— Как мы договоримся? — спросила Рената.
— Ты об Италии? Тебе хватит тысячи долларов на недельку?
— В Чикаго о тебе говорят ужасные вещи, Чарли. Тебе стоит знать, какая у тебя репутация. Конечно, тут не обошлось без Дениз. Она даже детей подзуживает, и они тоже распространяют ее взгляды. Тебя считают невыносимым. Мама слышит об этом повсюду. Но когда тебя узнаешь поближе, ты оказываешься таким милым — никого милее тебя я не встречала. Ты не против забраться в постель? Только давай не будем раздеваться полностью. Я знаю, ты любишь, когда что-нибудь остается.
Она обнажилась до пояса, расстегнула для удобства лифчик и расположилась на кровати, демонстрируя всю красоту пышных и гладких ножек, живота, бледного лица и благочестиво сведенных бровей. Я притянул ее к себе, не снимая рубашки.
— Давай сделаем расставание не таким горьким, — сказала она.
И тут на ночном столике стал беззвучно пульсировать маленький огонек телефона. Кому-то я снова понадобился. Только вот чьи пульсации важнее, я не знал.
Рената засмеялась.
— Какие изощренные помехи! — сказала она. — Они всегда знают, когда помешать. Ну ответь. Все равно настрой уже пропал. Ты как на иголках. Наверное, беспокоишься о детях.
Звонил Такстер.
— Я внизу, — сообщил он. — Ты занят? Можешь прийти в Пальмовый зал? У меня важные новости.
— Продолжение следует, — довольно весело прокоментировала Рената.
Мы оделись и спустились искать Такстера. Я сперва не узнал его, потому что на нем был совершенно новый наряд: широкополая шляпа с высокой тульей и вельветовые брюки, заправленные в ковбойские сапоги.
— Что произошло? — спросил я.
— Хорошая новость: я только что подписал контракт на книгу о знаменитых диктаторах, — сказал он. — О Каддафи, Амине и прочих. Более того, Чарли, мы можем заключить еще один контракт. Сегодня. Вечером, если хочешь. Думаю, нам стоит это сделать. Для тебя это будет по-настоящему выгодная сделка. Да, кстати, когда я звонил тебе по внутреннему телефону, рядом со мной стояла женщина, которая тоже спрашивала тебя. Насколько я понял, она вдова поэта Флейшера или его бывшая жена.
— Кэтлин? Куда она пошла? Где она? — воскликнул я.
— Я сказал, что у нас с тобой срочное дело, а она ответила, что ей все равно нужно сделать покупки. Она сказала, что встретится с тобой в Пальмовом зале примерно через час.
— Ты прогнал ее?
— Прежде чем возмущаться, вспомни, что я устраиваю коктейль на «Франс» и немного тороплюсь.
— А к чему ковбойский наряд? — спросила Рената.
— Ну, я решил, что неплохо бы выглядеть по-американски, таким себе парнем из самой глубинки. Мне кажется, нужно им показать, что я не имею ничего общего с либеральной прессой и истеблишментом восточных штатов.
— Ты сделаешь вид, что принимаешь этих ребят из третьего мира всерьез,
— вставил я, — а потом напишешь, какие они варвары, идиоты, шантажисты и убийцы.
— Нет, тут все серьезно, — возразил Такстер. — Я намерен избежать откровенной сатиры. В этом деле есть важный момент. Я хочу изучить их не только как солдафонов-демагогов и фигляров-мерзавцев, а как лидеров, бросивших вызов Западу. Я хочу рассказать об их возмущении неспособностью цивилизации руководить миром вне рамок технологии и финансов. Я собираюсь проанализировать кризис ценностей…
— Не суйся ты в это. Оставь в покое ценности, Такстер. Лучше послушайся моего совета. Прежде всего, не дави на них, не навязывайся в интервьюеры и не задавай длинных вопросов. Во вторых, не дразни ты этих диктаторов и не играй в азартные игры. Стоит тебе выиграть в нарды, настольный теннис или бридж — и тебе конец. Те, кто не видел Такстера с кием в руках, — сказал я Ренате, — или с ракеткой, или с клюшкой для гольфа, не знают этого человека. Он становится ужасен, подпрыгивает, жульничает, наливается кровью и безжалостно обыгрывает любого, будь то мужчина, женщина или ребенок. Тебе дают большой аванс?
Разумеется, к этому вопросу он подготовился.
— Относительно. Но в Калифорнии такие строгие удержания за долги, что мои юристы посоветовали мне получать деньги ежемесячно, а не всю сумму сразу. Поэтому я буду брать по пять сотен в месяц.
В Пальмовом зале стояла тишина — у музыкантов как раз был перерыв. Рената, протянув под столом руку, стала гладить мою ногу. Положила мою ступню себе на колени, сняла с нее кожаную туфлю и начала ласкать стопу и щиколотки. Некоторое время спустя она прижала ногу к себе, не прерывая тайной сладострастной игры, которую вела то ли со мной, то ли с собой посредством моей ступни. Такое случалось и раньше на званых обедах, когда собравшееся общество надоедало ей. Под великолепной велюровой шляпой, словно сошедшей с картины «Синдики Амстердама»[369], скрывалось мечтательное бледное лицо, чуть расширенное книзу, радостное, полное любви, осуждения моих отношений с Такстером и тайного наслаждения. Какими простыми и естественными выглядели у нее добродетель, порочность и чувственность. Я даже завидовал ей в этом. Но в то же время не очень-то верил, что все это так уж просто и естественно. Я подозревал, нет, прекрасно знал, что это не так.
— Если ты думаешь о долге, мне нечем с тобой расплачиваться, — сказал Такстер. — Но у меня есть для тебя кое-что получше. Я пришел, чтобы сделать тебе выгодное предложение. Мы с тобой должны подготовить Бедекер по культурным ценностям Европы. Эта идея привела моего издателя в настоящий восторг. Стюарт действительно за нее ухватился. Честно говоря, в этом деле твое имя сыграло важную роль. Но все организовал я. Ты знаешь, у меня талант к таким вещам. И тебе не нужно ни о чем беспокоиться. Конечно, я буду младшим партнером, а ты получишь пятьдесят тысяч долларов при подписании контракта. Тебе нужно всего лишь поставить свое имя.
Казалось, Рената не слышит нашего разговора. Упоминание о пятидесяти тысячах долларов она пропустила мимо ушей. Она уносилась все дальше и дальше, сильнее и сильнее прижимаясь к моей ноге. Волна желания нарастала. Крупная шикарная притягательная Рената, если ей приходилось терпеть дураков, умела вознаградить себя. Эту ее черту я очень любил. Между тем разговор шел своим чередом. Мне приятно было услышать, что я до сих пор чего-то стою.
Такстера не назовешь наблюдательным человеком. Он совершенно не замечал того, что делала Рената, ни ее расширенных зрачков, ни биологической сосредоточенности, которой завершилась ее милая выходка. Она неслась от веселья к радости, от радости к счастью и, наконец, нахлынул оргазм, и она выпрямилась на стуле, сработанном во французском провинциальном стиле. Рената едва не лишилась чувств, когда ее пронзила восхитительная дрожь. Острая и изысканная, как какой-нибудь рыбный деликатес. Затем ее глаза затянуло поволокой, и она погладила мою ногу нежно и умиротворенно.
А Такстер продолжал:
— Конечно, тебя беспокоит, что придется работать со мной. Конечно, ты боишься, что я сбегу со своей частью аванса и тебе придется либо вернуть свою, либо делать путеводитель самому. Для такого нервного человека, как ты, это стало бы настоящим кошмаром.
— Деньгам я бы нашел применение, — сказал я, — но не подбивай меня на самоубийство. Если я взвалю на себя такую ответственность, а ты решишь удрать и мне придется сделать всю работу в одиночестве, моя голова разорвется, как бомба.
— Ну, ты можешь застраховаться. Оговорить все в контракте. Письменно указать, что твоя единственная обязанность — составить основной текст по каждой стране. Их будет шесть: Англия, Франция, Испания, Италия, Германия и Австрия. Права на серийный выпуск полностью принадлежали бы тебе. Одно это, если правильно распорядиться, может принести тебе пятьдесят тысяч. Вот что я предлагаю, Чарли: мы начнем с Испании, с самой легкой страны, и посмотрим, как пойдет дело. Слушай дальше. Стюарт говорит, что оплатит твое месячное проживание в гостинице «Риц» в Мадриде. Для подготовки. Более честных условий и представить нельзя. Вам обоим там понравится. Музей Прадо прямо за углом. В справочнике «Мишлен»[370] перечислено довольно много первоклассных ресторанов, например, «Эскадрон». Обо всех встречах я договорюсь. К тебе в «Риц» потянется целый поток художников, поэтов, критиков, историков, социологов, архитекторов, музыкантов и подпольных воротил. Ты будешь целыми днями разговаривать с замечательными людьми, есть-пить, что пожелаешь, а между тем денежки будут капать тебе в карман. За три недели ты напишешь небольшой труд под названием «Современная Испания. Культурный обзор» или что-нибудь в этом духе.
Рената, придя в чувство, с интересом прислушивалась к словам Такстера.
— Этот издатель действительно оплачивает расходы? Мадрид — это чудесно, — добавила она.
— Ты же знаешь, что такое эти огромные конгломераты, — ответил Такстер. — Что для Стюарта какие-то несколько тысяч?
— Я подумаю над твоим предложением.
— Когда Чарли говорит, что подумает, это обычно означает отказ.
Такстер наклонился ко мне, едва не коснувшись меня полями своей стетсоновской шляпы.
— Могу проследить ход твоих мыслей, — сказал он. — Ты думаешь, пусть-ка он лучше закончит сперва книгу о диктаторах. Такстер, avec tout ce qu'il a sur son assiette ? Слишком много утюгов на огне. Да, именно так. Другие люди сгорят на такой работе, но для меня чем больше утюгов, тем лучше я работаю. Да я приделаю пятерых диктаторов месяца за три, — заявил Такстер.
— Мадрид — это заманчиво, — повторила Рената.
— Родина твоей матери, да? — сказал я.
— Позволь мне кратко обрисовать тебе ситуацию с международной сетью гостиниц «Риц», — продолжал Такстер. — «Риц» в Лондоне уже отжил свое, запаршивел и обветшал. «Риц» в Париже принадлежит арабским нефтяным миллиардерам, новоявленным Онассисам и техасским магнатам. Там ни один официант не обратит на тебя внимания. Лисабонский «Риц» из-за всех этих португальских[371] событий — не слишком спокойное местечко. А в Испании все еще хватает феодальной стабильности, чтобы показать тебе настоящий класс старого «Рица».
У Такстера и Ренаты было нечто общее: оба они мечтали стать европейцами, Рената из-за Сеньоры, а Такстер из-за своей французской гувернантки, из-за родственников, разбросанных по всему миру, из-за степени бакалавра по французскому языку, полученной в Оливет[372] — колледже, штат Мичиган.
Если не говорить о деньгах, Рената видела во мне возможность интересно провести жизнь, а Такстер — духовное руководство, результатом которого, возможно, станет Величайший Манифест. В ожидании Кэтлин мы попивали чай с хересом и ели пирожные, залитые красивой разноцветной глазурью.
— Стараясь не отстать от тебя, — сказал Такстер, — я взялся за твоего любимого Рудольфа Штейнера. И проникся. Я ожидал столкнуться с чем-то вроде мадам Блаватской, а он оказался очень рациональным мистиком. Как он связан с Гете?
— Не начинайте, Такстер, — взмолилась Рената.
Но я нуждался в серьезной беседе. Я истосковался.
— Это не мистицизм, — сказал я. — Просто Гете не мог остановиться на границах, проведенных индуктивным методом. Он заставил свое воображение проникнуть в глубь вещей. Время от времени художник пытается понять, насколько полно он может превратиться в реку или звезду, пытаясь стать тем или другим, — погружаясь в формы этих явлений, данные нам изображениями или описаниями. Кто-то даже назвал астронома пастухом отары звезд — овец своего разума — на космическом лугу. Творческая душа работает в этом направлении, и почему тогда поэзия отказывается становиться знанием? У Шелли Адонаис[373] после смерти становится частью очарования, которое он сделал еще более восхитительным. Согласно Гете, синева неба — это теория. Это мысль о синеве. Синее становится синим, когда воспринимается человеческим зрением. Такой замечательный человек, как мой покойный друг Гумбольдт, испытывал благоговейный страх перед рациональной ортодоксальностью, но поскольку он все-таки был поэтом, это, возможно, стоило ему жизни. Неужели не достаточно быть просто бедным нагим двуногим существом, чтобы не быть при этом бедным нагим двуногим духом? Должно ли требовать, чтобы воображение отказалось от своей полной и непринужденной связи с универсумом, тем универсумом, о котором говорил Гете? Как о живом облачении Божьем? Сегодня я узнал, что Гумбольдт тоже верил в то, что люди — существа сверхъестественные. И он тоже!
— Началось, — вздохнула Рената. — Зачем вы спровоцировали его?
— Мысль — вещественный элемент бытия… — попытался продолжить я.
— Чарли! Не сейчас! — воскликнула Рената.
Обычно Такстер очень вежлив с Ренатой, но сейчас он сухо оборвал ее, не желая, чтобы она вмешивалась в такую возвышенную беседу. Он сказал:
— Мне очень интересно наблюдать, как Чарли мыслит.
Он курил трубку, и широкий рот кривился под широкополой шляпой.
— Вы бы попробовали так жить, — предложила Рената. — Вычурное теоретизирование Чарли создает сочетания, какие никто и в страшном сне не представит, например, процедуры американского конгресса с Иммануилом Кантом, русским ГУЛАГом, коллекционированием марок, голодом в Индии, с любовью и сном и смертью и поэзией. Чем меньше говоришь о его мышлении, тем лучше. Но если тебе действительно хочется быть гуру, Чарли, тогда иди до конца — надень шелковый балахон, тюрбан и отрасти бороду. С бородой при твоих ноздрях ты будешь чертовски привлекательным духовным наставником. Я наряжусь тебе под стать, и наделаем такого шуму! Так, как ты проделываешь это задаром. Мне иногда приходится щипать себя. А то кажется, что я проглотила пятьдесят таблеток валиума и слышу голоса.
— Люди с могучим разумом никогда не уверены, сон все это или явь.
— Ну да, однако тот, кто не знает, спит он или бодрствует, не обязательно наделен могучим разумом, — парировала Рената. — По-моему, ты изводишь меня этой своей антропософией. Ты понимаешь, о чем я. Белокурая карлица познакомила тебя со своим папочкой, и с тех пор начался какой-то ужас.
— Мне хотелось бы, чтобы ты закончил свою мысль, — Такстер снова повернулся ко мне.
— Это означает, что человек не может подтвердить то, что чувствует, — я имею в виду любовь, тоску по другим мирам, растущее восхищение красотой, которую не выразишь тем, что мы знаем. Считается, что истинное знание — это монополия научного мировоззрения. Но люди обладают всеми видами знания. Им нет нужды запрашивать позволения любить этот мир. Но чтобы понять, как все это происходит, обратимся к жизни кого-нибудь вроде Фон Гумбольдта Флейшера…
— Опять ты о нем, — фыркнула Рената.
— Верно ли, что поэзия должна плестись в хвосте у бурного развития знаний, что образность мышления приличествует лишь детским годам рода человеческого? В юности такой Гумбольдт, чистый душой и щедро наделенный воображением, ходит в публичную библиотеку, выискивает книги, живет в волшебном мире и видит перед собой прекрасные, возвышенные горизонты, вчитывается в старинные шедевры, где человеческая жизнь оценена полной мерой, погружается в Шекспира, у которого каждый человек окружен необъятным в своей значимости пространством, слова несут тот смысл, который в них вложен, а взгляды и жесты предельно выразительны. Ах, эта гармония и сладость, это искусство! Но всему приходит конец. Значимое пространство сжимается и исчезает насовсем. Юноша вступает в реальный мир, познает его беспощадную подлость, и волшебство пропадает. Но разве это мир, если в нем нет волшебства?
— Нет, — сказала Рената. — На этот вопрос я знаю ответ.
— А может быть, это наш разум убедил себя, что нет такой силы воображения, которая могла бы установить для каждого человека собственную связь с мирозданием?
Внезапно мне пришло в голову, что в этом подчеркнуто провинциальном наряде Такстер мог с тем же успехом отправиться в церковь, а уж я-то точно вещал, как заправский священник. Хоть сегодня и не воскресенье, я на посту — на кафедре Пальмового зала. Ну, а улыбающаяся Рената — темные глазки, алые губки, белые зубки, гладкая шейка, — хотя она постоянно вмешивалась и перебивала, несомненно получала удовольствие от моей проповеди. Ее теорию я знал назубок. Все, что ни говорится, все, что ни делается, либо усиливает, либо ослабляет сексуальное удовлетворение — этот нехитрый шаблон она применяла к любой идее. Может, он усиливал оргазм?
— Сегодня вечером мы должны были быть в «Ла Скала», — сказала она, — слушать Россини вместе с тамошней шикарной публикой. А знаете, Такстер, чем мы вместо этого занимались? Мы поехали на Кони-Айленд за наследством, что оставил для Чарли его дорогой покойный друг Гумбольдт Флейшер. В общем, вместо «Фигаро, Фигаро, Фигаро» получили «Гумбольдт, Гумбольдт, Гумбольдт». Восьмидесятилетний дядюшка Флейшера отдал Чарли пачку бумаг, а Чарли прочитал их и разрыдался. Мне кажется, последний месяц я только и слышу что о Гумбольдте, о смерти, о сне, о метафизике и о том, что поэт — это повелитель несхожести, об Уолте Уитмене, Эмерсоне, Платоне и Личностях Всемирно-Исторического Значения. Чарли похож на девицу из «Татуированной Лидии»[374], напичканную информацией. Помните песенку: «Чего не узнаешь от Лидии…»?
— А мне можно взглянуть на эти бумаги? — спросил Такстер.
— Поедешь завтра вместе со мной в Италию? — обратилась ко мне Рената.
— Дорогая, я присоединюсь к тебе через несколько дней.
Трио Пальмового зала вернулось и заиграло Зигмунда Ромберга[375]. Рената воскликнула:
— Ой, уже четыре часа. Я не хочу опоздать на «Глубокую глотку». Начало в четыре двадцать.
— А мне пора на пристань, — подхватил Такстер. — Ты придешь, Чарли?
— Надеюсь. Мне надо дождаться Кэтлин.
— По диктаторам я уже набросал план, — сказал Такстер, — так что можешь звонить, если решишь поехать в Мадрид и взяться за наш проект. Только скажи, и я все организую. Я знаю, в Чикаго ты понес убытки. Уверен, деньги тебе понадобятся, — он посмотрел на Ренату, которая собиралась уходить. — А мое предложение принесет целую кучу денег.
— Я побежала, — сказала Рената. — Увидимся позже на этом же месте.
Она повесила сумку на плечо, прошла впереди Такстера по роскошной широкой ковровой дорожке, перенасыщенной золотистым и зеленым, как и все рождественское убранство, и вышла через вращающуюся дверь.
* * *
В своей большой сумке Рената унесла мою туфлю. Я понял это, только когда заглянул под стол в поисках обуви. Нету! Она ее забрала. Хотела, чтобы я понял, насколько ей нравится одной идти в кино, пока я устраиваю душещипательную встречу со старинной приятельницей, недавно овдовевшей и, скорее всего, свободной. Сходить наверх я уже не мог: Кэтлин должна была появиться с минуты на минуту, так что пришлось мне ждать ее прихода и слушать музыкантов, ощущая, как пол холодит босую ногу. Игривая Рената нашла вполне символическую причину умыкнуть мою туфлю; я принадлежал ей. А она мне? Стоило ей проявить собственнические замашки, и я начинал беспокоиться. Я смутно догадывался, что как только она поймет, что этот мужчина от нее никуда не денется, она тут же начнет думать о совместном будущем с другим. А я? Очевидно, больше всего я желал ту самую женщину, которая представляла для меня самую большую опасность.
— Рад тебя видеть, — приветствовал я вошедшую Кэтлин.
Я поднялся, моей кривой ножке недоставало кривого сапожка. Кэтлин поцеловала меня, — теплый, дружеский поцелуй в щечку. Под солнцем Невады цвет лица у нее так и не изменился — все та же типичная домоседка. Светлые волосы стали еще светлее от пробивающейся седины. Она не расплылась — просто крупная женщина, в теле. Немного вялое оплывшее лицо со слегка обвисшими щеками, притягательно меланхоличное и удрученное, казалось естественным результатом прошедших десятилетий. Когда-то ее лицо усыпали едва заметные веснушки. Теперь они стали ярче и крупнее. Руки округлились, ноги стали толще, спина шире, волосы еще светлее. На ней было черное шифоновое платье с тонкой золотой отделкой у горла.
— Приятно видеть тебя снова, — сказал я, и это была чистая правда.
— И мне тоже, Чарли.
Она села, я продолжал стоять.
— Я снял для удобства туфли, а одна куда-то задевалась, — объяснил я.
— Как странно. Наверное, ее унес помощник официанта, вытиравший стол. Почему бы тебе не обратиться в бюро находок?
Ради проформы я подозвал официанта. Провел тщательное расследование, а затем объявил:
— Мне придется подняться наверх, надеть другую пару.
Кэтлин предложила пойти со мной, но поскольку нижнее белье Ренаты валялось на полу, а постель так и осталась смятой до такой степени, что даже неудобно рассказывать, я сказал:
— Нет, нет, лучше ты меня подожди. Это оглушительное визгливое тра-ля-ля сводит меня с ума. Я сейчас спущусь, и мы пойдем куда-нибудь выпьем. Все равно мне надо взять пальто.
Я снова поднялся наверх в шикарном лифте, думая о дерзком чудачестве Ренаты и о ее постоянной борьбе с угрозой инертности, поистине всеобъемлющей угрозой. Раз я думаю о ней, значит она должна быть всеобъемлющей. Последние дни я не обманывался. Всеобъемлющее сделалось моим пунктиком, решил я, надевая другую пару туфель. Эти легкие, почти невесомые красные туфли от «Харродс»[376] немного жали в носках, но своей легкостью и стильностью вызывали восхищение у темнокожего чистильщика обуви в Сити-клубе. В них, немного тесных, зато красивых, я спустился вниз.
Этот день был посвящен Гумбольдту и пропитался его духом. Поправляя шляпу, я почувствовал, что у меня непроизвольно дрожат руки, и понял, насколько взволновало меня это незримое воздействие. Пока я подходил к Кэтлин, у меня начала подергиваться щека. И я подумал: «Эк меня пронял доктор Гальвани[377]». Я вдруг увидел двух мужчин, мужей Кэтлин, гниющих в своих могилах. Любовь этой чудесной женщины не спасла их от смерти. Затем перед моим мысленным взором темно-серым облачком мелькнула тень Гумбольдта. Пухлые щеки, пышные волосы, всклокоченные и спутанные. Я шел к Кэтлин под аккомпанемент трио, игравшего музыку, которую Рената прозвала «пирожное с оборочками». Теперь музыканты углубились в «Кармен», и я сказал:
— Пойдем в темный тихий бар. Главное, тихий.
Я выписал официанту чек на колоссальную сумму, и мы с Кэтлин ушли и долго бродили по холодным улицам, пока на Западной пятьдесят шестой не набрели на подходящее местечко, достаточно темное на любой вкус и не слишком погруженное в предрождественскую суету.
Нам многое нужно было наверстать. Прежде всего, поговорить о бедняге Тиглере. Я не мог заставить себя назвать его милым человеком, потому что он вовсе не был милым. Этот немолодой ковбой топал ногами, как Мальчик-с-Пальчик, и буквально вскипал, когда ему перечили. Он получал несказанное удовольствие, надувая и облапошивая людей. И больше всего презирал тех, кто оказывался слишком робким, чтобы жаловаться. Его постояльцы, а я был одним из них, не получали горячей воды. То и дело отключали свет, и им приходилось сидеть в темноте. Они являлись с жалобами к Кэтлин и уходили полные сочувствия и понимания, любви к ней и ненависти к нему. Тем не менее не думаю, что к Кэтлин подходит мое определение проигровыигрыша. Она полна очевидных достоинств: большая, спокойная женщина с бледным веснушчатым лицом. Самое главное — ее спокойствие. Когда Гумбольдт играл роль Бешеного турка, она была его Христианской пленницей, она читала посреди заваленной книгами гостиной небольшого коттеджа в краю пустошей и курятников, не замечая, как красное солнце безуспешно пытается пробиться сквозь заляпанные грязью окошки. Затем Гумбольдт велел ей надевать свитер и выгонял во двор. Они играли в футбол, словно два светловолосых новобранца. Пошатнувшись на неудобных каблуках, он посылал мяч над веревкой для сушки белья сквозь осеннюю листву клена. Я прекрасно помнил, как Кэтлин бежит чтобы поймать мяч как летит вслед за ней звук ее голоса как она вытягивает вперед руки и ловит виляющий хвостиком мяч в объятия а потом они с Гумбольдтом сидят на диване потягивая пиво. У меня так разыгралось воображение, что я увидел даже сидящих на подоконнике котов, причем у одного были гитлеровские усики. И слышал свой голос. Кэтлин дважды побывала спящей красавицей, заколдованной демонами-любовниками.
— Знаешь, что говорят мои деревенские соседи? — спросил меня Гумбольдт. — Они говорят, держи жену в строгости. Иногда, — добавил он, — я думаю об Эросе и Психее.
Он льстил себе. Эрос был прекрасен, он приходил и уходил, не теряя достоинства. А в чем выражалось достоинство Гумбольдта? Он отобрал у Кэтлин водительские права. Спрятал ключи от машины. Не разрешал ей заниматься садом, поскольку считал, что стоит горожанину купить в деревне домик своей мечты, как его мещанская страсть к усовершенствованию начинает осуществляться в садоводстве. Рядом с кухонной дверью росли несколько помидорных кустов, но они проклюнулись сами после того, как еноты перевернули мусорные бачки. Гумбольдт совершенно серьезно заявлял: «Нам с Кэтлин надо заниматься интеллектуальным трудом. И потом, если бы у нас росли цветы и фрукты, мы вызывали бы подозрение». Он боялся, что ночью появятся всадники, закутанные в белые балахоны, и посреди его двора запылают кресты.
Я сочувствовал Кэтлин, потому что она пребывала в спячке. Но ее сновидения вызывали у меня интерес. Неужели она родилась для того, чтобы прожить жизнь в темноте? Для Психеи забытье — условие блаженства. Однако возможно, этому было иное, практическое объяснение. Под тесными джинсами Тиглера угадывалось мужское естество огромных размеров, да и Гумбольдт, явившись на квартиру к подруге Демми и спотыкаясь о щенков таксы, кричал: «Я поэт, у меня большой член!» По-моему, Гумбольдт был деспотом, требовавшим от женщины полного подчинения, а потому близость с женщиной превращалась у него в яростный диктат. Даже его последнее письмо ко мне подтверждало эту мысль. Хотя кто знает? Женщина без секретов — в конечном итоге и не женщина вовсе. Может, Кэтлин и решила выйти за Тиглера только потому, что в Неваде ей жилось слишком одиноко. Все, достаточно хитроумных домыслов.
Не устояв перед слабостью говорить людям то, что они хотят от меня услышать, я сказал Кэтлин:
— Запад пошел тебе на пользу.
Впрочем, в какой-то степени это соответствовало действительности.
— Ты тоже неплохо выглядишь, Чарли, только немного изможден.
— Жизнь у меня слишком беспокойная. Возможно, мне тоже следует пожить на Западе. В хорошую погоду мне так нравилось лежать под старым деревом на вашем ранчо и день-деньской смотреть на горы. Хаггинс сказал, что ты получила какую-то работу в киноиндустрии и собираешься в Европу.
— Да. Ты же был там, когда на озере Волкано решили снимать фильм о древней Монголии и тамошних индейцев наняли скакать на низкорослых монгольских лошадках.
— Тиглер, кажется, был техническим консультантом.
— Да. Отец Эдмунд — ты помнишь его, епископального священника, бывшую звезду немого кино? — так вдохновился всем этим. Бедный отец Эдмунд, его так и не посвятили в духовный сан. Он нанял кого-то сдать вместо него письменный экзамен по теологии, но их разоблачили. Очень жаль, потому что индейцы его любили и очень гордились, что он вместо рясы носит пеньюары киноактрис. А сейчас я действительно еду в Югославию, а потом в Испанию. Там сейчас настоящее раздолье для съемок. Можно нанять целый полк солдат, а Андалусия идеально подходит для вестернов.
— Забавно, что ты упомянула об Испании. Я сам собираюсь туда.
— Правда? С первого марта я буду жить в «Гранд-отеле» в Альмерии. Было бы чудесно встретиться там.
— Хорошая перемена в твоей жизни, — заметил я.
— Я знаю, ты всегда желал мне добра, Чарли, — отозвалась Кэтлин.
— Сегодня день, посвященный Гумбольдту, важный день, он закручивается по спирали с самого утра, и я ужасно разволновался. В доме престарелых, где живет дядя Вольдемар, я встретил человека, которого знал еще ребенком, что тоже меня подстегнуло. Потом я узнал, что и ты здесь. Все одно к одному.
— Я слышала от Хаггинса, что ты собирался на Кони-Айленд. Знаешь, Чарли, там, в Неваде я иногда думала, что ты пережимаешь со своей привязанностью к Гумбольдту.
— Возможно, но я пытался себя сдерживать. Я спрашиваю себя, откуда во мне такой восторг? Как поэт или мыслитель он не оставил особо заметного следа. Нет во мне и ностальгии по старым добрым временам. Может, все дело в том, что в Соединенных Штатах людей, серьезно относящихся к Искусству и Мысли, настолько мало, что даже тех, кого постигла неудача, невозможно забыть?
Похоже, мы подобрались к нужной теме. Я хотел осмыслить добро и зло, жившие в Гумбольдте, понять причину его краха, объяснить истоки его печали, разобраться, почему его грандиозное дарование породило столь ничтожные успехи, и во всем остальном. И все равно эти темы тяжело обсуждать, даже если витаешь в облаках, в необычном приливе чувств, исполненный привязанности к Кэтлин.
— Мне казалось, что в нем было очарование, какая-то древняя магия, — сказал я.
— Думаю, ты просто любил его, — откликнулась она. — Конечно, я и сама сходила по нему с ума. Мы поехали в Нью-Джерси, и жизнь там была бы настоящим адом, даже если бы у него не случалось приступов безумия. Наше житье в этом домишке сейчас кажется мне частью какой-то зловещей инсценировки. Но с ним я бы поехала даже в Арктику. И дело не только в восторженности студентки, приобщающейся к литературной жизни, — это лишь малая толика всего. Мне не нравились многие его друзья-литераторы. Они являлись поразвлечься представлениями, которые устраивал Гумбольдт, его выходками. Потом они уходили, а он, все еще распаленный, принимался за меня. Он был честолюбив. И часто повторял, как жаждет войти в круг выдающихся людей, стать частью литературного мира.