Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Я бросаю оружие

ModernLib.Net / Современная проза / Белов Роберт Петрович / Я бросаю оружие - Чтение (стр. 6)
Автор: Белов Роберт Петрович
Жанр: Современная проза

 

 


— Ничего не случилось. Просто нервы.

Глаза ее стали сухие, но по-прежнему оставались чужими и злыми.

— Обезьяна, как есть обезьяна! — процедила она, глядя на ползавшую среди лужи Оксану,

На Оксану было жалко смотреть. Плечи, руки и ноги ее посинели и покрылись пупырышками гусиной кожи. Она неловко хлюпала тряпкой по вонючей луже, казалась страшно худой, неловкой и нескладной. Мелкой дрожью подрагивали острые локти и острые коленки, на тоненьких лодыжках некрасиво напряглись сухожилия. Она должна была вот-вот заплакать, рот стал большим, и выкатились большие обиженные глаза, а лицо казалось худым и мелким. Одной рукой она старалась натянуть как можно ниже на ноги подол, рубашку измяла и запачкала, и вся фигурка ее от тех неловких движений становилась еще более угловатой и неказистой.

Все это показалось смешным одному только Боре. Он закатывался-хохотал, бил в ладоши и показывал ручонками на Оксану. Мать вдруг схватила его, стала взахлеб целовать и тискать и опять разревелась, только теперь без истерики.

В углу своей собранной из ящиков тахты, заменявшей им троим кровать, беззвучно плакала Оксана. Было видно, как неудержно дрожат ее плечики, ока вся, даже зябко поджатые ноги.


Лишь много позже мы узнали, что в тот день мать получила от отцовского сослуживца и земляка Кондакова, Настькиного родителя, письмо, в котором он сообщал, что чуть ли не собственными глазами видел, как погиб наш отец. Потом я запомнил письмо почти наизусть:

«Дорогая, к сожалению, мало знакомая мне Мария Ивановна и дети Георгия Константиновича!

Вам будет тяжело получить такое письмо, но чем можно утешить горе близких, когда идет война и потери неизбежны? Простите мне, что пишу, но вам ведь, наверное, хочется знать об участи вашего отца и мужа.

Он погиб как герой, и вы должны им гордиться. Он никогда не отступал перед опасностями. В боях за овладение населенным пунктом Б. немцы прижали нас к земле и целые сутки не давали выйти на исходный рубеж для последнего броска. Видя, что штурмовые роты несут большие потери, а поставленную командованием задачу все еще никак не могут решить, сам комиссар полка батальонный комиссар Кузнецов Георгий Константинович, мой земляк, ваш муж и отец, взяв небольшой десант, ночью на танкетке сумел с фланга прорваться в деревню. Немцам удалось подбить легкий танк, и десантники под командованием Кузнецова Георгия Константиновича укрылись в большом каменном доме возле церкви, в самом центре села, который нам из-под горы был прекрасно виден.

Мы не могли быстро прийти на помощь горсточке храбрецов, нужно было накопить силы для штурма. Глубокой ночью прекратились в центре села последние выстрелы. Но дерзкой вылазкой группы товарища Кузнецова гитлеровцы, не знавшие покоя ночь напролет, были деморализованы, мужество и отвага красных бойцов вселила в них ужас, и в яростной атаке перед рассветом, перешедшей в рукопашную, полк, переживая гибель своего любимого комиссара и мстя за нее, вместе с другими частями вышиб фашистов из пункта Б. и овладел им. С этих боев началось наше наступление под столицей нашей Родины Москвой, о котором вы теперь уже знаете.

По центру села прошел не наш полк, мы ударили охватом левее, да и я был ранен во время той же наступательной операции. Но я сам принял от Георгия Константиновича перед его выходом во вражеский тыл партийный билет на хранение, правительственные награды и документы и сам слышал, как командир полка сказал, что будет ходатайствовать перед надлежащими инстанциями о представлении товарища Кузнецова Георгия Константиновича к присвоению ему высокого звания Героя Советского Союза посмертно. И как только мне удастся разыскать могилу товарища комисссара Кузнецова Георгия Константиновича, я сам, не дожидаясь окончательного присвоения этого высокого звания, напишу на ней: «Герой Советского Союза!» Потому что таким он навсегда останется в моей личной памяти и памяти всех красноармейцев, командиров и политработников нашей части.

Вот так погиб любимый комиссар полка, ваш муж и отец, батальонный комиссар товарищ Кузнецов Георгий Константинович. Да, тяжела нам всем эта утрата. Но за его смерть боевые товарищи и друзья громят фашистов с еще большей силой и будут бить их до полного уничтожения.

Смерть немецким оккупантам!

Извините за длинное письмо.

С уважением к вам

Земляк и сослуживец, боевой товарищ вашего мужа и отца комиссара полка батальонного комиссара товарища Кузнецова Георгия Константиновича

Старший политрукКондаков»

Вот такое было письмо.

Потому что, когда в первый раз его прочитал, я уже знал, что папка — живой, мне тогда, дураку, больше всего жалелось, что отцу не дали Героя. Но к тому времени я все же прочитал «Черемыш — брат героя» и сам дотумкал, какое было бы тяжелое дело считаться сыном такого отца. А потом, когда сделался известным на всю школу дезорганизатором, нарушителем и бузотером, я думал, что, может, оно и к лучшему — для меня, — что папке присвоили не Героя, а лишь дали Красное Знамя? Какой я бы был ему сын, он бы меня просто выгнал.

Ну, многим своим ребятам, в том числе и тем же обоим Горбункам, я, конечно, показывал это письмо, и для них эдак-то оказалось даже и интереснее, чем если бы отцу все-таки присвоили Героя. На меня кое-кто стал смотреть по-другому.

А получилось так. Отец был уже тяжело ранен. Бойцов у него оставалось двое, Мухаметшин да Денисов, тоже раненый. Отец временами терял сознание, драться больше не мог. Тогда те красноармейцы, оставив ему два патрона в личном оружии, спрятали отца в подполе, за какими-то бочками: чувствовали, что немцы опять попрут в атаку, и не отбиться.

Как там произошло в точности, отец не знал, понял по звукам, что который-то из бойцов один отбивался гранатами, а когда погиб и он, немцы на всякий случай дали несколько очередей в подпол, но, видимо, так это, вслепую — боялись, наверное, туда рылом-то сунуться. Но отец все-таки получил еще две пули и потерял сознание окончательно.

Нашли его потому, что крышка в подполе была открытой, внизу лежал труп того, последнего бойца, а отец застонал в это время. Хоть и оказались люди из соседнего полка, но искали они специально папку, потому что тоже знали про ночной бой. А не застонал бы — так бы и погиб, истек кровью. Никому не известным, потому что документов-то при нем и знаков различия — никаких...

Подробности рассказал нам папка сам, когда вернулся. По поводу письма политрука Кондакова он сказал:

— Да, напророчил мне судьбу. Теперь три жизни служить придется, как солдатскому котелку. Сами в себя тогда еще не верили, думали: если исчез — значит, или погиб непременно сверхгероем, или предатель... А на войне выкаблучивается черт-те что: и гибнут порою орлы ни за понюх табаку, но и выживают там, где, кажется, всё на три метра вглубь прожжено.

А вот политрук Кондаков, Настьки Кондаковой, Настурции, отец, — не уберегся. Это папка видел собственными глазами, уже под Сталинградом.


Но в тот день мать не показала нам письма политрука Кондакова, она дала нам его лишь только когда получила первое после ранения отцовское письмо.

И как раз в то время Ольга Кузьминична наконец получила от мужа аттестат и огромный пакетище с нарочным. Они потеряли друг друга самым что ни на есть утром 22 июня, и тетя Леля долго не могла начать его разыскивать, потому что ей прежде нужно было собрать ребят. А наша мать от горя и ей как бы позавидовала. Она тогда шла домой, чтобы сказать нам о папкиной смерти, но, увидевши нас, не смогла и совсем расстроилась.

А потом решила уж ждать, когда придет официальная похоронная.

Я тогда, глядя, как Оксана горько-горько плачет в углу своей самодельной тахты, вроде поклялся, что ли, себе, что никогда и никому не дам больше ее обидеть.

Даже собственной матери.

Улица

И зачем ему, Витьке, за нас нашей памятью мучиться? Ах, зачем, все равно у него не получится! (Сергей Орлов. Невская Дубровка. 1961 год).


Вот это и была моя тайна, которую, наверное, и называют стыдным словом «любовь». Хранить ее было трудно, почти что невмоготу, хотелось обязательно кому-нибудь рассказать про нее, но рассказывать боязно да и некому.

Разве только самой Оксане, но это уж совсем страшно. А вдруг бы она засмеялась, что бы я делал тогда? Оксана такая правильная, разве она может стерпеть, чтобы к ней приставали с подобными мыслями?

Я давно уже не боялся ничего на свете. Ну, может, отца... Немного. Но больше всего на свете я боялся, что меня уличат в такой моей тайне, в этой моей любви.

Я долго смотрел вслед удалявшимся Боре с полковником. Они даже не оглянулись. А мне так захотелось увидеть Оксану, поздравить ее с великим праздником Победы, а заодно и познакомиться как-нибудь с ее знаменитым отцом...

Из-за угла рванул громкий, резкий, но какой-то расшарашенный голос:

— Р-р-р-р-раскинулось моррре ширрроко!

И потом тот же, но нормальный уже и очень знакомый мне голос проговорил:

— Ну сыграй ты мне ее, старый, сыграй! Шибко душевная, самая наша, морская!

Васька Косой!

Я махнул ребятам и ходом дернул к нему за угол. Васька сидел на скамеечке рядом с еще каким-то морячком при гармони. Я посмотрел и глазам своим не поверил: Федосов, честное комсомольское — Федосов! Тот самый лесозаводский сторож...

Но какой!

Васька и сегодня, как всегда, был замызганный, только из ворота гимнастерки чистым цветом светила новенькая тельняшка со свежими, как из-под линеечки, ярко-белыми и темно-синими полосками: обычно его тельники бывали заношены до того, что полосы казались светло— и темно-, но всегда грязно-серыми. Федосов был в полной флотской форме: клеши, фланелька, бушлат, бескозырка и, конечно, тельник, совершенно выцветший, застиранный, но, видно было, чистый. А на груди — не на форменке, а прямо поверх бушлата, был прикреплен крест, который, я знаю, называют Георгиевским!

Ваське он ответил:

— Может, и душевная. Может, и морская. А все одно ты против меня салага. И вообще не русского флоту ты моряк, а жора. Вот такую моряцкую песню ты когда-нибудь слышал?

Он широко развел гармонь, наклонился к ней ухом и огромной скрюченной пятерней нажал на кнопки, на клавиши, или — как их там? — лады, запел хрипловатым, но вполне еще ладным голосом:

Зачем вы, девушки, боитесь

Шинели черного сукна?

Под ним таится нежно сердце,

Любовь и счастье моряка.

Костюм матроса презирают,

Нигде проходу не дают,

И тюрьмы нами заполняют,

Под суд военный отдают.

Покуда Федосов пел такую свою странную песню, я пробовал разглядеть, что написано на ленточке его бески. Но буквы сильно затерлись, а он держал голову в наклон, и я ничегошеньки не разобрал, кроме двух почти что сохранившихся букв «а» и «р» близко одна от другой. Ясно, что это название корабля, как полагалось у старинных моряков, но какое?

Федосов, пока я разглядывал да раздумывал, допел, сдвинул гармонь и снова спросил Ваську Косого:

— Вот про такую флотскую жизнь ты чё-нибудь слыхивал? Не? А должон был, раз служил. Выходит, ты самый жора-салага и есть. Дурное городишь, да я же ему еще и песню сыграй!

— Я салага?! Я кровь за Победу пролил! Руку-ногу потерял! Я — салага?!

— Я! Я! Я Харьков брал, я кровь мешками проливал! Вся грудь клопами искусана. Я коз... А кто видал? Раз громко кричишь — выходит, салага. Ты ногу потерял, я ногу потерял. Одна нога здесь, другая — там.

Федосов постучал козонками по правой ноге, выше колена. Отдалось деревянно.

— Понял? Ты, что ли, один кровь-то проливал? Но Васька больше всего на свете любил, чтобы последнее слово как-нибудь да оставалось за ним. Уж это про него было известно.

— А я и руку еще. Разница! Я сам знаешь как на баяне играл? Старый ты хрен! Все девки где ни хошь были мои, парни души не чаяли. А теперь кому я нужен — обрубок? Думаешь, душа не болит?

— Вот с того бы и начинал. А то — «старый хрен», «железяку за что получил»...

— А я вот руку-ногу — и ни медалюшечки! Ну за что тебе крест-то твой дали?

Меня толкнул под ребро локтем Володька Горбунок.

— Чего ты вперился? — сказал он шепотом. — Неловко же, пошли давай.

— Это же Федосов, — объяснил я ему, тоже шепотом.

— Сам вижу. Пошли.

Я и не заметил, когда ребята ко мне подошли. Я тут стоял уж минуты две, а два знакомых мне человека не обращали на меня никакого внимания. А мне так хотелось с кем-нибудь наконец потравить баланду, да хотя бы просто перекинуться двумя веселыми словечками — праздник же! И я, конечно, почуя повод, тут и встрял в разговор:

— За веру, царя и отечество!

Володька пхнул меня в бок уже взаправду, а Димка Голубев повинтил пальцем возле чуприны: дескать, дурак же ты и не лечишься. А чего они? Я же со свойскими людьми по-свойски обхожусь, обоих этих морячков знаю как облупленных. А они — меня.

— Я тебе покажу «веру»! — моментально почему-то вдруг окрысился Федосов. — Ошметок!

— Чего ты, Федосов? Я же...

— Я тебе не Федосов! Отчаливайте! Одна нога здесь...

— Вась, чего он? Я вас с Победой...

— Мало тебе сказали? — начал крутить глазами и Васька. Возражать ему при таком его состоянии было опасно.

— Чего тебе опять взбрындило, Кузнец? — спросил Димка Голубев, когда мы отошли.

— Дак я же хотел дальше сказать Федосову, как Жаров в «Секретаре райкома». Такого же ведь старикана играл? Ну, с крестом-то: «Вера — бог с ней, царь — хрен с ним, а отечество...»

— Вот и сказал.

— А если он такой боевой революционный моряк, как в «Мы из Кронштадта», что не потерпит, чтобы ему приплетали хоть бога, хоть царя? — вставил Володька-Волдырь.

— Тогда зачем, верно что, крест-то напялил? — заспорил, на моей, видно, стороне, и второй Горбунок.

— И песня у него какая-то... Сроду не слыхивал.

— Чего не слыхивал? — удивился Димка. — «Зачем ты, мать, меня роди'ла, зачем на свет ты родила'? Судьбой несчастной наградила, костюм матроса мне дала». Все старики под турахом поют.

— Н-ну... А где-когда такое бывало, чтобы презирали матросский костюм? И девки будто бы боялись? Да они только ко клёшникам и льнут, хоть у кого спроси! Вон и Васька Косой под морскую пехоту ладится...

— Да самые суки-эсэсовцы, что «Адольф Гитлер», что «Мертвая голова», рахались «черной смерти» — «полосатых дьяволов», пуще огня, так что драпали без штанов!

— А беляки в гражданскую? — оба Горбунка уже выступали за меня.

— А Федосов наверняка еще дореволюционный матрос; может, в то время песня была еще правильная? — не сдавался Димка. — Может, старик даже с самого «Потемкина»!

— Не. На бескозырке у него «а» и «р» только заметны, но они — точно.

— «Варяг»? «Аврора»?

— Я тоже думал сперва. Но не подходят. По расстоянию и вообще...

И мы пробовали угадать, на каком из знаменитых кораблей мог служить Федосов, да ничего не подходило. Ребята еще азартно спорили, а мне подумалось, что надо бы такие-то вещи знать. Может быть, прав все-таки зараза Очкарик, когда предлагал, чтобы тимуровцы искали героев гражданской войны, политкаторжан и других? Может, он это не сам и придумал, а Семядоля его надоумил, — не все же только дрова нам пилить да полы мыть?..

Только чтобы Очкарик — да был бы в чем-нибудь прав?!

Я тряхнул головой и, вроде как в честь Федосова, забазлал моряцкие частушки, которые откуда-то давно уже знал:

Ррраспустила Дуня косы,

А за нею все матросы.

Эх, Дуня, Дуня-Дуня — я-а,

Дуня — ягодка моя!

Но опять сорвалось. Мне бы ничего не стоило, конечно, проорать куплет, в котором пелось так: «Пошла Дуня во сортир, а за нею командир», но перед этим были слова: «Пошла Дуня на базар, а за нею — комиссар». Вот тут я не мог: комиссаром все, да и он сам иногда себя, звали моего отца, и получалась вроде бы какая-то издевка, неприличность, что ли.

Я замолк и стал быстро-быстро вспоминать какую-нибудь шутейную по случаю матросскую песню. Но ничего не вспоминалось. А тут вдруг Вовка-Волдырь, который тоже, видно, думал про то же, попал и запел:

На палубе матросы

Курили папиросы,

А бедный Чарличаплин

Окурки собирал.

Ну и попал — пальцем в... небо. Вышло тоже ни к селу ни к городу.

Тут включился Димка:

По морю Черному

Синему,

Э-э-х да по морю

Попадья с матросом уплыла.

Вот, братва, какие дела!

— А это-то откуда? — развеселился я.

— Заезжий артист на открытой эстраде в горсаду исполнял — я сразу запомнил; уж больно смехотурная и чудная. Один, правда, только куплет.

— И то вася!

— Жаль, Федосов не слышит. Чего бы он сказал? — засмеялся и Волдырь Горбунок.

Стало, как и надо, смешно и озорно на душе: песенка Димкина пришлась совсем к месту. Ай да Димыч — все-то у него завсегда шибко ладно получается.

Но пришлось опять переключиться на серьезный лад.

Мы догнали двух женщин и услышали такие слова из их разговора:

— ...на Невском дома' как дома'. Обожженные, прокопченные, но ни одного выбитого окна. Развалины, конечно, там, где прямое попадание...

Невский — я знал, это Ленинград. Это надо слушать! И ребята остальные тоже укоротили шаг.

— ...Я только потом поняла, что там просто-напросто вставлены разрисованные под оконные переплеты фанерные щиты! И тоже жутко стало. Словно румяна на покойнике. А один случай меня просто-напросто сразил. Увидела целую толпу против какого-то дома на Владимирском, возле Пяти углов. И никак не могу понять, что они с таким интересом, с восторженным изумлением каким-то рассматривают. Потом догадалась — кошку. Обыкновенная кошка сидит на балконе, а смотрят на нее как на восьмое чудо света! Даже кошке, видимо, стало от этих взглядов не по себе, и она запрыгнула в форточку. И потом с таким же любопытством все начали разглядывать — меня! Понимаешь? Я не сразу догадалась, что такое. Но одна женщина — не определишь, старая или так страшно постаревшая от переживаний, — присела перед Люсенькой на корточки и каким-то мучительным тоном, со всхлипами и стонами произнесла: «Ма-аленькая-я!» В городе давным-давно не видели детей... Я знала, что дом наш разрушен, что не встречу никого из соседей, что в городе не осталось никого из родни, но я не могла себе представить, что в четырехмиллионном городе не найду ни одного — понимаете? — ни одного знакомого человека! А ведь мои знакомые — все мои пациенты, весь участок. Нет, не могу, просто-напросто не могу я там жить, в городе, который для меня страшнее пустыни теперь. Жить — словно на кладбище? В конце концов, я врач, мне всегда найдется работа везде, где только живут люди. А там я не выдержу...

— А я, Зинаида Григорьевна, не могу, не могу! Изо дня в день жду вызова. Пустяк какой-нибудь напомнит — кто-то ручку по-ленинградски вставочкой назвал — так бы, кажется, бросила все и полетела! А теперь, вероятно, и никаких вызовов не нужно будет?.. Ой что вы, что вы! Александринка, Мариинский, Концертный зал, Оперная студия, Русский, Эрмитаж! — четыре таких зимы без всего этого! Там Рафаэль — его «Святое семейство», там — Леонардо, обе его «Мадонны»...

Я тыркнул Лендоса Горбунка под ребро:

— Слышь?!.

— Тише, ты! — прошипел он в ответ.

— ...Там скульптуры итальянских классиков — «Орфей», «Амур и Психея», «Парис» возле лестницы, помните? И в тех четырех залах — великие фламандцы: Рубенс, Ван Дейк. Как можно жить вне всего этого? Нет, нет, Зинаида Григорьевна, пусть снова голод, снова холод, но — только Ленинград!

— В подъезд с Халтурина, который с титанами...

— С атлантами.

— Пусть будет с атлантами. Прямое попадание было туда.

— Что вы?! Ужас какой! Ужас какой!!!

— Да, это фанерой не закроешь.

— Но там же как раз в зале над портиком — Ван Дейк! Хотя, конечно, все вывезено или хотя бы упрятано... Но ведь...

Я понял, что эта, вторая, разведет сейчас уж такую бодягу, столько нагородит опять мудреных названий, что плюнул слушать и снова торкнул Леньку под бок:

— Понял чего-нибудь? На шиш бы он мне, такой Ленинград! Она жить без него не может, а мы уж как-нибудь проживем!

Ребята, видимо, чувствовали то же, и мы этих вумных баб обогнали. Только Ленька подъелдыкнул:

— А сам-то ты понял чё?

— Понял. Что ты — Леонардо Недовинченный, так это у тебя и в метриках записано!

— Вот гад, а?!

Лендоса его родители полностью окрестили действительно Леонардом, а его братана — Вольдемаром; обычно их поддевали Леопердом и Волдырем. А из всего наслушанного мне и вправду знакомыми были всего два-три слова: кроме того знаменитого художника, я еще, пожалуй, знал, что Амур — не только река, но и любовный бог из стародавних грековских мифов.

Не знаю отчего — наверное, чтобы дать понять тем двум теткам, что я кое-что слышал и что мы тоже не лыком шиты и не лаптем шти хлебам, я ни с того ни с сего закричал им вслед:

— Ехал грека через реку. Видит грека — в реке рак!

Ребята мои, как и тетки, видать, ничего не поняли и снова посмотрели на меня как на здрешака. Самому показалось глупым, но веселое настроение все же вернулось ко мне.

Кто-то тусанул меня и Димку Голубева одновременно сзади под бока:

— Привет, салют, рот-фронт!

Оглянулся — Ванька Савельев, заводской дружок Сережки Миронова.

— С Победой!

— С Победой!

— Айда короче, Голубок! Гудок, поди, вот-вот. А то только со всеми и явимся.

— Вы вместе, что ли, работаете?

— И работаем в одной бригаде сейчас, и живем через дорогу. Ты разве не знал? — ответил Димка. — А он мне про тебя кое-что рассказывал.

— Рассказывал, — подтвердил Иван. — Чего не заходишь? Я ведь серьезно тебе тогда говорил. Башка-то цела?

— Цела, — ответил я без особой охоты.

Мне не только не хотелось поминать сегодня обо всем том, но я еще и очень бы не желал, чтобы Димка Голубев знал ту историю.

Но Иван был человек упрямый:

— Как с билетом обошлось?

— Никак.

— Как это — никак? Не разбирали, что ли?

— Разбирали...

— Ну?

— На бюро горкома, говорят, теперь решится.

— На бюро? Выходит, худо твое дело? — почему-то развеселился Ванька. — Ну ничего. Держи нос по ветру, а хвост — пистолетом!

— Морковкой, — заулыбался и Димка.

— Пистолетом буду держать, — сумрачно пошутил я с одному мне понятным смыслом. Хорошие они парни оба, но подъехали со своим разговором ох как не к месту и не вовремя!

— Ладно, не дрейфь. Обойдется. Хуже бывает. Серегу-то сегодня вспоминал хоть?

Я серьезно и молча кивнул.

— Заходи, понял? Потолковать надо. Твое дело требуется как следует обмозговать, а у тебя мозговитости-то... Привет, салют, рот-фронт! — заторопился Иван. — Айда-айда, шабёр!

— Беги, догоню, — сказал ему Димка. — Я на минуту. — И, когда тот отошел, быстро шепнул мне: — Я все знаю. Не дрейфь, отмахнемся! Иван-то, знаешь, теперь кто? Член бюро горкома комсомола! Кооптировали, вместо одного добровольца. Понял?

И он бегом пустился вдогонку за Савельевым.

Вот это была новость так новость! Как раз по сегодняшнему дню. Теперь у меня появилась надежда, что все действительно как-нибудь еще обойдется. И жизнь, которая вот только что показала свое хреноватое лицо, в самый ясный-то день, вдруг да сама же и обернулась уже улыбчивой.


Мы сегодня наслушались столько всякой разной музыки и песен, что нельзя себе и представить. С самого утра ведь началось. Но сколько бы я и наперед ни услыхал и как бы ни обалдевал от разных слов и мотивов, мне бы, конечно, и не приснилось, что я услышу еще и такое.

На подоконник углового дома был выставлен наверняка трофейный, весь блестящий-лаковый, с разными для красоты штуками приемник, со вделанным в него электрическим патефоном — радиола, что ли, их называют? — и картавый такой, быстрый-шустрый, с издевательскими смешинками, вызывающий, прямо нахальный какой-то, женский голос в нем пел:

Гефрайтэр, гефрайтэр,

Зи геен, биттэ, вайтэр.

Их вэррдэ нихт шпациирэн

Мит унтерофициирен. *

Мотив я никогда не слыхал, а слов бы мне сроду и не разобрать, потому что они звучали как-то не так, как нас, скажем, учила Вагря, Валентина Григорьевна, школьная немка, но в том-то и дело, что эти слова я отлично знал наизусть и по-немецки, и по-русски, потому моментально учуял и разобрал! Мне только ни за что не могло и в голову прийти, что я их когда-нибудь услышу прямо так, наяву!..

Когда наши вошли в Восточную Пруссию, мы всем классом забастовали против немецкого. Заявили, что не желаем учить фашистский язык. Вообще-то, конечно, прежде всего изобрели достойный повод сачкануть, но ведь и идея была тоже правильная?

Вагря запричитала. Вас зи заген! Ах, Хайнрих Хайнэ, ах, Лёрэляй! Их вайе нихт, вас золль эс бедойтэн... Дас ист айнэ альтэ гешихтэ... **

Мы тоже ничего не знали и знать не желали, никаких там старых историй и сказок на новый лад.

— Пускай они теперь, гады, русиш зубрят все поголовно!

Семядолины разглагольствования насчет всякого гуманизма и народной культуры мы также пропустили мимо ушей. Тогда он, конечно, решил, что и тут закоперщиком — я, потому что я пуще других с ним спорил, и дал знать отцу.

С тем поди-ка пофилософствуй!

— Дурак неумытый! Во-первых, не абсолютно стопроцентно все немцы — враги. Сам должен знать, с кем мы воюем. Во-вторых, на этом языке мыслили и создавали свое учение Карл Маркс и Фридрих Энгельс.

Но я рискнул поспорить и с ним:

— Кабы они знали, что будут вытворять их немцы, они бы сами их возненавидели и стали бы революцию придумывать по-русски. Теперь все фрицы — гады!

— Ишь ты, бойкий какой, соловей-разбойник! А врага, голова — два уха, по-твоему, нам не надо знать? Вот что, давай-ка серьезно, довольно лясы точить: хочешь, проверим все твои измышления прямо в деле? В настоящем, подчеркиваю, я с тобой серьезно говорю. Попробуем твою сверхрусскую душу встревожить, а заодно и разогнать твою русскую лень?

— Н-ну?.. — осторожненько протянул я, потому что он так сказал, что мне сначала почудилось, будто на понт он меня берет, покупон, подвох какой-то строит или сам лясы точить не хочет, а зубы мне заговаривает.

— Есть у меня несколько трофейных документов. Письма, карты, еще кое-что. Помню, что очень любопытные, очень могут пригодиться в полит— и агитпропработе. Только заняться ими самому у меня ни черта времени нет, да, по чести сказать, я, к сожалению, сам-то в немецком не смыслю ни синь-пороху, вряд ли больше твоего: дальше хенде хох да вас ист дас — в кринке квас, тринкен из кринки, дело не идет.

— Гутен морген, гутен таг, хлоп по морде — вот так так! — моментально обрадел-отреагировал я на такую пацанью шутку-выходку отца. Редко от него ведь дождешься!

— Ох, ох — обрадовался-то, обрадовался! Ты давай про дело слушай. Берешься переводить? Или, может, слабо, раз вы там не с немцами, а с немецким языком воюете?

Вот тут он попал точно в десятку, прямо в яблочко! Я про эти документы у него прежде и слыхом не слыхивал, видом не видывал. Бог с ним, что он опять эдаким образом рассчитывает как-то там меня воспитнуть, но хотя бы просто подержать в руках настоящие, захваченные в бою фрицевские документы! Худо, конечно, что я в этом вшивом-паршивом дойч действительно как свинья в апельсинах, но что-то, может, да и унюхаю? Стоит попробовать!

— Яволь! Их бин фертих! * — проорал я чуть не половину всего, что тогда и знал по-немецки.

— Ишь ты, поди ж ты — их бин дубин... Смотри, это тебе не четвертый параграф: Анна унд Марта баден **. Ну, ладно. Как говорят, дай бог нашему теляти волка задрати; может, и верно, глядишь, нужное дело сделаешь да и сам кое-что научишься понимать.

Я думал, что отец даст мне разбирать-расшифровывать какие-нибудь германские полевые карты, штабные бумаги, огневые схемы, но оказалось — несколько писем и такая штука, под названием Зольдатенатлас. Но и то было здорово интересно! Зольдатенатлас — то ли журнал, то ли альбом, а в общем-то прямо и атлас, потому что в нем карты сплошные, еще на заводе или там в типографии специально согнутый втрое; отец сказал — точно по форме и размерам боковой стенки немецкого солдатского ранца, возле которой книженции и положено было лежать, точнее торчать торчмя. Этот был хэфт нойнунддрайцих, выпуск тридцать девятый, за 1941 год (по-немецки цифры подлиннее наших получаются), нур фюр дэн гебраух инннерхальб дэр вермахт, только для внутреннего употребления вооруженных сил или в вооруженных силах. Разработан картографическим учреждением или заведением библиографического института с участием не то капитана, не то даже какого-то их вожака — хауптман раз дак — Др., доктора Курта Краузе и просто доктора Фрица Шайбнера. Самые настоящие Фрицы занимались! Я сперва до того додумался, что это, мол, в институте, который занимается ихними всякими библиями, есть заведение, которое ин дэн гебраух иннэрхальб, для внутреннего употребления во фрицевские войска выпускает заодним карты да картишки, но оказалось не совсем так...

В атласе, кроме других, была карта Европы, и на ней, рядом с названиями нескольких городов: Парижа, Брюсселя, Варшавы, Минска, Смоленска, Вязьмы — стояли от руки написанные немецкие буквы Р. М. и цифры. Что цифрами обозначены даты захвата фашистами тех городов, я догадался сразу, а потом раскумекал и буквы. Все письма, кроме одного, начинались так: «Мой милый Рудди» или «Мой любимый сын» — они от матери, а одно, в Германию, Фрайбург, летную школу, подписано словами

«Твой друг Рудди Миттель». Это он, пес, погаными своими инициалами попятнал города, в которые дали суке забраться: 28 IX 39 г. — Варшава, 29 V 40 г. Брюссель, 14 VI 40 г. Париж, 28 VI 41 г. Минск, 16 VII 41 г. Смоленск, 15 X 41 г. Вязьма...


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27