Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Почему я стал символистом...

ModernLib.Net / Публицистика / Белый Андрей / Почему я стал символистом... - Чтение (стр. 8)
Автор: Белый Андрей
Жанр: Публицистика

 

 


ф. а.»о правде, а не правда о «В. ф. а.». Между тем в западном «А. о.»постоянно надо подымать предостерегающие напоминания, что сама «антропософия»гласит о правде, а не «правда»гласит об антропософии, понимаемой обществом, т. е. «советом»этого О-ва; без таких оговорок могут случаться казусы: правда мира зависит от состояния мозговых клеточек очередного председателя, д-ра Унгера, Юли, Стеффена, мадам Штейнер или?— кого еще?
      До отъезда за границу в 21-м году я работал в «В. ф. а.»;и в этой работе забывал ужасные тучи сомнений, нависавшие надо мною и над моей личной жизнью:

15

      Может быть… здесь мне и ставить точку, потому что нет еще слов к оформлению последнего семилетия?
      Постараюсь все же дать не формулу, а лишь импрессию этого периода моих устремлений.
      В 21 году я ехал в Дорнах; я нес серию неразрешенных в 1916 году вопросов об «А. о.»,его людях, его быте, о себе в нем и, во-вторых, 1) серию вопросов об антропософии в России, как поданных действительною жизнью, 2) о себе в этой жизни, 3) и о ряде людей, кружков, организаций, облекавших меня доверием как русского писателя и общественного деятеля; хотя бы антропософу и председателю «В. ф. а.»есть о чем поделиться с советом «А. о.», и как с деятелями «А. о.»; о своих личных, слишком личных вопросах, как они ни казались важными (хотя бы вопрос о медитациях, моем «опыте»и т. д.), я думал не слишком пристально, ибо жить личной жизнью в России я отвыкал; наша личная жизнь чаще всего определялась термином не: неели, неспали, неимели тепла, денег, удовольствий, помещений, здоровья и т. д.; но это небыло предметом слезливых жалоб, потому что громадное «да»осмысленно-духовной жизни с радостью преодолевало все эти «не». Не с «не», а с «да»(и большим) появился на Западе я; наконец я знал: в разрезе личной жизни на Западе мне предстоит хирургическая операция, к которой с 19 года я был вполне готов; не она главным образомволновала; волновала всяческая «социальность»;с невероятным усилием два с половиной года я добивался условий отъезда для разрешения своих «социальных»тем вопреки личной грусти: оставить друзей, близких, мать, любимую работу в «В. ф. а.»в Ленинграде и в «ломоносовской группе»в Москве.
      Что я встретил.
      Здесь… пауза.
      Мороз продирает по коже при воспоминании битком набитого зала в 3000 человек, куда я попал в первый день приезда в Берлин и где встретился с «близкими»некогда мне, и с рядом старых знакомств, и с «дорнахцами»,и со Штейнером. Все «социальное»,копимое 5-летием, тогда именно рухнуло; началось ? «это».
       «Это»? ужасающая импрессия; пахнет ? странно; сладковато, приторно, ни явно дурно, ни явно хорошо; что это ? вонь или парфюмерия? Так спрашивал я себя 21 год назад в бытность студентом-распорядителем концерта, нюхая свои надушенные белые перчатки и вдруг поняв: пахнет трупом (я в этот день работал в анатомическом театре: духи и мыло не вытравили запаха мертвецкой); тогда же, 21 год назад, я понял, что запах чистого трупа куда приятнее запаха надушенного трупа. Волна непреодолимого отвращения поднялась во мне, и я как бы лишился сознания… на два года, инстинктивно протянувшись к спасительному нашатырному спирту, но ошибочно схватив… винный спирт.
      Тот факт, что многие западные друзья по стародавней привычке встретили во мне «нашего вахтера»,наивного «сверх-глупца»,лысого «бэби», ? не тот факт меня сразил; и не то, что я был в иные дни облеплен бесплатными руководителями, обрадовавшимися случаю, как и 9 лет назад, мне сообщить, что человек состоит из 7 принципов (идя в старую муравьиную кучу; жди старых муравьиных замашек); не удивительная мелкость социальных интересов после России расшибла (в России мы решали вопрос о том, что есть «общество»как таковое самою жизнью, являющеюся катастрофой всех обществ, а тут волновались: какой-то «пасторик»написал какую-то «статеечку»против Штейнера; и ею потрясались, как… мировым переворотом; не чванство расшибло («У нас такие-то ораторы», «Я и сам рэднер,только что работавший в группе рэднеров»); не милые сплетни иных из «милых»друзей о том, что я стал большевиком и вступил в сделку с совестью (и это за пятилетнюю работу во «славу антропософии»в условиях, от которых лопнула бы не одна «антропософская знаменитость»Запада), и не чудовищная душевная черствость некогда близкой души, оправдываемая разве что каталепсией сознания, и не неумение иных русскихне только антропософски ворочить мозгами, а просто передать лекции Штейнера, мной не слышанные, и не многие другие подобные «прелести»,мгновенно меня обступившие, меня доконали; между прочим ? я мог думать, что мне нарочно устраивали засаду из гадостей вплоть до… невозможности после пяти лет получить свидание с Штейнером, к которому я 2 1/2 года вырывался.
      Расплющило «это»:импрессия припаха (вероятно, под фасадом пышных учреждений и прочих культур в пятилетии моего отсутствия развивались мощные гнилостности); дорогие русские друзья, не требуйте от меня рационального объяснения в том, что ? не каприз (от капризов в обморок не падают); вспомните только мою верность антропософии и Рудольфу Штейнеру; она в том, как я вел себя под флагом антропософии в 1916 ? 21 годах; она в том, что, вернувшись в Россию в 1928 году, я молчал как могила;и лишь через пять лет проверки себя в антропософии в эпоху 1912 ? 16 годов; 1916 ? 21 годов, 1921 ? 23 годов через «да»антропософии Штейнеру, ? утверждаю решительно: 19 ноября 1921 года со мной случился обморок от запаха,мной услышанного; длился ? 2 года в Берлине; 2 года в России я медленно выздоравливал от него.
      Заговорил же о нем, когда стал здоров.
      Думаю: отвратительность его в том, что он ? смесь: трупа и духов; то есть в нем ? разложение аромата ангельской жизни в трупе буржуазного Запада, если не претензия трупа: притереться ароматом ангельской жизни.
      Четыре года в нем разлагался мой социальный импульс; в условиях моего состояния сознания, разумеется, падали все намерения, серии вопросов, свидания; самому Штейнеру, спросившему меня: «Ну, ? как дела?», ? я мог лишь ответить с гримасою сокращения лицевых мускулов под приятную улыбку: «Трудности с жилищным отделом». Этим и ограничился в 1921 году пять лет лелеемый и нужный мне всячески разговор.
      Думаю: «запах»? та же «эсотерическая общественность».
      Далее ? мое письмо к мадам Штейнер, пытающееся прилично оформить необходимость мне в этот период стоять вдали от деятелей «А. о.» (пока!);но мадам Штейнер, русская немка, в тридцатилетии своего отрыва от русского языка этот язык, вероятно, забыла, потому что она прочла мое письмо как уход от антропософии и Рудольфа Штейнера; к вороху гадостей присоединяя новую для меня и весьма обидную гадость; что я Штейнеру верен, гарантия ? моя пятилетняя русская жизнь; в ней я привык быть «верным»в деле, а не в доставании себе удостоверительных писем; неужели мадам Штейнер полагала, что я буду бегать за ней вприпрыжку с удостоверительными, меня унижающими карточками: хамом, лакеем, вставшей на задние лапки собачкою, ждущей наград, ? я не был; и не собирался сделаться. Такое понимание моего письма — пощечина мне.
      Что я никуда не ушел и уходить не собирался, я доказал своим пребыванием в членах, своей отдачей книг в антропософское издательство по просьбе председателя, Юли, и даже своей статьей в «Ди драй».А бегать за мадам Штейнер с унизительными уверениями в «верности»и «преданности»я не мог; да и не был я в состоянии заниматься такими делами: я был болен.
      Тогда новая клевета возводится на меня: я-де написал пасквиль на Рудольфа Штейнера «Доктор Доннер»(тема романа, изображающего католического иезуита, направленная против традиций церковности); клевете верят!
      Как эти люди не понимали, что системой клеветы и требованием стать на задние лапки меня, пришедшего к антропософии из бунта, меня, из порыва любви готового в иные минуты преклониться и перед «личностью»Штейнера, ? призыв «стать на колени»мог только побудить к восклицанию:
      ? «Послушайте, а где ? хлыст?»
      И непроизвольный хлыстмоей болезни ? вино и фокстрот, ? думается мне, были реакцией не на личные «трагедии»,а на «запах»,имеющий претензию поставить… на колени… меня!
      Сперва вызвать обморок, а потом воспользоваться обморочным состоянием человека для сплетения о нем всяких легенд ? это уже вонь без аромата или «эсотерическая общественность»в стадии «инквизиции».
      Внешне прибавлю, что в период моего берлинского обморока я еще должен был 1) зарабатывать хлеб, 2) вести журнал, 3) написать три тома «Начала века»,4) организовывать отделение «В. ф. а.»,5) организовывать «Дом искусства».Все это проделывал я в сплошном бреду; все это способствовало не выздоровлению, но ? углублению болезни.
      Болезнь же ? от любви, униженной и растоптанной звериною мордою «Общества».
      Ни одного ласкового антропософского слова за это время; ни одного просто человеческого порыва со стороны «членов общества»; два года жизни в пустыне, переполненной эмигрантами и вообще довольными лицами антропософских врагов, видящих мое страдание и потирающих руки от радости, что западные антропософы в отношении к «Андрею Белому» поступили… свински; все же это видели без моих жалоб (я не жаловался, а ? плясал фокстрот); этого не видели лишь западные друзья; они видели: вернулся «вахтер»Бугаев; и ? скрылся куда-то.
      Если бы не дружеская, ласковая антропософская поддержка из Москвы в лице К. Н. Васильевой, приехавшей в Берлин в 1923 году и разделившей мои истинные думы, мне не вернуться бы… даже к антропософии: антропософия без антропософов… слишком для меня… Прекрасная Дама; увидев Антропософию в человеческом сердечном порыве, я сказал себе: Антропософия… все же… есть.
      Я не доехал до… Дорнаха, куда выехал к… Антропософии; Антропософия настигла меня все еще в Берлине, но… из… Москвы.
      Перед этим ? пожар «Гетеанума»,который и я строил с символическим жестом: отдачи жизни! Воспринял пожар и трагически, и… симптоматически: не только трагически.
      Второю поддержкой, дающей надежду в то время, что я смогу стряхнуть свой паралич, был удар грома по трупу общества, или слова Штейнера в 23 году о том, что аппарат этого общества ? труп; тогда я, сорвавшись с одра, заткнувши рот, чтобы не услышать «вони»,бросаюсь в Штутгарт, наперерез тому, что меня механически отделило от Штейнера, и имею свидание-прощание с ним, много мне разрешившее в будущих годах моей кучинской жизни; в нем ? заря нового расцвета Антропософии в моей душе, но уже… без… морды «Общества»,с которым все счеты кончены.
      Не я их кончал.
      Кончила их героическая кончина Рудольфа Штейнера (в день нашего прощания с ним, 30 марта); 30 марта 1923 года я поклонился человеку, давшему мне столько, и зная, что еду в Россию и его не увижу ? долго; 30 марта 1925 года его не стало; мое «долго»стало дольше, чем я думал.
      Смерть ? здесь; победа ? там. Но не «Обществу»гордиться победою; ему лучше следует вникнуть в причину смерти; ведь эта смерть совпадает с жертвенным вступлением Рудольфа Штейнера… в недра общества: Рудольф Штейнер вступал в «Общество», как в свой физический гроб.

16

      До чего символична жизнь!
      В 1915 году в Дорнахе я видел во сне пожар «Гетеанума»;самое неприятное в этом сне: пожар был ? не без меня;несколько позднее передавалось в обществе, будто доктор сказал, что «Гетеанум»,постояв лет 70, сгорит; не знаю, насколько «россказни»соответствовали действительности; в 1922 году (весной, летом, осенью), размышляя об ужасе, стрясшимся надо мною, ловил я на мысли себя: «Гетеанум»,ставший кумиром, раздавил души многих строителей; угрожающе срывалось с души: «Не сотвори себе кумира». И опять проносился в душе пожар «Гетеанума»;и душа как бы говорила: «Если б этой жертвою вернулся к нам Дух жизни, то…» Далее я не мыслил. А 31 декабря 1922 года он загорелся; и горел 1 января 1923 года. Таки сгорел!
      В минуты пожара я был в Сарове (под Берлином) у Горького; мы сидели в бумажных колпаках (немецкий обычай) и благодушно беседовали; комната была увешана цветною бумагой; вдруг ? все вспыхнуло: огонь объял комнату; бумага, сгорев, не подожгла ничего; странно-веселый вспых соответствовал какому-то душевному вспыху; мелькнуло какое-то будущее (в то время «Гетеанум»пылал); я вернулся 3 января в Берлин; и там узнал о пожаре.
      С «Гетеанумом»сгорел принцип «эсотерической общественности», общество было трупом; мне было ясно: Штейнер ? нужен; антропософия ? нужна; «Общество»? нет.
      И как знак этой моей мысли мне было узнание о закрытии властью «Русского Антропософского о-ва»;стало и грустно, и… радостно; в России «А. о.» не должно быть;судьбы антропософии здесь ? иные; антропософия должна оросить людей, как влага сухую почву; и не остаться на поверхности, как «Общество», или кличка, или даже, может быть, слово; питающая землю влага не видна на поверхности земли: она ? сама сырая земля; земля, орошенная, произрастает: зеленью и цветами.
      Антропософия в России, или новая культура жизни (тогда зачем бляха с аляповатым штампом «антропософ»), или ? ничто. Хорошо, что нет в России ни членов, ни «Общества».
      Немного осталось сказать: отмечу несколько фактов.
      Уезжая из России в 1921 году (в октябре), я стал предметом «фетирований»,меня озадачивших; для «фетирования»не было никаких предлогов: ни юбилея, ни ? какого-либо поступка моего; поскольку в проводах меня выражалась сердечность и доброе отношение ко мне, я был глубоко тронут; меня провожали речами на публичном собрании «В. ф. а.»,где дрогнуло сердце от слов какого-то мне не известного юноши («вольфильца»): «Белый, когда вам станет страшно на Западе, вспомните, что мы, в России, всегда с вами, вас любим; и вам станет легче». Слова юноши оказались пророческими; через 2 месяца панический ужас стал охватывать меня; и я вспоминал слова, что меня домалюбят; в Берлине ? никто меня не любил: ни антропософы, ни эмигранты; злословили о моих несчастьях, радовались, что западные антропософы ? свиньи, а Андрей Белый, хи-хи, ? интересно! Но и этот интерес был непродолжителен; скоро я стал просто «бывшим».
      Меня провожал и тесный кружок «Вольфилы»;в Москве мне устроили в «Союзе писателей»форменный юбилей с профессорскими речами о моих «крупных»заслугах; устроили собрание (интимное) от организаций, в которых я работал в Москве; хорошие, теплые слова я услышал и от пролетарских писателей.
      Я и не подозревал, что в этом импровизированном юбилее были похороны, потому что в день 25-летия со дня выхода первой книги (в 27-м году) несколько друзей боялись собраться, чтобы собрание не носило оттенка общественного, ибо в месте «общественность»и «Андрей Белый»стоял только безвестный могильный крест. Я вернулся в свою «могилу»в 1923 году, в октябре: в «могилу»,в которую меня уложил Троцкий, за ним последователи Троцкого, за ними все критики и все «истинно живые»писатели; даже «фетировавшие»меня в 1921 году странно обходили меня, опустив глаза; «крупные»заслуги мои оказались настолько препятствием к общению со мною, что самое появление мое в общественных местах напоминало скандал, ибо «трупы»не появляются, но гниют.
      Я был «живой труп»; «В. ф. а.»? закрыта; «А. о.»? закрыто; журналы ? закрыты для меня; издательства закрыты для меня; был момент, когда мелькнула странная картина меня, стоящего на Арбате…с протянутой рукою: «Подайте бывшему писателю».
      Так ? не случилось.
      Весь сыр-бор оттого, что я ? «антропософ».
      И тут вспомнилась мне другая картина ? в Берлине, когда «русский писатель, имеющий крупные заслуги, по уверению некоторых русских критиков, но приемлющий революцию»? оглядывался с таким точно выражением, с каким оглядывался «антропософ»в «С. С. С. Р.».
      Но как я молчал на Западе о специальных трудностях быть «русским антропософом»в России, так же молчал я теперь перед бывшими членами русского «А. о.»о подлинных причинах моего обморока на Западе; молчал до 1928 года, до этого моего «взгляда и нечто».
      В этом молчаниисказался мне исконно ведомый лейтмотив моей судьбы.
      Уйдя из Москвы, я два года просидел на замоскворецком заводе, служившем мне скорее одром болезни, которую медленно я преодолевал; а с 25 года переселился в Кучино, место всяческого выздоровления: оздоровления физического, морального, душевно-духовного, оздоровления интересов и чтения; помимо других работ здесь я набросал черновой эскиз недоработанной книги «История становления самопознающей души»(я его доработаю, когда жизнь позволит); эта книга ? студенческий семинарий над несколькими мыслями Рудольфа Штейнера, взятыми в разрезе моей мысли, куда мысли о символизме,конечно, вошли; здесь, в Кучине, я записывал сырье моих воспоминаний о личности покойного Рудольфа Штейнера (жизнь не позволяет их доработать); но ни в книге, ни в «воспоминаниях»нет следа о лично перенесенном мной в «Обществе».
      Лишь после слов любви к Штейнеру и глав о том, что я не переставал быть антропософом, я позволил себе закрепить и эти воспоминания, исходя из мысли, что говорить о свете там, где есть и тень, ? все же: ложь; и говорить восторженно о других, постоянно преумаляя себя, может быть, полезно как упражнение в смирении, но не всегда полезно для правды.
      Почему до этих заметок я молчал о многом?
      Я хотел, чтобы в годах молчания отстоялась правда,отделяясь как от субъективного, слишком субъективного, так и от объективного, слишком объективного; мое слишком субъективное ? крик от боли: и оттого ? стиснуты зубы; мое слишком объективное ? впадение в трафарет антропософского благополучия в разговорах о западном обществе и об антропософах из боязни, что острая боль вырвет слишком жаркие, головокружительные слова.
      Надо говорить правду,прослеживая ее в ее индивидуальном восстании (ни «объективно», ни «субъективно»), а это ? трудно; этого не умею я еще и сейчас.
      Но яучусь этому.
      Еще замечания о себе, слишком себе, в эпоху моей жизни среди друзей в 1923 ? 1925 годах.
      В эти годы я отчаянно взвинчивал себя на стиль бодрости с другими, не ощущая в себе этой бодрости; я не хотел своими «горями»гасить свет в других; и так уже слишком часто мы ? «гасильники»;и наконец: чаще всего встречаешься ни с абсолютно чужими, ни с абсолютно «своими»(с теми и с другими легче); встречаешься со средними, держась в среднем; а это среднее ? самое ужасное, непроизвольное «мимикри»;мое среднее указанных лет ? ужасно форсированная бодрость от ужасной выкачанности сил; ведь антропософский зажим рта о себе ? длинная вереница лет при отчаянной всяческой работе, в круг которой годы входило задание: бодрить других.
      В 1923-1925 годах мне было душно не раз ? именно с теми из антропософов, с которыми у меня ?— «средние»отношения; да и кроме того: иные из «средних»друзей оказывают мне странное, порой тяготящее меня внимание, рассматривая «Бориса Николаевича»как аппарат, выкидывающий слова, книги, лекции, курсы… в пустоту молчания, между тем как «Борис Николаевич»,идя к людям, ищет не аудитории, а сердечной, конкретной, социальной связи и, не видя в ответ на биение своего сердца никакого биения, уже механически начинает сотрясением воздуха (прямо скажу, ? из «отчаяния») наполнять вокруг него растущую пустоту с этим его постоянно удручающим «ни да, ни нет»? на мысли, чувства, волнения.
      Я ушел в Кучино прочистить свою душу, заштампованную, как паспортная книжка, проездными визами всех коллективов, с которыми я работал; каждая виза ? штамп той или иной горечи, того или иного непонимания.
      Трудно работать из непонимания в непонимание; непонимание росло во мне: непониманием других меня; но в этом непонимании медленно вызрело мое понимание «Общества»как такового (всякого!); оно и есть ? «непонимание»само; оно ? до такой степени мне стало понятным в своей непонятности, что я вижу: люди, живущие, главным образом, «общественной жизнью»,часто самое непонимание себя и других возводят в канон этого непонимания; в них уже нет не только представлений о том, что есть подлинный социальный ритм, но и нет подозрений, что «нечто такое»может существовать в мире; и ? потому: они проваливают всякую возможность социальной «мистерии»,если они волят ее; они проваливают самый социальный вопрос, строя пародию на него в «общем обществе»;в нем же проваливают свои мысли, чувства и импульсы.
      Все фальшиво, насквозь фальшиво ? там, где начинает действовать принцип «общества»; потому что принцип «общих»понятий, которые «частны»в их методологической структуре, т. е. партийны; партийный человекесть дробь человека, иль ? антропоид,аптекарский фабрикат из разных вытяжек человека (мозгового фосфора, семянных желез и т. д.).
      Только в раскрепощающем ритме, в вольном ветре освобождения, в робком намеке ? «ассоциация»? встает недостигнутый горизонт новой «общинной»жизни, которого в «обществе»нет и быть не может.
      Слово «община»беру я как знак, символ, а не в его корневом и ужасном смысле ( «общ.»); «общее»в живой социальной организации, никому не принадлежа, ? бежит, струится, сливается, и вновь разбивается, ни мгновения не оставаясь равным себе; «общее»моей общины ? никогда не «обще», но социал-индивидуально; так о нем говорят символы апостола Павла, эмблемы Штейнера, знаки высших математических дисциплин: язык математики, теории знания, искусства, символов религии, биение подлинного социального ритма никогда не говорят о таком «общем»,которое появляется, искажая эмблемы, как скоро начинает действовать в нас наш склероз: склероз «общественности»с его звездой ? Государством.
      Сколько раз это было сказано; но все сказанное «обществом»распято: во веки веков.
      Даже я, относительно свободный, упал в обморок, когда увидел, до какой степени я жил в «обществе».
       «Храм»этого общества был сожжен в моей душе приблизительно в эпоху пожара «Гетеанума»; железобетонная мемория стоит на этом месте: «Memento mori!» А знак «Гетеанума»я приподнял над душой моей в октябре 1913 года после курса Штейнера «Пятое Евангелие». Храм души моей стоял на норвежских высотах; и увиделся ясно в местах перевала горного хребта, у ледников, откуда впоследствии взят камень для куполов сгоревшего храма; даже так взятый каменьне смог быть куполом, потому что камень ? подножие, и нельзя себя под ним хоронить; купол один ? небо.
      А я…
      Я ? пошел в Дорнах: себя завалить камнем; камень склепа, или молчание моих лет о том, что угнетало меня (1916 ? 1921 годов), все равно стал криком, но… криком «бунта»; и… камень упал.
      В 1913 году я известил письмом Штейнера о принятом решении; и о новом решении моем 1921 года Штейнер был извещен письмом; он ? молчал: и в 1913 году, и в 1921 году; об «этом»мы не говорили; но мы оба знали об «этом».
      Мы говорили много: до, во время и после (уже в 1923 году); стало быть, не вопрос о камне был главный вопрос; не он соединил меня с Доктором.
      Запах духов, смешанный с разложением, ? ложный «донкихотизм»,крест и терн, но без роз и зорь Духа; я видел в других, принявших путь, ужасное перерождение в них так повеленной жертвы; жертва ? была не принята; и эти другие (я ? знаю их) душевно окаменели: от так понятой ихжертвы; она была ? в пустоту. Жертва была ? представлением о жертве в неправильной медитации; и отсюда ? рост сырого подземелья: запах плесени, черви, ? механизация коллектива, или ? установка гигантской душечерпательной машины, проводящей душевную жизнь в «общий», но от всего закупоренный бак. При этой неправильной системе себя связания с механизмом «Общества»менее активные, менее умные, менее горячие не только не рискуют, но даже теплеют «чуть-чуть»за счет жарких и умных; а те ? разрываются, откуда картина бесплодных бунтов, катастроф, до… героических смертей.
      Героически сгорели: София Штинде, Христиан Моргенштерн, и пусто бунтовали: Эллис, Поольман, Энглерт, Геш, Шпренгель, Минцлова, ? сколькие?
      А «бак»? молчал; и сияющее благополучие осеняло средних и теплых.
      «О, если бы ты был холоден или горяч» (Откровение).
      Мой «запах трупа»? узнание всей бесплодицы моих 9-летних горений в «Обществе»;но как, зная «Общество», я мог гореть? Меня подвела иезуитская фальшь: «эсотерическая общественность»!
      Я отдал жизнь письмом 1913 года; мне подарили ? «вахтера»;я отдал силы в работе эпохи 1916 ? 1921 годов, мне подарили ? «большевика»и «предателя»(клевета о романе «Доктор Доннер»); я сказал: «Возьмите всего меня»; мне ответили: «Мало, давай и жену свою». Отдал ? сказали: «Иди на все четыре стороны; ты отдал все и больше не нужен нам». О моих медитативных работах раз выразился Штейнер: «Ваши интуиции совершенно верны» («интуиции»об ангельских иерархиях, включая… Престолов); и тем не менее я со всеми этими «интуициями»шел в герметически закупоренный бак: они были в «Обществе»не реальны; реальна в «Обществе»была работа «вахтера».
      И «интуиции»? сгорели: я никогда не вспоминал о них с 1915 года.
      Для кого? И для чего?
      Громадный купол стоял; новый «синтез»готовился; и потому, что он был «синтезом», он не стал «символом».Синтез заговорил многоустыми «Рэднерами»в многочисленных городах Германии: и богато, и пышно!
      Но ? «Символы не говорят: они молча кивают».
      Ничто не «кивнуло»мне.
       «Кивнул»? Рудольф Штейнер.
      Но ? при чем… «Общество»?
      Говорю образами и притчами, потому что не все еще печати сняты мной с еще опечатанной мудрости; еще намек ? не прогляден; и не все трупные пелены сброшены с выходящего из гроба.

17

      Мне не раз говорили: «Неужели вы не могли обойтись без ужасной сцены истязания в вашем последнем романе; она ? жестока».
      Теперь, когда и роман позади, отвечу на эти слова правдивым ответом,который мне до сих пор было стыдно произнести вслух; сцена истязаний профессора ? лишь объективизация в образе, вставшем передо мною, того, что сидело во мне, с чем я был соединен; эти истязанияво мне разыгрывались; мне казалось в Берлине, что меня истязают;с переживаниями 1922 года связывались переживания вереницы лет: от детских напраслин, через «дурачка»,через «безумца»стихотворения 1904 года, через «Затерзали пророка полей»(из стихотворения 1907 года), через «обвиненного»в чем-то Метнером, через «темную личность»антропософских сплетен 1915 года, через «бывшего человека»1921 года тянулась, усиливаясь, меня терзающая нота; и в 1922 году воскликнулось: за что терзает меня?Я бегал в цоссенских полях, переживая муки, которым не было ни образа, ни названия и которые тщетно силился я угасить в вине; а когда мука стала отделяться от меня, то образ меня самого встал передо мною; и на бумагу полились фразы:
      «Висел затемнелой своей головою, с запеками крови…; и ? мучился немо оскаленный рот. И казалось, что он перманентно давился заглотанной тряпкою, ? грязной и пыльной».
      Или:
      «В диком безумии взгляда ? безумия не было; но была ? твердость: отчета потребовать: на основании какого закона возникла такая вертучка миров, где… глаза выжигают».
      Или:
      «Этот взгляд одноокий… подмигивал мимоидущим: „Я знаю, ? не можешь за мною идти: я иду по дороге, которой еще не ходили“».
      Так я себя переживал в Цоссене 1922 года, когда писал книгу стихов. И на вопрос, отчего так жестоко я обошелся с профессором, я ответил бы: «Отчего так жестоко со мной обошлась жизнь?»
      Вскоре я стал плясать фокстрот: невропатолог мне прописал максимум движений, а учительниц… эвритмии… при мне не было: где они были со своей «хейль-эвритри»? Спасибо и аритмии: движения рук и ног помогли.
      Невропатолог был прав.

18

      Тот мировоззрительный строй, который искал я некогда уплотнить и в систему,не имел ничего общего с обычным пониманием символизма1) у русской публики, разумеющей под символизмом ей самой неясный «модернизм»,2) у французских символистов, ратовавших за школочку, 3) у ряда мыслителей, подставлявших сюда лишь рационалистический синтетизм, отчего «гегелианство»вылуплялось опять и опять со всеми ветхими ошибками, имеющими место.
      Эти свои коррективы к неправильному пониманию символизма 1) как мистики, 2) как эмпиризма, 3) как синтетизма, 4) как эмблематизма (рационализма) я всю жизнь выговаривал с достаточной внятностью, натыкавшейся на косность укоренившихся привычек понимать в мысли слова, только слова, да еще в их неправильном терминологическом взятии; даже Штейнер в полемике с рационализмом бросался фразами вроде: «Только символ, а не действительность». Помнится: раз после одной из таких фраз я вскричал на всю аудиторию, что я никогда не понимал понятия «символа»так и что в России всякий газетчик освоился с истиной, что символ ? не аллегория; меня дергали за рукав (разумеется, ? русские «друзья»), не понимавшие, что этим вскриком, бросаемым Штейнеру, я защищал принцип жизни своей по весьма и весьма веским мотивам; добрая немецкая дама (графиня Калькрейт), сидевшая рядом, сказала «друзьям»:«Оставьте, это у него от погоды: упал барометр».

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9