— Господин старший лейтенант, — ответил я, приняв в соответствии с уставом стойку «смирно», — мне показалось бессмысленным отпускать товарища порожняком на велосипеде, а самому плестись с багажом, который я и так уже от самого Крютеля на себе волок.
— От самого Крютеля! — повторил он с издевкой. Фельдфебель рассмеялся.
— Ничего смешного, Фишер! — рявкнул на него старший лейтенант. — Эти интеллигенты вонючие, сколько ими ни командуй, всё умников из себя корчат. После чего он повернулся ко мне: — Так вы, значит, господин старший ефрейтор, думать изволите, изволите размышлять, если я вас правильно понял, не так ли?
В Париже я настолько привык к почти цивильной манере общения, что чуть было с поклоном не ответил: «Безусловно». Но вовремя опомнился и строго по уставу отчеканил:
— Так точно!
— Вот как! А кое-чему наоборот, то есть умению отключать ваши умственные способности, вас никогда не учили?
— Никак нет! — гаркнул я. — На предыдущем месте службы от меня хотя бы изредка требовалось умение думать.
— Вот как, — заметил он озадаченно и на миг напомнил мне боксера, нарвавшегося на точный встречный удар. Но тут он вдруг просто заорал. — Вы мне здесь это бросьте, ясно? Я вас тут мигом думать отучу, слышите? Тут вся ваша интеллигентность даром не нужна, понятно?
— Так точно, — отозвался я.
— И еще зарубите себе на носу: солдат ни при каких обстоятельствах не бросает свою амуницию. — Он отвел от меня свой горящий опереточный взор, обратив его на фельдфебеля, и коротко спросил: — Ну, куда мы его засунем?
Фельдфебель извлек из ящика стола список, а старший лейтенант тем временем снова вперил в меня свое партийное око (позже я узнал, что на родине у себя он и вправду руководил партийной ячейкой). Он спросил у меня:
— Какое у вас образование? Я имею в виду, разумеется, сугубо военное.
— Пулеметчик, господин старший лейтенант, — выпалил я. — И еще телефонист.
— Еще чего! — сказал он с тихой яростью. — Телефонистов у нас хоть пруд пруди. А вот пулеметчиков всегда не хватает.
— За пополнением у нас Ларнтон на очереди, — сообщил старший фельдфебель.
— Ладно. Вот и пошлем его к господину Шеллингу. Что там у нас еще? Наряды на завтра расписаны, боеприпасы для боевых стрельб на укрепления надо доставить, ясно?
— Так точно, — ответил ротный фельдфебель.
Я распахнул дверь и принял стойку «смирно», пропуская мимо себя господина учителя. Он больше даже взглядом меня не удостоил.
— Дружище! — вскричал ротный, едва шаги командира стихли за дверью. — Да я чуть обнимать тебя не кинулся, когда по говору рейнландца услышал, землячок!
Он протянул мне руку, а я глядел ему в глаза и радовался. Тогда он кивнул на писаря, который с улыбкой наблюдал за нами.
— Это Шмидт, — пояснил он. — Шмидт хотя бы берлинец. У нас еще только несколько берлинцев, остальное всё шушера.
Я вручил писарю пакет с моими бумагами, который в Париже в нашей либеральной части собственноручно заклеил и запечатал сургучом. Покуда писарь его открывал, читал и раскладывал бумаги, фельдфебель жадно допытывал меня, когда я в последний раз был в отпуске и не проезжал ли, часом, через его родной Кёльн.
Вскоре после этого он ушел поесть, я же, оставшись с симпатичным писарем наедине, расспросил его о настроениях в роте и о службе, обменялся с ним парой скептических соображений о войне вообще и о нашем командире в частности, после чего уже четверть часа спустя тем же путем двинулся обратно. Я снова заглянул к Кадетте, снова выпил у нее пива и угостил ее сигаретой.
И только потом двинулся к аллее, которая так меня манила. Я все еще так и не видел моря, из окон канцелярии оно было загорожено лесом, к тому же там мне было не до того — сильно отвлекал светло-серый мундир старшего лейтенанта.
Но теперь-то море должно было появиться вот-вот. Дорога протискивалась между минными полями, и меня не оставляло чувство, будто я прямиком иду в западню. По обе стороны аллеи виднелись очаровательные, правда полностью заросшие, виллы, потом эти чащобы мало-помалу расступились и слева показалось большое, совершенно разоренное здание, похожее, скорее всего, на бывшую школу, и только потом я увидел широкую светлую полосу морского песка… Самой воды почти не было видно, берег в этих местах настолько пологий, что во время отлива море отходит на километры. Где-то вдали, как мне показалось, невероятно далеко, я разглядел широкий и светлый клин песчаной косы и узенькую ленточку пены, которую море так любит гнать на берег и утаскивать обратно, а уж за ней такую же узкую полоску серого цвета — воду. И больше ничего — только песок, песок и выгоревшее, тоже серое небо. На меня накатила вдруг такая тоска, будто я не на берегу моря, а в бескрайней безводной пустыне, когда же я отвел глаза от безотрадных далей, куда так опрометчиво упал мой взгляд, то вокруг себя тоже увидел лишь песок, поросшие скудной растительностью дюны, развалины каких-то явно взорванных построек и опять песок — песок без конца…
И, вопреки моим ожиданиям, ни одного бункера в поле зрения. По счастью, на гребне одной из дюн, подле перегородивших дорогу металлических ежей, виднелся часовой с винтовкой, и в его сторону вела бетонная дорожка. Я двинулся по ней. Стальная каска и ствол винтовки мало-помалу увеличивались в размерах, и когда я наконец забрался наверх, взору моему открылось странное селение. На вид оно больше всего напоминало рыбацкую деревеньку, где на ночь на просушку развесили сети. Но сети были маскировочные, они укрывали орудия и бараки — эти убогие деревянные строения были частью знаменитого Атлантического вала и летом 1943 года представляли собой весьма важный стратегический объект. Подойдя к часовому, я спросил, как мне найти лейтенанта Шеллинга, тот равнодушно махнул в сторону барака, стоявшего поодаль чуть выше, но прежде чем я до этого барака дошел, успел крикнуть мне в спину:
— Вообще-то он старший лейтенант, приятель, смотри, не ляпни!
— Что? — переспросил я.
— Он старший лейтенант. Ему это, правда, все равно, но он старший. Лучше тебе об этом знать.
Старший лейтенант — и всего лишь командир взвода; я был крайне удивлен. В сорок третьем, когда офицеров не хватало уже катастрофически, как хлеба в голодуху, тут было чему удивляться. С этим жалким укрепленным пунктом на худой конец мог управиться и фельдфебель, и вдруг на тебе — старший лейтенант.
Первым, кого я увидел, войдя в барак, оказался Вилли. Он был в одиночестве и читал письмо.
— А-а! — обрадовался он. — Тебя, значит, к нам определили?
— Да.
Вилли отложил письмо, подсунув его под телефонный аппарат: он сидел у открытого окна, в которое со стороны моря тянуло легким сквознячком.
— Посмотрим, — сказал Вилли, — примет ли тебя господин старший лейтенант.
Он постучал в дверь, кто-то крикнул оттуда, как мне показалось, неохотно: «Войдите!», Вилли открыл дверь и доложил куда-то почти в кромешную тьму о моем прибытии. В ответ надтреснутый голос произнес:
— Хорошо, пусть войдет.
Я вошел и притворил за собой дверь.
Окно было занавешено, я смутно разглядел койку и чью-то серую долговязую фигуру на ней, шкаф-пенал, стол и несколько совсем уж неразличимых картин по стенам.
Я ощутил неизъяснимое блаженство оттого, что человек этот при моем появлении тотчас же встал. Вам-то это, наверно, покажется мелочью, но поверьте, когда вы много лет отбарабанили в этой армии простым солдатам и постоянно имели дело с так называемыми старшими по званию, у вас развивается обостренная чуткость к человеческому обхождению. Знай вы, как ведут себя иные из ваших знакомых — мне-то для этого достаточно подумать о своих, какой-нибудь вполне приятный молодой человек, в котором вы не предполагали ровным счетом ничего дурного, знали бы вы, что он вытворяет, что позволяет себе, имея дело с так называемыми подчиненными, — знай вы об этом, вы бы, глядя на него, просто сгорели от стыда…
За пять лет моей армейской службы Ваш брат был первым встреченным мной офицером, о котором я твердо могу сказать: он поразительно тонко чувствовал грань между приказом и унижением и, как и подобает настоящему командиру, никогда эту грань не переступал. Боюсь, Вам куда лучше знаком противоположный тип, все эти «идеологически выдержанные» долдоны, бескультурные, заурядные, несведущие даже в своем офицерском, не говоря уж о нелегком солдатском, ремесле, жалкие лейтенантишки, чей авторитет держится только на звездочках погон да еще, не в последнюю очередь, на блеске дорогих офицерских сапог. А о демоническом всемогуществе мундира Вам красноречивее всего скажет тот факт, что вся наша гигантская армия только на эту идиотскую иерархию чинов и опиралась, ибо все иные ценности, пресловутая «идея», вокруг которой поначалу было столько шума и трескотни, уже задолго до сорок третьего обнаружила свое полное ничтожество и пустоту, как сдувшаяся оболочка балаганного воздушного шара, безжалостно затоптанная в воскресный день на базарной площади.
Попытайтесь-ка вообразить себе кого-нибудь из ровесников, из однокашников Вашего брата — забудем пока что Шнекера, — говорю Вам, возьмите любого, по мне так и разлюбезного молодого человека, который везде и всюду будет вести себя прилично, даже безукоризненно, и я Вам скажу: «А в казарме он свинья!» А ведь эта армия тащила за собой свои казармы по всей Европе…
Таким был Икс, и таким же был Игрек. Тот самый Икс, который, горюя сегодня о своей пока что столь незадавшейся карьере, глушит обиду дымком американских сигарет и дымкой смутных политических чаяний, но тем не менее регулярно встречается со своими бывшими товарищами по оружию, дабы вместе предаваться сладостным воспоминаниям о том, «как мы им показали». И тот самый Игрек, что ожесточенно готовится сейчас стать прокурором или школьным учителем, то есть овладеть профессией, которая дает возможность вволю, как над солдатами, поизмываться над другими беззащитными — над стариками или детьми.