Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Я бросаю оружие

ModernLib.Net / Современная проза / Белов Роберт Петрович / Я бросаю оружие - Чтение (стр. 19)
Автор: Белов Роберт Петрович
Жанр: Современная проза

 

 


— Против хулиганства! — опять высунулся Мустафа.

— А що? — даты ему строгача за боротьбу супротив хулиганства! — снова расхохотался Титаренко.

— Давайте без неуместных шуточек! — одернул его Очкарик (а своего Перелыгина перед тем так и не за такое не посмел, хоть тот ему же самому в рожу очкастую и плюнул). — Предлагаю так: за хулиганство, выбрасывание комсомольского билета и обманывание... обман то есть, комсомола.

Но ребятам, видимо, понравилось такое идиотское положение, когда выговор дали, а теперь сами не могут определить — за что. Они уперлись, им доставляло радость мурыжить Очкарика, и они никак не желали соглашаться ни с какими его предложениями, даже и просто за одно хулиганство.

— За обман сам себе же и запиши. Единоличник!

— Несправедливо!

— Неправильно!

— Он же сам!.. И ему же...

— А он не выбрасывал!

— В чем виноват, за то и выносите!

— За борьбу с хулиганством хулиганскими способами — вот так надо писать, если делать по совести! — перекрыл всех Бугай.

— Методами, — подправил его Павлик Сухов.

Очкарик пробовал было уговорить ребят, что так не положено, но парни больше ничего не хотели знать. Аж застучали ногами в пол. Очкарик всем до чертиков надоел, слушать его не желали вовсе. Кроме того, ребятам, видать, здорово понравилось одно эдакое-такое объяснение выговора — своей непричесанностью, несообразностью ни с чем и непохожестью ни на что, что положено. А поди поспорь — все вроде в таком случае правильно! Да мне и самому оно будто тоже пришлось по душе — наподобие шрама, заработанного в драке: хоть и не в бою получен, и не на самое подходящее место пришелся, а все будто форсисто.

Бугай заявил Очкарику окончательно:

— Во! Все: за борьбу с хулиганством хулиганскими методами. Законно! — А потом подъелдычил Изьку Рабкина. — Чего еще смотришь? Пиши свою филькину грамоту! Писарь, пиши: писарю жалования ни шиша не прибавим!

Изька и Очкарик, оба, растерянно, но как-то и очень настырно смотрели на Семядолю. Очкарик даже не выдержал, обратился к нему, будто прилюдно ища последней защиты:

— Семен Данилович?

Семядоля, как всегда, непонятно с чего улыбался:

— Что же... По-моему, и недурственно? Во всяком случае, вполне соответствует действительному положению вещей, да? Да прошу помнить, что драка еще ведь не исчерпывает вины Кузнецова. ...И за безобразное отношение к комсомольскому билету — так?

На этом и порешили. Последними своими словами Семядоля на мои радости будто холодной воды вылил, а то я чуть ли не ликовал в душе. Тогда понял, что ликовать-то мне не с чего, да и все мои «радости» пока впереди.

Тут же мы провели и довыборы. Сперва предложили в комитет кто-то Витьку Зырянова, кто-то Павлика Сухова, но Семядоля сказал, что он их фамилии привел в своем выступлении чисто случайно, только лишь для примера, а какой же смысл избирать их в комитет, когда они заканчивают школу? В комитет выбрали Вовку Горбунка, Волдыря. Волдырь дак Волдырь — шишка!.. На том закончили. Я тем временем хоть чуточку отошел.

Когда стали расходиться, Семядоля сказал:

— Хохлов и Кузнецов, зайдите оба ко мне в учительскую.

Смешное дело: пришлось решать совершенно глупущую задачу, прежде чем пройти, как он велел, — переждать Очкарика или, наоборот, зайти раньше него. Идти вместе, как, можно было понять с его слов, предлагал Семядоля, было, конечно, невозможно. Торопиться прежде Очкарика повидаться с директором — на фиг бы я когда такое делал. А переждать Очкарика — было как вроде бы уступить ему дорогу.

Очкарик, само собою, обо всяком подобном и подумать не думал. Как же, шишка с перцем, и притом целый прыщ; ему не привыкать стать ходить на разные беседы по важным кабинетам... Пока я мямлил-раздумывал; он протопал в учительскую с деловым, гордым видом. Я помялся-помялся и тоже пошел.

Семядоля, видно, специально ждал меня, потому что они молчали. Он и еще помолчал, раздумывая, потом сказал:

— Вот что, мальчики. Точнее, уже молодые люди... Боюсь, что мне не удастся то, что хочу сказать вам, выразить как-то попроще, а следовательно, и передать вам. И упрощеннее далеко не всегда значит доходчивее. Давайте уже как получится, а вы напрягитесь и постарайтесь меня понять. Так вот: стремление утвердить свою личность вполне закономерно в вашем возрасте. Стремление утвердить собственную личность способами и средствами подавления и оскорбления личностей других — и давнее в человеческом обществе, и живучее. Найти иной путь самоутверждения труднее, конечно, но значительно ценнее уже. Утвердить собственную личность, помогая самоутверждению других, — понимаете меня? — именно безоговорочно помогая самоутверждению других, обнаружить в себе самом такие возможности и найти правильный способ и путь их реализации вообще трудно, в любом возрасте. Но зато это очень весомо, плодотворно и благородно. Именно к такому самоутверждению и должен стремиться каждый сознательный член нашего общества, комсомолец — особенно, именно такое самоутверждение личности признает и поддерживает сам социалистический строй. Вы очень разные по характеру, может быть, даже и по мироощущению люди, но то, что я вам говорю, равно касается вас обоих. Понять все это сейчас для вас, вероятно, очень еще трудно, но постарайтесь мною тут сказанное если не понять, то хотя бы запомнить, и все-таки — как можно точнее и раньше понять. Тебе понятно, Витя, о чем я говорю?

— Понятно, — ответил я. Мне и в самом деле казалось тогда, что все мне отлично понятно.

— Ну, так сразу и понятно уже? — улыбнулся Семядоля. — Хорошо, иди. Вы, Володя, на минуту останьтесь.

Учительская у нас с фанерными стенками, и то не до потолка, просто выгорожен кусок коридора возле окон, с фанерной же дверью; и я, хотел не хотел, услышал продолжение разговора Семядоли с Очкариком:

— Скажите, Володя: из каких соображений исходя, вы вспомнили сегодня ну хотя бы о стычке Кузнецова с Ильясом Араслановичем? Вы, надо думать, знаете, в чем там было дело? Однако... Вам сейчас, наверное, кажется, что все, о чем я только что говорил, относится к одному Кузнецову и почти неприменительно или вообще неприменимо к вам? Но послушайте меня внимательно...

Мне тоже хотелось очень внимательно послушать, что он такое хотел сказать про Очкарика прямо ему самому, только на хрена бы мне было позориться — подслушивать еще! Я почапал быстрее, правда почти через силу заставляя себя уходить: так было охота дослушать до конца.

Страшно хотелось курить после таких передряг (как? — по-моему, нормальное слово), и я вспомнил, что в уборкасе (ну, это же просто из «уборной») на перекладине переборки у меня заначен (не знаю, все так говорят) на черный день большущий бычок... то есть окурок, а спички были, и я отправился туда.

На удивление, чинарик, окурок то есть, оказался на месте, никто его не накно... не нашел, и я устроился за дверью прямо там же, подолгу смакуя каждую затяжку. Хотя в школе, похоже, никого из учителей, кроме Семядоли, не было и никто не должен сюда зайти, но раскуривать одному посередь всего заведения было непривычно; когда курили капеллой (компанией), мы, конечно, не прятались по углам; можно было сделать вид, что просто так о чем-то толкуем (беседуем), если кто и появится из мужиков-учителей, но в одиночку и по двое всегда курили за дверью — неудобно все-таки.

Вдруг я услышал шаги и картавый голосишко Изьки Рабкина:

— ...Горком имеет право самому исключать. Особенно, если по-разному решили комитет и общее собрание. А дира за подрыв авторитета секретаря комсомольской организации тоже по головке не погладят. Ты ненароком расскажи кому-нибудь...

Они пристроились к желобу, стоя спинами ко мне. Ну, погодите, гады!

Только драку затевать — сразу же после такого собрания! — было как-то не тогось...

Я вышел из-за двери и сказал:

— Вы, рахиты четырехглазые! Если узнаю, что вы как-нибудь насиксотили про Семядолю, вам не жить! Поняли?

Правильные тут были все мои слова: правильно о них подумал и правильно сказал.

Они так и обмерли с открытыми ширинками. Больше, конечно, от неожиданности, чем от страха, но — потеха!

На улице меня дожидались, оказывается, Горбунки, Мустафа и даже Витька Бугай с ними. Они опять, а теперь вдобавок и тезка, заговорили о том, что если за меня мазу нужно будет держать в этом деле — они всегда пожалуйста.

— Жалко, конечно, что времени все как следует обмозговать и раскочегарить у меня, например, ни фига уже нету. Аттестат скоро, а там — училище, — посетовал только Витька. — Или лучше бы прямо на фронт. А то можно было бы — дай сюда! И по всем правилам, комар носа не подточит, не говоря о разных прочих шведах-очкариках.

Мне на такую тему по-прежнему не хотелось говорить — ничего не ясно было самому. Поэтому я спросил, чтобы отъехать от этого разговора:

— А война кончится — тоже в армию пойдешь?

— Я ему про Фому, а он мне — про Ерему. Как это — кончится? На наш с тобой пай хватит! — не подумав, отмахнулся он от вопроса, потом споткнулся. — Хотя, если и вправду кончится... На шиш я тогда пойду? Тогда вообще, поди, не призывать, а демобилизовывать станут. Тогда... А черт его знает, я про такое не думал! Ну тебя на хрен, тезка, вечно ты как-то все повернешь! Зачем смеяться, когда так сердцу больно? Воевать еще надо, понял? Сам небось про то только и мечтаешь, как бы скорее бы? А у меня теперь скоро!

На том мы, в общем-то, и расстались.

Эх, забыл у него сегодня спросить; как он сейчас-то? Эта куча-буча, будь она неладна, куча мала, все перемешала...

Я не потому ушел от разговора, которого ребятам хотелось, что, как, может, они подумали, чурался их, что ли. После собрания мне приходилось почти все опять передумывать заново.

Сгоряча мне сперва даже понравилось то, чем собрание закончилось. Выговор? Подумаешь! Не исключили — и оч хор, как у букварей было по чистописанию до новых отметок, — так я сперва думал.

Но вскоре же стал понимать, что ничто еще в моей жизни толком не изменилось и до конца не решилось. Выговор-то мне будут утверждать в райкоме комсомола или там в горкоме, и туда меня не кто-нибудь, а поведет под ручку Очкарик, сам его четырехглазое величество, и должен я буду пойти как миленький, лялечка-цацочка-цыпочка. А куда денешься? А там уж он опять запоет, соловей-соловей-пташечка, пой, ласточка, пой! И будет во всем прав, а я — кругом виноват. И там-то не будет рядышком ни Мустафы, ни Бугая, ни Семядоли, который скажет: давайте сперва разберемся. А потом дойдет до отца, и это будет похлеще всякого собрания или там даже бюро...

И что за вечно дурацкая какая-то у меня судьба? Другим и не такое с рук сходит хоть бы хны, а мне обязательно везде клин да палка. Даже и когда вроде бы не просто шкодишь, а что-нибудь, кажется, и не худое желаешь.

Сейчас, конечно, смешно вспоминать, но и когда война-то началась, я сразу схлопотал по этому поводу опять же дурацкую виноватость и обиду. В самый первый день.

22 июня

22 июня, ровно в четыре часа, Киев бомбили, нам объявили, что началася война...

Тогда еще, конечно, и этой песни никто слыхом не слыхивал и вообще не сочинял, ребята знать не знали свою — «Синенький скромный платочек немец в деревне украл...», и новая пластинка, где та же тетка пела уже совсем другие слова: «Строчит пулеметчик за синий платочек» — то же пока нигде не рисовалась. Я сидел дома один, от нечего делать крутил на новом, недавно купленном патефоне разные пластинки, а в трубу от прежнего граммофона распевал их на свой, заведенный среди пацанвы лад: «Мы мирные люди, сидим на верблюде...», «Три танкиста, три парашютиста — экипаж телеги ломовой...», «Расцветали веники в помойке...», «Девушки пригожие, на чертей похожие...» и «На земле, в небесах и на море в трусах наш напев и могуч и суров: если завтра война, если завтра в поход, будь сегодня к походу готов!». На «Синий платочек» я никаких подобных смехотурных слов не знал и стал пыжиться что-нибудь такое насочинюкать сам, что есть моченьки орал в трубу всякую тарабарщину, абракадабру (так, что ли? — это ведь не ругательное, из книжек вроде бы слово?), мерихлюндию какую-то, и когда кто-то в соседях включил на полную громкость радиорепродуктор, не знай как и расслышал:

— Граждане и гражданки Советского Союза!

Передавали речь наркома иностранных дел Вячеслава Михайловича Молотова. (Хотя он тогда вроде каким-то другим вождем еще был? Не помню...)

Я сперва толком ничего не понимал, понял одно — что Германия на нас напала без объявления войны. Гады!

Речь была короткой, и смысл каждого предложения начал до меня доходить только ближе к концу:

— Эта война навязана нам не германским народом, не германскими рабочими, крестьянами и интеллигенцией, страдания которых мы хорошо понимаем, а кликой кровожадных фашистских правителей Германии, поработивших французов, чехов, поляков, сербов, Норвегию, Бельгию, Голландию, Данию, Грецию и другие народы.

Вот — кровожадная фашистская клика, и столько народов в неволе! Я заметался по комнате. Надо было что-то делать!

Ну что мне тогда было — в четвертый как раз перешел — десять лет? Мать и Томка ушли на базар, а потом по магазинам купить что-нибудь на подарок: к четырем часам мы должны идти к Кондаковым: у Настьки, у Настурции то есть, был день рождения. Я же остался дома потому, что перед тем засадил в левую пятку огромный гвоздяру, прямо целый костыль. Но при таком всемирном событии ждать их и вообще торчать тут одному в четырех или сколько было тогда стенах я, конечно, наплевал. Шутка в деле, война ведь, и что же — без меня обойдется?

Я побежал, точнее сказать, пошкандыбал (ох, Оксана, ну как тут, ей-богу, иначе можно выражаться?) рупь пять, рупь пять, три копейки сдачи, — по ребятам. Но никого, конечно, не застал: сидел бы кто-то дома со здоровыми ногами в такой отличный по погоде день? — купались-загорались все кверху брюхом да, поди, и нюхом не чуяли — чухом не нюяли еще, что произошло.

Проискать их на хромой ноге я мог хоть до вечера. Я решил действовать сам.

Возле военкомата, на лестнице и в коридоре, народищу, конечно, было дополна. Больше гражданские люди, военных среди них почти что и не видно. Может, потому, что военные точно знали, куда и зачем им надо идти, и быстро исчезали в нужных дверях. Штатские все расспрашивали друг друга и толклись в очередях.

Почти вовсе не было в толпе в первый тот день женщин и ребятишек. Это потому, видать, что двадцать второго в военкомат заявились одни добровольцы и знали, что их не сей же момент забреют. Не так, как бывало, — я помнил, бегал смотреть, — когда провожали призывников. Никто не плакал, не голосил, но и не пел, не плясал. А в общем-то, настроение у всех было геройское.

Один молоденький мужик в очереди перед самыми дяди Ваниными дверьми посмеивался:

— Я эдак-то прорываюсь уже на вторую войну. В финскую тоже ж добровольцем пошел. Ну, пока сам раздумывал, да оформляли, да отправляли, да обучали — кампания-то и кончилась, спихнули обратно в запас. Встречай, мать-жена, своего победителя! Только что и заробил на такой-то войне — «Ворошиловского стрелка». Сегодня дак сразу же побежал. Теперь наверняка поспею. Либо грудь в крестах, либо голова в кустах!

— Да, брат, фашистская Германия — тебе не белофинны, — как-то неясно высказался в ответ пожилой, который стоял впереди. Он уже и тогда, видать, как это я теперь понимаю, кое в чем побольше некоторых рубил.

Военный, что сидел перед дверью, писарь, наверное, штабной, потому что не командир, а старшина — в петлицах по четыре сикеля (ох, ну я, что ли, придумал так называть?), четыре треугольника, в общем: были раньше, до погонов, такие знаки различия у сержантского состава; я и тогда в тех штуках — в кубарях (так можно?), и в шпалах, и в генеральских звездах, и даже в прежних ромбах тики-так кумекал, — заметил меня и спросил:

— Тебе что, мальчик?

— Я к дяде Ване Морозову.

— К товарищу военкому? Он занят. Скажи, что тебе надо, я передам. Тебя папа послал?

— Нет, я сам. Мне на фронт надо, — тут же и брякнул я. Ну, что я тогда ведь был? Букварь — букварем.

Старшина вытаращил глаза, и вся очередь за моей спиной разом грохнула.

— А не рановато тебе на фронт? — залыбился старшина.

— Ничего не рановато! — обозлился я, потому что начал понимать, что надо мною сейчас начнут насмешничать. — Дядя Ваня меня пустит!

Дядя Ваня действительно, когда меня встречал или в гости к нам приходил, всегда спрашивал, шутейно, конечно, но я-то что понимал: ну, как, мол, красный боец, когда ко мне придешь?..

— Вон как? — очень теперь серьезно сказал старшина. — Тогда одну минуточку...

Старшина распахнул двери в кабинет и вытянулся в проеме по стойке смирно. Из-за угла его спины я увидел дядю Ваню. Он сидел, пригнувшись к столу, в кожаном кресле с подлокотниками и высоченной резной спинкой, будто у какого трона, и показался мне вдруг каким-то маленьким, словно посохшим, и очень усталым.

— Разрешите обратиться, товарищ военный комиссар? — взял под козырек старшина.

Дядя Ваня смотрел на него молча, но старшина, видно, понял, что ему разрешили.

— К вам по очень важному и срочному делу. Разрешите пропустить?

— Пропустите.

— Проходите, — засемафорил руками старшина. — Вы, вы проходите, товарищ доброволец!

Я, наконец, дотункал, что это он мне, понял, что издевается, но надо же все равно попасть? — и захромал мимо него в кабинет, стараясь все-таки что-нибудь сообразить насчет еще какого подвоха.

— Витя? Чего тебе? Что-нибудь случилось? — всполошился дядя Ваня.

Я не успел и рта раскрыть, как старшина тут как тут изложил:

— Просит отправить на фронт.

— Вон оно что!

Дядя Ваня откинулся на высокую спинку кресла, положил руки на подлокотники. Гражданский, что стоял с боку стола навытяжку, как и старшина, осклабился и переступил ногами на «вольно», но дядя Ваня зыркнул на него так, что тот снова замер, будто аршин проглотил.

— Ясно. Папка-то пишет что, давно от него получали?

— Не очень. На учениях они... Были на учениях.

— Та-ак. Ясно. К нему, значит, собрался? А с ногой у тебя что?

— Гвоздем наколол... Дядь Вань!.. Товарищ майор, товарищ наро... военный комиссар, а к нему можно?

— К нему?.. Болит нога-то?

— Не. Не очень.

— Нарывает?

— Нет. Уж прорвало! — соврал я, догадываясь, куда он гнет.

— А хромаешь. Куда же мне тебя, товарищ красный боец, товарищ боевой доброволец? В госпиталь сперва? А раненые красноармейцы на границе пусть подождут? И потом — ты в каком теперь классе?

— В четвертом.

— Но не закончил еще?

— Н-нет...

— Ну, вот видишь? Какой же из тебя командир — с неполным начальным образованием?

— Я в разведчики.

— Тем более. Разведчик сейчас ох каким грамотным обязан быть! Немецкий знаешь, проходил?

— Н-нет.

— Ну так что же ты, брат, какой из тебя разведчик? Давай мы с тобой вот как договоримся. Пока ты иди, подлечи ногу, заканчивай четвертый класс, чтобы была у тебя хотя бы первая ступень. А как понадобишься, мы тебя вызовем.

— Обманываете ведь?

— Когда, скажи, я тебя обманул? Понадобишься — вызову, это я тебе честное слово большевика даю.

— Заявление вам подать? — Я понимал, что, несмотря на такую большую клятву, он все-таки в чем-то меня водит за нос.

— У тебя и заявление, оказывается, есть? — изумился дядя Ваня.

— Нет. Я напишу!

— Ну, что же, пиши. Садись вот тут и пиши. Как писать заявления-то, знаешь?

— Знаю. — Я боялся, что он опять придерется: вот, мол, не умеешь...

— Давай, чтобы все было как положено, по форме. Кому, от кого: имя, фамилия. Отчество. Адрес, место работы или там учебы. О чем заявление. Дата, подпись. Понял?

— Понял.

Я сел писать, стараясь, чтобы не было ни одной ошибки и вообще все сделалось чин по чину и чин по комедии, и дяде Ване, в случае чего, не к чему было прицепиться.

У меня получилось:

Заявление

Товарищу майору Военкому товарищу Морозову Ивану Фокичу.

От Кузнецова Виктора Георгиевича.

Прошу отправить меня на фронт в ночные разведчики, потому что я хочу воевать с фашистами и защищать Советский Союз а ночью меня меньше всех будет видно хотя я еще и не Военнослужащий.

В просьбе моей прошу не отказать!

Я перечитал, подумал и приписал, зная, что без этого тоже не пойдет. Да и по совести:

Обещаю учиться только на Хорошо и Отлично во всех четвертях и за год.

КсемуВиктор Георгиевич КузнецовРСФСР Камская область, г. Камску. Стеньки Разина дом номер 17квартира номер три.ученик НШ № 3.22 июня 1941 г.

Класс и год рождения я тогда не проставил нарочно, чтобы не мозолили глаза. Потом-то и самому про все вспоминать была смехотура, конечно! Да я и не вспоминал и не рассказывал никому — засмеют...

Дядя Ваня прочитал, поулыбался и сказал:

— Ну-ну, Виктор Георгиевич Кузнецов, ночной разведчик, на хорошо и отлично... Имей только в виду на будущее, что «к сему» пишется раздельно. Да и вообще не пишется: это уж ты, видать, у какого-нибудь Акакия Акакиевича или у самого Ваньки Жукова, тезки моего, научился... Ладно, оставь. Папке будете писать — большущий привет ему передавай. Напиши, что дядя Ваня, мол, велел сообщить, чтобы был спокоен — идет пополнение! Мамке тоже поклон, пусть не волнуется. Что бойцом хочешь стать — молодец. Остальное — как мы с тобой договорились. Все, иди. Мне работать да работать.

Я посмотрел на него, дожидаясь, чтобы он еще как-нибудь подтвердил, что он серьезно говорит, а не играет со мной в кошки-мышки, в бирюльки, тряпки-клетки-чечки там всякие, но он отрезал:

— Я тебе сказал? Как договорились. Налево кругом! Но увидав, как я запынькался, боясь крутнуться на левой своей хромопятой ноге, скомандовал:

— Отставить! Вот видишь, какой ты покуда есть красный боец? Маломальскую команду выполнить не в состоянии... Следуйте для дальнейшего прохождения лечения, товарищ ранбольной! Скорейшего выздоровления.

Я постарался как можно ровнее прочапать к двери и дальше по коридору. В дверях старшина взял опять под козырек и сказал, развернувшись к очереди:

— Пропустите ранбольного добровольца отбыть к назначенному месту лечения!

В очереди, конечно, пока я шкандыбал-чапал-шествовал — едрена вошь, куда ползешь? едрена мышь, куда спешишь? (ох же, погубит меня когда-нибудь любовь к эдаким поносным залпам! — раз ведь почти что совсем погубила, в тот вечер-то, у Оксаны?), короче сказать, проходил таким самым макаром мимо, большинство тихо лыбилось. Тот только молодой мужик, который соображал, то ли ему в кусты, то ли ему кресты, высказался все-таки:

— Подь ты к лешему — орел! Мальбрук в поход собрался, наелся кислых щей!

Но второй, пожилой, осадил его:

— Попридержи-ка фонтан. Чего ты, как ботало коровье? Сам военком...

— Ну, конечно, раз он ему дядя Ваня...

Как я вышел на улицу, из-за угла дернула единственная, поди, за весь тот день гармонь. Мужик какой-то, слегка выпивший, и вправду похожий на Ваню Курского, ну, артиста Алейникова из кинухи «Большая жизнь», правда, пожалуй, куда того поздоровше, пел, шагая в окружении пацанов и баб:

Прощай, Маруся дорога-ая!

Прощай, братишка мой родной!

Тебя я больше не уви-ижу,

Лежу с разбитой головой!

Пел он не то чтобы с тоскою, хотя слова и также мотив были шибко печальные, и не то чтобы весело, а как-то разгульно и будто нарочно надрывая душу себе и всем. Едва он кончил куплет, женщины, которые шли с ним рядом справа и слева, одна старая, наверное мать, другая совсем молоденькая — жена она там ему, или сестра, или просто так, — прильнули к нему с обоих боков и заголосили. Мужик зажал гармонь:

— Ну, чего вы опять? Все ведь вам сказано?

— Сам всегда на рожон-то лезешь! Нужен будешь — дак призовут. Как людей, повестко-ой! — запричитала старуха.

— А я вам, курицам, что толкую? Все едино идти. Чем ране посодят, тем ране выпустят!

Он осклабился большущей зубатой улыбкой, повел плечами, будто освобождаясь от пут, и снова рванул гармонь, на этот раз залихватски и весело:

Ах куда же ты, Ванек,

Ах куда ты?

Не ходил бы ты, Ванек,

Во солдаты.

В Красной Армии штыки,

Чай, найдутся?

Без тебя большевики

Обойдутся!

Он опять сжал меха и прокричал со смехом:

— Ни хрена не обойдутся! Не обходились никогда — и нынче не обойдутся! Робить — я, и воевать — я! Потому что я есть кто? Трудящий человек. Поняли, курицы?

И он пошагал дальше, снова запев:

Отец мой был природный пахарь...

Вдруг от забора заголосила какая-то баба, да по-страшному:

— Мужиков-то наших почто берут, почто бе-ерут! Выходил бы Сталин с ихним с Гитлером и бились бы, кому быть головой...

Она вдруг замолкла, как кляп забили. Замолкли все.

— Растворила хлебало опять, дура мамина! Кого берут? Сам иду! — цыкал на нее белобрысый мужичонка, выталкивая ее за угол, в проулок.

Парень, что перед этим пел да споткнулся, снова рванул гармошку, еще ярее:

Отец мой был природный пахарь...

Мужики на улице как-то исподволь переглядывались.

То, что орала баба, и тогда мне показалось контрой. Конечно, если бы вышли сшибаться один на один, наш дорогой вождь Иосиф Виссарионович сразу бы обломал рога ихнему мизгирю-усатику не хуже, чем князь Александр Невский крестоносскому магистру в кинухе. Только так нельзя допускать: это мы должны в бой за Родину, в бой за Сталина! Встретим мы по-сталински врага. Весь советский народ как один человек за Советскую Родину встанет! На земле, в небесах и на море в тру... Тьфу ты — вот надо же?! Уже и тогда меня в самый неподходящий поворот заносило!

А хотел бы я сейчас все-таки знать, где они теперь, те мужики, добровольцы самого первого дня, вроде бы как мои кореша? Дожили ли, дошли-добрели до нашей светлой Победы? Да хотя б по-пластунски доползли, только б... А может, и вправду живы! Такие-то, дядя Миша Кондрашов вон говорил, Володя-студент, да и отец, да и повсюду об этом писали, наперед выживали, чем те, которые из-под палки. Не нами сказано — смелого пуля боится, смелого штык не берет... Может, и в Берлине самом тоже сейчас поминают двадцать второе июня, как еще только-только сряжались тогда воевать. А помнишь, чего доброго скажут еще, того желторотого губошлепа-придурка-то, косопятого «добровольца»?..

Как мог скорее примотавши домой, я не стал терять времени даром. Обещания, мол, дяди Ванины обещаниями, но я и сам с усам: пока суд да дело, надо и дело делать. Тем более, что мать с Томкой могли вот-вот, бросивши все, прийти.

Прежде всего надо было — как это? — продумать экипировку. Я же тогда ходил в штанишечках до колен, на лямочках — сзади крест-накрест, спереди перекладина — в чулочках в резиночку, на лифчике...

Тьфу!

Ну, со штанами-то не беда, есть и одни длинные. Так что явиться на сборный пункт все-таки будет в чем, а в армии форму дадут. Кальсон вот, правда, вообще нет, но попервости и в трусешках сойдет. Всякие лифчики-резиночки-чулочки — знамо дело, лисапед: хочешь едешь, хочешь нет, — конечно, побоку. Носки, рукавицы вязаные — это есть. Вот бы варежки иметь бы с двумя пальцами, чтобы для стрельбы... Но и в армии не все их имеют. Из того, что нужно иметь при себе, явившись для отправки на фронт, по моему тогдашнему соображению, не хватало только портянок.

Я слышал, что лучше всех портянки, которые из шерстяной мануфактуры: и теплые, и хорошо впитывают сырость, оттого ноги в них меньше потеют. Но где ее достать, такую материю?

Не покромсать шевиотовый отрез, который тогда еще хранился у матери в комоде, или отцовский штатский костюм ума у меня все же хватило. А вот собственные, которые выходные, штаны я моментально сообразил изладить; да и на фиг бы они мне вообще теперь такие сдались — на лямочках-то?!

Лямочки эти я ножницами отчекрыжил, пластанул свои шкеры (штаны, штаны!) по швам — по вшам — на две половинки, получилось шик-блеск-красота и сплошная прелесть. Что по середышу обе мои портянки оказались почти разорванными, мало меня смущало: я и тогда уже — отец научил — умел наворачивать портяночки тики-так, чтобы ни единой складочки-морщиночки, так что дай мне на прощание хоть бабушкину шаль с каймою из одних дырок с кистьми, хоть рукав от коновозчицко-извозчицкой или пожарницкой брезентухи, ногу я и спросонья сразу обверну как куколку.

В общем, приготовил я кружку-ложку, мыло-полотенце, зубную щетку, а к ней даже пасту, тогда ее еще выпускали, и порошок вместе, потому что не помнил, разрешают ли на фронте пользоваться пастой. Зубы чистить, известное дело, конечно, я презирал, как и теперь не люблю, отец заставляет, но и тогда знал, что в армии их чистить положено.

Все я уложил-припрятал в портфельчик, потому что мировой боевой сидор-вещмешок отец, само собою, держал при себе. И стал маяться в ожидании, когда пройдет время.

Мать с Томкой вернулись куда позднее четырех. Но все равно мать тут же начала собираться к Кондаковым, потому что Настькин отец тоже служил в армии, а значит, тоже начал воевать. Мне мамка сказала:

— Умойся как следует. Том, помоги ему бинт переменить, а то он у него как онуча. Что ли и на одной-то ноге носился как саврас?

Мать, конечно, была расстроенная, хоть и не подавала виду, но я-то знал, что перечить ей в таких случаях не приведи бог, поэтому отнекнулся:

— Никуда я не носился...

— Апашку белую в гардеробе возьми, выглаженная висит. Шею только на совесть вымой! Штаны синие наденешь.

Вот это номер, чтоб я помер!

Я делал вид, что разбился в лепешку — не могу их найти, бестолково мыкался по комнате. Мать осерчала вконец — до задрипанных каких-то штанов ей тогда было! — тоже перерыла с Томкой на пару обе комнаты, да шиш бы они, конечно, что нашли, потом швырнула мне самые старые, рвань-рванину — по крышам в них лазил, — сказала:


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27