Белов Василий
Данные
Василий Белов
Данные
посвящается Евгению Носову
Вагон поминутно дергался, перемещаясь в ночи. Он как бы искал спокойное, тихое место в тревожном прифронтовом пространстве. Состав, словно беспамятный раненый, то обессиленно замирал, то судорожно вздрагивал, вытягивался в длину, и тогда из конца в конец, на артиллерийский манер, бухали буфера и лязгали сцепы. Грохот стали и чугуна удалялся то в одну сторону, то в другую, замирал где-то вдали. Под полом "телятника", как прозвали громоздкую пульмановскую телегу, под тем самым местом, где спал рядовой Лаврухин, то и дело настырно брякала какая-то железяка. Этот стук-бряк сопровождал минуты кошмарного солдатского отдыха.
Перед рассветом железнодорожники притомились делать маневры. Состав замер. Тишина сладким, нудно-тоскливым туманом спеленала солдат. Сон Лаврухина выровнялся. Кошмары начали отступать, давая место отрадным, четким и даже цветным видениям. Вот Лаврухин розовым клеверным полем ведет в поводу двух лошадей лохматой сибирской породы. Одна чалая, другая гнедая. Торопится он, а у гумен замешкался, и хочется ему завести лошадей в гумно, как будто объявлена воздушная тревога. Но никаких самолетов не прилетело, и сибирские лошаденки, таскавшие лаврухинскую сорокапятку, сменились сенокосной оравой из соседней деревни. "Почему это я к чужим-то пристроился?" -- недоумевает Лаврухин во сне. Он хочет спросить об этом знакомого мужика -- а тот вдруг превратился в старшину Надбайло. "До чего же ты упрям, Балябинец!" -обернулся и строго сказал старшина товарищ Надбайло. Лаврухин удивился еще больше. Откуда узнал харьковский родом старшина про его, Лаврухина, деревенское прозвище? И кто мог дать ему эти данные? И старшина-то давно погиб, его зарыли еще зимой около деревеньки, которая трижды переходила из рук в руки.
Кошмарно-сонная, однако вполне четкая обида зацепилась за сердце спящего Лаврухина. Рядышком с этой обидой таилось желанное и отрадное ощущение близости кого-то родных: то ли жены Дуни, то ли Устиньи -- матери, то ли сына Мишки. А может, и все трое были где-то совсем рядышком, среди розовых клеверных клонов, которые требовалось косить, пока стоит сухая погода. Это ощущение близости родных душ и необходимости косить клевер было очень острым. Лаврухин всеми силами старался продлить отрадный сон, чтобы углядеть семью, обнять каждого, но все было напрасно... Мужик, обернувшийся старшиной Надбайлом, начал учить Лаврухина, как делать шинельную скатку. Клеверное летнее поле сменилось зимним, заснеженным, и острое ощущение близости семейства растаяло. Лаврухин заплакал во сне... Надбайло не только обозвал по прозвищу, но и начал сильно толкать в плечо, вернее, трясти за шинельный ворот:
-- Вставай, Лаврухин, хватит ухо давить!
-- А? Что? -- сполошно проснулся красноармеец.
Уже и вся батарея -- четыре орудийных расчета -- пробудилась. Весь вагон одобрительно загоношился. Сонные люди окружили, задергали долгожданного почтаря, чуть не в ангельском ореоле представшего батарейцам. Бедняга не знал, как отбояриться, заслонялся Лаврухиным:
-- Пляши, говорят, а то отправлю обратно!
Сонный Лаврухин сообразил наконец, что к чему, да так обрадовался, что проворно вскочил на ноги. Он смешно затопал башмаками по вагонному полу. Обмотка до щиколотки сползла с правой ноги, физиономия излучала детскую радость. Сонные батарейцы со смехом окружали топающего Лаврухина. Солдат-почтальон прятал письмо за своей задницей, увертывался: худо, мол, пляшешь. Лаврухин приплясывал, хватал посланца за руку. Вот удалось воину изловить почтарскую пятерню и получить письмо.
-- Вслух! Вслух, ёк-макаёк! -- кричит рязанский.
Послышались и другие дружные реплики:
-- Нечего прятаться! Сплясал не взаправду.
-- Халтура, не пляска, -- весело разорялся ефрейтор. -- Товарищ сержант, за такую пляску, ёк-макаёк, наряд вне очередь.
-- А чего, Дмитрий Михайлович! -- сказал проснувшийся сержант. -Ребята требуют. Ты прочти-ка вслух, не стесняйся...
Сержант поглядел в сторону обувающего сапог капитана. Но командир батареи лишь неодобрительно крякнул.
Лаврухин не мог читать даже про себя, не то что вслух. Во-первых, мешали слезы, во-вторых, свет в такую рань был слабоват. Августовское солнце, чтобы посветить батарейцам, только прилаживалось подняться за какими-то железнодорожными крышами. Вспыхнула трофейная зажигалка ефрейтора. Трясущимися руками Лаврухин поспешно развернул косой треугольничек, украшенный жирным штампом военной цензуры. Нет, не в силах был солдат на всех разделить свою радость, не в силах, хоть и была эта радость безмерна. Может, после и прочитает вслух, а пока... его эта радость, лаврухинская! Его! Отступитесь, ради Христа...
День и ночь, с малыми перерывами, думал рядовой Лаврухин о доме. Спал, как все, урывками, тогда думы переливались в кошмарные, иногда четкие, как в сегодняшнее утро, сновидения. Пробудится, а перед глазами снова дом и семейство. Так было всегда, и до контузий, и после контузий. Жена Дуня осталась с брюхом. Кто родился -- парень или девка? Какое дадено имя? Без письма не узнать. А почему письма не ходят, знает один Сталин. Может, еще Жуков... Всю зиму как в котле варились без передышки в боях. Весна и лето попеременно в разных местах, какая уж там полевая почта! Думал Дмитрий Михайлович о брюхатой жене, о матери Устинье, о дорогих детках Мишке да Машке...
Рядовой Лаврухин служил сначала в пехоте 29-й армии. На Филиппов пост немец совсем озверел, фон Бок танками вклинился в советскую оборону. Командовал Калининским фронтом генерал-полковник Конев, земляк. Лаврухин видел его всего один раз, и то издали. Иван Степанович оказался ничего, мужик осанистый, видно было и на расстоянии.
Земляков воевало сперва много, встречались даже из своего района. Конев своих вологодских отнюдь не жалел, посылал их туда, где жарче, да еще приговаривал: "Фон Бок подставил нам левый бок. Задача проста: бей Бока сбоку и с хвоста".
Не больно-то получалось бить с хвоста! Когда наступали под Старицей, почти вся рота была начисто вырублена. Одну высоту взять никак не могли. На Крещение угодил под большой калибер... Оглушенного Лаврухина посылали в санбат. Отдышался без медицины. Может, зря отказался-то? Глядишь бы сейчас меньше было звону в ушах. После этого попал Митька под разрывы своих же снарядов. Лаврухина сильно тряхнуло. По своим бить тоже умеем... Раз пять распечатывали деревню. И деревенька-то с гулькин нос, десяток домов, примостилась на отлогом пригорке. Вся давно выгорела. Домов не осталось, одни сараи, да и тех кот наплакал. Но ту деревнюшку назвал комиссар чирьем на заднице. Курам на смех горушка! А шли в шинелях, вцелок по белому снегу. Немец минами хлещет. Маскировочных балахонов почему-то не оказалось. Высота плевалась гиблым пулеметным и ружейным огнем. Смертельные жужелицы с первой атаки выхлестали полвзвода. В том бою совсем по-домашнему сунулся в снег и старшина Надбайло. Метров триста бежали вместе, тут его, сердешного, и подкосило. Легкая была смерть, не успел и слова сказать! Солдатики один за другим тыкались в снег, стихали навеки. На третьей атаке приполз Т-28. На четвертой вдарили наши гаубицы. Бог войны гасил германские пулеметные гнезда. Гасил он их прямо под носом атакующих, тогда и подкинуло над землей рядового Лаврухина. Бог-то Бог, да и сам будь неплох... В другом уж месте прямо в окопе накрыло немецким огнем. Окопишко оказался так себе, отсиживаться-то не собирались, планировали наступать... Полыхнула алым огнем сама преисподняя. Безъязыкого, оглохшего и ослепшего Лаврухина засыпало комьями мерзлой колхозной земли вперемешку со льдом и снегом. Не помнит он, как и кто его разрыл, не дал морозу остановить сердце. Привезли в санчасть как чурку. Говорили потом, что вытащила на чунках какая-то девчушка. Где ее было потом искать? Может, и сама-то погибла вместе с чунками... Лаврухина немец хотел и похоронить за свой счет, да спасибо той санитарочке, выволокла. Чего уж тут говорить. Где-то она теперь, та девчушечка? На салазках такого борова тащить по глубокому снегу -- не шутка. Отлежался и в тот раз без госпиталя. Морозы стояли градусов тридцать пять--сорок, и много тогда померзло нашего брата вокруг всей Москвы. Отстояли столицу балябинцы...
Весной нацелились аж на Вязьму, да попала 29-я в котел. Еле из него выкарабкалась. От армии ничего не осталось. После коротенькой передышки и переформировки направили Митьку в противотанковый взвод.
...Лаврухин углядел укромное место в вагоне. По местному почтовому штампу он высчитал сроки, когда письмо отправлено из деревни. Подсобила тут и печать с надписью: "Просмотрено военной цензурой". Выходило, что письмо шло не очень и долго. Правда, годик-то шел не сорок первый, а уже сорок второй... Жена писала как раз в ту пору, когда Лаврухин лежал в медсанбате. А может, и в тот самый час, когда немецкий снаряд взорвался прямо в окопе?
После жутких зимних боев часть расформировали. Лаврухин угодил в пушкари. А какой он артиллерист? "Не те данные", -- сказал бы рязанский. И правда, не те. Три класса да два коридора. На артиллериста надо учиться, как на сапера или летчика. Иное дело кони. Тут Лаврухин хорошо пригодился. Ездовой на сорокапятке -- тот же артиллерист. Да ведь и раздумывать начальству было некогда. Немец совсем разъярился, так уж ему хотелось Москву. Уже когда отгонили, он все равно огрызается. Писарь отправил в верха данные для награды на рядового Лаврухина. Где они нынче ходят, эти самые данные? Неизвестно...
Лаврухин бережно спрятал письмо. Прочитает, когда рассветет, сразу и ответ напишет. Боец уже прицелился развязать вещевой мешок, чтобы достать карандаш и тетрадку. Но капитан вздумал устраивать перекличку, затем распределяли, что кому делать. Лаврухину и рязанскому приказано проверить, хорошо ли закреплена новая пушка, которую везли на открытой платформе.
-- Эх, надо же, такую тяжелую дали! -- дивился веселый ефрейтор. -- Три танкиста выпили по триста...
Ефрейтор и над собой подшучивал, и земляков не жалел: "У нас в Рязани грибы с глазами, их ядят, а они пярдят".
-- Михайлович, как мы ее таскать-то без лошадей будем? Да еще контуженые... Тут надо трактором. Правду говорят, что американский тягач посулен?
Лаврухин промолчал. О контузиях и бомбежках не любил вспоминать. Не ведал ефрейтор, как летом погиб от бомбы прежний расчет, как вдребезги разнесло ту сорокапятку. Не ведал, и ладно. Уцелел из обслуги один Лаврухин, и то потому, что при налете велено было отогнать лошадей. Кто молился за ездового? Мать Устинья или жена Авдотья? Наверное, обе...
После той встряски дали недельную передышку -- и снова в бой, уже с новым расчетом. Тогда и явился рязанский ефрейтор. Невелика пушчонка, а три танка у немца угробила! На Троицу послали изучать новую пушку, пятьдесят седьмого калибра. Лошадей вместе с хомутами отдали в ближайшую уцелевшую деревню. Веснушчатая бабенка, что командовала в населенном пункте, написала Лаврухину расписку на четырех кобыл со сбруей. Орудийный передок бригадирке не понадобился, а три кипы прессованного сена велено было погрузить в пульман. Капитан приказал строить аппарель. Пришлось строить эту самую аппарель, чтобы закатить пушки на платформу. С минометами было легче. Поматерее сорокапятки-то оказались пятидесятимиллиметровые пушечки, похлеще! Что значит аппарель, Лаврухин и сейчас не знает. Наверно, две балки да накат из бревен. Командир батареи любит, видно, чужие слова. Сердится, если что не так назовешь. А чего сердиться? Сорокапятку вон рязанский зовет то "прощай, родина", то винтовкой на колесах. Попробуй-ка повозись с этой винтовочкой без лошадей да в грязи либо в снегу!
Четыре сданные в колхоз кобыленки были худы, но жилисты. Таскали воз без кнута и без мата. Лаврухин терпеливо заживлял им розовые кровавые стирыши. И какой только дурак сбил плечи у всех четырех! Довели кобыленок прежние ездоки... Лаврухин где-то раздобыл даже скипидару и креолину. Не хуже ветеринара делал примочки. Безуспешно хлопотал о новой подходящей упряжи. Кони-то понимали его с полуслова... С ними и говорить можно, не то что с политруком на политинформации. Этот одно твердит: "Болтун -- находка для шпиона". Так ведь знает любая колхозная баба, что значит военная тайна! Везут вот. Куда везут, туда и везут. Распечатывай, солдат, эту треклятую тайну своими средствами. Не надо много и ума, чтобы догадаться. Знамо, повезли в Сталинград. Сарафанной почты на войне нет, одна полевая. Не одно ли то же -- что полевая солдатская, что сарафанная бабья? Кухня вон тоже полевая, но около нее не живало военной тайны, молотят все подряд. Кто во что горазд. Больше про всяких черчиллей. Иной бедолага помянет и Жукова с Коневым: имеются ли, мол, у них ППЖ? На генералов-то полевых жен, конечно, хватает. А всех лейтенантов, не говоря уж про остальных ефрейторов, пэпэжами не обеспечишь. Рядовому важнее всего полевая кухня. Солдат носом, по запаху чует, какая и где будет битва, у какой реки и у какого города ждет очередное сражение. Главное, сытым быть, а после фронтовой стограммовки (плюс у непьющего ее выманить) совсем рассуждается просто: либо грудь в крестах, либо голова в кустах. Чем меньше чин, тем меньше и думать. Правда, непьющих солдат, по словам наводчика, меньше, чем генералов, которые не матерятся. О ППЖ Лаврухину тоже мало заботы. Не к таким мечтаниям приучила его колхозная жизнь, нет, не к таким...
Лаврухин терпеливо ждал рассвета. Августовское солнце выглянуло наконец из-за московских крыш. В "телятнике" стало светлее. Рядовой Лаврухин подвинулся ближе к проему, проглотил горловой ком, осушил глаза и себе одному начал читать. Он ходил в приходскую школу три зимы, а жена Дуня всего одну, и то лишь до Рождества. После святок учиться девочку не пустили, ей велено было прясть кубышки. Бубновское движение одним бочком коснулось Дуни, оно совпало с первыми годами замужества. До того ли ей было? Рядовой Лаврухин жадно вчитывался в каждое слово, добавляя в уме запятые и точки:
"Добрый день веселый час пишу письмо и жду от вас. Любимой сопруг Митрей Михайлович кланяемся тебе всем семейством первым делом матерь твоя родительница Устинья Мартыновна вторым делом сопруга твоя Овдотья сынок твой Михайло Митревич дочерь Марья Митревна да ишо дочерь Клавдия Митревна. Мы то слава Богу живы здоровы а жив ли ты сам мы про то и не знаем. Отпиши ради Христа живой ли ты наш кормилец. Твое письмо приходило одно из Кошубы когда тебя повезли на войну была ишо писулечка на Покров больше грамотки не прихаживало. Кажинной день такой долгой а ночь того дольше. Стеклю с утра почтальиху да у окна плакаю. Любимой сопруг Митрей Михайлович в деревне пришли три извещенья убило Анатолья Заварзина да ишо Гришку Демкина да твоего одногодка Петруху. Любимой сопруг Митрей Михайлович посылали мы тебе четыре письма только от тебя сколько ден и нидиль нету никакой вестоцки может в лазарет ты положен может голодной и в холоду может угонили куда в другое место. Отпиши про себя сколько можешь а мы будем денно и ношно молить Царицу Небесную тифенскую за тибя и твоих командеров. А Кланька уж ходить учится вдоль лавки и до стола. Бавшка ей кумок нашила. Манька хоть и большая этих кумок у Кланьки отымает и не отдает пока не натешится. Кланька и ревит, после этого вмисте играют. Мишка все дни до Успленья возил снопы к молотилке счас сидит в шестых ночует нидилю при школе на выходной домой прибегает. Наставницы и дилектор его хвалят. Заем весь до копеечки уплотила осталось самообложенье да страфовка. Молока счас нет а корова стельная. На трудодни дали гороху узолок весом с пуд говорят после отчетного ишо добавят, сулят ржи третьего сорту с костерей да деньги по восем копеек на трудодень. Избу пока не оклеили. Счетоводка посулила старых газет когда принесем тогда и начнем оклеивать. Со слезами ждем письма от тебя. К сему остаюсь жива здорова твоя сопруга Дуня со всем семейством".
Первым позывом после чтения было немедля писать ответ. Да как тут писать? Дергают то и дело. Еще и химический карандаш надо у кого-то просить.
-- Нет, Лаврухин, пляши заново либо рассказывай, что пишут! -- хохочет ефрейтор. -- Броня крепка, и танки наши быстры...
Лаврухин отмахнулся, дрожащими пальцами бережно спрятал косой конвертик. Ефрейтор отступился:
-- Ладно. Пляску, Михайлович, откроем в Берлине, сейчас нам худо играют... Поищем-ко сходим жареной воды...
После долгих, сопровождаемых железным грохотом перемещений по Окружной дерганья прекратились. Состав с теплушками утвердился на каком-то пути. (К чести московского начальства, столичные путейцы работали четко. Старались люди. Даже в разгар зимнего побоища получалось почти как в мирное время.)
Надолго ли стихли паровозные голоса в эти минуты? Бог знает. Можно бы и письмо написать, но Лаврухин отложил почему-то. Вот какой-то проворный солдатик, вроде рязанского ефрейтора, выпрыгнул из другого "телятника". Мигом пересек пути, запруженные составами. Пошнырял воин около затрапезного вокзальчика, принюхался и сразу определил, где что. Братва вскоре мелкими перебежками устремилась за кипятком.
Лаврухин ощупал свою котомку. Прозванный "сидором" вещевой мешок надежно сберегал все солдатское именье и сухой паек, выданный под расписку. Сегодня не мешало бы и дернуть на радостях, но летом не дают. Зимой, бывало, трехсуточная порция, глядишь, и придушена. Что значат триста граммов для здорового мужика! Рядовой Лаврухин оказался в числе выпивающих, не пропадать же добру. Правда, отец, Миша Балябинец, в молодости прилюдно поротый дедом, говаривал: "Не было молодца обороть винца". Когда дед умирал, то сыновьям наказывал: "Пейте квас, первыми не здоровайтесь". Ну, насчет квасу понятно. А почему не здороваться? Да потому что первым здоровается тот, кто косить выходит последним... А косить добрые люди выходят до солнышка. Сам дедушко вина не пил и сыновьям, кроме сусла, ничего глотать не давал. Гостей по праздникам потчевал одним ржаным пивом. Рядового Лаврухина пить научили Н-ская высота да прошлогодний мороз. Эх, чего вспоминать прошлую зиму! Уцелела Москва да своя голова, и то ладно. Такие балябинцы и заслонили столицу-то...
Еще не прошла обида на мертвого старшину Надбайла, который сказал во сне Лаврухину: "До чего ж ты упрям, Балябинец!" "Поискать бы, у кого из деревенских не было прозвища! -- подумалось Лаврухину. -- Что ни мужик, то и прозвище".
Откуда пошло? Когда приклеилось такое звание -- Баляба?
Давно дело было, вроде бы еще при Александре-освободителе. Благочинный на пару с урядником подъехали в коляске к отводу. Орава ребятишек, как воробьи на мякину, бросились открывать деревенские ворота, чтобы пропустить коляску в деревню. Давняя эта ребячья привычка -- открывать и закрывать отвода! За работу проезжие давали деткам гостинцы, особенно когда ехал купец или начальник.
Правил коляской сам благочинный. "Останови кобылу, батюшка, -- сказал урядник, держа шашку между колен. -- Надо ублаготворить отроков. Давай-ко развяжи калиту..."
Благочинный открыл саквояж, чтобы достать гостинцев.
Урядник подозвал самого большого мальчика, подал горсть ландрину: "Отдай, братец, самому маленькому, разделите на всех..."
Коляска запылила деревней. Отвод имелся и с другого конца. Орава кинулась к другому отводу, чтобы поживиться и в том конце. Второй раз не вышло. Ребятишки вернулись, сбились в кучу и начали делить ландрин. Вышла потасовка. Самым младшим в ораве был как раз будущий прадед Лаврухина. Конфеты у него отобрали, он же сидел в траве и ревел от обиды во все горло. Всем гуртом начали утешать, но ребятенок не мог толком выговорить ни одного слова, лишь повторял одно: "ба-ля-ля, ба-ля-ба..." Он и говорить как следует еще не умел. С той дальней поры и пристало к Лаврухиным прозвище...
Вновь и вновь солдат перечитывал письмо, думал о жене. Трое деток теперь. Оравушка! Чем будут кормиться? Когда уезжал, то оставалось пуда полтора ячменя. Мать Устинья сушила зерно на печке, собираясь изопихать в ступе и смолоть на ветрянке. Весь запас харчей, выданный авансом на трудодни, умещался в этом мешке. Мать Устинья дюжа только куделю прясть, еще колыхать зыбку. Все остальное ляжет на Дуню. Открылась война. Никто и не думал.
О, как не вовремя все началось! Жена беременна, скотный двор не достроен, сено не докошено. Мобилизовали всех здоровых, начиная с пятого года рождения, кончая восемнадцатым. Осталась в деревне одна браковка. Еще и теперь в ушах бабий рев вперемежку с пьяной гармошкой. Тот же Гришка Демкин уезжал поперек телеги. Бабы ревели в голос, без слов, как младенцы. Не причитали, просто вопили...
Почему Лаврухину не пришло ни одного письмеца с начала войны? Сам-то писал все время и номер полевой почты указывал правильный. Ох, что баять про номера! Цифра она и есть цифра...
Дочка вспомнилась, конечно, не младшая, старшая, Манька. Еще совсем кроха, только этой осенью в школу. Хорошо хоть училище в своей деревне. Лаврухин улыбнулся, вообразив щербатую Маньку бегущей на уроки с холщовой сумкой, куда кладут букварь с тетрадками и задачник. Сын Мишка, этот ходит в школу за семь километров. Большой стал! Пахать выучился, в ту весну, перед самой войной. Не худо и плотничал, ежели при отце. Бегает уж, наверно, за девками. Остался Мишка за хозяина, да ведь что, тоже еще малолеток!
Гордился Лаврухин, что парень учится после четвертого класса. Вот кончит семь-то классов, глядишь, на агронома пойдет либо на летчика...
-- Дмитрий Михайлович, а ты чего это так разулыбался? -- спросил командир расчета. -- И за кипятком не бежишь.
-- Да я, товарищ сержант, посуду-то выбросил. Зимой стограммовку и то плеснуть было некуда, прострелило у меня фляжку-то. А сейчас, понимаешь, родину вспомянул. Парень у меня, сын Мишка... Пойдет в семую группу нонешной осенью.
Все оглянулись на громкий лаврухинский голос, даже капитан, командир батареи, улыбнулся:
-- Сын, говоришь? Ну-ну. Это хорошо, Дмитрий Михайлович, что сын. У меня дочка такая же...
Капитан был москвич. Работал до армии учителем, и Митька никак не мог привыкнуть к тому, что называют его по отечеству.
Лаврухину хотелось сказать и про Маньку с ее выпавшим и за печку брошенным зубиком. Побоялся солдат быть надоедливым, оттого и замолк. А фляжка, простреленная немецкой пулей, была действительно выброшена. Добра была посудинка, да пришлось расстаться. Котелок тоже расстрелян, как человек. Но Лаврухин отрезал от кабеля кусочек свинца, заклепал дыру. Служит котелок не хуже и прежнего.
Командиру батареи требовалась горячая вода, вслед за сержантом надумал он бриться. Кашлянул капитан, бережно наставляя трофейную опасную бритву. Конец кожаного ремня держал другой солдат. Насчет пены и горячей воды Митька догадался, но поздно. Подоспел рязанский ефрейтор, налил кипятку в капитанскую баклажку, при этом успел и публику рассмешить: "А я рыжий, что ли, воду носить?" Стриженная под полубокс голова рязанца похожа на большой мухомор, только без белых крапинок. Носить волосы ему разрешили еще в той части, где служил до этого, то бишь до бомбежки, под которой погиб прежний расчет. Наверно, пожалело начальство такую красивую шевелюру. Новый командир батареи приказал было всем остричься, рязанский заявил: "Я кто, баран или яфрейтор?" Чем и насмешил капитана, а батарейцев спас от поголовной стрижки. "Яврей ты, а не яфрейтор", -- передразнивал рязанский говор сержант-сибиряк. Наводчик не обижался.
Сержант числится командиром орудия, он разбирается в прицелах, но голова пендрит не хуже и у ефрейтора. Они и в бою иной раз заменяли друг дружку.
Ох, не проста задача бить по танку, хоть сбоку и даже с хвоста! С переда бывает и совсем бесполезно. Выкатит железный дьявол и давай носом водить, личность твою выискивать. Сперва немец палил с ходу, теперь побаивается. Остановится на один момент, чтобы прицелиться. Тут уж зевать некогда. Не упусти, наводчик, этот момент! Хорошо, если успеешь вмазать фрицу прямо под дых подкалиберным. А если замешкался? Тут тебе и хана. Пулеметная очередь срежет весь расчет, либо затрещат под гусеницами православные косточки. Одного верзилу прищучишь, а из-за бугра ползут два. Иной раз и три. С лошадями-то Лаврухин управлялся быстро. Командир батареи не единожды хвалил за хорошую службу. А чего его хвалить? С конем привык валандаться чуть не с пеленок. И в ночном пас, и боронил, и пахал. И через голову пикировал раза четыре, хорошо, что отец не видел...
Поезд вдруг дернулся и пошел. Батарейцы встали в проеме вагона, разглядывая Москву. Но столицу загораживали склады и скучные пристройки. Домов было почти не видно. Затем посмеялись над заливалой рязанским: его шинель в скатке похожа была на хомут. Лаврухин глядел, улыбался самому себе. Письмо домой уже сложилось в сердце и голове. Осталось записать слова на бумагу. Воспоминания наползали из дальней родимой дали, окутывались. Состав, или ашалон, как говорил рязанский, набирал скорость. Кое-кто успел раскошелить мешки и полакомиться тушенкой. Запах лаврового листа побудил к этому и Лаврухина. Растревожил нехитрую солдатскую кладь, позаимствовал кружку кипятку и размочил галету. Когда галеты выдали первый раз, Лаврухин спутал их с котлетами и сильно стеснялся своего незнания.
Поезд торопился в новую бучу...
Пригодилось после завтрака припасенное для лошадок сенцо... Сенокосом повеяло, когда прилег. О чем они треплются, братья-товарищи? неужто снова о бабах? Нет, в этот раз другая тематика. Спорят, введут или не введут погоны...
-- Какой дурак пулю опять выпустил? -- сердился сибиряк. -- Любишь ты, рязанский, всякие фигурные данные...
-- Нет, братец, -- горячится ефрейтор. -- Это не пуля, я слыхал сам в штабе, как майор с генералом балакал.
-- Да, -- соглашаются из другого расчета. -- Дыму-то без огня не бывает, вон и у саперов слух этот ходит...
Рязанский горячится всех больше, даже шея его покраснела:
-- Ёк-макаёк, это какое же будет званье у Сталина?
Лаврухин дремал. На душе было спокойно. И представился ему сынок Мишка, который, сидя на лавке, ладит уду, чтобы идти ловить рыбу. Представить рожденную без него Кланьку солдат не мог, хотя и пытался.
* * *
Семиклассник Мишка Лаврухин дал деру с лесозаготовок, куда колхоз направлял его заместо матери. Сам напросился, дурачина, не могли отговорить ни мать, ни бабка. Все из-за живых немцев Поволжья. Теперь вот и отвечай за побег... А как получилось?
Вчера с возом сена для колхозных коней в лесопункт была послана счетоводка Лея. Она свалила сено прямо у барачных дверей и уговорила одну девку сгонить лошадь с дровнями обратно. Девка была из соседней с Мишкиной деревни. Ей до смерти напостыло пилить балансы и ночевать в одном бараке с мужиками. "Съездить бы хоть на Рождество, -- охала она, -- да закропать рукавицы!" А счетоводке Лее, наоборот, надо в райцентр, чтобы купить обнову. Туда и уехала счетоводка на машине, которая возила лес к железной дороге. Девка сперва согласилась, потом отказалась, испугалась тюрьмы. Мишка Балябинец проявил себя решительней.
До деревни считалось двадцать верст. Летом дороги нет, ездили только зимой.
С вечера было теплее, звезды роились не так густо. Темно-фиолетовое бездонное небо не казалось Мишке таким бесконечным, хотя и черным. Теперь же из-за обилия ясных, словно простиранных, звезд оно стало еще чернее. Ох, сколько их высыпало, этих звезд! Мишке почудилось, что кобыла как раз от этого знобко всхрапнула. Бездонная холодная глубина вострила колючий блеск звездного серебра. Звездные, разной величины вороха были бесчисленны. Они мерцали и шевелились как живые, одни крупные, другие поменьше, третьи маленькие, четвертые совсем крохотные, но такие же яркие, как большие. От этого и подумалось Мишке, что до самых ближних вполне бы можно долететь на самолете. Но небесные рои уходили в далекую черную тьму, и лучше совсем не глядеть в ночную жуткую бездну.
Который час? Может, уже Рождество? Нет, нет, сочельник пока. Мишка-то знал, когда сочельник, когда Рождество, потому что как раз в сочельник сестра Мишкина -- Кланька -- именинница. В позапрошлый сочельник бабушка палила в печи овечьи ноги и варила студень, Мишка грыз горячие бабки, а Манька лодыжки. До войны оба с Манькой бегали по деревне с сочнями. Теперь родилась еще Кланька, но бегать она еще не умеет, и сочней бабушка Устинья, конечно, не напекет. И студня не будет, это уж как пить дать. Потому что идет война. Какой тут студень? Ничего не будет...
Мишка вспомнил, как осенью, играя с ребятами в бабки, сгоряча не попал в кон каменной плиткой. Промазал и начал "солить". За второй, вне очереди, удар надо ставить два козонка. За каждый третий удар четыре, а за четвертый выгреб из карманов аж восемь бабок! "Просолил" Мишка все свои бабки и поставил на кон свою гордость -- большую бычью, крашенную яркой лазоревой краской. Эта бабка прославила Мишку. Не много в деревне сверстников, которые имели такие большие, да еще крашеные козонки! Но он "просолил" эту бабку, а выбил всего ничего: три или четыре штуки, и то овечьи.
В лесопункте Мишка целыми днями лучковой пилой по мерке распиливал срубленные взрослыми большие деревья. Взрослую норму выполнял ежедневно. Иной раз до чего допилишь, что хочется уткнуться в снег и не вставать. И сучки жег, начальники Мишку хвалили. С едой было хуже. Бабушкины сухари быстро кончились, остался один лук. А что толку от лука? Денег на хлеб в магазине и на столовую у Мишки не было.
Лесорубы спали в одном бараке все вместе: и мужики, и девки. Было чего вспомнить! Ночью во сне раскутается девка на нарах, а ребята тут как тут. Многие девки и без штанов. От мокрых валенок и рукавиц в сушилке пар до утра. С вечера в бараке накурено, хоть топор вешай. Нет, лучше в школу ходить, решать задачки. Зато видел вблизи живых немцев с Поволжья... Кой-какие слова оказались понятны: "Маус, маус, ком хераус!" Говорили, что пригонят еще и настоящих пленных немцев. Да, будет что рассказать в классе об этом лесопункте. Пленных-то Мишка не дождался, уехал...
Председатель колхоза, Беспалый по прозвищу, повесткой из сельсовета послал Ротиху, то есть Лаврухину Авдотью, в лес. Ссылались в повестке на то, что ее свекровь Устинья еще на ногах и с двумя девчонками вполне справится. Дуня обругала председателя Гитлером. Тут и подвернулся Мишка, благо шли зимние каникулы. Он так горячо доказывал, что умеет валить лес и управлять лошадью, что Беспалый даже обрадовался такому везенью.