Однако представление оказалось на удивление захватывающим. Я очень люблю театральные постановки, срывающиеся голоса, пропущенные реплики и дурацкие костюмы. Все хорошие костюмы — они в зрительном зале. И сотни взбудораженных детей, приведенных мамашами, большинство которых показались мне тигрицами самого изысканного вида. Разодетыми и надушенными до невозможности! «Рипа ван Винкля»
[317] представили в виде одноактной пьески перед началом основного представления. Мне это обстоятельство показалось многозначительным. Можно, конечно, проклинать гномов, напоивших Рипа, но у него и без них было достаточно причин напиться до беспамятства. Бремя чувственного мира для некоторых людей слишком тяжело и с каждым днем становится только тяжелее. Хочу сказать, что двадцать лет сна тронули мое сердце. В тот день оно оказалось очень восприимчивым — волнения, предчувствия проблем и раскаяние сделали его чутким и уязвимым. Глупый старый греховодник оставляет двоих детей, чтобы последовать за явной авантюристкой в развратную Европу. Вместе с другими немногочисленными отцами, оказавшимися в зале, я почувствовал, насколько ужасен этот поступок. Меня окружала стена женского осуждения. Представления всех этих женщин проявлялись самым очевидным образом. Например, я ясно видел, как возмущает матерей образ миссис ван Винкль, этакой Американской Стервы старинного образца. Сам я не разделяю такого рода представления об американских стервах. Однако матери злились, они улыбались, чтобы скрыть неприязнь. Впрочем, простодушные дети кричали «ура» и хлопали в ладоши, когда Рипу сказали, что его жену хватил удар во время одного из приступов ярости.
Я задумался над высшей значимостью всего этого, что совершенно естественно. Для меня главный вопрос звучал так: как бы провел эти двадцать лет Рип, если бы гномы его не усыпили? Конечно, у него оставалось исконное право каждого американца охотиться, ловить рыбу и бродить по лесу с собакой — как у Гекльберри Финна на Далеких Землях. Следующий вопрос оказался еще более личным и сложным: что бы делал я, если бы моя душа не спала так долго? Среди суеты и визга, аплодисментов и восторженных возгласов малышей с такими невинными личиками, таких благоуханных (даже газы, неизбежно извергаемые толпой детворы, приятно вдыхать, если делать это по-отечески), таких спасительных , я заставил себя остановиться и ответить — просто обязан был сделать это. Если верить одной из брошюр, которую дал мне почитать доктор Шельдт, сон — вовсе не пустячное дело. Наше нежелание выходить из состояния сна основано на стремлении избежать предстоящего откровения. Определенные духовные сущности вынуждены проявлять себя через человека, и ускользая от них, ведомые желанием вздремнуть, мы обманываем их ожидания и бросаем на произвол судьбы. Наша обязанность, говорится в этой очаровательной брошюрке, сотрудничать с Ангелами. Они проявляются в нас (как Дух по имени Магид[318] проявил себя в великом раввине Иосифе Каро[319]). Направляемые Духами Формы, Ангелы сеют в нас семена будущего. Они прививают нам некоторые мысленные образы, о которых мы «обыкновенно» не подозреваем. Среди прочего они хотят научить нас видеть скрытую божественность других людей. Они показывают человеку, как с помощью мысли он может преодолеть пропасть, отделяющую его от Духа. Душе они предлагают свободу, а телу — любовь. Эти истины должно воспринимать бодрствующее сознание. Потому что когда сознание спит, спящий бездействует. Величайшие события проходят мимо. Не находится ничего достаточно важного, чтобы разбудить его. Десятилетиями календари роняют на него свои листки, как деревья роняли листву и ветки на Рипа. Но ведь и сами Ангелы уязвимы. Их цели должны реализовываться именно в приземленном человечестве. Братская любовь, которую они вложили в нас, уже выродилась в сексуальное безобразие. Что только мы ни вытворяем в койках друг с другом. Любовь постыдно извращена. И потом, Ангелы посылают нам искрометную бодрость, а мы своей глухой спячкой навеваем уныние вокруг. А в политической сфере, не выходя из полубессознательного состояния, мы можем слышать свинячье похрюкивание великих земных царств. Вонь от этих поросячьих вотчин поднимается в горние миры и заволакивает их. Стоит ли удивляться, что мы изо всех сил призываем дремоту, чтобы наглухо закупорить свои души? Но, говорится в брошюре, Ангелы, наталкиваясь на наш сон даже в часы мнимого бодрствования, вынуждены делать то, что еще возможно, по ночам. Но тогда их труды не затрагивают наших чувств и мыслей, ибо таковых нет во время сна. На постели лежат лишь бессознательное физическое тело и первооснова жизни — эфирное тело. Высокие чувства и мысли ушли. Так же, как и днем, когда мы спим на ходу. И если нас не разбудят, если Бесплотная Душа не сможет принять участие в работе Ангелов, мы погибнем. Для меня решающим аргументом оказалась мысль, что порывы высокой любви выродились в сексуальную испорченность. Это действительно проняло меня. Наверное, у меня имелись более глубокие и существенные причины уехать с Ренатой и бросить двух маленьких девочек в опасном Чикаго, чем те, которые я готов был выдать по первому требованию. Вполне возможно, я бы нашел оправдание тому, что сделал. В конце концов, христианин из «Путешествия паломника»[320] тоже оставил семью и отправился искать спасение. Прежде чем принести детям какую-нибудь пользу, я должен был проснуться. Эта вязкость мысли, неспособность сосредоточиться, собраться — очень мучительна. Я ясно видел себя на тридцать лет моложе. Даже не заглядывая в фотоальбом. Эту чертову фотографию не забудешь. Вот он я, красивый молодой человек, стоящий под деревом, взявшись за руки с симпатичной девушкой. Но вместо болтающегося двубортного пиджака — подарка моего брата Джулиуса — я с тем же успехом мог нацепить фланелевую пижаму, поскольку даже в дни молодости и в расцвете сил оставался чуждым этому миру.
Сидя в театральном зале, я стал представлять, что духи рядом, что они пытаются подобраться к нам, что от их дыхания красные цвета на куцых детских платьицах становятся ярче, как пламя от кислорода.
Потом дети подняли крик. Рип, шатаясь, выбрался из-под кучи нападавших на него листьев. Зная, с чем он столкнется, я застонал. Все дело в том, не впадет ли он снова в спячку.
Во время антракта я случайно натолкнулся на доктора Клостермана из Сити-клуба. Того самого, который в сауне убеждал меня обратиться к пластическому хирургу и что-нибудь сделать с мешками под глазами — какую-нибудь простенькую операцию, которая омолодит меня на много лет. Я только и сумел, что холодно кивнуть ему, когда он со своими детьми подошел к нам. Он сказал:
— Что-то последнее время вас не видно.
Что ж, я действительно давно не появлялся в клубе. Но минувшей ночью, забывшись в объятиях Ренаты, я снова видел во сне, будто играю в пэдлбол как чемпион. Во сне мой мяч, посланный ударом слева, коснулся левой стены корта и, подкрученный так, что его невозможно отбить, упал в угол. Я обыграл Скотти, сильнейшего игрока в клубе, а еще непобедимого грека-хиропрактика, худого, атлетически сложенного, ужасно волосатого, косолапого и яростного противника, у которого в реальной жизни я не выиграл ни одного очка. Но на корте своего сновидения я был тигром. Так что во сне, полном чистейшей бодрости и неслыханного напора, я преодолевал свою инертность и сонную вялость. Во всяком случае, во сне я совершенно не собирался признавать себя побежденным.
Когда в фойе я погрузился в эти размышления, Лиш вдруг вспомнила, что принесла мне записку от своей матери. Я вскрыл конверт и прочел: «Чарльз, моей жизни угрожали!»
Выходкам Кантабиле нет конца! Прежде чем похитить Такстера и меня на бульваре Мичиган, возможно, как раз тогда, когда мы восхищались прекрасным зимним пейзажем Моне, Кантабиле разговаривал по телефону с Дениз, занимаясь своим любимым делом, то есть угрозами.
Однажды, говоря о Дениз, Джордж Свибел объяснил мне (хотя, зная его Естественную Систему, я и сам мог придумать такое объяснение): «Для Дениз вся сексуальная жизнь заключается в борьбе с тобой. Не говори с ней, не спорь, если не хочешь доставить ей удовлетворение». Безусловно, угрозы Кантабиле он объяснил бы похожим образом: «Такой уж у этого сукина сына способ съезжать с катушек». Но вполне возможно, что в воображении Кантабиле, постоянно смакующем смертельные исходы, в его воображаемой роли высокопоставленного посланца Смерти, таилась также и другая цель: разбудить меня — «Брут, ты спишь?» и прочее. Вот что пришло мне в голову в полицейской машине.
И сейчас он действительно сделал это.
— Мама просила, чтобы я ответил? — спросил я малышку.
Лиш посмотрела на меня широко раскрытыми аметистовыми глазами, точь-в-точь как у матери.
— Она не сказала, папа.
Дениз, несомненно, уже сообщила Урбановичу, что ей грозили смертью. Это решит вопрос с судьей. Я не вызвал у него ни доверия, ни симпатии, так что он определенно наложит лапу на мои деньги. Мне следовало забыть о них, эти доллары уже пропали. И что теперь? Я снова стал, как обычно, торопливо подсчитывать на ходу, что мне удастся сбыть: тысяча двести тут, тысяча восемьсот там, продажа моих великолепных ковров и «мерседеса» — по очень невыгодной цене из-за серьезных повреждений. Насколько мне было известно, Кантабиле сидел на углу Двадцать шестой и Калифорния-авеню. Я надеялся, что он получит там свое. В тюрьме убивают массу людей. Может быть, кто-нибудь убьет и его. Только я не верил, что он долго пробудет за решеткой. Выкрутиться сейчас легче легкого, и скорее всего ему дадут еще один условный срок. В наше время суды раздают условные приговоры так же щедро, как Армия спасения — булочки. Впрочем, все это неважно, я уезжаю в Милан.
Итак, как я уже говорил, я отправился с сентиментальным визитом к Наоми Лутц, ныне Волпер. Чтобы добраться до Маркетт-Парка, я взял напрокат лимузин — к чему теперь скупиться? Было холодно, сыро и слякотно — хороший денек для школьника, чтобы защищаться от непогоды ранцем и чувствовать себя бесстрашным героем. Наоми стояла на посту, перекрывая движение, пока дети семенили по лужам разрозненными группками, марая в грязи подолы плащей. Под полицейскую форму Наоми надела несколько свитеров. На голове красовалась форменная фуражка, грудь опоясывала офицерская портупея, и все вместе — ботинки на меху, митенки, оранжевый подшлемник, защищающий шею, — делало ее фигуру бесформенной. Она взмахнула рукой, укрытой мокрым, сковывающим движения плащом, собрала возле себя детей, подала машинам сигнал остановиться, неуклюже повернулась и медленно затопала к тротуару толстыми подошвами. Та самая женщина, к которой я когда-то пылал такой чистой любовью? Та, с которой я мечтал сорок лет спать в обнимку в моей любимой позе (она спиной ко мне, моя рука у нее на груди). В столь жестоком городе, как Чикаго, может ли человек выжить, если нет у него такого сокровенного, такого сердечного утешения? Подойдя к ней поближе, я разглядел под оболочкой пожилой женщины юную девушку. Я увидел ее в аккуратных мелких зубках, в привлекательных скулах, в ямочке на левой щеке. Казалось, что я все еще могу вдохнуть ее аромат молодой женщины, влажный и густой, я слушал ее скользящий голос, растягивающий слова, — особое жеманство, которое мы оба когда-то находили чрезвычайно очаровательным. И даже сейчас я подумал: «А почему бы и нет?» Дождь семидесятых напомнил мне сырость тридцатых, когда от наших подростковых ласк маленькие капли пота на лице Наоми слились в узенькую полоску, напоминая маскарадную маску. Но я прекрасно понимал, что попытка коснуться ее, снять полицейский плащ, свитера, платье, белье, окажется неуместной. Да и она не захотела бы, чтобы я видел, как изменились ее бедра и грудь. Ее приятеля Хэнка все устраивало — Хэнк и Наоми постарели вместе, — но только не меня, который знал ее давным-давно. Да и никаких таких перспектив у меня не было. Ни слова, ни намека — разве это возможно? Такие вещи дальше помыслов не идут.
Мы пили кофе у нее на кухне. Она предложила мне перекусить и подала яичницу, копченого лосося, хлебцы и сотовый мед. На этой кухне с железными кастрюлями и сковородками, с собственноручно вязанными прихватками я чувствовал себя совершенно как дома. Она сказала, что этот дом — все, что оставил ей Волпер.
— Когда я увидела, как быстро он спускает деньги на лошадей, я настояла, чтобы он переписал дом на меня.
— Разумно.
— А чуть позже моему мужу сломали нос и лодыжку — такое вот предупреждение от рэкетира. До этого я не знала, что Волпер платит отступные гангстерам. Он вернулся из больницы весь в фиолетовых подтеках вокруг бинтов. Сказал, что мне не нужно продавать дом ради спасения его жизни. Он плакал и твердил, что он человек конченый, что решил исчезнуть. Я знаю, ты удивлен, что я живу по соседству с чехами. Мой свекор, хитрый старый еврей, купил участок под застройку в этом милом и безопасном эмигрантском районе. Так что здесь мы и обосновались. Что и говорить, Волпер был хорошим человеком. С ним у меня не было проблем, которые были бы с тобой. К свадьбе он преподнес мне машину с открытым верхом и открыл счет на мое имя в «Филдс». Об этом я мечтала больше всего.
— Я всегда чувствовал, что стал бы гораздо сильнее, если бы женился на тебе, Наоми.
— Не обольщайся. Ты и так был достаточно отчаянным. Чуть не придушил меня, когда я пошла потанцевать с каким-то баскетболистом. А однажды, в гараже, накинул себе на шею веревку и угрожал повеситься, если не добьешься своего. Помнишь?
— Боюсь, что да. Во мне кипели обостренные потребности.
— Волпер женился снова, завел веломагазин в Нью-Мексико. Видно, рядом с границей он чувствует себя в большей безопасности. Да, с тобой было здорово, только я никогда не знала, куда тебя занесет с твоим Суинберном и Бодлером и Оскаром Уайльдом и Карлом Марксом. Господи, ты действительно как с цепи срывался.
— Эти книги опьяняли. Я оказался в самом центре красоты, а добродетели, мысль и поэзия и любовь сводили меня с ума. Просто переходный возраст.
Она улыбнулась и сказала:
— Не думаю. Док говорил матери, что все ваше семейство — сборище чужаков и иностранцев, и все как один до чертиков эмоциональные. Док умер в прошлом году.
— Твоя дочь говорила мне.
— Да, в конце он совсем сдал. Когда старик надевает два носка на одну ногу и мочится в ванну, я думаю, это конец.
— Боюсь, что так. Думаю, Док немного пережимал с этой своей американскостью. Ощущение, что он Бэббит, вдохновляло его почти так же, как меня Суинберн. Ему до смерти хотелось распрощаться с еврейством или феодализмом…
— Брось, умоляю — у меня до сих пор идет мороз по коже, когда ты произносишь словечки вроде феодализма. Именно это нам мешало. Ты приехал из Мэдисона, буквально бредя этим поэтом, — Гумбольдт Парк, так, кажется, его звали? — одолжил у меня денег, чтобы ехать в Нью-Йорк на автобусе. Я действительно любила тебя, Чарли, но когда ты укатил повидать своего идола, я пришла домой, сделала маникюр и включила радио. Твой отец пришел в ярость, когда я сообщила, что ты стал коммивояжером в Манхэттене. Он рассчитывал, что ты ему поможешь с лесоторговлей.
— Чепуха, у него был Джулиус.
— Господи, а ведь твой отец был красавцем. Просто — как там девушки говорят? — «жгучий брюнет, разбивший мне сердце». А как Джулиус?
— Джулиус уродует южный Техас торговыми центрами и кондоминиумами.
— Но вы все любили друг друга. Совсем как первобытные люди. Может, поэтому мой отец называл вас чужаками?
— Что ты, Наоми, мой отец стал американцем, да и Джулиус тоже. Они подавили в себе эту иммигрантскую любовь. Только я смог как-то по-детски выстоять. Я всегда был чересчур эмоциональным. Никогда не забуду, как кричала моя мать, когда я упал с лестницы, или как она лезвием ножа уминала на моей голове шишку. И какого ножа! — русский серебряный нож с круглым, как полицейская дубинка, черенком. Вот так-то. И шишка на моей голове, и оценки по геометрии Джулиуса, и то, как папа мог бы повысить арендную плату, или зубная боль бедной мамы — для всех нас то были самые важные вещи на земле. Я так и не утратил этой способности к глубоким переживаниям — нет, не так. Боюсь, дело в том, что я все-таки ее утратил. Да, безусловно, утратил. Но все еще нуждаюсь в ней. В том и проблема. Мало того, что я требовал привязанности, я еще и обещал ее. Женщинам. Я окружал их утопически эмоциональной аурой любви и заставлял их думать, что я заботливый мужчина. Впрочем, я лелеял их так, как они мечтали.
— Но это была просто липа, — сказала Наоми. — Ты утратил эту способность. И ни о ком не заботился.
— Да, утратил. Хотя возможно, что-то такое страстное во мне еще остается.
— Чарли, ты заморочил головы куче девиц. И, должно быть, сделал их ужасно несчастными.
— Интересно, неужели только я болен жаждосердцеитом? Нет, это невозможно, это противоестественно. Да к тому же так по-американски. Говоря «по-американски», я имею в виду, что эта болезнь не затронута магистральной линией страданий человечества.
Слушая меня, Наоми вздохнула и сказала:
— Ах, Чарли, я никогда не пойму, как ты приходишь к таким выводам. А когда ты брался наставлять меня, я вообще не могла уследить за ходом твоих мыслей. Да, мне говорили, что, когда на Бродвее поставили твою пьесу, ты любил какую-то девушку. Что с ней стало?
— Демми Вонгел. Да, первоклассная девушка. Она вместе с отцом погибла в Южной Америке. Он был миллионером из Делавэра. Они вылетели из Каракаса на «Дугласе» и разбились в джунглях.
— Ужасно! И очень жаль.
— Я поехал в Венесуэлу разыскивать ее.
— Я рада, что ты так поступил. Как раз собиралась спросить.
— Вылетел из Каракаса тем же рейсом. Самолеты там старенькие, подлатанные на скорую руку. Индейцы постоянно летают туда-сюда со своими курами и козами. Пилот пригласил меня в кабину. Лобовое стекло оказалось с довольно приличной трещиной, и ветер задувал внутрь. Когда мы летели над горами, я испугался, что тоже не сядем, и думал: «Господи, пусть со мной все случится так же, как с Демми». Когда я смотрел на эти горы, Наоми, меня, честно говоря, почти не волновало, как устроен мир.
— Что ты хочешь этим сказать?
— А, не знаю, но вдруг начинаешь испытывать недовольство по отношению к природе, к ее чудесам и тонкостям мироустройства, начиная от субатомных и заканчивая галактическими. Обстоятельства обходятся с людьми слишком жестоко. Ранят слишком сильно. Разят в самое сердце. Когда мы перелетели горы и я увидел Тихий океан, бросавшийся на берег как припадочный, то подумал: «Да пропади ты пропадом!». Не может человеку все время нравиться, как создан мир. Иногда я думаю: «Кому нужна вечная душа, кому захочется рождаться снова?! Да пошло оно все!»… Ах да, полет. Мы раз десять набирали высоту и опускались. Приземлились на голую землю. На полосу красноватого грунта между кофейными плантациями. Из-под деревьев нам махали голые детишки с темными животами, под которыми болтались кривые штуковины.
— Ты так ничего и не нашел? В джунглях искал?
— Конечно. Мы даже нашли самолет, но не пропавший «Дуглас», а другой. «Сесну», которая везла каких-то горных инженеров из Японии. Их кости обвили лианы, проросли цветами, и бог знает какие паучки и прочие зверушки поселились в их черепах. Мне совсем не хотелось обнаружить Демми в таком виде.
— В общем, джунгли тебе не слишком понравились.
— Не слишком. Там я накачивался джином. Обнаружил у себя пристрастие к крепкому джину, точно как у моего друга Фон Гумбольдта Флейшера.
— А, тот поэт! А что с ним стало?
— Он тоже умер, Наоми.
— Ты не видишь во всех этих смертях какого-то знака, Чарли?
— Все постоянно распадается и восстанавливается, и остается только гадать, то ли это те же действующие лица, то ли каждый раз новые.
— Как я понимаю, в конце концов ты добрался до миссии, — сказала Наоми.
— Да, и там обнаружилось множество разных Демми, не меньше двух десятков Вонгелов. И все они приходились друг другу родственниками. Все с удлиненными головами и золотоволосые и курносые и с такой же невразумительной речью и неправильными коленками. Я представился женихом Демми из Нью-Йорка, и они решили, что я немного чокнутый. Мне пришлось присутствовать на службах и петь церковные гимны, поскольку индейцы не могли представить себе, чтобы белый человек не был христианином.
— И ты пел церковные гимны с разбитым сердцем.
— Я радовался, что мне пришлось петь. Доктор Тим Вонгел выделил мне бадью с генциановым фиолетовым[321] — принимать ванны. Сказал, что у меня тяжелый случай tinia crura . Так я и жил среди этих каннибалов в надежде, что объявится Демми.
— Неужели каннибалов?
— Первую группу миссионеров, прибывших туда, съели. Представляешь, петь в церкви и видеть наточенные зубки того, кто съел твоего брата, — брата доктора Тимоти действительно съели, и он знал тех, кто это сделал, — да, Наоми, в людях таится множество невероятных достоинств. Ничего удивительного, что это приключение в джунглях настроило меня на всепрощающий лад.
— И кого же надо было прощать? — поинтересовалась Наоми.
— Моего друга Фон Гумбольдта Флейшера. Пока я в джунглях убивался из-за Демми, он предъявил к оплате чек и снял деньги с моего счета.
— Неужели подделал твою подпись?
— Я дал ему незаполненный чек на предъявителя, а он получил по нему шесть с лишним тысяч долларов.
— Да ну! Но тебе, конечно, даже в голову не приходило, что поэт провернет такой фокус с деньгами? Прости, что я смеюсь. Только ведь ты всегда сам провоцировал людей поступать с тобой низко, а все потому, что вечно твердил, будто они святее папы римского. Ужасно жаль, что ты потерял в джунглях эту девушку. Мне почему-то показалось, что вы с ней похожи. Похожи, а? Поэтому вы могли бы жить вместе и очень счастливо.
— Я понимаю, о чем ты говоришь, Наоми. Мне никогда не удавалось заглянуть человеку в душу. До недавнего времени я даже не давал себе труда задуматься об этом.
— Только ты мог связаться с такой бестолочью, как тот итальянец, что угрожал Стронсону. Мне Мэгги о нем рассказала.
— Пожалуй, ты права, — сказал я. — Мне следовало бы попытаться понять мотивы, заставляющие меня поддаваться таким людям, как Кантабиле. Но ты только представь мои чувства, когда твоя дочь, прекрасная девушка, приходит и вытаскивает меня из тюрьмы — дочь женщины, которую я любил.
— Не будь сентиментальным, Чарли. Пожалуйста! — сказала она.
— Я должен сказать тебе, Наоми: я любил каждую твою клеточку. Я не видел в тебе ничего чуждого. Твои молекулы были и моими молекулами. Твой аромат — моим ароматом. И твоя дочь напомнила мне тебя — те же зубки, та же улыбка, все такое же, насколько я помню.
— Не увлекайся. Ты бы охотно женился на ней, правда, старый развратник? И хочешь узнать, дам ли я добро. Вот так комплимент — ты готов жениться на ней, потому что она напоминает меня. Да, она славная девочка, но тебе нужна женщина с сердцем такой величины, как стиральная машина, а моя дочь другая. В любом случае ты же все еще с той цыпочкой, которую я видела в баре, ну с той эффектной восточной красоткой, с большими темными глазами и фигуркой как раз для танца живота. Ведь так?
— Да, она очень эффектная женщина, и я все еще ее кавалер.
— Кавалер! Не понимаю, что с тобой происходит, — значительный серьезный умный человек мечется от женщины к женщине. Тебе что, делать нечего? Господи, неужели женщины никогда не морочили тебе голову пустыми обещаниями?! Неужели ты думаешь, что они на самом деле собираются поддерживать и утешать тебя? Как обещали?
— Но ведь они действительно обещали.
— У женщин срабатывает что-то вроде инстинкта, — сказала она. — Стоит рассказать, что тебе необходимо, и они тотчас заявят, что у них есть как раз то, что нужно, хотя раньше ни о чем таком и слыхом не слыхивали. И даже не обязательно врут. Просто они инстинктивно готовы принять мужчину любых типов, форм и размеров и уверены, что сумеют дать ему все, что только может ему понадобиться. Такие уж они есть. А ты мечешься в поисках женщины, похожей на тебя. Но такой зверушки не существует в природе. Даже эта твоя Демми не могла оказаться такой, какую ты ищешь. Но все девушки уверяют: «Твой поиск закончен. Остановись. Я — та, которая тебе нужна». И ты заключаешь контракт. Конечно, никто не в состоянии оправдать возложенные на него надежды, и все чертовски страдают. Ну, а Мэгги — не твой тип женщины. Кстати, почему ты не расскажешь мне о своей жене?
— Не вводи меня в искушение. Лучше налей еще чашечку.
— Какое искушение?
— Искушение? Искушение пожаловаться. Я мог бы рассказать тебе, как плохо Дениз воспитывает детей, как бросает их при малейшей возможности, как она заставила суд связать меня по рукам и ногам и науськивает адвокатов ободрать меня как липку, и прочее, и прочее. Вот такая История, Наоми. История, которая могла бы стать произведением искусства, прекрасной повестью об еще одной печальной судьбе. Гумбольдт — тот поэт — разыгрывал страницы своей Истории на глазах всего Нью-Йорка. Но такие Истории, как правило, оказываются плохим искусством. Как будут выглядеть все эти жалобы и претензии, когда душа перенесется во Вселенную и бросит взгляд назад, на юдоль земных страданий?
— Ты изменился только физически, — сказала Наоми. — А говоришь точно так же, как раньше. Что ты подразумеваешь под словами «душа перенесется во вселенную»?.. Когда я была необразованной девочкой и любила тебя, ты проверял свои идеи на мне.
— Одно время я зарабатывал себе на жизнь тем, что писал за людей воспоминания, и обнаружил, что ни один американец, добившийся успеха, никогда не совершал серьезных ошибок, ни один из них не грешил, что скрывать им абсолютно нечего, и при этом среди них нет ни одного лжеца. Они используют распространенный метод — прячутся за откровенностью, маскируя двуличие показной честностью. Человек, нанявший писателя, натаскивает его до тех пор, пока тот сам во все не поверит. Прочти автобиографию любого великого американца, Линдона Джонсона, например, и ты увидишь, с какой преданностью пишут его Историю биографы, прошедшие промывку мозгов. Множество американцев…
— Да бог с ним, с этим множеством американцев, — перебила Наоми.
Какой безмятежной казалась она здесь, в кухне, с улыбкой на губах, с полными руками, скрещенными на груди, в комнатных тапочках. Я не переставал повторять, каким блаженством было бы спать рядом с нею все эти сорок лет, и что таким образом мы могли бы победить смерть, и прочее, и прочее. Вот только сумел бы я выдержать это в действительности? По правде говоря, с каждым годом я становился все привередливее. Поэтому сейчас я чувствовал, что обязан честно ответить себе на щекотливый вопрос: смог бы я на самом деле обнимать эту увядшую Наоми и любить ее до конца? Выглядела она не очень. Биологические бури сильно потрепали ее (развивающийся дух всегда изнашивает физическое тело). И все же этот вызов я сумел бы принять. Да, сумел бы. Прежние чувства продолжали бы работать. Каждой своей молекулой она оставалась все той же Наоми. Каждая клеточка ее полных рук оставалась клеточкой прежней Наоми. Очарование ее маленьких зубок все еще трогало мое сердце. А манера растягивать слова оказывала такое же магическое действие, как и раньше. Духи Личности хорошо потрудились над нею. Я понял, что Анима, как назвал ее К. Г. Юнг, сохранилась. Та самая душа-двойник, недостающая половинка, описанная Аристофаном в «Пире".
— Так ты собираешься в Европу вместе со своей молодой подружкой? — поинтересовалась она.
Я изумился:
— Кто тебе сказал?
— Я как-то случайно столкнулась с Джорджем Свибелом.
— Хотел бы я, чтобы Джордж не трепался о моих планах на каждом углу.
— Да брось ты, мы же знаем друг друга всю жизнь.
— Слухи дойдут до Дениз.
— Думаешь, у тебя еще есть секреты от этой женщины? Да она видит сквозь стальную стену, а ты уж никак не стальная стена. Ей даже не нужно просчитывать твои намерения, достаточно представить, чего хочет от тебя эта молодая дама. Зачем ты дважды в год ездишь в Европу с этой девицей?
— Она пытается найти своего отца. Ее мать не уверена, какой из двух мужчин… А прошлой весной я ездил в Лондон по делу. И мы заодно заглянули в Париж.
— Ты, наверное, чувствуешь себя там как дома. Французы произвели тебя в рыцари. Я сохранила вырезку из газеты.
— У меня самое низшее из рыцарских званий.
— Скажи, путешествия с шикарной большой красивой куклой льстят твоему тщеславию? Как она себя чувствует среди твоих высокопоставленных европейских друзей?
— Ты знаешь, что пел Вудро Вильсон во время свадебного путешествия с Эдит Боллинг[322]? «О, прекрасная куколка!» Проводник спального вагона как-то утром видел, как он танцует и напевает.
— Вечно ты найдешь какой-нибудь этакий факт.
— А ведь он один из наших самых достойных президентов, — добавил я.
— Нет, за границей Рената не произвела фурора среди женщин. В Лондоне я повел ее на званый обед, и хозяйка нашла ее ужасно вульгарной. И совсем не из-за бежевого кружевного прозрачного платья. И не из-за макияжа, форм или энергии жизни, которую она излучает. Просто она оказалась чемпионом по боксу в компании паралитиков. Зато министр финансов пришел от Ренаты в восторг. И даже сравнил ее с одной из виденных им в Прадо женщин, удостоившихся кисти великого испанского мастера. Но дамы обошлись с нею грубо, и она потом плакала, причитая, что все дело в том, что мы не женаты.
— Держу пари, на следующий день ты накупил ей взамен великолепных нарядов на кругленькую сумму. Но каким бы ты ни был, я ужасно рада видеть тебя. Ты просто лапушка. Твой приход — настоящий бальзам на душу простой бедной женщины в летах. Выполнишь одну мою прихоть?
— Конечно, Наоми, если это в моих силах.
— Я любила тебя, но вышла замуж за обычного чикагского парня, потому что никогда толком не понимала, о чем ты говоришь. Мне ведь было только восемнадцать. Теперь, когда мне пятьдесят три, я часто спрашиваю себя, буду ли я сегодня понимать тебя лучше? Поговори со мной так, как разговариваешь со своими умными друзьями, а еще лучше — как с самим собой. Вот, например, тебе сегодня в голову приходила какая-нибудь важная мысль?