастый и черноволосый военный в красных брюках, сапогах со шпорами и белой гимнастерке. Недоставало третьего — старичок выжидающе глядел в зрительный зал. И тут очень легко на сцену выскочил Котька Григоренко. Оправляя батистовую рубашку, он смело подошел к старичку распорядителю, пожал ему руку и уселся рядом с Полагутиным на венском стуле в глубине сцены у низенького, покрытого зеленым сукном столика. Как он ни храбрился, но видно было, что ему не по себе там, на сцене. Котька положил на стол свои кулаки и все время, пока не началась борьба, смотрел на них. Задавака проклятый! Везде и всюду он старался быть первым, всюду совал свой нос. Ну вот сейчас кто его просил идти на сцену? Разве он знает хорошо французскую борьбу? Ничего подобного! Так всякий ее знает — и я и Петька Маремуха. Мне было очень неприятно, что Котька сидит перед нами, что Галя сможет его все время разглядывать. Котька красивее меня. Она может полюбить его, и тогда я останусь в дураках, с опасением думал я и мечтал: скорее бы начиналась борьба!
МАСТЕР СТАЛЬНОГО ЗАЖИМА
Первые две пары боролись неинтересно: видно было, что их выпустили на затравку; но вот когда распорядитель объявил: Али-Бурхан — Лева Анатэма-Молния! — в зале зашумели и все уставились на сцену.
Духовой оркестр играл добрых минуты три — борцы не выходили. Должно быть, они набивали себе цену.
Наконец, покачиваясь, из-за кулис первым вышел чемпион Азии, знаменитый Али-Бурхан.
Коренастый, рябой, стриженный ежиком и остроголовый, с широкой, оплывшей грудью, тяжело ступая, он подошел к рампе. Медленно раскланялся и, точно желая проверить, не провалится ли сцена, топнул ногой по деревянному ее полу так сильно, что электрическая лампочка вверху замигала, словно перегорая. Через плечо у Али-Бурхана была надета синяя атласная лента с двумя медалями. Не спеша Али-Бурхан снял ее и подал распорядителю. В эту минуту из-за кулис выскочил Лева Анатэма-Молния, и я сразу перестал смотреть на Али-Бурхана. Загорелый, с очень гладкой, блестящей кожей, с выбритой головой, в парчовых трусиках, Лева Анатэма-Молния двигался по сцене крадучись, точно на цыпочках.
— Это он дал контрамарки! — шепнул Петька.
— Тише! — цыкнул я.
Лева Анатэма-Молния поклонился и запрятал шнурок, выбившийся наружу из легкого ботинка, пошаркал подошвами по толченой канифоли и повернулся к Али-Бурхану. Командир конвойной роты Полагутин взял со стола никелированный звоночек и потряс им.
Борцы сразу же, не успел затихнуть звоночек, стали ловить друг друга за руки. Али-Бурхан мне совсем не нравился, и я очень хотел, чтобы Лева Анатэма-Молния положил его.
Но это было не так-то просто.
Али-Бурхан только кажется с виду таким толстым, неповоротливым. Он старый и хитрый борец. Нагнув морщинистую, всю в жирных складках шею, он крепко стоит на раздвинутых ногах и почти не двигается с места, только узкие и хитрые его глаза перебегают вслед за Левой.
Анатэма-Молния не знает, с какой стороны удобнее схватить ему Али-Бурхана. Вот он намерился взять его под мышки. Раз, два! — ничего не вышло… Али-Бурхан ударил тяжелыми своими руками по загорелым рукам Левы, и Анатэма-Молния снова забегал вокруг него.
Али-Бурхан на ходу схватил Леву за руку, потянул его на себя.
Лева растянулся на земле, вскочил.
Али-Бурхан обошел раз вокруг Анатэмы-Молнии. Обходит второй. Чего ему спешить? Он примеривается.
Поднял тяжелую и волосатую руку да как хлопнет Леву по шее! «Макароны» — так я и знал!
Лева покачнулся, но устоял. Али-Бурхан хлопает его вторично. Еще! Еще! Он, словно фуганком, строгает тяжелой рукой Левину шею. На весь зал разносятся эти отрывистые глухие удары. Затылок у Левы побагровел, лицо налилось кровью, колени разъезжаются.
— Ему ж больно! Что он делает? — выкрикнула Галя.
— Довольно! — закричали в заднем ряду.
Командир Полагутин взял колокольчик. Али-Бурхан заметил это и выпрямился.
Он невольно пожимает плечами и сразу грудью наваливается на Леву. Анатэма-Молния всем телом рухнул на ковер. Али-Бурхан хватает его и быстро выворачивает на спину. Ну конечно! Сейчас на обе лопатки. Остается каких-нибудь два вершка, и Лева коснется спиной ковра.
Обеими волосатыми лапами Али-Бурхан жмет Леву к земле. Анатэма-Молния опомнился, он пробует стать в мост, он хочет сделать стойку на голове и выскользнуть, он упирается головой о сцену, доски прогибаются под ним, но уже поздно. Кряхтя и посапывая, Али-Бурхан прижимает его к земле. Все меньше и меньше становится зазор между ушибленной спиной Левы и ковром, все меньше и меньше… Готово… А может, еще вывернется? Вывернись, выскользни, да ну, скорее, скорее! Чего же ты ждешь?.. Эх, поздно! Зажав в руке колокольчик и позванивая шпорами, подбегает к борющимся главный судья, командир Полагутин. Заглядывает вниз. Выходят из-за стола старик железнодорожник, Котька Григоренко.
Звонок.
Лучше б его не было!
— Вот жалко! То он забил ему баки теми «макаронами», — спрыгивая со скамейки, бормочет Петька Маремуха.
Галя побледнела. Глаза у нее испуганные.
Судьи совещаются. Выбежал из-за кулис и подбежал к ним распорядитель. И сразу от судей он подошел к рампе. Поднял руку. В зале шумно. Хлопают.
— Анатэма-Молния, браво! — крикнули совсем рядом.
— Анатэма! — тоненьким голоском закричал Маремуха.
— Лавочка! Сговорились! — крикнули совсем рядом.
Распорядитель ждет. Ну, говори, уже тихо!
— После захвата руки через плечо чемпион Азии знаменитый Али-Бурхан положил чемпиона Кубани Леву Анатэму-Молнию правильно! — выкрикнул распорядитель и кивнул капельмейстеру Смоляку.
Оркестр играет туш.
Важный, надутый Али-Бурхан раскланивается. Раз. Другой. Третий.
Лева Анатэма-Молния, отряхивая с трусов пыль и не глядя на публику, поклонился только один раз и, потирая ушибленную ляжку, убежал за кулисы.
Один, с сольным номером, выступает чемпион Житомира Иосиф Оржеховский, красивый, поджарый борец в красных трусиках. Он широкоплечий, с хорошо развитыми бицепсами, тонкой талией. Кожа у него плотная, совсем без жира. Недаром он так свободно ложится спиной на доску, сплошь усаженную гвоздями. Эти острые гвозди густо вылезают из доски — кажется, что все они вопьются Иосифу Оржеховскому в кожу. Но ничего. Спокойно, скрестив на груди руки, он лежит на этих гвоздях, словно на перине. Звучит военный вальс «Душа полка».
Когда, легко соскочив на ковер, Оржеховский поворачивается к публике спиной, на его коже всюду заметны маленькие точечки, но крови не видно. Вот кожа! Как у кабана.
Оржеховский свободно бегает по этой же длинной доске босыми ногами, он укладывается на скамейку и подсовывает себе под голову, под лопатки, под ноги остриями вверх три казацкие шашки, он заколачивает голой ладонью в скамейку длинные гвозди — пять гвоздей подряд! Он гнет на груди толстый прут железа, он разрывает крепкую цепь, тут же, на сцене, он разбивает две бутылки, толчет их в медной ступке, высыпает затем осколки стекла в фанерный ящик из-под спичек и становится туда ногами. В ящик, ногами на стекло!
И все ему сходит благополучно!
Перерыв…
Выйти? Не стоит! Еще займут места, и тогда придется смотреть оттуда, с «Камчатки». Я с Галей остаюсь в зале. Только Петька, положив на свое место шапку, бежит за семечками.
Придерживая Петькину шапку рукой, чтобы не украли, я разглядываю публику. Там, на сцене, за плотным занавесом громко смеялись, топали ногами борцы. Мне было все еще досадно, что этот жирный Али Бурхан положил такого ловкого спортсмена. В зале было душно. С улицы в открытые окна доносился сладкий запах цветов акации. Эти цветущие акации стояли на тротуаре рядом с клубом, их белые ветви были хорошо видны в сумраке наступающего вечера.
— Интересно, кто ж из публики, какой дурной пойдет с тем богатырем бороться? — спросила Галя, обмахиваясь платочком.
— Кто-нибудь пойдет. Может быть, твой Котька пойдет.
— Кто тебе сказал, что он мой? Чего ты прицепился?
— Ты же страдаешь по Котьке. Что, я не знаю?
— Ничего не страдаю… Нужен…
— Тише! — оборвал я Галю.
Рядом, на улице, громко запели «Интернационал».
— Кто это? — спросила Галя.
— Держи места! — приказал я и бросился к открытому окну.
Высунувшись, я увидел, что верхний этаж типографии освещен. Типография стояла рядом с кафедральным костелом. Черный шпиль минарета и мадонна, стоящая на полумесяце, выделялись на светлом еще небе. В освещенных окнах типографии я заметил людей. Они стояли и пели.
— То в ячейке печатников, — объяснил я, возвращаясь. — Наверное, у них кончилось комсомольское собрание.
Да, я угадал правильно. Только затихли последние слова «Интернационала», они запели «Молодую гвардию».
Вперед, заре навстречу,
Товарищи в борьбе!
Штыками и картечью
Проложим путь себе.
Смелей вперед и тверже шаг
И выше юношеский стяг.
Мы — молодая гвардия
Рабочих и крестьян! -
очень ясно доносилось оттуда, из типографии.
И мне сразу сделалось очень тоскливо здесь, в этом душном, шумном зале, среди незнакомой публики. Там, в соседнем доме, дружно пели комсомольцы — наверное, они решали там важные дела. Может быть, они уславливались, как лучше ловить бандитов; может быть, они принимали кого-нибудь в комсомол? Стало тяжело, что я не с ними. И даже то, что рядом со мной сидела Галя, не могло отогнать тоски, нахлынувшей внезапно вместе с громкой этой песней. Я вспомнил, как тяжело жилось мне в эти дни, вспомнил все свои огорчения, и стало еще больнее, и ничто, казалось, уже не поможет моему горю.
Но тут я услышал знакомый голос Маремухи.
— Семечек нема, а есть только монпансье. Бери, Галя, это кисленькие! — сказал Петька.
На клочке газетной бумаги Маремуха держал штук восемь конфеток. Они были разных цветов и слиплись.
— Бери, Галя, ну! — твердо сказал Петька.
Галя осторожно, двумя пальцами взяла липкую конфетку и захрустела ею. И мне тоже захотелось попробовать сладкого. Я отодрал сразу две конфеты и отправил их, не разъединяя, в рот.
Так, хрустя кисленькими конфетами, мы дождались открытия занавеса.
— Победитель чемпиона мира, Черной Маски, известный волжский богатырь, мастер стального зажима, никем не победимый Зот Жегулев! — выкрикнул распорядитель и сразу же отбежал в сторону. Он прижался к стене и стал смотреть в глубь сцены так, словно оттуда должен был выскочить не борец, а самый настоящий зверь.
Я думал, что волжский богатырь будет фасонить больше всех и выйдет на сцену не скоро, но Зот Жегулев появился сразу, как только оркестр заиграл марш. Он вышел, и мне сперва показалось, что к нам плывет одно туловище безногого человека. А показалось так потому, что Зот Жегулев был в черном трико до пояса. Это плотное, шерстяное трико туго обтягивало его длинные, худощавые ноги в легоньких черных ботинках без каблуков. Очень недоброе, злое было лицо у этого человека: все в шрамах, морщинах, смуглое и сухое, с большими зализами на лбу, редкие черные волосы и нос тонкий, острый, словно клюв хищной птицы. Когда Зот Жегулев, подойдя к рампе и кланяясь, улыбнулся, я увидел белые и крупные его зубы. Я сразу невзлюбил этого человека. Я почувствовал, что Зот Жегулев улыбается нарочно, из-за денег.
Поклонившись, волжский богатырь отошел на середину сцены и остановился там, сложив на груди руки и выставив вперед правую ногу.
Распорядитель объявил:
— Итак, уважаемые граждане, мастер стального зажима волжский богатырь Зот Жегулев принимает вызов любого из вас и будет бороться до полной победы, если вы того пожелаете! Зот Васильевич, прошу подтвердить согласие.
Волжский богатырь молча поклонился.
В зале стало тихо.
Зот Жегулев, прищурившись и сжав узкие губы, глядел прямо на публику.
— Ну так что ж, граждане? — спросил старичок распорядитель. — Угодно кому-нибудь попробовать свои силы в схватке с уважаемым Зотом Васильевичем?
В зале по-прежнему молчали, только позади кто-то хихикнул.
Так же, скрестив руки, стоял, выжидая, Зот Жегулев. Рядом со мной тяжело дышал Петька Маремуха. Вот бы ему, коротышке, выйти попробовать побороть этого длинного богатыря.