Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Между небом и землей

ModernLib.Net / Современная проза / Беллоу Сол / Между небом и землей - Чтение (стр. 2)
Автор: Беллоу Сол
Жанр: Современная проза

 

 


«Элемент странного, комичного…» — такие фразочки настораживают. Тот, кто настроился на волну служащего туристического бюро, славного малого, может слегка опешить. Но даже старинные друзья, Джон Перл, например, или Моррис Абт, которые его знают с детства, часто не могут толком его раскусить. Но тут уж он, как ни старается, чтоб его понимали, как говорится — пас.

С тех пор как кончил школу, Джозеф так себя и считает ученым, окружает книгами. Пока не увлекся Просвещением, изучал первомучеников, еще раньше — романтизм, детскую одаренность. Конечно, и на хлеб зарабатывать надо, но он ищет баланс между тем, чего хочется, и тем, что приходится делать. Ну да, компромисс, но как, интересно, без них? Он гордится той ловкостью, с какой сочетает одно с другим, и — хоть скорее ошибочно — называет себя последователем Макиавелли. Он четко разграничивает две свои роли и даже из кожи вон лезет на службе, исключительно ради того, чтобы доказать, что и мечтатели способны быть деловыми.

Все, однако же, признают, что Джозеф железно владеет собой, знает, чего он хочет и как этого добиться. В последние семь-восемь лет он во всем руководствуется общим планом. Плану подчинены друзья, семья, жена. С женой ему пришлось-таки повозиться, заставляя читать книги по его выбору, уча восхищаться тем, что он сам признает достойным восхищения. Насколько он преуспел, ему неизвестно.

Не следует думать, что если Джозеф говорит о «бездумных людях», об «элементе комичного», он груб, резок. Как раз он не строг к окружающим. Он себя называет убежденным сторонником лозунга «tout comprendre c'est tout pardonner» . Теории типа «мир абсолютно прекрасен» или «мир абсолютно ужасен» считает идиотством. О тех, кто верит, будто мир абсолютно прекрасен, говорит, что они плохо разбираются в гадостях. Когда же речь заходит о пессимистах, спрашивает: «Они только это и видят, что ли?» Для него лично мир и добр и зол, то есть ни то ни другое. Такой вывод для представителей обоих направлений уже был бы успехом. Ну а для него лично вывод ничто рядом с поиском, с наблюдением над людьми — отуманенными, трезвыми, ревнивыми, тщеславными, смешными, и каждый живет в своем времени, имеет свои привычки, мотивы и странности, свое тавро. Короче — все хорошо потому уже, что существует. Или так: хорошо или плохо — раз существует, значит, неотменимо и, стало быть, расчудесно.

Но при всем при том Джозеф мучается от сознания своего отщепенства, от того, что он в этом мире сбоку припека, он придавлен враждебной тучей. Ну подумаешь, говорит он, все люди, в общем, подвержены таким настроениям. Ребенок чувствует, что родители его обманщики; истинный отец где-то далеко и вот-вот явится за ним. А кой для кого реальный мир вообще не здесь, а здешний — подложный, скопированный. Но это ощущение отщепенства у Джозефа иногда до того доходит, что кажется, будто все против него сговорилось и это заговор не злых каких-то сил, а смещений, отблесков, волнений, закатов и даже будничных, безразличных вещей. Изо дня в день жить с этим подозреньем о заговоре трудновато. Интересно, конечно, но скорей неуютно и тянет приткнуться к случайным прохожим, братьям, родителям, друзьям и женам.


20 декабря

Подготовка к праздникам. Вчера выходил за покупками, Айва послала. На каждом углу кто-то звякает колокольцем: борода из грязной ваты, красный тулуп Сайта-Клауса. Ради бедных, ради Христа, ради добрых дел звяк-звяк-звяк в городской гул. Громадные угрожающие венки водружаются на дома. Тысячи покупателей перемалываются магазинами, улицами, среди дымчато-красных фасадов, под вой колядок. Ягоды остролиста мерцают темными каплями на осмоленных шестах. «Светлый Праздник» — по всем кабакам, из всех музыкальных ящиков. Все молятся о снеге, и панический ужас наводят мысли об измороси или дожде.

Ванейкер в последние дни мается. Туда-сюда двигает мебель. Мария жалуется больше обычного. Так кровать переставит, что не приберешься. В дверь не пройдешь. Да ей бы хоть вовсе туда не ходить. Чистоту совсем не соблюдает, жалуется Мария. Нет чтоб в прачечную сдать — проветривает на окне. С вечера вывесит исподнее, а наутро снять забудет. Миссис Бриге мне доложила, что он собрался жениться на шестидесятилетней даме, та требует, чтоб он перешел в католичество, и он каждый вечер наставляется в церкви Святого Апостола Фомы. В то же время, по моим наблюдениям, он получает обширную почту из Шотландского масонского центра. Не это ли борение принципов в два часа ночи сдирает его с постели и гонит переставлять мебель?

У нас два приглашения на рождественский ужин: к Алмстадам и к моему брату Эймосу. По мне, так никуда б не идти.


22 декабря

Жутко сорвался сегодня, при Майроне Эйдлере. Не пойму, что на меня нашло, сам удивляюсь, а уж Майрон совсем растерялся. Он позвонил мне насчет временной работы: у них там в конторе учет общественного мнения, я мог бы вести опрос. Я кинулся на улицу, встречаться с ним в «Стреле». Пришел раньше, занял столик в конце зала, и тут же на меня напала тоска. Я в эту «Стрелу» уже несколько лет не суюсь. Одно время там ужевалась тонкая публика, с утра до вечера шли дискуссии о социализме, психопатологии, судьбе европейца. Я, между прочим, сам и предложил там поесть; почему-то стукнуло в голову. И вот — напала тоска. Потом оглядел столики в пару и дыму, плакаты — тонущие суда, физиономии японцев — и вижу: Джимми Берне, сидите каким-то типом. С тех пор как мы были «товарищ Джо» и «товарищ Джим», мы виделись всего раза два, ну три от силы. Он изменился. Лоб выше, взор строже. Я киваю, но не получаю никакой награды своих трудов. Смотрит сквозь меня: очевидно, так предписано смотреть на «ренегатов».

Почти тут же приходит Майрон, с ходу заводит о работе, но я буркаю:

— Погоди минуточку. Помолчи.

— В чем дело?

— Так, есть кое-что. Объясняю. Видишь того типа в коричневом костюме? Джимми Берне. Десять лет назад я имел честь называть его «товарищ Джим».

— Ну и?

— Я поздоровался, а он сделал вид, что меня нет на свете.

— И плюнь.

— Но разве это естественно? Я же был его близким другом!

— Ну и?

— Хватит нукать! — Меня уже понесло.

— Просто мне интересно, неужели ты хочешь, чтоб он распростер тебе объятья?

— Ничего ты не понимаешь. Плевать я на него хотел.

— Тогда я ничего не понимаю. Должен признаться — ровно ничего.

— Нет. Ты послушай. Он не имеет права смотреть сквозь меня. Вечно со мной такое. Тебе не понять, ты всегда держался в стороне от политики. Но я-то знаю, что почем, и я сейчас встану, подойду и поздороваюсь, а уж он — как хочет.

— Не идиотничай. Зачем нарываться на неприятности? — говорит Майрон.

— Хочу и буду нарываться. Знает он меня или нет? Прекрасно знает. — Злость моя растет с каждой секундой. — Удивляюсь, как до тебя-то не доходит.

— Я пришел поговорить с тобой насчет работы, а не смотреть на твои припадки.

— А-а, припадки! Думаешь, мне очень нужен этот Джим? Тут принцип. Ты, кажется, не улавливаешь. Только потому, что я уже не являюсь членом их этой партии, ему и подобным кретинам велено меня не замечать. Ты понимаешь, чем это пахнет?

— Нет, — сказал Майрон беспечно.

— Хорошо, объясняю. Я имею право на то, чтоб со мной разговаривали. Это элементарно. Вот и все. Я настаиваю.

— Ох, Джозеф, — сказал Майрон.

— Нет, ты послушай. Запрети человеку разговаривать с другим человеком, запрети ему с кем-то общаться, и ты запретишь ему думать, потому что, как тебе подтвердит не один писатель, мысль — это средство общения. Но его партия хочет, чтобы он не думал, а подчинялся дисциплине. Ясно? Потому что, видите ли, это революционная партия. Вот что меня бесит. Когда кто-то подчиняется такому приказу, он сам уничтожает свободу и прокладывает путь тирании.

— Ладно тебе. Нашел из-за чего кипятиться.

— Тут еще в сто раз больше надо кипятиться, — говорю я. — Это очень важно. Майрон на это:

— Но ты ведь давным-давно с ними порвал, верно? Неужели же только сейчас до тебя дошло?

— Я ничего не забыл, вот в чем дело. Пойми, я их совсем не за тех принимал. Я ведь прекрасно помню, я думал — они искренне верят в эту свою лабуду, святое служение человечеству и тэ пэ. Святое служение! Ко времени разрыва я уже допер, что любая больничная нянечка, когда утку выносит, больше делает для человечества, чем все члены их организации, вместе взятые. Странно, ведь в свое время я бы ужаснулся, услышав такое. Ах! Реформизм?

— Да, я что-то такое слыхал, — поддакнул Майрон.

— Естественно. Реформизм! Это жупел! Через месяц примерно после того, как наши пути разошлись, я сел и написал покаянное письмо Джейн Аддамс (Джейн Аддамс (1860-1935) — известная благотворительница, деятель американского рабочего движения.). Она еще была жива.

— Н-да? — смотрит с сомнением.

— Только не отправил. Может, зря. Ты, кажется, мне не веришь?

— С чего ты взял?

— Я разочаровался в возможности переделать мир до основанья а-ля Карл Маркс и решил, что до поры до времени не помешает залечить кой-какие раны. Потом и это, конечно, прошло…

— Прошло? — спрашивает Майрон.

— Господи! А то ты не знаешь, Майк, — рявкаю я во весь голос. Тип, который с Бернсом, поворачивается, но тот продолжает делать вид, что меня не узнает.

— Ладно, — говорю я. — Не смотри в ту сторону. Так. Этот малый сумасшедший, Майрон. Он давно не в себе. Все изменилось, он безнадежно отстал, а думает, что ничего не произошло. Продолжает носить эту пролетарскую челку на благородном челе и мечтает стать американским Робеспьером. Все они по уши в дерьме, а он, видишь ли, верит в революцию. Пусть хлещет кровь, власть рвут из рук в руки, зато государство тогда отомрет согласно не-у-мо-ли-мой логике истории. Спорю на что угодно. Знаю я его как облупленного. Сейчас я тебе кое-что про него расскажу! Знаешь, что он держит у себя в комнате? Как-то захожу к нему, а у него на стене огромная карта города, вся в булавках. Спрашиваю: «Это что, Джим?» И тут он мне — ей-богу, не вру — начинает объяснять, что готовит план уличных стычек на первый день восстания. Все ключевые пункты обозначены кодами, все размечено — где какие мосты, где какие крыши, какие стенды на каком углу, — чтоб сразу, значит, все пустить на возведение баррикад. Даже недействующие канализационные трубы и те учтены: для храненья оружия. Из официальных данных все повыудил. Я тогда еще не понимал, какой это бред. Что только мы тогда не принимали как должное! Просто фантастика. А он — все тот же. Карта, уверен, еще висит. Это какая-то наркомания, Майк. — И тут я громко кричу: — Эй, Берне!

— Хватит тебе, Джозеф. Ради бога. Что с тобой? Все смотрят. Берне щурится на меня и продолжает разговор с типом, который тем не менее снова зыркает в мою сторону.

— Э, тебе не понять! Берне не желает замечать мою особу. Я не в силах привлечь его внимание. Меня нет. Был и сплыл. Вот так. — Я щелкнул пальцами. — Я — презренный мелкобуржуазный ренегат. Что может быть ужасней? Идиот! Эй, наркоман! — ору я.

— Ты что, спятил? Пошли. — Майрон оттолкнул столик. — Я тебя уведу отсюда, а то в драку полезешь. Ты же сейчас полезешь в драку. Где твой плащ? Этот? Нет, ты рехнулся! Вернись!

Но я уже вне его сферы досягаемости. Стою прямо против Бернса.

— Я с тобой поздоровался, ты что, не заметил? Он не отвечает.

— Ты что, меня не знаешь? А я, кажется, тебя знаю очень даже хорошо. Отвечай: ты знаешь, кто я?

— Знаю, — говорит Берне тихо.

— Именно это я и хотел услышать, — говорю я. — Просто надо было выяснить. Иду-иду, Майрон. — Я высвободил от его руки свое плечо, и мы вышагнули наружу.

Я понимал, что произвел на Майрона скверное впечатление, но не собирался изворачиваться и оправдываться и ограничился краткой фразой, что, мол, последнее время я в жутком состоянии. Да и то когда мы, уже в другом ресторане, приступили к жаркому. Я вдруг успокоился. Не понимал и сейчас, между прочим, не понимаю, что на меня нашло. Сказалось, наверно, жуткое напряжение. Но как объяснить это Майрону, не вдаваясь в долгий и нудный анализ своего состояния и его истоков? Ему бы стало противно, а я бы не удержался и распустил нюни.

Поговорили о работе. Он пообещал порекомендовать меня начальству. Он надеялся (по телефону это как-то определенней звучало), что дело выгорит. Майрон любит меня, любит, я же знаю. Но ему тяжелым трудом досталась эта должность, а он реалист и, естественно, скоренько сделал вывод, что не может взять на себя такую ответственность. Мало ли что я выкину, вой подниму из-за «принципов» или еще каким-то вывертом его подведу. Нет, после того, что сейчас было, я не могу его осуждать.

Ладно, сколько можно казниться? Сцену закатывать явно не стоило, кто спорит, хотя не возмущаться Бернсом тоже нельзя. Приплетать письмо Джейн Аддамс явно не стоило. И что меня дернуло? Чем-то хотелось козырнуть, но неужели нельзя играть потоньше? Из элементарной честности я хотел было признаться. Но если бы я сказал Майрону это и больше ничего (а больше я говорить не собирался), он бы совсем запутался и вообще на меня плюнул. Лучше промолчать. Так что я на прощанье сказал:

— Майк, если у тебя есть на примете другая кандидатура, ты не смущайся. Я же не знаю, сколько я тут еще проторчу. В любой момент могут прислать повестку, и все лопнет. Неудобно. Но спасибо, что вспомнил.

— Ну что ты, Джозеф…

— Ладно, Майк. Я ведь серьезно.

— Нет, я тебя предложу. И вообще, Джозеф, как-нибудь надо бы встретиться. Пообщаться. Давай на днях.

— Хорошо. Договорились. Только из меня сейчас какая компания? Я ж не знаю, на каком я свете. А насчет этой работы забудь. — И я быстро зашагал прочь в уверенности, что снял у него камень с души и достойно реабилитировался.

Потом, обдумывая эти перипетии, я был уже меньше склонен валить всю вину на себя. Майрону, между прочим, стоило поменьше беспокоиться о том, как я, выставляя себя идиотом, привлекаю внимание к его особе, а побольше заинтересоваться причинами моего срыва. Если бы он дал себе труд призадуматься, он бы сообразил, что у моего поведения есть свои причины — причины, которые могли бы и встревожить друга. Более того, не мешало бы сообразить, что я не из-за пустяков взъелся на Бернса. Потому что его хамство отражает всю предательскую суть начинания, которому я когда-то себя посвятил, и моя злость, хоть и вылилась на Бернса, на самом-то деле относилась к тем, кто за ним стоит.

Но, наверно, я слишком много требую от Майрона. Он горд тем, чего добился: он преуспевающий молодой человек, его ценят, он пристроен и ничего не знает о тех кратерах духа, в которые недавно пришлось заглянуть мне. Но что противно: Майрон, как многие, научился ценить удобства. Научился лавировать. И это не отдельный порок. У него куча ответвлений, притом отвратных.

Я уже несколько месяцев злюсь на друзей. Считаю, что они меня «предали». После того вечера у Серватиусов, в марте, я все думаю на эту тему. Я ее раздул до размеров катастрофы, хотя в общем-то высосал из пальца и терзался из-за их предательства, когда на самом деле во всем надо винить мою же собственную близорукость и ходульные, безвкусные установки, от которых впредь отрекаюсь, предоставив их исключительно Джозефу. Честно сказать, этот вечер у Серватиусов только раскрыл мне глаза на дефекты окружающих, которые, будь я попроницательней, я бы давно раскусил и о которых, между нами, все время отчасти догадывался.

Говорю — отчасти. И тут придется, чувствую, воскресить Джозефа — существо, полное планов. Он задавался вопросом, на который я до сих пор не прочь получить ответ, а именно: «Как должен жить хороший человек? Что он должен делать?» Отсюда и планы. Увы, в основном дурацкие. Вдобавок он из-за них изменял самому себе. Совершал обычные ошибки человека, который видит только то, что хочет видеть или, ради своих планов, должен видеть. Пусть и не зря считается, что человек рождается убийцей своего отца и своего брата, с яростной злобой в крови, диким животным, которое необходимо укротить. Но нет, он в себе не находил этой первозданной ненависти. Ни за что. Он верил в собственную кротость, верил свято. И позволил-таки этой вере застить его природную проницательность, чем оказал и себе и своим друзьям дурную услугу. Нельзя требовать от людей того, чего они не могут дать.

А он чего хотел: «колонии духа», братства, устав которого запрещал бы злобу, вражду и жестокость. Рвать, грызть, убивать — это для тех, кто забыл о временности бытия. Мир жесток, он опасен, и если не принять мер, существование может воистину стать — по выражению Гоббса, давно осевшему в мозгу у Джозефа, — «гадким, диким и скоротечным». А можно этого избежать, если вместе с несколькими единомышленниками защитить себя от грубости и напастей мира.

Ему казалось, что единомышленников таких он нашел, но уже до вечера у Серватиусов он (верней, я) стал сомневаться в успехе предприятия. Я начал понимать, что такой сложный план наткнется на естественные свойства человека, включая испорченность. Нельзя не считаться с фактами, а испорченность — факт, тут никуда не денешься.

Но вечер этот меня буквально доконал.

Я не хотел идти. Меня потащила Айва из лояльности к Минне Серватиус, потому что она знает, как неприятно хозяйке, когда ее подводят. Вечера давно уже — вечера вообще — мне абсолютно не нужны. Очень приятно встретиться с глазу на глаз или, скажем, двумя парами, но когда все в сборе — на меня нападает тоска. Все заранее знаешь. Все шутки предсказуемы, только кто-то откроет рот, уже знаешь всю программу-и кто в результате обидится, кто сконфузится, кто будет польщен. Знаешь, как поведет себя Стилман, как — Джордж Хейза; знаешь, что Абт будет всех подначивать, а Минна будет изводиться из-за мужа. Знаешь, что идешь на муку, на испорченное настроение, и все равно идешь. Зачем? Потому что Минна готовилась. Потому что там будут твои друзья. А они идут, потому что будешь ты, и нехорошо обижать людей.

Едва духота и стрекот хлынули на нас из открытой двери, я пожалел, что не настоял на своем, хотя бы в виде исключения. Минна встретила нас в прихожей. Черное платье, высокий ворот с серебряным кантиком. Ноги голые, красные босоножки на высоких каблуках. Мы не сразу заметили, как она надралась. Сперва показалось — вполне владеет собой. Лицо белое, лоб наморщен. Потом уж разглядели, что она вся потная, глаза пляшут. Посмотрела на Айву, на меня — и молчит. И непонятно — что дальше. Потом вдруг как крикнет: «Явились! А ну-ка — туш!»

— Кто? — Джек Брилл высунул голову в дверь.

— Джозеф с Айвой. Всегда последние являются. Ждут, пока все надерутся, чтоб любоваться потом, как мы выставляем себя идиотами.

— Это я виновата, — залепетала Айва. Нас обоих ошарашили вопли Минны.

— У меня дикий насморк, и…

— Душка, — сказала Минна. — Я ж пошутила. Заходите.

И повела нас в гостиную. Надсаживался патефон, но гости трепались, никто не слушал музыку. И всю эту сцену, всю до малейших деталей можно было предсказать заранее, за много часов и дней, даже недель: светлая модная мебель в шведском стиле, бурый ковер, репродукции Шагала и Гриса1, свисающая с камина лоза, чаша с кохасским пуншем. Минна наприглашала «посторонних» — то есть, конечно, знакомых, но не принадлежащих к нашему кружку. Была одна молодая женщина, меня с ней когда-то знакомили. Я ее запомнил из-за чуть выпяченной верхней губы с пушком. В общем, вполне ничего. Имя забыл. Может, сослуживица Минны? Толстый, в стальных очках, кажется, муж. С ним я тоже знаком? Хоть убей, не помню. Но в таком грохоте было не до того. Знакомили — не знакомили. Хотя кое-кто из таких посторонних, Джек Брилл, например, в свое время очень даже у нас прижился. Остальные так и остались неразличимой массой и в случае надобности воскрешаются в памяти как «тот тип в очках» или «та хилая парочка».

Но вот и друзья — Абт, Джордж Хейза, Майрон, Робби Стилман. Они были в центре. Выступали. Остальные только смотрели, и неизвестно, приятно им было таким образом просто создавать фон или наоборот, да и сознавали ли они себя массовкой? Вечер шел себе своим ходом. Если они и понимали, что происходит, то старались получить максимальное удовольствие.

Как, впрочем, и вы. Произведя первый обход гостиной, вы отступаете в сторонку со стаканом и сигаретой. Садитесь — если место найдете — и смотрите на, так сказать, актеров и на танцующих. Слушаете, как Робби Стилман в сотый раз повествует о злоключениях девушки-заики или о нищем с портативным приемничком, которого он встретил на ступенях Аквариума. Вы нисколько на него не в претензии. Понятно, он сам не рад, что начал, и обязан договаривать то, чего никто не хочет слушать. Он не виноват.

Минна переходила от группки к группке нетвердо, на каждом шагу рискуя сверзиться с высоты своих каблуков.

Наконец остановилась перед Джорджем Хейзой. Мы слышали, как они препираются. Она, оказывается, заставляла его начитать на магнитофон поэму, которую он внедрял в массы давно еще, когда работал под сюрреалиста. К чести его, он отнекивался. То есть вилял, краснел и нервно улыбался. Он хочет забыть грехи юности. Всем осточертела эта поэма, ему в первую очередь. Его поддержали. Абт, не без яда в голосе, сказал, что Джордж сам имеет право решать, читать поэму или нет. А поскольку все ее слышали… сто раз…

— Не все, — сказала Минна. — И при чем это тут, если я хочу ее записать. Талантливая вещь.

— Считалась талантливой.

— Считается до сих пор. Очень даже талантливая.

Абт смолк, так как ситуация становилась двусмысленной. Абт с Минной когда-то собирались пожениться, но, по никому из нас не известным причинам, она вдруг решила выйти за Гарри Серватиуса. Какая-то сложная история оскорбленных чувств. Атмосфера неловкости сгущалась. Абт ретировался, и Минна добилась своего. Поэму записали. Голос Джорджа странно звенел и срывался.

Я одинок,

Мой гребень перебирает волосы, как реестр печалей…

Джордж с виноватой ухмылкой попятился от магнитофона. Одна Минна была довольна. Она поставила запись снова. Я спросил у Майрона:

— Что сегодня не так, не знаешь?

— А… опять-таки Гарри, я думаю. Он в кабинете с Хилдой Хилман. Целый вечер сидят. Разговаривают.

— Джозеф, — говорит Айва, — не принесешь мне еще? — и протягивает стакан.

— Айва, — хмыкает тут Джек Брилл, — ты с ним поосторожней.

— Это ты про пунш?

— Он легко идет, а потом разбирает.

— Может, тебе хватит? — говорю я. — Ты же плохо себя чувствуешь.

— Сама не знаю, почему такая жажда напала. И не ела соленого.

— Давай я тебе лучше воды принесу.

— Воды! — Стакан отдернут с презрением.

— Тебе сегодня больше не стоит пить. Пунш очень крепкий, — говорю я ей.

Тон мой не оставляет сомнений. Я требую послушания. Тем не менее чуть погодя я обнаруживаю ее возле пунша и хмуро наблюдаю, как жадно она пьет. Я до того разозлился, что чуть не подошел и не вырвал у нее стакан. Вместо этого я затеваю с Абтом разговор на первую подвернувшуюся тему, о войне в Ливии. Переговариваясь, мы продвигаемся к кухне.

Абт, может быть, самый старый мой друг, самый близкий. Я очень к нему привязан, наверно, я всегда ценил его больше, чем он меня. Ну да какая разница. В конце концов, он же любит меня и ценит. В колледже мы одно время делили комнату. На время разошлись из-за политики. Потом вернулись в Чикаго, дружба возобновилась, а когда он работал над докторской — до прошлого июня он преподавал политологию, — то практически у нас жил.

— Мы в огромном долгу перед итальянцами, — начал Абт. — Они трезво относятся к войне. Хотят домой. Но этим наш долг не исчерпывается. Капитализм так и не превратил их в жертвы сложения и вычитания. Они остались мыслящими людьми. (Говорит медленно. Я понял: импровизирует, обычная его манера.) Не стали рубаками. У них больше вкуса и меньше ходульной спеси, чем у потомков Арминия <Арминий, или Герман (18 или 16 г. до н.э. — 19 или 21 г. н.э.) — германский вождь, разгромивший римлян в битве у Тевтобургского леса>. Тогда, конечно, они промазали. Тацит раздул германцев…

Моя злость на Айву поблекла. Я с увлечением слушаю гимн итальянцам.

— Итак, мы в долгу, — говорю я, а сам улыбаюсь. — И по-твоему, они собираются нас спасать?

— Они нам ничего плохого не сделают. И цивилизация, того гляди, начнет свое возвращение оттуда, где родилась, со Средиземного моря.

— Ты испытал эту штуку на докторе Руде?

— Уж он-то принял бы все за чистую монету и попытался бы слямзить идею. Доктор Арнольд Руд, или Мэри Бейкер Руд (Мэри Бейкер Гловер Эдди (1821-1910) — американский теолог, основательница так называемой христианской науки исцеления от болезней.), как его называет Абт, — декан его факультета и ректор колледжа.

— Как, кстати, старик?

— А что ему сделается — все лоснится, все самый дорогой лектор в городе и все так же темен, как ночь. Обожает меня обращать, и по два раза в неделю приходится его лицезреть и обсуждать «Науку и здоровье». В один прекрасный день я всажу в него нож и скажу: «Молись, и Господь тебе поможет, засранец». Конечно, дешевый аргумент, не лучше, чем у Джонсона, когда он пинал камень, чтобы образумить Беркли <Джордж Беркли (1685-1753) — ирландский философ-идеалист, писатель, англиканский епископ, автор книги «Принципы человеческого знания». Сэмюэл Джонсон (1709-1784) — знаменитый английский писатель, лексикограф.>. Но просто не постигаю, что бы еще с ним предпринять.

Тут я захохотал, и сразу другой, пронзительный хохот, почти стон, отозвался из глубины дома. Я уставился в ту сторону.

— Минна, — сказал Абт.

— Ну сделайте что-нибудь… — Я ужаснулся, услыхав этот выкрик и вспомнив, с каким она лицом нас приветствовала.

Веселье шло своим ходом, и я задумался над тем, кому вообще нужны эти сборища. Вдруг меня осенило, что цель подобных мероприятий издавна-высвобождение чувств из застенка сердца, и как гонит зверей инстинкт искать известь или соль, так и нас с элевсинских времен нужда сгоняет на празднества, чтоб с танцами и обрядами демонстрировать страданья и муки, выпускать на волю злость, желанье, тоску. Только выходит у нас неуклюже и пошло, мы утратили ритуальные навыки, полагаемся на пьянку, поубивали друг в друге богов и мстительно воем от боли. Я содрогнулся от этой жуткой картины.

— Да уж, — сказал Абт. — Плоховато ей.

Мне полегчало от того, что он смотрит на все так же, как я.

— Только зря она себе позволяет… — Торопливый топоток близился к кухне. — Есть в конце концов такие вещи, как… — Но снова он не кончил фразу. Вошла Минна в сопровождении Джорджа.

— Интересно, и какие же вещи?

— Это ты голосила? — спросил Абт.

— Я не голосила. Отойди-ка от холодильника. Мы с Джорджем пришли за льдом. И почему, спрашивается, вы затаились на кухне? Между прочим, у нас званый вечер. Эта парочка, — сказала она Джорджу, — вечно прячется по углам. Этот вот, в костюме гробовщика, и этот… круги под глазами. Как заговорщики. — И, шатаясь, вышла. Джордж с вытянутой, осуждающей физиономией потащил за ней вазу со льдом.

Абт сказал:

— Хозяйка веселится на всю катушку, а?

— Гарри что, тоже надрался? Да что там у них?

— Может, чуть и перебрал. Но, между прочим, он знает, что делает. Э, да какое нам дело…

— Я думал, у них все хорошо.

— Какие-то трения. Но — ах! — тут он скроил гримасу. — Все это довольно неаппетитно.

Я поддакнул:

— Уж конечно.

— И с меня на сегодня хватит. Эти штучки с поэмой Джорджа…

— А-а, ну да.

— Лучше от греха подальше.

Я совсем сник. Голос у Абта и лицо были ужасно несчастные. Не то чтобы он редко бывал несчастным, скорей наоборот. Но сегодня его обычный коктейль натужного веселья с желчью как-то больше горчил. Я это заметил сразу, и хоть хохотал, но, между проним, поежился, когда он размечтался насчет ножа в груди доктора Руда. Я вздохнул. Конечно, он до сих пор влюблен в Минну. Или, может, точнее сказать — так и не оправился от разочарования? Но не только в этом дело, я понял его глубинное недовольство, которое не покрыть простыми терминами — «разочарованье», «любовь». Более того, я и на себя разозлился, потому что мне, в глубине души, поднадоела несчастность Абта, поднадоело наблюдать, как он снова и снова собирает для нее все силы, как выдохшийся, но опытный боксер. Я мобилизовал все свое сочувствие. Ему же плохо, в конце концов, правда?

Мы возвращаемся в гостиную. Айва сидит со Стилманом у пианино. Наконец являются Серватиус и Хилда Хилман. Танцуют. Она склоняет лицо к нему на грудь. Переступают медленно, прижимаются друг к другу.

— Дивная парочка, а? — говорит Минна. Она стоит за нами. Мы испуганно оглядываемся.

— Да, а что? — говорит она. — Гарри танцевать умеет. И она ничего.

— Мы не отвечаем. — Эх вы, рыбы холодные. — Пошла было прочь, передумала.

— И нечего нос задирать. Гарри-то мужчина, а ты кто? Да и ты тоже.

— Минна, — говорю я.

— Сам ты Минна. Мы отворачиваемся.

— Дела все хуже и хуже, — говорю я, чтобы что-то сказать. — Надо сматываться. — Абт молчит.

Я говорю Айве, что иду за ее пальто.

— Ну, зачем? — говорит она. — Мне пока не хочется уходить. — И считает, что вопрос исчерпан. Спокойно озирается в приятном подпитии. Я не отступаю:

— Поздно уже.

— Не разбивайте компанию, — говорит Стилман. — Немножко еще посидите. Красный, во весь рот улыбаясь, на нас надвигается Джек Брилл. Говорит Абту:

— Моррис, Минна тебя ищет.

— Меня? Что ей надо?

— Спроси что-нибудь полегче. Только уж точно — свое она получит.

— Моррис! Моррис!

— Я же говорил! Вот она собственной персоной, — говорит Брилл.

— Моррис, — говорит Минна, сжав его плечо. — Я хочу, чтобы ты что-нибудь сделал ради общества. Надо что-то предпринять, все совершенно окислились.

— Боюсь, я не могу тебе помочь.

— Нет, можешь. У меня гениальная идея.

Никто не смеет спросить, в чем эта идея заключается. Насладясь всеобщим смятением, Джек Брилл произносит:

— И что за идея, Минна?

— Сейчас Моррис кого-нибудь загипнотизирует.

— Ошибаешься, — говорит Абт. — Я это бросил. Пусть кто-нибудь другой оживляет твое общество. — Ледяным тоном, отводя от нее глаза. — Идея неудачная, Минна, — вставляю я.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9