— Рената знает?
— Конечно, она знает, что мы приедем. Мы говорили с ней по телефону. Пожалуйста, закажите нам завтрак, Чарльз. Ты же съешь немножко прелестных глазированных хлопьев, Роджер, мой мальчик? А мне, пожалуйста, горячий шоколад, а еще несколько круассанов и рюмочку бренди.
Мальчик сел в высокое испанское кресло и склонил голову на подлокотник.
— Малыш, — окликнул я, — ложись на кровать. — Я снял с него маленькие туфельки и провел в альков. Сеньора наблюдала, как я накрываю его одеялом и задергиваю шторы. — Так это Рената велела вам привезти его сюда?
— Ну конечно. Вы здесь собираетесь пробыть несколько месяцев. Что же еще оставалось делать?
— А когда приезжает Рената?
— Завтра Рождество, — сказала Сеньора.
— Замечательно. Что вы хотите этим сказать? Что она проведет Рождество здесь или что останется с отцом в Милане? Чего она с ним добилась? Впрочем, как она может чего-нибудь добиться, если вы с ним судитесь!
— Мы летели десять часов, Чарльз. У меня нет сил отвечать на вопросы. Пожалуйста, закажите завтрак. И еще, я прошу вас побриться. Не выношу за столом небритых мужчин.
Это заставило меня призадуматься о самой Сеньоре. Какая поразительная величавость! Она сидела, не поднимая вуали, точно Эдит Ситуэлл[405]. Какую поистине безграничную власть она возымела над дочерью, которую я так страстно желал. И эти пустые, как у змеи, глаза. Да, Сеньора безумна. Но ее хладнокровие, замешенное на изрядной доле неистовой абсурдности, совершенно непробиваемо.
— Я побреюсь, пока вы будете ждать какао, Сеньора. Интересно, почему вы решили подать в суд на Биферно именно сейчас?
— А разве вас это касается?
— А разве это не касается Ренаты?
— Вы говорите так, будто вы ей муж, — заметила Сеньора. — Рената поехала в Милан, чтобы дать этому человеку возможность признать собственную дочь. Но есть еще и мать. Кто воспитал девочку и сделал из нее такую исключительную женщину? Кто научил ее всему, что должна знать дама? Разве не нужно восстановить справедливость? трое дочерей у этого человека — плоские, как доски, страхолюдины. Если он хочет добавить к ним это прелестное дитя, которое прижил со мной, пусть оплатит счета. В таких делах, Чарльз, католичку поучать ни к чему.
Я сидел напротив нее в не вполне свежем бежевом халате. Пояс на нем слишком длинный, и кисточки уже много лет волочатся по полу. Пришел официант, эффектным движением снял с подноса крышку, и мы сели завтракать. Сеньора вдыхала аромат коньяка, а я рассматривал грубую кожу на ее лице, легкий пушок над губой, крючковатый нос с какими-то оперными ноздрями и странный, словно у курицы, блеск глазных яблок.
— Я взяла билеты через вашего агента, ну, через португалку, которая носит пестрый тюрбан, миссис Да Синтру. Рената сказала мне записать стоимость на ваш счет. У меня не было ни цента. — В этом отношении Сеньора совсем как Такстер — она с гордостью, даже с восторгом говорила о том, что у нее совершенно нет денег. — Да, я сняла здесь номер для нас с Роджером. Мое заведение на этой неделе закрыто. У меня отпуск.
При упоминании о «ее заведении» мне на ум пришел сумасшедший дом, но нет, она говорила о школе секретарш, где преподавала деловой испанский. Я всегда подозревал, что Сеньора на самом деле мадьярка. Как бы там ни было, студентки обожали ее. Школа, в которой нет чудаков и чокнутых, гроша ломаного не стоит. Но вскорости Сеньоре придется уйти на пенсию, и кто же будет возить ее инвалидную коляску? Возможно, она видит в этой роли меня? Или пожилая дама, как и Гумбольдт, мечтает нажить состояние на судебном процессе? Почему бы и нет? Возможно, и в Милане найдутся судьи вроде моего Урбановича.
— Так что будем отмечать Рождество вместе, — сказала Сеньора.
— Малыш очень бледный. Он болен?
— Просто устал, — отмахнулась Сеньора.
Тем не менее Роджер свалился с гриппом. Администрация отеля пригласила превосходного испанского доктора, выпускника Северо-Западного[406] университета; сперва он развлекал меня воспоминаниями о Чикаго, а потом содрал несусветную цену. Пришлось заплатить ему по американским расценкам. Я дал Сеньоре денег на рождественские подарки, и она накупила всякой всячины. В канун Рождества, думая о своих девочках, я совсем расстроился. Одна радость — рядом был Роджер, я все время проводил с ним, читал ему сказки, вырезал из испанских газет длинные полосы и склеивал их в гирлянды. Увлажнитель воздуха, работавший в комнате, усиливал запах клея и мокрой бумаги. Рената не звонила.
Я вспомнил, что рождество 1924 года провел в туберкулезном санатории. Медсестры подарили мне толстенный мятный леденец и красный вязаный рождественский чулок, полный шоколадных монеток в золотой фольге, но радости от этого не прибавилось; подарки угнетали меня, мне ужасно хотелось к папе и маме и даже к толстому и злому братцу Джулиусу. А теперь я, состарившийся изгнанник, жертва суда по семейным делам, торчал в Мадриде и снова переживал то же потрясение и ту же душевную боль, вздыхал, резал и склеивал бумажные полоски. От побледневшего из-за болезни Роджера веяло ароматом шоколада и пастилы, а все его внимание поглощала длинная бумажная цепь, дважды обегавшая комнату и уже достаточно длинная, чтобы развесить ее над люстрой. Я изо всех сил старался вести себя дружелюбно и спокойно, но то и дело на меня накатывали чувства (ох уж эти мерзкие чувства!), как вода, что бьет в паром, когда широкий корпус приближается к берегу и тормозящие двигатели выносят со дна на поверхность разный сор и апельсиновую кожуру. Теряя самообладание, я представлял, чем Рената занимается в Милане, комнату, в которой она сейчас, мужчину рядом с ней, их позы и пальцы на ногах этого мужчины. Я решил: нет, я не могу вести себя как всеми покинутый страдалец, выброшенный на берег после кораблекрушения и мучимый морской болезнью. Я попытался вспомнить Шекспира — те строки, где говорится, что Цезарь и Опасность — два льва, два брата-близнеца, и Цезарь среди них двоих и старше и страшнее. Но Шекспир — это слишком уж высоко, а потому цитата не помогла. Кстати говоря, двадцатый век сложно ужаснуть страданиями вроде моих. Этот век много чего перевидал. Но разве после ужасов холокостов можно обвинять мир в отсутствии интереса к личным переживаниям такого рода? Я коротко напомнил себе настоящие проблемы, стоящие сегодня перед миром, — нефтяное эмбарго[407], упадок Британии, голод в Индии и Эфиопии, будущее демократии, судьбы человечества. Это принесло не больше облегчения, чем Юлий Цезарь. Уныние меня не оставляло.
И только когда я уселся во французское парчовое кресло в маленькой парикмахерской «Рица», стилизованной под XVIII век, — я зашел туда не потому, что пора было стричься, а только для того, как это часто бывает, чтобы почувствовать человеческое прикосновение, — мои смутные подозрения насчет Ренаты и Сеньоры начали проясняться. Например, как могло случиться, что Роджер оказался готов к отъезду, едва только с дедушкой Кофрицем случился удар и паралич разбил одну сторону его тела? Каким чудом старухе удалось так быстро получить для него документы? Ответ дал мне паспорт, — поднявшись наверх, я тайком изучил его, — выданный еще в октябре. Дамы подготовились заранее. Один я не сумел рассчитать наперед. И теперь решил взять инициативу в свои руки.
Разумнее всего было жениться на Ренате прежде, чем она узнает о моем разорении. Не то чтобы я решил ей отомстить. Нет, несмотря на все ее шахеры-махеры, я сходил по ней с ума. И, любя, закрывал глаза на некоторые мелочи. А она намеренно дразнила меня, например, когда однажды не впустила меня к себе или когда в апреле, расставаясь со мной всего на три дня, в аэропорту Хитроу позволила мне заметить упаковку противозачаточных колпачков, специально для этой цели уложенных сверху в открытую сумку. Но так ли это важно, в конце концов? Может быть, все дело в том, что никогда не знаешь заранее, где встретишься с интересным человеком, и только? Гораздо важнее понять, не окажется ли, что со всеми моими возвышенными мыслями или даже благодаря им я так и не смогу никогда понять, что за женщина Рената? За мною в отличие от Гумбольдта припадки ревности не числились. Но я помню выражение, появившее на его лице, когда в Коннектикуте, в моем саду на берегу моря он цитировал мне короля Леонта. «Как бьется сердце… Сердце так и пляшет. Но не от счастья, не от счастья, нет"1. Эта пляска сердца — классическое проявление ревности. Конечно, поступок Ренаты иначе как вопиющим не назовешь. Но возможно, таков закон войны. Сейчас она ведет кампанию, пытается взять меня с бою, но когда мы станем мужем и женой, будет вести себя иначе. Без сомнения, Рената опасная женщина, но меня никогда не привлекали женщины, не способные ранить, женщины, не таящие в себе никакой угрозы. Такое уж у меня сердце, ему необходимо как-то преодолевать меланхолию и освобождаться от груза гнетущих тягот. Испанская сцена как нельзя лучше подходила к сложившейся ситуации. Рената вела себя как Кармен, Флонзалей, ибо я не сомневался, что это он, был тореадором Эскамильо, ну а я оказался в роли Хосе, только в два с половиной раза старше его.
Я быстро набрасал план на ближайшее будущее. Гражданских браков в этой католической стране, вероятнее всего, не существовало. Насколько мне было известно, наш союз мог скрепить военный атташе американского посольства или даже государственный нотариус. Я решил пошататься по антикварным магазинам (люблю мадридские антикварные магазины), разыскать пару обручальных колец, заказать ужин с шампанским в «Рице» и не задавать никаких вопросов о Милане. А после того, как Сеньора отправится назад в Чикаго, мы втроем сможем поехать в хорошо знакомый мне городок Сеговию. После смерти Демми я много путешествовал и уже бывал там. Тогда я интересовался римскими акведуками и до сих пор помнил, что эти огромные бугристые каменные арки действительно поразили меня — камни, которым природой предначертано падать да тонуть, безо всяких усилий спокойненько висели в воздухе. Это свершение оказалось как раз к месту — какой пример для меня! Нет лучшего места для раздумий, чем Сеговия. Мы могли бы жить en famille на какой-нибудь маленькой улочке, и пока я пытался бы понять, возможно ли от рационального сознания подняться к более чистому духовному сознанию, Рената развлекалась бы, прочесывая город в поисках антикварных вещиц, которые можно продать чикагским дизайнерам. Возможно, ей даже удалось бы немного подзаработать. Роджер ходил бы в детский сад, и в конце концов мои маленькие девочки тоже присоединились бы к нам, потому что Дениз, как только выиграет дело и заграбастает деньги, сразу же постарается куда-нибудь сплавить дочерей. Наличных у меня осталось ровно столько, чтобы устроиться в Сеговии и обеспечить Ренату начальным капиталом. Возможно, я даже воспользуюсь предложением Такстера и напишу статью о современной культуре Испании, если для этого не придется слишком передергивать. А что же Рената, как она воспримет мое маленькое жульничество? Решит, что я ломаю комедию — именно так. Когда после заключения брака я скажу ей, что у нас осталось всего лишь несколько тысяч, она звонко рассмеется: «Вот это номер!» У меня здорово получалось вызывать смех у Ренаты, потому что я действительно подвержен тяжелым приступам моей всегдашней напасти — тоски, томления сердца, неистовства всеми покинутого, болезненной остроты или беспредельности невнятных желаний. Это состояние, видимо, тяготеет надо мной с самого раннего детства. И я подумал: «Черт возьми, пора бы покончить с этим раз и навсегда». Не желая давать пищу несносному любопытству обслуги «Рица», я отправился на центральный почтамт с его гулкими залами и дурацкими шпилями (испанская бюрократическая готика) и отправил телеграмму в Милан. «Чудесная идея, Рената, дорогая. Выходи за меня замуж завтра. Любящий тебя, преданный Чарли».
Всю ночь я не смыкал глаз из-за того, что написал «преданный». Это слово могло испортить все дело, оно содержало намек на ее измену и подразумевало мое прощение. Но ведь у меня и в мыслях не было задеть ее. Все равно что в лоб, что по лбу. Я имею в виду, будь я настоящим лицемером, я никогда бы так не прокололся. С другой стороны, если я и в самом деле ни в чем не виноват, если писал от чистого сердца, то с какой стати я так распереживался из-за того, что поделывает в Милане Рената и почему боялся, что она неправильно поймет мои слова? И из-за этого ничтожного пустяка провел бессонную ночь! Но текст телеграммы не имел ни малейшего значения. Она не отозвалась.
Поэтому вечером в романтической обстановку обеденного зала «Рица», где каждая крошка стоила целое состояние, я сказал Сеньоре:
— Вы никогда не угадаете, кто мне сегодня вспомнился, — не дожидаясь ответа, я выплюнул имя «Флонзалей!», будто хотел неожиданной атакой пробить ее броню. Но оказалось, что Сеньора сделана из невероятно прочного материала. Она сделала вид, что не слышит. И я повторил: — Флонзалей! Флонзалей! Флонзалей!
— Почему вы так кричите? В чем дело, Чарльз?
— Это я у вас хочу узнать, в чем дело. Где мистер Флонзалей?
— С какой стати меня должно волновать его местопребывание? Не могли бы вы попросить camarero1 налить мне вина?
Желание Сеньоры, чтобы к официанту обращался я, основывалось не только на том, что она — леди, а я — джентльмен. Она хоть и свободно говорила по-испански, но не могла скрыть типично мадьярского акцента. В этом теперь не могло быть сомнений. Я кое-чему научился у Сеньоры. Например, разве я мог подумать, что все, чья жизнь подходит к концу, будут так страстно желать примирения с собственной душой? Я чуть не лопнул от переживаний, пока выпалил имя Флонзалея, а она попросила еще вина. Наверняка именно под ее чутким руководством родился план привезти Роджера в Мадрид. Это она позаботилась о том, чтобы я сидел здесь как привязаный, и не дала мне рвануть в Милан и помешать Ренате. Там с нею был Флонзалей, это точно. Он сходил по ней с ума, и я его не виню. Человека, который чаще видел людей не в обществе, а на столе в морге, невозможно винить в том, что он потерял голову именно из-за Ренаты. Такое тело, как у нее, нечасто встречается среди живых. Рената жаловалась, что к обожанию Флонзалея примешивалось нечто нездоровое, но поди знай, не этим ли обстоятельством частично объяснялась его привлекательность. Ни в чем я не был уверен. Я взял бутылку сухого вина и попытался надраться, но не особо преуспел в борьбе со своей горькой трезвостью. Я не понимал, в чем дело.
Приобщение к высшему сознанию вовсе не обязательно улучшает понимание. Надежда на такое понимание сквозила в моей настольной книге «Как достичь познания высших миров». Там приводились особые инструкции. Одно из упражнений состояло в том, чтобы в конкретной ситуации вникнуть в желания другого человека. Чтобы этого достичь, нужно отринуть собственное мнение и все связанные с ним оценки; не быть ни за, ни против этого желания. Таким образом человек может постепенно ощутить, что чувствует чужая душа. Я проделывал такой эксперимент с собственной дочерью Мэри. В прошлом году на свой день рождения она ужасно хотела получить в подарок десятискоростной велосипед. Но я сомневался, достаточно ли она взрослая для такого подарка. Когда мы пришли в магазин, я еще не знал, куплю ли велосипед. Но мне хотелось понять, каково оно, ее желание, что переживает она в этот момент? Мэри — мой ребенок, любимый ребенок, и по идее я должен был запросто понять, чего жаждет ее юная душа. Но у меня ничего не вышло. Я старался изо всех сил, пока не вспотел, униженный позорной неудачей. Но если я не сумел понять желания своей маленькой дочери, так смогу ли я понять душу совершенно чужого человека? Я пытался проделывать этот фокус с множеством людей. И, потерпев очередную неудачу, спросил себя: чего же я собственно достиг? Что я на самом деле знаю о людях? Желания, которые мне удавалось понять, были моими собственными, ну, или таких несуществующих людей, как Макбет или Просперо. Но этих я понимал только потому, что проницательность гения и блестящий слог делали их желания понятными. Я купил Мэри велосипед, а потом кричал ей: «Ради бога, не вздумай ездить через бордюры, погнешь к черту колеса!» Правда, это — всего лишь взрыв отчаяния, навалившегося на меня из-за невозможности понять детское сердечко. Но я все же готов был понять. Принять богатейшие оттенки, глубочайшие переживания и прозрачнейший свет. Я был зверем, тварью, наделенной исключительными способностями, которыми не мог воспользоваться. Нет нужды опять погружаться во все это, дергать все ту же струну мандолины десятый раз подряд, за что когда-то порицала меня моя дорогая подруга. Работа, данная раз и навсегда, состояла в том, чтобы разрушить губительную самодостаточность сознания и направить поток энергии в Творческую Душу. То же самое, наверное, приходилось проделывать и Гумбольдту.
Не знаю, с кем в «Рице» обедали другие мужчины, здешняя публика в тот момент казалась мне многовозможной и плотноусложненной, но могу сказать одно — я был доволен, что цели этой рассевшейся напротив меня старой сводни оказались настолько тривиальными. Если бы она явилась сюда по мою душу, если бы охотилась за тем, что от нее осталось, мне точно настал бы конец. Но она всего-то и хотела, что подороже продать свою дочь во цвете лет. Но остался ли я в претендентах? И есть ли еще товар? Несколько лет я прекрасно проводил время с Ренатой — коктейли с шампанским, стол, украшенный орхидеями, и эта знойная красотка в перьях и поясе для чулок накрывала на стол, я ел, пил и смеялся до икоты от ее эротических заигрываний и пародий на сексуальное величие героев и королей. Прощайте, прощайте, восхитительные чувства. Мои, во всяком случае, были подлинными. А если у Ренаты их и вовсе не было, она, по крайней мере, оставалась настоящим и отзывчивым другом. В своей перкалевой постели. В своем восхитительном мире пуховых подушек. Всему этому, вероятно, пришел конец.
Но чем можно быть в ресторане «Рица», как не статистом хорошо срежиссированного обеда? Вас обслуживают официанты и шеф-повара, хозяева и прислуга, и маленький botones1, одетый, как американский коридорный, который наполняет бокалы прозрачной ледяной водой и соскребает прилипшие к скатерти кусочки широким серебряным ножом. Мне он нравился больше других. Я ничего не мог поделать в таких обстоятельствах, хотя мне нестерпимо хотелось разрыдаться. Пришел мой горестный час. И все потому, что денег у меня не было, и старуха об этом знала. Эта непроницаемая высохшая мумия, Сеньора, знала, сколько я стою. Не то что Флонзалей, его-то покойники без денег не оставят. Сами законы природы стояли за него. Рак и аневризма, разрывы сердца и кровоизлияния были опорой его богатства и несли счастье. Все эти мертвецы, словно блистающий великолепием иерусалимский двор, славят: «Жив будь во веки веков, Соломон Флонзалей!» Так что Флонзалей завоевывал Ренату, пока я изводил время на горькие сожаления и видел себя стариком, стоящим в оцепенении посреди уборной какой-то жалкой квартирки. Может я, как старый доктор Лутц, буду надевать два носка на одну ногу и мочиться в ванну? Это, как сказала Наоми, уже конец. Хорошо, что в столе Джулиуса обнаружились документы на две могилы в Вальдхайме. Возможно, они понадобятся мне гораздо раньше, чем можно было подумать. Завтра, чтобы подлечить раненое сердце, я собирался отправиться в Прадо, взглянуть на Веласкеса, или Рената напоминала кого-то с полотен Мурильо? — кого-то из них упоминал министр финансов с Даунинг-стрит. Итак, я и сидел среди серебряных сервизов, янтарных искр коньяка и роскошного блеска передвигаемых столовых приборов.
— Вчера я послал телеграмму Ренате и предложил ей выйти за меня замуж, — сказал я.
— Правда? Как мило. Это нужно было сделать давным-давно, — отозвалась неумолимая Сеньора. — Нельзя так обходиться с гордыми женщинами. Но я буду рада такому выдающемуся зятю, да и Роджер любит вас, как отца.
— Но она мне не ответила.
— Почта работает как попало. Разве вы не слышали, что в Италии кризис? Вы не звонили ей?
— Я пытался, Сеньора. Разве что среди ночи не решился звонить. В любом случае, ответа я не получил.
— Она могла уехать со своим отцом на отдых. Может, у Биферно еще сохранился дом в Доломитовых Альпах.
— Сеньора, почему бы вам не использовать свое влияние на Ренату в мою пользу? — поинтересовался я. Но капитуляция оказалась ошибкой. Есть такие натуры, что просить у них пощады — худшее, что можно сделать. Если просишь о сострадании кипящее лавой сердце, оно только каменеет. — Вы же знаете, я приехал в Испанию, чтобы работать над путеводителем по историческим местам. После Мадрида, если мы с Ренатой поженимся, мы посетим Вену, Рим, Париж. Я собираюсь купить новый «мерседес-бенц». Мы могли бы нанять для мальчика гувернантку. Это очень прибыльное дело, — и я стал сыпать именами, хвастать связями в европейских столицах; расщебетался вовсю. Сеньору мои разглагольствования впечатляли все меньше и меньше. Может, она переговорила с Сатмаром? Не пойму, почему Сатмару так нравится разглашать мои секреты? Под конец я предложил: — Сеньора, а почему бы нам не сходить в «Кабаре фламенко» на это — как бишь его? — о котором повсюду кричат афиши? Мне нравятся зычные голоса и дробный топот каблуков. А Роджеру вызовем няньку.
— О, прекрасно, — согласилась она.
Так что вечер мы провели с цыганами, я кутил и вел себя как денежный мешок. А едва гитарный перебор и хлопанье ладоней смолкали, я принимался обсуждать кольца и свадебные подарки с этой сумасшедшей старухой.
— Прогуливаясь по Мадриду, вы видели что-нибудь такое, что могло бы понравиться Ренате? — спросил я.
— О да, элегантную кожу и замшу. Пиджаки, перчатки, сумки и туфли, — ответила она. — А еще я нашла улочку, где продаются чудесные плащи, и поговорила с президентом международного общества плащей Los Amigos de la Capa, он показал мне разные модели с капюшонами и без, а самые шикарные — темно-зеленые бархатистые.
— Завтра я непременно куплю такой Ренате, — пообещал я.
Если бы Сеньора выказала хоть малейший признак неприязни, возможно, я понял бы, на каком свете нахожусь. Но она просто бросила на меня равнодушный взгляд. Глаза ее мерцали. Казалось, мерцание это исходит из глубины, поднимается снизу вверх, точно третье веко какой-нибудь рептилии. Мне сразу представился чистый золотой осенний вечер, запах прелых листьев, лес, полянка и ядовитая змея, уползающая прочь, едва я к ней подобрался. Я упоминаю об этом потому, что это может быть важным. А может и не быть. Как только представлялась возможность, я ходил в Прадо, за углом от «Рица», и рассматривал странные картины, чаще всего гротески Гойи и полотна Иеронима Босха. Так мой ум подготавливался к приходу образов и даже галлюцинаций.
— Я поздравляю вас с тем, что вы, наконец-то, совершаете разумный поступок, — пробубнила старуха. Заметьте, она не сказала, что я делаю это вовремя. — Я воспитала Ренату так, что она будет идеальной женой для серьезного человека.
И я, простофиля, решил, что серьезный человек, которого она имеет в виду, это я и что женщины еще не пришли к окончательному решению. Я отпраздновал эту возможность большим бокалом бренди. И в результате прекрасно спал и проснулся отдохнувшим. Утром я открыл высокие окна и с удовольствием понаблюдал за машинами, сверкающими в солнечных лучах, за величественной площадью с белеющим напротив отелем «Палас». Принесли восхитительные булочки и кофе, фигурно нарезанное масло и джем «Геро». Десять лет я жил на широкую ногу, одевался в костюмы от дорогих портных, в шитые на заказ рубашки, носил тонкие кашемировые носки и шелковые галстуки и радовался этому хотя бы с эстетической точки зрения. Теперь эта глупая игра в роскошь заканчивалась, но я, пережив Великую Депрессию, прекрасно знал, что такое аскетизм. Большую часть жизни я прожил в нищете. Но предстоящие лишения заключались не в необходимости переселиться в меблирашки, а в том, что я становился просто еще одним стариком, неспособным увлечь воображение прелестницы с претензией выскочить замуж за богатого старца или с мечтами сделаться хозяйкой замка, как миссис Чарли Чаплин, прижившая десятерых детей от знаменитого мужа — почтенный возраст вовсе не был ему помехой. Как перенести, что больше не производишь впечатления на женщин? И потом, предположим, просто предположим, что Рената любит меня настолько, что согласится на спартанские условия. С доходом в пятнадцать тысяч в год, обещанным Джулиусом, если я вложу пятьдесят тысяч в его дело, в Сеговии можно устроиться вполне прилично. Я бы даже согласился жить вместе с Сеньорой до конца ее жизни. Которая, надеюсь, будет недолгой. Нет, это не злоба, просто лучше будет расстаться с ней поскорее.
Я попытался разыскать Такстера по адресу: Париж, отель «Пон-Руаяль». И еще заказал разговор с Нью-Йорком. Чтобы самостоятельно обсудить культурный Бедекер с Карлом Стюартом, издателем Такстера. И удостовериться, что он оплатит мой счет в «Рице». В «Пон-Руаяль» Такстер не значился. Меня это не обеспокоило. Может, он остановился у подруги своей матери, принцессы де Бурбон-Сикст? Обсудив с телефонисткой детали разговора с Нью-Йорком, я, не отходя от окна, подарил себе десять минут безмятежности. Наслаждался зимней свежестью и солнцем. Старался представить солнце не как неистовствующий термоядерный шар из газов и частиц, а как организм, как существо со своей жизнью и собственным представлением о ней, если вам понятно, что я хочу сказать.
Пенициллин помог, и Роджер чувствовал себя достаточно хорошо, чтобы вместе с бабушкой пойти в Ретиро, поэтому тем утром мне не нужно было за ним присматривать. Я тридцать раз отжался, постоял на голове, потом побрился, оделся и вышел на улицу. Я удалился от больших бульваров, прошелся по маленьким улочкам старого города. Решил купить Ренате красивый плащ; кроме того, я помнил, что Джулиус просил присмотреть ему морской пейзаж, и поскольку времени у меня хватало, заглянул в антикварные магазины и картинные галереи. Но к голубизне и зелени, к пене и солнцу, к штилю и шторму на картинах всегда лепилась скала, или парусник, или дымящая труба парохода, а Джулиус ничего такого не хотел. Никто не нарисовал чистую стихию, равнодушную воду, океанскую пучину, аморфные глубины, объявший мир океан. Я все время вспоминал «Эвганейские холмы» Шелли:
Должно, причина скудости зеленых островов в глубинах необъятных океана Скорби…
Но Джулиус не понимал, как причина чего бы то ни было может скрываться в море. Как анти-Ной, он послал своего брата-голубя, элегантно одетого, истерзанного проблемами, больного Ренатой, найти ему чистую воду. Девушки-продавщицы в черных форменных халатах дружно таскали из подвалов старые морские пейзажи, чтобы угодить прохлаждающемуся американцу с туристскими чеками в кармане. Но среди испанцев я себя иностранцем не чувствовал. Они очень похожи на моих родителей, на моих иммигрантских тетушек и кузенов. Нас разлучили в 1492 году, когда евреев изгнали из Испании. Если вас не слишком волнуют временные рамки, это было не так уж и давно.
Мне вообще интересно, насколько мой брат Юлик имеет право называться американцем. Он сразу же решил, что Америка — это богатая успешная счастливая страна, что людям здесь не о чем беспокоиться, и выбросил из головы европейскую культуру, идеалы и устремления. В этом знаменитый Сантаяна в какой-то мере согласен с Юликом. Благородные господа так и не сумели достичь своих идеалов и от этого сделались очень несчастными. Благородная Америка страдает скудостью души, вялостью характера и нехваткой талантов. А новой Америке времен молодости Юлика требовались только комфорт, сумасшедшие скорости, здоровье, физическое и душевное, футбол, политические кампании, пикники и бодрые похороны. Но теперь эта новая Америка демонстрирует новые устремления, новые капризы. Период удовольствия от благосостояния, заработанного тяжким трудом, от сугубо прикладных искусства и техники, служащих лишь материальной жизни, подошел к концу. Почему Джулиусу захотелось отпраздновать новые сосуды, пересаженные с помощью чудотворной медицинской технологии, покупкой морского пейзажа? Потому что даже он уже не только бизнесмен. Теперь он тоже чувствует метафизические порывы. Возможно, они зародились в его вечно настороженной практичной американской душе. За шесть десятилетий Юлик научился распознавать всевозможное мошенничество, чуять за версту любые неприятности, но устал быть единовластным, но больным хозяином своего внутреннего я. Что значил для него морской пейзаж без всяких признаков суши? Не был ли это символ свободы, освобождения от ежедневной рутины и ужасов перенапряжения? О господи, глоток свободы!
Я знал, что можно пойти в Прадо, навести справки и найти художника, который нарисует морской пейзаж. Если бы он запросил две тысячи долларов, я смог бы получить с Джулиуса пять. Но я не хотел зарабатывать деньги на собственном брате, с которым меня связывали такие неземные узы. Я пересмотрел все морские пейзажи в этом уголке Мадрида и отправился в магазин, где продавали плащи.
Там я поговорил непосредственно с президентом Los Amigos de la Capa. Он оказался смуглым человеком небольшого росточка, немного кривобоким, точно заевший аккордеон, с гнилыми зубами и тяжелым дыханием. На темном лице виднелись белые папилломы, похожие на плоды платана. Поскольку американцы не мирятся с такими изъянами внешности, я почувствовал, что действительно нахожусь в Старом Свете. Пол в магазине был деревянным и каким-то бугристым. Под потолком висели плащи. Женщины длинными шестами снимали прекрасные парчовые наряды с бархатной подкладкой и показывали их мне. В сравнении с ними карабинерская накидка Такстера меркла. Я купил черный плащ с красной подкладкой (черный и красный — любимые цвета Ренаты) и обеднел на двести долларов в чеках «Американ Экспресс». Полился нескончаемый поток благодарностей и любезностей. Я пожал всем руки, торопясь вернуться в «Риц» с покупкой и показать ее Сеньоре.
Но Сеньора исчезла. В номере я обнаружил Роджера, он сидел на диване, поставив ноги на свою упакованную сумку. За ним присматривала горничная.
— Где бабушка? — поинтересовался я.
Горничная ответила, что приблизительно часа два назад Сеньору куда-то срочно вызвали. Я позвонил в расчетный отдел, где мне сообщили, что моя гостья, дама из номера 482, уже выписалась, а все расходы попросила записать на мой счет. Тогда я набрал номер портье. Конечно, конечно, сказал он, лимузин повез мадам в аэропорт. Нет, куда она летит, неизвестно. Она не просила заказать билеты.