— Уоллес не появлялся? Он должен был приземлиться в Ньюарке.
— Не появлялся. Да, я должна ведь еще рассказать вам о моем братце. Когда вы его видели? Марго уже рассказала мне про трубы.
— Во плоти? Я видел его прошлой ночью. А сегодня утром я видел его в небе.
— А, так вы видели, как этот идиот барахтается в воздухе?
— А что, с ним что-нибудь случилось?
— Не беспокойтесь, он не ранен. Хотела бы, чтобы он хоть разок хорошенько трахнулся, но он прямо какой-то голливудский трюкач.
— Он что, попал в катастрофу?
— А что вы думали? Об этом уже передавали по радио. Он зацепился колесом за дом.
— О Господи! Ему пришлось прыгать с парашютом? Это был ваш дом?
— Он попал в катастрофу, когда приземлялся. Над каким-то городом в Вестчестере. Одному только Богу известно, почему этот урод должен болтаться где-то в небе, снося крыши с домов, когда у нас такие неприятности! Меня это просто сводит с ума!
— Неужели Элия слышал об этом по радио?
— Нет, он не слышал. Он уже был в лифте.
— Значит, Уоллес не ранен?
— Уоллес на седьмом небе от восторга. Ему должны наложить швы на щеке.
— Понятно. У него будет шрам. Все это ужасно.
— Вы слишком уж ему сочувствуете.
— Допускаю, что всякое сострадание утомительно. Но он всегда вызывает у меня это чувство.
— Да, да, это вполне в вашем духе. А по сути, моего маленького братца давно уже нужно куда-то упрятать. Запереть в психушку. Вы бы только послушали, что он лопотал в телефон!
— А, так ты с ним говорила?
— Сперва он попросил какого-то типа описать его великолепную посадку. А потом уже взял трубку сам. Это было восхитительно! Можно было подумать, что он добрался до Северного полюса на велосипеде! Вы знаете, на нас подадут в суд за поврежденный дом. Кроме того, он разбил самолет. Гражданская авиация забирает его летные права. Надо бы, чтобы они забрали и его самого. Но он был вне себя от восторга. Он спросил: «Не рассказать ли папе?»
— Не может быть!
— Представьте себе, — сказала Анджела. Она была в ярости. Она гневалась на всех — на доктора Косби, на Уоллеса, на Видика, на Хоррикера. С Сэммлером она была сегодня резка. Да и сам он был вне себя. Что за день! Этот изуродованный негр! Лужа крови. Но сейчас, от столкновения с ее сверхженственностью, он опять увидел все особенно ясно. Так, как увидел вдруг свирепо освещенную Риверсайд-драйв, когда разглядел в автобусе действия карманника. Вот так же точно он видел и сейчас. Видеть — какое это наслаждение. Ну еще бы! Высшее наслаждение. Солнце может сиять и давать счастье, но иногда оно освещает взбесившийся мир. Его даже пугала необычная живость и четкость всего, что он видел. Мягкий цвет лица Анджелы, ее хмуро сдвинутые брови — ах, какая это смесь изящества и вульгарности. А солнце в полную силу било в окно. Исполосованное стекло истекало светом, как медом. Это было похоже на огневой заслон нестерпимой яркости и сладости. Сэммлеру не нужна была эта яркость. Она обращалась против него, она слишком кружила голову, слишком волновала.
— Как я понимаю, вы с Элией все продолжаете обсуждать этот злополучный инцидент?
— Он ни за что не хочет забыть о нем. Это жестоко. Для нас обоих — для него и для меня. Но я не могу остановить его.
— А что тебе остается, кроме покорности? Сейчас важнее всего его спокойствие. И никаких препирательств быть не должно. Возможно, было бы правильно, если бы здесь появился юный мистер Хоррикер. Чтобы показать, что он не воспринимает все серьезно. А как он воспринимает это на самом деле?
— Говорит, что всерьез.
— Может быть, он тебя любит?
— Он? Бог его знает. Но я ни за что не стану просить его прийти. Это означает воспользоваться папиной болезнью.
— Но ты хочешь вернуть его?
— Хочу ли? Возможно. Я не уверена.
Был ли у нее кто-то новый на примете? Человеческие привязанности стали так легковесны; возможно, у нее наготове есть длинный список претендентов, которых она имеет в виду: одного она встретила в парке, когда прогуливала собаку, с другим поболтала в Музее современного искусства; один с пейсами, другой с большими чувственными глазами, третий с больным ребенком, четвертый с женой, страдающей рассеянным склерозом. На свете вполне достаточно людей, чтобы осуществить немыслимое множество вожделений и капризов. Все они всплывали из обрывков прошлых рассказов Анджелы. Он слушал и запоминал все: и тусклые факты, и художественные штрихи. Он не хотел слушать, но она желала рассказывать. Он не хотел ничего помнить, но не в состоянии был забыть. Анджела действительно красавица. Пожалуй, крупновата, но все же красавица, здоровая, молодая. У здоровых молодых женщин есть свои потребности. Эти ее ноги — ее ляжки, открытые взгляду почти доверху, до края зеленой набедренной повязки, — о да, она красавица! Хоррикер должен был страдать от сознания, что потерял ее. Сэммлер все еще думал об этом. Усталый, ошеломленный, отчаявшийся, он все еще думал. Не терял связи. Связи с реальной жизнью.
— Ведь Уортон не младенец. Он знал, на что шел, там, в Мексике, — сказала Анджела.
— Господи, я ничего не понимаю в этом. Вероятно, он читал эти книжки, которые ты давала мне, — Баттеля и других теоретиков: грех, боль и секс; похоть, преступление и желание; убийство и чувственное наслаждение. Меня это не слишком заинтересовало.
— Я знаю, эти вещи не в вашем вкусе. Но Уортон получил свое удовольствие с этой шлюшкой. Она ему понравилась. Больше, чем мне понравился тот мужик. Я бы никогда не стала с ним встречаться. А потом в самолете на Уортона ни с того ни с сего нашла ревность. И никак не может успокоиться.
— Я только думаю, что для спокойствия Элии было бы хорошо, если бы Хоррикер пришел сюда.
— Меня бесит, что Уортон разболтал все Видику, а Видик — папе.
— Мне трудно поверить, что мистер Видик обсуждает с Элией подобные вещи. Он во многих отношениях вполне приличный человек. Конечно, я не очень хорошо его знаю. Но он производит впечатление солидного адвоката. Никакой он не разбойник. У него такое большое мягкое лицо.
— Этот жирный сукин сын? Пусть он только мне попадется! Я все волосы ему выдеру!
— Не внушай себе, что против тебя кто-то строит козни. Ты можешь ошибаться. Элия — человек очень умный и понимает намеки с полуслова.
— А если не Видик — то кто же? Уоллес? Эмиль? Да все равно, кто бы ни намекнул, началось-то все с Уортона. Что он, не мог держать язык за зубами? Конечно, если он захочет навестить папу, я возражать не буду. Просто меня все это бесит и оскорбляет.
— У тебя и впрямь такой вид, будто тебя лихорадит. И я не хочу волновать тебя еще больше. Но уж раз твой отец так огорчен мексиканской историей, следовало ли тебе являться сюда в таком наряде?
— Вы имеете в виду мою юбку?
— Она слишком короткая. Может быть, я ничего не понимаю, но мне кажется, что неразумно приходить сюда в таком игривом наряде.
— Ну вот, теперь им не нравятся мои наряды! Вы говорите от его имени или от своего?
Сквозь стекло сочилось солнце — желтое, липкое. Это было невыносимо.
— Конечно, я знаю, что мои взгляды устарели — они принадлежат к больной эпохе, которая принесла такой вред нашей цивилизации. Ведь я прочел все твои книги. Мы с тобой уже обсуждали это. Но неужели ты не понимаешь, что твой отец расстроится и огорчится при виде этой соблазнительной кукольной юбочки?
— Это вы всерьез? О моей юбке? Я о ней и не думала! Я накинула что попало и выбежала из дому. Как странно, что вы обратили на это внимание! Сейчас все носят такие юбки Но мне не слишком нравится форма, в которой вы высказываете свое отношение.
— Без сомнения, мне следовало выразиться иначе. Я вовсе не хочу раздражать тебя. Но нам обоим есть о чем подумать.
— Вы правы. Мне и без этого тяжело. Я просто в отчаянии.
— Я не сомневаюсь в этом.
— Дядя, я просто не нахожу себе места.
— Так и должно быть. А как же иначе?
— О чем вы? Вы говорите так, будто что-то еще имеете в виду?
— Ты права. Я тоже не могу найти себе места из-за твоего отца. Он всегда был моим другом. У меня тоже болит за него сердце.
— Не стоит нам говорить обиняками, дядя.
— Не стоит. Он умирает.
— Вот это называется — высказаться! — Она всегда любила разговор без обиняков, может быть, это было чересчур прямолинейно?
— Это так же страшно сказать, как и услышать.
— Я уверена, вы любите папу, — сказала она.
— Люблю.
— Не только из практических соображений, ведь правда?
— Конечно, он помогает нам с Шулой. Я никогда не пытался скрывать свою благодарность. Я думаю, это ни для кого не секрет, — сказал Сэммлер. Он так иссох и состарился, что никто не смог бы заметить, когда у него начинается сердцебиение. Даже очень сильное. — Если б я был практичен, если б я был только практичен, я бы старался не спорить с тобой. Но я думаю, что на свете существуют не одни только практические соображения.
— Ладно, я надеюсь, мы не станем ссориться.
— Ну разумеется, — сказал Сэммлер.
Она была сердита на Уоллеса, на Косби, на Хоррикера. Ему не стоило увеличивать этот список. Он не стремился к победе над Анджелой. Он только хотел убедить ее кое в чем, да и то не был уверен, что это выполнимо. Не воевать же со страдающими женщинами. Он начал:
— Анджела, я сегодня очень расстроен. Поврежденные нервы, которых не замечаешь годами, вдруг напоминают о себе взрывом. Сейчас они меня жгут очень больно. Сейчас я бы хотел сказать тебе кое-что о твоем отце, пока мы его ждем. Внешне может показаться, что у нас с Элией было немного общего. Он очень сентиментален. Он настаивал, даже слишком настаивал, на бережном отношении к некоторым старомодным чувствам. Он — представитель старой системы. Я сам всегда относился к этому скептически. Можно задать вопрос: а что собой представляет современная система? Но мы не будем в это вдаваться. Мне всегда не слишком нравились люди, которые открыто проявляли свои чувства. Английская манера всегда была моей слабостью. Холодность? Я и по сей день ценю определенную сдержанность. Мне не нравится манера Элии обхаживать людей, его стремление завоевывать сердца, покорять души, привлекать внимание, вступать в личные отношения со всеми, даже с официантками, лаборантками и маникюршами. Ему всегда было слишком легко сказать: «Я вас люблю!» Он обычно говорил это твоей матери при посторонних, вгоняя ее в краску. Я не намерен обсуждать ее с тобой. У нее были свои достоинства. Но если я был английским снобом, то она была немецкой еврейкой, культивировавшей стиль «белых англосаксонских протестантов». Теперь уже, кстати, вышедший из моды. Я понял это сразу. Она поставила перед собой задачу рафинировать твоего отца, восточноевропейского еврея. Предполагалось, что он человек экспансивный и сердечный. Ведь так оно и было? Ему было предписано быть экспансивным. Да, нелегко ему пришлось с твоей матерью. Мне кажется, легче было бы любить геометрическую теорему, чем твою бедную мать. Прости, ради Бога, что выражаюсь так резко.
— В любом случае сидеть здесь и ждать — все равно, что висеть на канате над пропастью, — сказала она.
— Это верно. Значит, можно продолжать наш разговор. Мне бы не хотелось добавлять к твоим переживаниям… но по дороге сюда я стал свидетелем ужасной сцены… В которой была доля моей вины. Я очень расстроен сейчас. Но я хотел сказать, что у твоего отца было много ролей. Практикующий врач — а он был хороший врач, — муж, отец, семьянин, американец, богатый человек в отставке, владелец «роллс-ройса». У каждого из нас свое предназначение. Чуткость, щедрость, экспансивность, доброта, сердечность — все эти прекрасные человеческие качества по какой-то странной прихоти современных представителей вдруг оказались качествами постыдными, которые надо скрывать. Стало гораздо легче откровенно бахвалиться пороками. Но предназначение твоего отца — быть носителем этих истинных человеческих качеств. Они написаны на его лице. Вот почему он выглядит таким человечным. Да, он многого добился. Даже преуспел. Он ведь не любил хирургию. Ты знаешь это. Его приводили в ужас эти трех-четырехчасовые операции. Но он их производил. Он делал то, что ему не нравилось. В нем была преданность некоторым возвышенным понятиям. Он знал, что хорошие люди существовали до него и будут существовать после, и он хотел быть одним из них. Я думаю, он и в этом преуспел. Я к этому даже не приблизился. До сорока лет я был всего лишь англизированным польским евреем-интеллектуалом — существом относительно бесполезным. А вот Элия, повторявший благородные формулы, их, можно сказать, пропагандировавший, сумел осуществить принципы добра. И сохранить при этом себя. Он любит тебя. Я уверен, что он любит и Уоллеса. Мне кажется, и меня он тоже любит. Я многому у него научился. Ты пойми, у меня нет иллюзий насчет твоего отца. Он раздражителен, хвастлив, часто повторяется. Он тщеславен, брюзглив, заносчив. Но он делал добро, и я восхищаюсь им.
— Словом, он человечен. Верно, он человечен.
Она наверняка слушала его вполуха, хоть все время смотрела ему прямо в глаза, повернувшись к нему всем телом, широко раздвинув колени, так что он видел ее розовые трусики. Заметив эту розовую полоску, он подумал: «О чем спорить? Какой в этом смысл?» Но он повторил:
— Как правило, люди человечны до некоторой степени. Одни больше, другие меньше.
— А некоторые совсем чуть-чуть?
— Похоже на то. Некоторые — чуть-чуть. Испорченные. Оскудевшие духом, опасные.
— Я думаю, все рождаются человечными.
— Нет, это не врожденное свойство. Это — способность, которую надо развить.
— Ладно, дядя, к чему вы заставляете меня все это слушать? Что у вас на уме? Ведь вы что-то имеете в виду?
— Да, кое-что имею.
— Вы меня осуждаете?
— Нет, я славлю твоего отца.
Широко раскрытые блестящие глаза Анджелы смотрели на него сердито и похабно. Никаких стычек, Боже упаси, с отчаявшимися женщинами. И все же было нечто, чего он хотел от нее. Он выпрямился, расправил свое высохшее тело, рыжевато-седые брови мохнато нависали над затемненными стеклами очков.
— Мне не очень по душе ваше представление обо мне, — сказала она.
— Какое это может иметь значение в такой день? А может быть, мне только кажется, что сегодня все должно быть иначе? Возможно, будь мы в Индии или Финляндии, все выглядело бы для нас по-другому. Нью-Йорк вызывает мысли о гибели цивилизации, о Содоме и Гоморре, о конце света. Конец света здесь никого не удивит. Многие люди давно уже поставили на это событие. Не знаю, верно ли, что в наши дни люди стали намного хуже. Цезарь в один день вырезал тенктеров, всего четыреста тридцать душ. Весь Рим был в ужасе. Я не уверен, что наше время — самое страшное. Но сейчас в воздухе носится ощущение, что мир рушится, и я тоже это чувствую. Раньше я ненавидел людей, заявляющих, что конец близок. Что они могли знать о конце? А я кое-что знал из собственного, так сказать, замогильного опыта. И оказывается, я был не прав, совершенно, абсолютно не прав. Кто угодно может почувствовать истину. Но попробуй представить себе, что это ощущение верно, что это не просто дурное настроение, не просто невежество или разрушительное развлечение, или то, чего желают люди, неспособные хоть что-нибудь сделать как следует. Представь себе, что так оно и будет. Ведь все же есть такое понятие — человек. По крайней мере было. И понятие — человеческие качества. Слабые люди побеждали собственный страх, безумцы побеждали собственные преступные склонности. Мы — гениальные животные.
Так он часто думал. В данный момент это была пустая формула. Он сам не чувствовал того, что говорил.
— Ну, дядя?
— Но не нам дано решать, наступает ли конец света или нет. Дело в том, что наступил конец света для твоего отца.
— Почему вы все время подчеркиваете это, будто я сама не понимаю? Чего вы хотите?
Действительно, чего? От нее, сидящей перед ним с полуобнаженной грудью, испускающей женские запахи, от этой встревоженной женщины с затуманенными большими глазами; а он вдруг, непонятно зачем, пристает к ней с Цезарем и тенктерами, со своими идеями. Да отвяжись ты от этого несчастного создания. Ибо сейчас она желала считаться несчастным созданием. И была им. Но он не мог от нее отвязаться — пока еще не мог.
— Как правило, при аневризме смерть наступает внезапно, — сказал он. — Но Элия получил небольшую отсрочку, и это дает нам некоторые возможности.
— Какие возможности? О чем вы?
— О том, что сейчас может разрешиться многое. Эта отсрочка сделала твоего отца реалистом — заставила посмотреть в глаза фактам, о которых он до сих пор имел смутное представление.
— Например, фактам обо мне? Ведь он на самом деле не хотел ничего знать обо мне.
— Да.
— Чего вы добиваетесь?
— Ты обязана кое-что сделать для него. Он в этом нуждается.
— Что же это такое, что я обязана сделать?
— Это тебе решать. Если ты его любишь, ты должна подать ему знак. Он в горе. Он в ярости. Он во всем разочарован. И я не думаю, что дело в твоей постельной жизни. Дело в том, что он нуждается в обыкновенном участии. Разве ты не видишь, Анджела? От тебя не потребуется больших усилий. Но ты должна дать ему последнюю возможность быть самим собой.
— Насколько я понимаю, если в том, что вы говорите, есть хоть какой-то смысл, то вы имеете в виду старомодную сцену у смертного одра.
— Какая разница, как это называть?
— То есть я должна просить его простить меня? Вы это серьезно?
— Крайне серьезно.
— Но как я могу? Я… да нет. Это ни в какие ворота не лезет… Даже для папы это бы выглядело кривляньем. Вы обратились не по адресу. Это не для меня.
— Он был хороший человек. И сейчас пробил его последний час. Неужели ты не можешь придумать для него какие-нибудь слова?
— Какие слова, о чем тут говорить? Вы что, не можете думать ни о чем, кроме смерти?
— Но ведь перед нами именно смерть.
— Я вижу, вас не остановить. Вы ведь собираетесь сказать что-то еще. Что ж, валяйте!
— Так прямо и говорить?
— Так прямо и говорите. И чем короче, тем лучше.
— Я не знаю, что случилось в Мексике. Детали тут несущественны. Мне только кажется странным, что это может быть весело — любовь и интимность со случайным встречным. Развлечения, групповые совокупления, оральный секс с незнакомцами — все это можно, ну, а примириться с собственным отцом в его последний час — нельзя? Он посвятил тебе чувство большой силы, Анджела. Я думаю, главная часть его любви досталась тебе. И ты хоть немного должна понять и вознаградить его.
— Дядя Сэммлер! — Она была в ярости.
— Ага. Ты сердишься. Это естественно.
— Вы оскорбляете меня. Вы все время очень хотели меня оскорбить. Что ж, наконец-то вы добились своего, дорогой дядя!
— Я не ставил себе такой цели. Я только думаю, есть вещи, которые всем известны или должны быть известны.
— Ради Бога, прекратите наконец!
— Хорошо, я больше не буду вмешиваться не в свое дело.
— Вы ведете свою особую жизнь в своей унылой комнате. Может, это и очаровательно, но какое это имеет отношение к чему бы то ни было? Не думаю, что вы способны понять, как живут другие люди. Что вы имели в виду, когда говорили про оральный секс? Что вы знаете об этом?
Что ж, значит, у него не вышло. Она бросала ему в лицо то самое, что кричал тот юнец в Колумбийском университете. Он вне игры. Высокий, высохший, не очень приятный старик, осуждает всех, воображает себя бог весть кем. Черт побери, такой Hors d'usage [13]. На фонарь его! Что ж, это действительно не бог весть что. Пожалуй, ему не следовало раздражать Анджелу до такой степени. Но сейчас он и сам дрожал с головы до ног.
В этот момент появилась серая медсестра и позвала Сэммлера к телефону:
— Ведь вы мистер Сэммлер, не правда ли?
Он вздрогнул. Вскочил на ноги.
— Кто зовет меня? Что там? — Он не знал, чего ожидать.
— Вас зовут к телефону. Ваша дочь. Вы можете говорить в коридоре возле дежурной сестры.
— Да, Шула? — сказал он дочери. — Говори же. В чем дело? Где ты?
— Я в Нью-Рошели, а где Элия?
— Мы ждем его. Что тебе сейчас надо, Шула?
— Ты слышал насчет Уоллеса?
— Да, слышал.
— Он и впрямь молодец, что сумел посадить этот самолет без шасси.
— Да, замечательно. Конечно, он чудо природы! А теперь, Шула, я хотел бы, чтобы ты уехала оттуда. Тебе ни к чему рыться в чужом доме, тебе нечего там делать. Я хотел, чтобы ты уехала вместе со мной. Ты обязана меня слушаться.
— Я и не думала поступать иначе.
— Но ты поступила.
— Ничего подобного. Если мы разминулись, то это было в твоих интересах.
— Шула, не пытайся меня одурачить. И хватит о моих интересах. Оставь их в покое. Но ты позвонила, чтобы что-то сказать. Кажется, я понимаю что.
— Да, папа.
— Тебе удалось!
— Да, папа. Разве ты не доволен? И где — угадай, где? В кабинете, где ты спал. В подушке кресла, на котором ты сидел сегодня утром! Когда я принесла тебе кофе, я увидела тебя там. И я сказала себе: «Вот где они, денежки!» Я была почти уверена. И тогда, как только ты уехал, я вернулась и вскрыла его; там было полно денег. Ты бы мог подумать такое о кузене Элии? Я просто поражена. Я не хотела в это верить. Эта подушка была просто набита пачками из стодолларовых бумажек. Прямо набита деньгами под обивкой.
— Господи Боже!
— Я их еще не считала, — сказала она.
— Я бы не хотел, чтобы ты мне лгала.
— Ну хорошо, я сосчитала. Но я не очень-то понимаю в деньгах. Я не слишком деловая.
— Ты говорила с Уоллесом по телефону?
— Да.
— Ты ему рассказала о деньгах?
— Я не сказала ни слова.
— Хорошо, очень хорошо, Шула. Я надеюсь, ты вернешь эти деньги мистеру Видику. Позвони ему, попроси его приехать и забрать их и потребуй у него расписку на всю сумму.
— Папа!
— Да, Шула, именно так!
Он ждал. Он знал, что сейчас она, стиснув трубку одного из этих белых нью-рошельских телефонов, ищет, что бы такое ему сказать, пытаясь подавить свое негодование по поводу его стариковского упрямства и дурацкого чистоплюйства. За ее счет. Он очень хорошо понимал, что она чувствовала.
— А на что ты будешь жить, папа, когда Элии не будет? — сказала она.
Отличный вопрос, очень умный, очень уместный вопрос. Он сейчас потерял Анджелу, он вызвал ее гнев. Он знал, что она может сказать: «Я никогда не прощу вас, дядя». Более того, она действительно не простит.
— Мы будем жить на то, что у нас есть.
— Но представь — он ничего нам не завещает?
— Это его воля. Полностью его воля.
— Но мы — часть семьи. Мы ему самые близкие.
— Ты сделаешь так, как я велел.
— Послушай меня, папа. Я должна заботиться о тебе. Ведь ты мне ни слова не сказал о том, как здорово я нашла их.
— Это было чертовски умно с твоей стороны, Шула. Да-да. Поздравляю. Ты просто умница.
— Я заметила, что подушка под тобой вздулась как-то необычно, а когда я стала ее щупать, я услышала, как шуршат деньги. По шороху я догадалась, что это. Конечно, я ничего не сказала Уоллесу. Он спустит эти денежки за неделю. Я думала, может, я куплю себе несколько платьев. Если бы я одевалась у Лорда и Тейлора, я бы, может, не выглядела так эксцентрично, и у меня появился бы шанс устроить свою жизнь.
— С кем-нибудь вроде Говинды Лала.
— А почему бы нет? Я стараюсь быть интересной, насколько могу при моих средствах.
Эти слова потрясли отца. Не так эксцентрично? Выходит, она понимала, как она выглядит. Значит, в ее поведении присутствовал известный выбор. Парики, хозяйственные сумки, походы на свалки — все это до известной степени было нарочитым. Это она хотела сказать, не так ли? Умопомрачительно!
— И я думаю, — продолжала она, — что мы должны взять их себе. Я думаю, Элия был бы с этим согласен. У меня нет мужа, у меня никогда не было детей, а эти деньги он получил за то, что предотвращал рождение детей, и поэтому, я думаю, будет справедливо, если они достанутся мне. И тебе они пригодятся, папа.
— Боюсь, это не так, Шула. Вполне возможно, что Элия уже сказал мистеру Видику об этом тайнике. Мне очень жаль, но мы не воры. Это не наши деньги. Скажи мне, сколько там денег?
— Каждый раз, когда я считаю, получается разный ответ.
— Сколько было в последний раз?
— То ли шесть, то ли восемь тысяч. Я разложила все на полу. Но я очень разволновалась и никак не могу сосчитать как следует.
— Я полагаю, там гораздо, гораздо больше, и я не позволю тебе утаивать что-либо.
— Я и не собираюсь.
Несомненно, что-то она стащит, тут и вопроса быть не может. Как собирательница хлама, как искательница кладов, она не сможет устоять против искушения.
— Ты должна отдать Видику каждый цент.
— Хорошо, папа. Это очень обидно, но я так сделаю. Я все отдам Видику. Но я думаю, ты совершаешь ошибку.
— Это не ошибка. И не вздумай сбежать с деньгами, как ты сделала с рукописью доктора Лала.
Слишком поздно для искушений. Одним желанием меньше. Он слегка усмехнулся.
— Всего хорошего, Шула. Ты — хорошая дочь. Лучшая из дочерей. Лучше не бывает.
Выходит, Уоллес был прав насчет своего отца. Он оказывал услуги мафии. Производил кое-какие операции. И деньги действительно существуют. Однако сейчас не время думать об этом. Он положил телефонную трубку и обнаружил, что доктор Косби дожидается его. Бывший футболист стоял в белом жилете, крепко закусив верхнюю губу нижними зубами. Бескровное лицо и прозрачные голубые глаза были хорошо натренированы — хирург сообщал последнюю весть, простую весть — все было кончено.
— Когда он умер? — сказал Сэммлер. — Только что?
«Пока я, как дурак, пререкался с Анджелой!»
— Несколько минут назад. Мы перевезли его в специальную палату, мы старались сделать все возможное.
— Я понимаю, не в ваших силах было остановить кровоизлияние.
— Вы — его дядя. Он попросил меня попрощаться с вами.
— Я и сам бы хотел попрощаться с ним. Значит, это не случилось мгновенно?
— Он знал, что наступает конец. Он ведь был врач. Он все знал. Он просил меня увезти его из комнаты.
— Он попросил об этом?
— По-видимому, он щадил свою дочь. Поэтому я сказал ей про анализы. Ее зовут мисс Анджела?
— Да, Анджела.
— Он сказал, что хочет остаться внизу. Впрочем, он знал, что я и так его переведу.
— Да, да. Как хирург Элия все знал. Он, без сомнения, знал, что операция бесполезна, как и эта пытка с вкручиванием винта в горло. — Сэммлер снял очки. Его глаза — один просто незрячая шишка — под мохнатыми зарослями бровей были на уровне глаз доктора Косби. — Конечно, все было бесполезно.
— Мы делали все, как положено. Он знал это.
— Мой племянник всегда любил со всем соглашаться. Конечно, он знал. И все же, возможно, было бы милосерднее не заставлять его проходить через все это…
— Не хотите ли вы сообщить печальную весть мисс Анджеле?
— Прошу вас, скажите ей сами. А я бы хотел посмотреть на моего племянника. Как мне туда попасть? Укажите дорогу.
— Это запрещено. Вам придется подождать здесь. Вы увидите его в комнате для погребальных церемоний, сэр.
— Это очень важно, молодой человек, и лучше будет для вас, если вы мне это позволите. Поверьте моему слову. Не стоит нам устраивать скандал здесь, в коридоре. Ведь вы этого не хотите, не так ли?
— А вы бы устроили?
— Несомненно.
— Я пришлю за вами сестру, которая была при нем, — сказал врач.
Они спустились в лифте — мистер Сэммлер и серая женщина, прошли подземным переходом, устланным пестрым линолеумом, потом по темным туннелям, потом вверх и вниз по галереям, мимо лабораторий и складов. Итак, вот она, эта знаменитая истина, за которой он охотился неустанно, — он поймал ее наконец или она поймала его. Теперь эта истина его разрушала — разрушала то, что от него осталось. Он рыдал про себя. Он шел привычным широким шагом, поджидая на поворотах сопровождавшую его сестру. В застоявшемся воздухе, напоенном запахами нательного белья, болезни и лекарств. Он чувствовал, что рассыпается на части: какие-то разнородные куски в его организме плавятся, растекаются, вспыхивая болью. Элии не стало — у него опять отняли, отобрали еще одно существо. Порвалась еще одна нить, связывавшая его с жизнью. Он начал задыхаться. Серая медсестра догнала его. Еще несколько сотен шагов подземными лабиринтами, пахнущими серой, первичным бульоном, плесенью и брожением клеток. Сестра взяла шляпу из рук Сэммлера и сказала: «Это здесь». Над дверью была табличка «P.M.».
Post-mortem. Прозекторская. Они готовы произвести вскрытие, как только Анджела подпишет нужные бумаги. А она, без сомнения, подпишет. Пусть они выяснят, что же было не в порядке. А потом кремация.
— Я ищу доктора Гранера. Где он? — сказал Сэммлер.
Санитар указал на каталку, на которой лежал Элия. Сэммлер отбросил простыню, прикрывавшую темное лицо. Ноздри, темные складки возле рта, набухшие бледные веки закрытых глаз, лысая голова с покатым лбом, испещренным размеренной вязью морщин. На губах застыло смешанное выражение покорности и горькой обиды.
Мысленно Сэммлер прошептал: «Вот и все, Элия. Вот и все. Вот и все». А затем он добавил так же про себя: «Не забудь, о Господи, душу Элии Гранера, который от всего сердца и со всем усердием, ему данным, и даже в самых невыносимых ситуациях, и даже когда задыхался, и даже когда смерть явилась за ним, и даже чересчур услужливо (да простится мне это), готов был делать то, что от него требовалось. Этот человек в лучших своих проявлениях был гораздо добрее, чем я мог бы когда-нибудь быть. Он сознавал свой долг и выполнил его, выполнил — несмотря на всю неразбериху и унизительное шутовство этой жизни, через которую каждому приходится пройти, — действительно выполнил условия своего контракта. Условия, которые каждый человек знает в глубине души. Как я знаю свои. Как знают все. Потому что это и есть истина, о Господи, — что мы знаем, знаем, знаем».