Современная электронная библиотека ModernLib.Net

В связи с Белларозой

ModernLib.Net / Современная проза / Беллоу Сол / В связи с Белларозой - Чтение (стр. 1)
Автор: Беллоу Сол
Жанр: Современная проза

 

 


Сол Беллоу

В связи с Белларозой

Моему дорогому другу Джону Ауэрбаху


Хотя некоторые эпизоды этой повести идут от событий, имевших место в жизни, все персонажи в ней вымышленные — в них сочетаются черты разных лиц и игра воображения. Сходство с реальными людьми не входило в намерения автора, и искать его не следует.


Как основателю филадельфийского института «Мнемозина» — я отдал ему сорок лет жизни — мне пришлось натаскивать множество чиновников, политиков, руководителей оборонного комплекса, и теперь, уйдя на покой, я препоручил институт моему распорядительному сыну и хотел бы выбросить память из памяти. Утверждение в духе «Алисы в Стране чудес». На закате дней, когда все перчатки давным-давно брошены (или там мечи вложены в ножны), решительно не тянет заниматься тем, чем занимался всю жизнь: «Иначе, иначе! Престол мой — только б жить иначе»[1]. Адвокат покидает своих подзащитных, врач — пациентов, генерал берется расписывать фарфор, дипломат принимается ловить на блесну. Но мне этот путь заказан: своим житейским успехом я обязан памяти, а это — природный дар, каверзное словечко «природный» намекает на скрытые источники всего поистине существенного. Бывало, я говаривал клиентам: «Память — это жизнь». Ловкий способ поразить воображение какого-нибудь ученика из членов Совета национальной безопасности, однако теперь он ставит меня в неудобное положение: ведь если сферой твоей деятельности была память, а она не что иное, как жизнь, отойти от дел можно лишь со смертью.

Есть в моем положении и другие трудности, которые нельзя скидывать со счетов: благодаря этому дару был заложен фундамент моего преуспеяния, то есть доход от весьма осмотрительно помещенного энного количества миллионов и еще ante bellum[2] особняк в Филадельфии, меблированный моей покойной женой, докой по части мебели XVIII века. Так как я не из числа тех упрямых любителей подыскивать себе оправдание, которые отрицают, что зарыли свои таланты, и уверяют, что могут предстать «пред Господа»[3] с чистой совестью, я неустанно напоминаю себе, что родился не в филадельфийском особняке с чуть ли не шести метровыми потолками, а вступил в жизнь отпрыском четы русских евреев из Нью-Джерси. Ходячая картотека вроде меня не может ни облагораживать свои истоки, ни подделывать историю своих ранних лет. Что и говорить, при тяге к самопересмотру, охватившей весь мир, любого может отнести в сторону от подлинных фактов. Например, европеизированные американцы в Европе напускают на себя фальшивую благопристойность на английский или французский манер и вносят в свои отношения с друзьями все усложняющую церемонность. Я не раз был тому свидетелем. Зрелище не из приятных. Поэтому, когда и меня подмывало приукрасить свою биографию, я задавался вопросом: «А как насчет Нью-Джерси?»

Проблемы, которые меня сейчас поглощают, так или иначе вращаются вокруг Нью-Джерси. И речь идет не о данных из блоков памяти какой-нибудь ЭВМ. Меня занимают страсть и тоска, а память чувств — это вам не ракетная техника или там валовой национальный продукт. Итак, перед нами покойный Гарри Фонштейн и его покойная жена Сорелла. Должно быть, они рисуются мне слишком хорошими и милыми, из чего следует, что они мне по милу хороши. А раз так, значит, мне надо для начала их нарисовать, затем решительно перечеркнуть и воспроизвести по-новому. Но это уже вопрос техники, все дело тут в разнице между воспоминаниями точными и эмоциональными.

Вот если вы жили бы в громадном особняке, где куда ни глянь комоды, драпри, персидские ковры, поставцы, резные камины, лепные потолки, плюс к тому сад за высокой оградой, плюс ванна на мраморном возвышении с кранами, которые украсили бы и фонтан Треви, вы бы лучше поняли, почему для меня стали так много значить воспоминания о беженце Гарри Фонштейне и его ньюаркской жене.

Нет, Фонштейн не был бедным шлемазлом[4], он преуспел в делах и зашиб немалые деньги. До моих филадельфийских миллионов ему, конечно, было далеко, но он очень даже недурно заработал для парня, который приехал в Америку через Кубу уже после войны, лишь в позднем возрасте начал заниматься отопительными системами, и к тому же еще и колченогого уроженца Галиции. Фонштейн ходил в ортопедическом ботинке, но это была не единственная его особенность. Волосы его, с виду негустые, на самом деле вовсе не были чахлыми, и пусть редкие, но крепкие, черные, лихо курчавились. Голова у него была до того несоразмерно большая, что человека менее стойкого могла бы и перекувырнуть. Его темные глаза были добрыми и притом пронзительными, что, наверное, объясняется лишь их постановкой. А может быть, и складом губ — не суровым и не то чтобы недобрым, но в сочетании с темными глазами он подкреплял такое впечатление. От этого иммигранта мало что могло укрыться.

Мы не состояли в кровном родстве. Фонштейн приходился племянником моей мачехе — я называл ее тетя Милдред (продиктованный любезностью эвфемизм: когда мой вдовый отец женился на ней, я был уже взрослым и во второй матери не нуждался). Чуть не всех родственников Фонштейна убили немцы. В Освенциме из-за ортопедического ботинка его с ходу отправили бы в газовую камеру. Какой-нибудь доктор Менгеле[5] ткнул бы офицерской тросточкой влево — и валяться бы фонштейновскому ботинку в лагерном выставочном зале: там у них громоздится и груда ортопедических ботинок, и груда костылей, и груда бандажей, и еще одна — человеческих волос, и еще одна — очков. Все, что еще можно было пустить в дело в больнице или домашнем хозяйстве.

Гарри Фонштейн с матерью, сестрой тети Милдред, бежали из Польши. Каким-то образом им удалось добраться до Италии. В Равенне у них нашлись родственники, тоже из беженцев, которые как могли помогали им. Итальянских евреев уже начали прижимать: Муссолини признал Нюрнбергские расовые законы[6]. Мать Фонштейна, она болела диабетом, вскоре умерла, и Фонштейн отправился в Милан, он разъезжал с подложными документами, но времени даром не терял, старался как можно скорее выучить итальянский. Все это рассказал мне мой отец — у него была страсть к историям из жизни беженцев. В нем жила надежда, что я послушаю-послушаю, каково пришлось людям в Европе — а настоящая жизнь, она там и есть, — и встану на путь истинный.

— Я хочу познакомить тебя с племянником Милдред, — как-то сказал мне мой старик — дело было в Лейквуде (штат Нью-Джерси) лет этак сорок назад.

— Молодой совсем парень, может, еще моложе тебя. Приволакивает ногу, а вот же — удрал от нацистов. Только что с Кубы, прямо с парохода. Недавно женился.

Отец снова привлекал меня к суду по обвинению в американской ребячливости. Когда же наконец я войду в ум. Тридцать два года, а веду себя впору двенадцатилетнему мальцу, ошиваюсь в Гринвич-Виллидже, несолидный, никчемный, бездельничаю, путаюсь с девчонками из Беннингтоновского колледжа[7], с утра до вечера треплюсь, дурак, об умном, в голове — ветер, и это основатель — сказал отец в комическом недоумении — института «Мнемозина», тоже мне заведение — попробуй его произнести, а заработать на нем и не пробуй.

Как любили повторять мои гринвич-виллиджские приятели: тысячи двухсот долларов в год вполне хватает, чтобы жить бедно или чтобы притворяться бедным, — еще одна распространенная в Америке забава.

Рядом с Фонштейном, который не погиб, хоть за ним гнались все силы зла в Европе, я выглядел хуже некуда. Но он был в этом не виноват, вдобавок Фонштейн очень облегчал мои визиты к отцу. Я лишь через воскресенье являлся засвидетельствовать свое почтение моим домашним в зеленый Лейквуд, близ Лейкхерста, где под доносившиеся до земли вопли гибнущих пассажиров в тридцатые годы, прямо у роковой причальной мачты, загоревшись, разлетелся на куски цеппелин «Граф Гинденбург».

Мы с Фонштейном по очереди играли с отцом в шахматы — он с легкостью обыгрывал нас обоих, безвольных соперников: мы, подобно кариатидам, несли на своих головах всю тяжесть воскресных дней. Порой Сорелла присаживалась рядом на диван, затянутый в прозрачный пластиковый чехол на молнии. Сорелла была девушка, виноват, дама из Нью-Джерси. Толстенная, сильно намазанная, щеки в пуху. Высоко взбитая прическа. Пенсне — удивлять так удивлять, явно своего рода личина — придавало ее наружности нечто театральное. Всего лишь дебютантка, она в ту пору проверяла действие этого реквизита. У нее была цель — произвести впечатление женщины властной и самоуверенной. При всем том она была вовсе не дура.

Фонштейн, мне кажется, родился в Лемберге. Жаль, что моего терпения не хватает на карты. Континенты, контуры государств я еще как-то представляю, что же касается конкретных населенных пунктов — тут я пас. Лемберг теперь называют Львовом, Данциг — Гданьском. Я никогда не был силен в географии. Мой главный капитал — память. Когда я кончал университет, на вечеринках я для понта запоминал, а потом длинными списками выдавал слова, которые выкрикивали двадцать человек разом. Вот почему я могу столько всякого нарассказать о Фонштейне, что еще вам надоем. В 1938 году немцы конфисковали в Вене капиталы его отца, ювелира, — отец этого не пережил. Когда разразилась война и нацистские парашютисты, переодетые монашками, посыпались из люков самолетов, фонштейновская сестра с мужем скрылись в деревне — обоих поймали, и они сгинули в лагерях, Фонштейн с матерью бежали в Загреб и в конце концов добрались до Равенны. Там же, на севере Италии, миссис Фонштейн и умерла, похоронили ее на еврейском кладбище, не исключено, что в Венеции. На этом юность Фонштейна кончилась. Беженцу в ортопедическом ботинке — ему приходилось рассчитывать каждый свой шаг.

— Он же не Дуглас Фербенкс, чтоб перемахивать через стены, — сказала Сорелла.

Я понимал, почему отец привязался к Фонштейну. Фонштейн сумел выжить, пройдя через самые страшные испытания за всю историю евреев. Он и по сю пору выглядел так, словно ничто, пусть даже самое страшное, не застигнет его врасплох. Производил впечатление человека незаурядной твердости. Разговаривая, он приковывал твой взгляд и не отпускал его. Это не располагало к пустой болтовне. И тем не менее в уголках его губ и глаз таился смех. Так что при Фонштейне как-то не хотелось валять дурака. Я определил его как типичного еврея из Восточной Европы. Он, очевидно, видел во мне несолидного, неуравновешенного американца еврейского происхождения, мало смыслящего в людях и беспредметно доброго: новый в истории цивилизации тип, пожалуй, не такой плохой, как может показаться на первый взгляд.

Чтобы не погибнуть в Милане, ему пришлось по-быстрому выучить итальянский. Не желая терять времени даром, он приспособился говорить по-итальянски даже во сне. Позже, на Кубе, он выучил и испанский. Языки давались ему легко. По приезде в Нью-Джерси он вскоре бегло заговорил по-английски, но, чтобы ублажить меня, время от времени переходил на идиш: для рассказа о его европейских перипетиях идиш подходил как нельзя лучше. Я не подвергался серьезной опасности в войну — служил ротным писарем на Алеутских островах. Вот почему я внимал Фонштейну, изогнувшись (наподобие епископского посоха; я был на голову выше его): ведь из нас двоих понюхать пороху довелось ему.

В Милане он работал на кухне, в Турине подносил в гостинице чемоданы, чистил башмаки. К тому времени, когда он перебрался в Рим, он дослужился до помощника консьержа. Немного погодя он уже работал на улице Венето[8]. В городе было полно немцев, Фонштейн же свободно говорил по-немецки, и его время от времени брали переводчиком. На него обратил внимание граф Чиано, зять Муссолини, министр иностранных дел.

— Так вы его знали?

— Я его знал, он меня не знал, по имени, во всяком случае. Когда он задавал приемы и не хватало переводчиков, посылали за мной. Как-то раз он устроил банкет в честь Гитлера…

— Выходит, вы видели Гитлера?

— Вот и мой сынок говорит: «Папка видел Адольфа Гитлера». Я стоял на одном конце большого зала, Гитлер на другом.

— Он произнес речь?

— К счастью, я был далеко от него. Не исключено, что он и сделал какое-то заявление. Он поел пирожных. На нем была военная форма.

— Да, мне попадались фотографии приемов, на которых у него вид чинный-благородный, так что не подкопаешься.

— Скажу одно, — продолжал Фонштейн, — у него не было ни кровинки в лице.

— Не убил никого в тот день?

— При желании он мог убить любого, но не на приеме же. Я был счастлив, что он меня не заметил.

— Да и я, наверное, был бы ему благодарен, — сказал я. — К человеку, который мог бы тебя убить, но не убил, пожалуй что, можно проникнуться любовью. Жутковатой любовью, но тоже своего рода любовью.

— Он бы до меня все равно добрался. Все мои беды пошли с этого приема. Полиция устроила проверку документов, документы у меня были липовые — ну меня и замели.

Мой отец, поглощенный своими конями и ладьями, не поднял головы, зато Сорелла Фонштейн — она восседала весьма величаво, что вообще свойственно дебелым дамам, — сняла пенсне (она переписывала кулинарным рецепт) и включилась в разговор — очевидно, ее мужу в этом месте нужна была поддержка.

— Его посадили в тюрьму.

— Понятно.

— Ничего себе понятно, — сказала моя мачеха. — Кто его спас, никому не угадать.

Сорелла — она преподавала в ньюаркской школе — сделала типичный учительский жест. Подняла руку, точно собиралась пометить галочкой предложение, написанное на доске учеником:

— Вот отсюда и начинаются чудеса. Вот тут-то и вступает в дело Билли Роз.

Я сказал:

— Билли Роз был в Риме? Чем он там занимался? Вы говорите о том самом Билли Розе с Бродвея? Приятеле Деймона Раньона [Деймон Раньон (1884-1946)

— американский журналист и писатель], муже Фанни Брайс? [Фанни Брайс (1891-1951) — американская актриса, певица; ее биография легла в основу фильма «Смешная девчонка"]

— Он ушам своим не верит, — сказала мачеха.

В фашистском Риме сын ее сестры, ее плоть и кровь, своими глазами видел на приеме Гитлера; Билли посадили в тюрьму. Он был обречен. Римских евреев вывозили на грузовиках за город и расстреливали в пещерах. Но его спасла нью-йоркская знаменитость, человек с именем.

— Уж не хотите ли вы сказать, что Билли руководил подпольной операцией в Риме? — спросил я.

— Какое-то время он возглавлял итальянскую подпольную организацию, — сказала Сорелла.

Вот тут-то мне и потребовалось посредничество кого-нибудь из американцев. Тетя Милдред английским владела весьма относительно, кроме того, она была нудная дама, неповоротливая во всех смыслах, полная противоположность моему отцу, торопыге и живчику. Милдред густо посыпала себя пудрой, подобно струделям своего изготовления. Никто не пек струделей лучше ее. Но, разговаривая, она опускала голову. У нее тоже была тяжелая голова. Так что пробор в ее волосах приходилось наблюдать чаще, чем лицо.

— Билли Роз сделал и много хорошего, — сказала она — руки ее покоились на коленях. По воскресеньям она нацепляла зеленое расшитое стеклярусом платье.

— Этот тип? Просто не верится! Тот самый, что без конца ставил «Водные феерии»?[9] Он спас вас от римской полиции?

— От нацистов. — И опять мачеха опустила голову. Вот и понимай как знаешь ее крашеные разделенные пробором волосы.

— Откуда вам это известно? — спросил я Фонштейна.

— Я сидел в одиночке. В те годы, похоже, все европейские тюрьмы были забиты до отказа. И вот как-то к моей камере подошел незнакомый человек, обратился ко мне через решетку. И ты знаешь, я подумал, не иначе как он от Чиано. У меня мелькнула такая мысль, потому что Чиано мог послать за мной в гостиницу. Он рядился в пышные мундиры, расхаживал, положив руку на заткнутый за пояс кортик, — что да, то да. Любил актерствовать, но мне казалось, что он не без понятий. Обхождение у него было приятное. Вот почему, когда тот малый остановился у моей камеры и уставился на меня, я подошел к решетке и спросил: «Чиано?» Он помахал пальцем и сказал: «Билли Роз». Я не мог взять в толк, что он имеет в виду. И одно это слово или два. Мужчина это или женщина? А итальянец передал мне такое распоряжение: «Завтра вечером, в то же время, твою дверь оставят открытой. Выйди в коридор. Все время поворачивай направо. Никто тебя не остановит. Тебя будет ждать в машине наш человек, он подбросит тебя к поезду на Геную».

— Быть того не может — этот пройдоха! Неужели у Билли была своя подпольная организация? — спросил я. — Небось насмотрелся на Лесли Хоуарда в «Алом цветке»[10].

— На следующий вечер тюремщик не замкнул мою дверь после ужина, и, когда коридор опустел, я вышел. Ноги у меня были как из ваты, но я понимал, что меня собираются депортировать, СС орудовало вовсю, поэтому я открывал одну дверь за другой, поднимался, опускался и в конце концов очутился на улице, там меня уже поджидала машина — привалясь к ней, стояла, переговаривалась обыденными голосами кучка людей. Я подошел к машине, водитель втолкнул меня на заднее сиденье и отвез в Трастевере[11]. Он снабдил меня новым удостоверением личности. Сказал, что меня не станут разыскивать: мое досье целиком выкрали из полицейской картотеки. На сиденье лежали приготовленные для меня пальто и шляпа, водитель дал мне адрес гостиницы в Генуе, на набережной. Туда за мной пришли. И переправили в Лиссабон на шведском пароходе.

Пусть теперь Европа пропадает пропадом без Фонштейна.

Мой отец искоса посматривал на нас — взгляд у него был на редкость зоркий. Он не первый раз слышал эту историю.

Со временем познакомился с ней и я. Знакомился я с ней по частям — все равно как с голливудским многосерийным фильмом, воскресным боевиком, где главные роли исполняли Гарри Фонштейн и Билли Роз, иначе говоря Беллароза. Ибо Фонштейн, когда он, трясясь от страха, прятался в генуэзской гостинице на набережной, знал его лишь под этим именем. По пути в Лиссабон, с кем бы из беженцев Фонштейн ни заводил речь о Белларозе, никто и слыхом не слыхал о таком.

Когда дамы уходили на кухню, а отец удалялся с воскресной газетой к себе в берлогу, я пользовался случаем выведать у Фонштейна все новые подробности его приключений (хождений по мукам). Ему и в голову не могло прийти, ни что они будут занесены в картотеку памяти, ни что они послужат материалом для перекрестных ссылок на Билли Роза — одну из тех премало-многозначащих фигур, чье имя останется в памяти по преимуществу у летописцев индустрии развлечений. Покойный Билли, партнер воротил эпохи сухого закона, подручный Арнольда Ротштейна[12]; мультимиллионер Билли Роз, любимец Бернарда Баруха[13], юный чудо-стенографист, которого Вудро Вильсон[14] — стенография была его пунктиком — пригласил в Белый дом для обсуждения сравнительных достоинств систем Питмэна[15] и Грегга[16]; Билли — продюсер, супруг Элеоноры Холм[17], исполнявшей роль царицы русалок на Всемирной выставке в Нью-Йорке; Билли, собиратель полотен Матисса, Сера и т.д. …Билли, сплетник общенационального масштаба, чьи колонки распространялись газетным синдикатом по всей стране. Один из моих гринвич-виллиджских дружков писал за него: на Билли работал целый штат литературных негров.

Вот какой он был, Билли Роз, спаситель Фонштейна.

Я однажды упомянул в разговоре об этом литературном негре — звали его Вольф, — и Фонштейн, по всей видимости, счел, что сможет через меня установить связь с самим Билли. Он, понимаете ли, так ни разу и не встретился с Билли. Очевидно, Билли не желал принимать изъявлений благодарности от евреев, спасенных его бродвейской подпольной организацией.

Итальянские подпольщики, которые переправляли Фонштейна из города в город, помалкивали. Генуэзский подпольщик упомянул Белларозу, но вопросы Фонштейна оставлял без ответа. Я предполагал, что организацию итальянской операции Билли поручил бруклинской мафии. После войны англичане наградили орденами сицилийских гангстеров за участие в Сопротивлении. Фонштейн сказал, что на лицах итальянцев, когда они опасаются выдать тайну, проступают мельчайшие мускулы, в другое время совершенно незаметные. «Тот парень вскинул руки так, точно решил стибрить тень со стены и сунуть в карман». Вчера бандюга, сегодня — борец Сопротивления.

Фонштейн был edel — хорошо воспитан, это сказывалось во всем, но при том он был из тех евреев, которые сумеют за себя постоять. Порой он выглядел так, словно вырвался вперед в заплыве на сто метров брассом. И теперь хоть его режь, хоть стреляй, а победит. Чем-то он походил на своих мафиозных спасителей, чьи лица перекашивали обременявшие их тайны.

Пока он плыл через океан, он много думал о человеке, который вызволил его из Италии, его воображению рисовались всевозможные филантропы и идеалисты, готовые отдать последние деньги, лишь бы спасти своих соплеменников от Треблинки.

— Ну как я мог догадаться, что за человек — если это к тому же не комитет или, скажем, не союз Белларозы — меня спас?

Но нет, Билли и впрямь спас его в одиночку, в порыве жалости к своим собратьям-евреям, решив потягаться с Гитлером, Гиммлером и натянуть им нос, похитив их жертву. В другой раз он так же страстно возжелает печеной картошки, сосисок с булкой, экскурсии по Кольцу[18]. Кое-что, однако, свидетельствовало, что поверхностному Билли были ведомы и глубокие чувства. Бог его отцов все еще много значил для него. Билли был пятнастый, все равно как картины Джексона Поллока[19], и еврейство было одной из главных в нем струек, а в этой мешанине наблюдались и подтеки потаенного свойства — сексуальная слабость, сексуальная приниженность. И в то же время ему жизнь была не в жизнь, если его имя не мелькало в газетах. Кто-то сказал, что он так же неодолимо тянется к публичности, как росток к свету. И вот же на-поди — свое участие в спасательных операциях в Европе он от всех утаил.

Затерявшись в толпе беженцев, плывущих в Нью-Йорк, Фонштейн думал: скольких, интересно, из них еще спас Билли. Чуть не все пассажиры по большей части помалкивали. Люди с опытом в итоге приучаются жить своим умом и не очень-то откровенничают. Фонштейн не знал покоя — все воображал, чем займется в Нью-Йорке. По ночам, рассказывал он, когда пароход качало, его — точно веревку с подвешенным грузом — то скручивало, то раскручивало. Он предполагал, что раз уж Билли спас такую уймищу народу, он наверняка позаботится о них. Фонштейн отнюдь не рассчитывал, что они соберутся вместе и будут лить слезы наподобие Иосифа и его братьев. Ничего похожего. Нет, их разместят в гостиницах, а не в гостиницах, так в старых санаториях, а не в санаториях, так в каких-то добросердечных семьях. Кое-кто наверняка пожелает податься в Палестину; большинство же отдаст предпочтение США, выучит английский, найдет себе работу на фабрике или поступит в техникум.

Но Фонштейн застрял на Эллис-Айленде. В ту пору беженцев в страну не пускали.

— Кормили нас хорошо, — сказал он. — Спал я в зарешеченном бункере, на верхних нарах. Оттуда был виден Манхэттен. Но мне сказали, что хочешь не хочешь, а придется уехать на Кубу. Я все еще не знал, кто такой Билли, но надеялся на его помощь. И через несколько недель «Роз продакшнз» прислало одну тетку — переговорить со мной. Одета она была на манер молоденькой — губы накрашены, высоченные каблуки, сережки, шляпка. Ноги как палки, с виду актриса из еврейского театра, которую вот-вот переведут на возрастные роли, жалкая, убитая. Себя она именовала dramatisten[20], ей шел по меньшей мере шестой десяток. Она сказала, что мое дело передано в Еврейское общество помощи иммигрантам. Они обо мне позаботятся. И чтобы я больше не рассчитывал на Билли Роза.

— Вас, должно быть, это выбило из колеи?

— Еще бы. Но меня так разбирало любопытство, что оно пересилило огорчение. Я спросил у нее, кто он такой, этот человек, который меня спас. Сказал, что хотел бы лично выразить благодарность Билли. Она отмахнулась. Вот уж решительно ни к чему. Сказала: «Разве что после Кубы». Я увидел — она не верит, что такое возможно. Я спросил: «Наверное, он печется не обо мне одном?» — «Печется-то он печется, но в первую очередь о себе самом: из-за цента удавится. Он очень знаменитый, несметно богатый, купил театр у Зигфелда[21], его имя не сходит со страниц газет. Что он за человек? Плюгавый, жадюга, ушлый. Платит нищенское жалованье своим служащим, они его смертельно боятся. Пижон каких мало, просиживает ночи напролет в кафе. Может звонить губернатору Дьюи, когда ему заблагорассудится».

Так она сказала. И еще сказала:

«Он платит мне двадцать две монеты в неделю, и если я только заикнусь о прибавке, выставит меня в два счета. Ну и что я буду делать, что? Второй авеню[22] пришел конец, на еврейском вещании талантов пруд пруди. Если бы не хозяин, сгинуть бы мне в Бронксе. А так по крайней мере я работаю на Бродвее. Но ты ж здесь без году неделя, ничего в наших делах не смыслишь».

«Если бы он не спас меня от депортации, я бы погиб вслед за всеми моими родственниками. Я обязан ему жизнью».

«Похоже на то», — согласилась она.

«Но разве не естественно было бы проявить интерес к человеку, которому ты спас жизнь? Ну хоть поглядеть на него, пожать ему руку, сказать пару слов?»

«Было бы то оно было, да быльем поросло», — сказала она.

— Мне постепенно стало ясно, — сказал Фонштейн, — что она очень больна. Скорее всего туберкулезом. И белая она была не от пудры, а сама по себе. Ну все равно как лимон — желтый. Я-то думал, это она так набелилась, а это смерть так оповещала о себе. Туберкулезники часто бывают нетерпеливые, раздражительные. Звали ее миссис Хамет — khomet, на идиш это значит хомут. Она, как и я, родилась в Галиции. Мы и говорили похоже. Бубнили наподобие китайцев. У тети Милдред был такой же выговор — потеха для других евреев, а в еврейском мюзик-холле и вовсе умора.

«Хиас[23] достанет вам работу на Кубе. Они о вас, ребятках, пекутся дай Бог всякому. Билли считает, что война вступает в новую фазу. Рузвельт стоит за короля Сауда[24], а арабы на дух не переносят евреев и не пускают их в Палестину. Вот почему Билли переменил тактику. Он с друзьями теперь фрахтует пароходы для беженцев. Румынское правительство будет брать за места на них по пятидесяти долларов с головы, а евреев там аж семьдесят тысяч. Деньжищ огребут — страшная сила. Но надо торопиться: нацисты вот-вот захватят Румынию».

Фонштейн рассуждал весьма здраво:

— Я объяснил ей, что могу быть полезным. Я говорю на четырех языках. Но ей осатанели просители, пытающиеся влезть без мыла со своей паршивой благодарностью. Что и говорить, приемчик не из новых. — Фонштейн встал, каблук на его зашнурованном башмаке был высоченный, сантиметров в десять. Он красноречиво передернулся — и обошелся при этом без рук: не вынул их из карманов. Лицо его на миг приобрело сходство с лицом великого человека за стеклом музейной витрины, подсвеченным в полутемном зале так, что его восковая бледность кажется шероховатой, будто по камню пошли мурашки, — неожиданный эффект. Вот только славных дел Фонштейн не совершал, и выставлять напоказ его было не за что. Ничего примечательного в нем не наблюдалось: мужчина как мужчина.

Билли не желал его благодарности. Сначала проситель обхватывает твои колени. Потом умоляет одолжить малую толику денег. Ему нужны подаяние, штаны, угол, где приклонить голову, талон на обед, небольшой капитал, чтобы открыть свое дельце. Благодарность — нож острый для благодетеля. Вдобавок Билли был очень привередлив. В принципе он был расположен к людям, но приходил в ярость, если его хотели употребить в своих целях.

— Я в жизни не был в Манхэттене, что я тут мог понять, что? — говорил Фонштейн. — Я давал волю самым диким фантазиям, но что в них толку? Нью-Йорк — плод коллективной фантазии миллионов. И своим умом много ты в нем поймешь.

Миссис Хомут (не иначе как ее предки были даже не кучерами, а извозчиками на той, бывшей родине) предупредила Фонштейна:

«Билли не хочет, чтобы вы упоминали его в разговорах с Хиасом».

«В таком случае как же я очутился на Эллис-Айленде?»

«Сочините любую байку, скажите, что одна итальянка втюрилась в вас, стащила у мужа деньги и купила вам документы. Но они никоим образом не должны выйти на Билли».

Вот тут отец и сказал Фонштейну:

— Я тебе поставлю мат в пять ходов.

Не увлекай моего отца так людские дела, из него бы вышел математик. Но напряженно думать он готов был лишь ради победы. Если же не надо было одолеть противника, отец не стал бы и стараться.

У меня тоже есть свой способ пробы сил. Для меня поле боя — память. Однако память у меня уже не та, что прежде. Я не страдаю болезнью Альцгеймера[25] — absit omen![26] или nicht da gedacht![27] Клетки памяти у меня не склерозировались. Но мозг мой стал более неповоротлив. К примеру, как звали того типа, на которого Фонштейн работал в Гаване? Когда-то мой мозг мгновенно выдавал подобную информацию. Ни одной электронной системе было не сравниться со мной. Сейчас на меня временами находит затмение, я двигаюсь на ощупь. Ага, слава Тебе, Господи, всплыло, фамилия кубинского хозяина Фонштейна была Залкинд, и Фонштейн собирал материалы для его газеты. По всей Южной Америке открывались еврейские газеты. Евреи разыскивали уцелевших родственников в западном полушарии, изучали публикуемые в газетах списки. Перемещенных лиц часто сплавляли в район Карибского моря и в Мексику. Фонштейн к польскому, немецкому, итальянскому и идишу, которыми владел, быстро добавил испанский. По вечерам он не торчал в барах и облюбованных беженцами кафе, а ходил на курсы механиков.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7