Новая культура несовместима с традицией
«орденства»;и антропософы сознают это (хотя бы на кончике языка); как же они не осознали, что
«община»общества или даже
«школа»внутри общества (такого, а не иного) есть
нонсенс, неспроста Штейнер в 1914 году некогда бывшие организации подобного рода пресек; они-то порождали худший вид общества в плохом самом по себе обществе, ибо общество, как таковое, всегда ?
плохое общество: так называемая
«эсотерическая общественность»,накоплявшая запас миазмов от 1904 года до 1915 года внутри коллектива, сгруппированного вокруг Штейнера, была им разоблачена в 1915 году, в Дорнахе. Надо было лишь сделать вывод: данные разоблачения имеют место не только относительно искажения основ подлиного
«эсотеризма»и
«братства»в данном случае, а во всяком случае, когда внутри общества слагаются ритмы
«общины»и общество, внутри которого растет ритм, этот ритм монополизирует себе, вместо того чтобы отдать его миру, а себя увидеть умирающим в земле зерном, восстающим под небо ? сперва колосом, потом кучкой колосьев, потом ? бескрайнею нивою; неужели для ветром зыблемой нивы нужен штамп, что эта нива произошла от зерна, лежавшего в амбаре Сидора Карпова.
После смерти Рудольфа Штейнера
«А. о.», собравшее тысячи членов разноустремленных бытов, классов, культур,
«обществ», не может не стать на распутье: один путь ? общество обобществляет антропософию; это значит: создается пустой синтез, ведущий к абстрактной догме; и ? к традиции догмы; другой путь ? разбитие каркаса
«единства»,разрыв
«А. о.»в энном роде
«обществ»,с одной стороны, высасывающих из целого антропософии для себя элементы ее и, с другой стороны, всасываемых в антропософии чуждые культуры; антропософия в
«антропософиях»католицизируема, протестантизируема, снобизируема; она может стать чем угодно: и новой мелопластической школой с учреждениями, здесь растушими и антрофирующими, например, столь неатрофируемую теорию знания; она может стать
«Обществом новых идей в химии»и т. д. В тех и других ориентациях на периферию (культурного доминиона) ее центр обречен стать пустою схоластикой, гетерогенно привлекаемой к доминиону, им влачимой, как атавистический хвостик; судьба такого хвостика ? утратиться.
Антропософия в
«антропософиях» ? «христианство»в друг друга грызущих сектах.
Такова она в судьбе
«общества», и только
«общества»,если живые индивидуумы, проводящие импульс новой культуры, вовремя не захотят увидеть, какой яд они приняли под формой
«обществса»,которое в условиях мировой государственности ? переполненный лептонами труп; я говорю об
«обществе», как таковом: всяком;
«эсотерическая общественность»общества антропософов ? не противоядие, а ? иная форма разложения; и, по-моему, ? наиболее тяжелая.
Лучшая форма смерти
«А. о.»? открытая, честная борьба за понимание антропософского импульса без утопий о каком-то возможном примирении всей противоречивости устремлений ее живых членов; ведь осуществление этих
утопийвозможно в одной только форме: в форме епископского жезла, ведущего к епископату, вынужденного из себя поздней выдавить
папу;цезаро-папизм есть тип государственности; другой тип ? государственный социализм; третьего типа государства ? нет: буржуазное государство есть лишь фаза, ведущая к перерождению либо в католицизм, либо в социализм.
В будущей схватке государств расплющится самый импульс антропософии, понятый как
«общественность». Чего не хватает живым членам
«А. о.»для осознания этой простой истины.
Не хватает подлинного живого понимания конкретного монизма, как плюро-дуо-монизма, ведущего к исканию даже не сюнархии, а к изучению ритмов социальной сюн-ритмии или сюн-эргии (от слова
«эргон»или
«дело»); но сюн-эргия и есть
«сюм-болия»,или тот символизм, над которым работала моя мысль; не стою за слово в принципе тройственности (Символ ? символизм ? символизация), стою за
«дух»новой культуры, не связанный с ним; пусть сам Штейнер понимал символ как
«только аллегорию»;такое понимание ? случайность терминологического оформления; но для меня ясно, что при таком оформлении мы будем искать другого слова к
соединениюв целое; и придем к
синтезу;а судьба гносеологического разбора слова ? в его раскрытии как только рассудочного единства. Мой знак
«символ»есть лишь знак-предохранитель; и значит он: «не идите путем исхоженным, путем синтезов, ведущих лишь к общим понятиям и общим обществам; эти понятия и эти общества всем моим опытом жизни в коллективах, построенных на синтезах общего, лишь углубило во мне то, из чего я исходил:
синтез — в символе, синтетизм?— в символизме». Я — символист: даже в антропософии.
Я не могу присоединиться к антропософскому синтетизму, реализму, идеализму или какому иному антропософскому мировоззрению; я верен ХХХIII курсу лекций Рудольфа Штейнера, который ? не курс, а
ракурсцелого курсов, лекций и пленума книг; как таковой, он ? намек, знак, символ, как
по-новомупрочитываема антропософия, чтобы она была легконога и чтобы стало ясным, что и она ?
транспарантк тому, что за ней.
Транспарантность же ее в том, что она есть чистейший символизм и что, не став символистом, нельзя не исказить ее.
13
Вернувшись в Россию в сентябре 1916 года, я ощутил огромность опыта предшествуюших четырех лет и вместе с тем невозможность передать его ни в достижениях, ни в падениях, ни в трезво критическом взгляде на взаимоотношения между антропософией, антропософами в их усилиях сочетать школу, опыт, общину и общество в некое согласное целое; согласное целое виделось
«развалом»,но
«развал»этот опять-таки виделся во
здравие,а не
в упокой.
Этого всего я не мог объяснить: естественно, что мое объяснение носило критику
«общества», как такового; в частности: западноевропейского общества в его конвульсиях перед войною; и в эпоху войны; конвульсии русского буржуазного общества мною были изучены прежде; и
«Петербург»? знак этого изучения.
Разумеется, что скобки буржуазного общества, держащие наше западное общество извне и разлагающие его перегородками изнутри, стояли картиной весьма отвратительного
«дракончика»,копошащегося в недрах большого Дракона; и только индивидуальные вспышки необыкновенной силы и яркости несколько уравновешивали мою муть при сознании своей связанности с
«дракончиком»;всходы русской антропософии были еще слишком юны, чтобы я мог морозить их рассказами о
«дракончике»;я предпочитал говорить о хорошем и молчать о дурном.
Но и такое молчание было-таки… молчанием, которого тяжесть заставляла себя мучительно чувствовать; хотя мои нервы и были забронированы жизнью на Западе, они бы не вынесли, если бы в лице К. Н. Васильевой я не нашел душу, которой бы мог сказать
«все как есть»;и этим правдивым сказом сказаться действительно.
Своей социальной функцией того времени я считал знакомство людей с подлинной личностью и идеологией Рудольфа Штейнера, как они мне отразились в период жизни при нем; особенно много приходилось уделять времени разоблачению
«легенд»о Штейнере и антропософии среди врагов последней, все деятели русской культуры, с которыми мне необходимо было и встречаться, и работать в России; в выправлении представлений и в повышении уровня и среди обставших антропософию неантропософов видел я центр своей миссии; меня встречали пристальным разглядом и высказывали удивление, что я жив и даже окреп как художник и идеолог; я эту
«моду»на себя и старался использовать во
«славу»антропософии; я даже немного входил в свою роль ? терпимого и широко глядящего антропософа, однако, не дающего спуску где нужно; создавалось впечатление, что с
«этим антропософом»возможно не только общение, но и культурная работа. В таком приблизительно смысле высказывались: Бердяев, Булгаков, Флоренский, кн. Трубецкой, С. М. Соловьев, Карташов, Иванов-Разумник, Блок, Мережковские и ряд других деятелей-неантропософов. Сознавалось: мой идеологический ответ Метнеру аннулирует его нападение на антропософию; и этим признавалось: надо как-то изменить стиль прений, столь недавно еще неприличный на академически-спокойное обсуждение наших согласий и несогласий.
Тактикой повышения
престижаантропософии во внешнем мире я был занят весьма, укрепляя тональность приемлемости нас в
культуре(одно время, с легкой руки Метнера, нас просто вышвыривали из культуры).
Эти условия мои в прохождении достойной антропософской походкою иногда вызывали нарекания на меня со стороны некоторых антропософских друзей в том, что я мало уделяю времени внутренней работе кружков, увлекаясь своими отношениями с внешним миром; они не учитывали, что мои усилия разбить вокруг антропософского центра цветник культуры есть своего рода тенденция к антропософскому культпросвету, т. е. большая пропаганда, чем
пропагандаи вызывание к жизни условий возможности академических встреч с неантропософами, без которых самое расширение антропософии в России пойдет не в должном направлении и в смысле заострения вопросов, и в смысле отбора в антропософию талантливых, стойких, культурных и работоспособных людей; иначе грозило появление
«стада»;и, стало быть,
«пастырей»;и
«стадо»и, особенно,
«пастырей»в русском
«А. о.»я не мыслил.
Так моя работа
на сторонебыла выражением моей работы
внутри;иные из друзей понимали меня в моей тактике; многие и тут не понимали, относя мою деятельность лишь к
«вихрю светских легкомыслий»,желанию лишний раз в прениях почесать язычком; если бы они поняли, что я в четырехлетнем безгласии моего западноевропейского
«вахтерства»уже сдал экзамен на выдержку, им были бы видней истинные мотивы моего поведения в 1916 ? 1917 годах.
Слишком мало отдаваясь работе внутри московской группы антропософов, я скоро стал к ней тянуться всею силой души; она стала родною мне; я видел внутри этой группы и жизнь, и брожение моральной фантазии, и серьезность дум, и правдивость устремлений; были и дефекты в «общественной» жизни, вытекающие из закона, что люди, отдельно взятые, интересней и глубже себя же, взятых в сложении
«общества»; те же противления против 1) социального ритма, 2) проблемы гармонизации коллектива, 3) борьбы с предвзятостью, 4) непонимание многострунности и символизма, без которой ритм мистерии вырождается в
протоколи
устав.Но это были мне слишком ведомые и понятные явления; и тем не менее было радостно себя чувствовать в группе честных, здоровых, все же максимально непредвзятых людей, не превращенных в
«послушное стадо»и не разложенных гангреной
«общественного эсотеризма».
Не то впечатление осталось у меня от встречи с
«петербургскою»группою; всего того, что меня роднило с Москвою, там не было; а с Москвою меня роднил
«живой»Дорнах, в котором я мыслил себе дом; в Дорнахе же было и много мертвечины, но Москва сумела элиминировать
«мертвый»Дорнах, связуясь с Дорнахом; Дорнах в Москве, ? группа атропософов, живших в Дорнахе; в Петербурге такой группы не было; не было и по-настоящему связей с Западом (ни через
эсотерику, ни через быт жизни с Западом); и потому-то, вероятно, эту живую связь заменили культом
«Мекки»,в которую превратился Дорнах.
И здесь ? ставлю точку: плоды петербургской
«эсотерической общественности»сделались не одним крахом в годах.
Мое положение в России было трудно; надо было найти, так сказать, и внешне-общественную платформу; политически жизнь России достигла крайнего напряжения; политически надо было найти себя.
Революции в России ждал и Штейнер, спросивший меня в первые дни войны, будет ли революция тотчас, я ответил, что ? нет; но я знал: революция будет; более того: я ждал краха русской общественности еще с 1911 года; мое отношение к русскому буржуазному обществу было резко отрицательно с 1907 года, а моя невозможность его выносить ? мой отъезд из России в 1912 году. Близость всеобщего развала отражена в моих
«Кризисах»,начатых в Дорнахе; ответ на войну ? глубочайшее
«нет»;не примыкая к активному пораженчеству действенно (я не мог в действии соединяться с
«партиями»), я сочувствовал ряду лозунгов Циммервальда-Кинталя; к социал-демократии в лице ее вождей относился я сдержанно; иные из этих вождей стояли передо мной (например, Жюль Дэстрэ, с которым был лично знаком); с ведома Штейнера я писал в русской газете, стараясь провести в статьях хоть процент антимилитаризма; после перепечатки одного из моих фельетонов с сочувственными комментариями во
«Франкфурт-Цейтунг»и этот процент делался нецензурным; уезжая из Дорнаха, я высказал Штейнеру надежду на возможность мне в России вести линию антимилитаризма.
«Вам это не удастся», ? сказал он с грустной улыбкой; но если бы я мог вести эту линию, было бы хорошо ее вести; так он полагал; не насилуя нас, лишь предостерегая против партийности, сам он отзывался с сочувствием на антимилитаризм; он ценил брошюру Суханова против войны.
Оставшись чужд партийной политике в России, я тем не менее во всех устремлениях своих был с тогдашними крайними левыми; не одни литературные вкусы и личная дружба соединили меня с Ивановым-Разумником; темы народа, войны и революции были темами нашего сближения; но в
«кадетской»культуре Москвы сидел я с зажатым ртом; лишь среди своих антропософов да среди
«скифов»? петербуржцев, я высказывался откровенно.
С 1906 года мне принадлежит ряд рецензий в
«Весах»(псевдонимы
«Альфа», «Бета», «Гамма», «Дельта») с определенным
«да»пролетариату и социальной революции; она после ошибок Временного правительства виделась мне роковой неизбежностью с июня 1917 года уже; в этом ожидании взрыва я сходился с Т. Г. Трапезниковым, Петровским (антропософами), М. О. Гершензоном и Ивановым-Разумником; но моя концепция не двух, а трех
революций(политической, социальной, духовной) ставила меня вне государственного коммунизма и государственной демократии, ставшей вскоре во враждебном к коммунизму лагере; я был за принцип
Советов, как за рычаг переворота, еще с 1905 года; и в 1917 году я надеялся, что в этом принципе найдет себе развитие и духовный переворот.
Таково было мое настроение и в 1917 ? 1918 годах: свободное развитие снизу вверх социально-индивидуальных коммун, отрицание политического ига; на этой платформе я сходился с иными свободными людьми того времени; среди них были и коммунисты.
Происходил небывалый опыт; от нас требовались независимость и духовный ритм текучего понимания трехчленности, связавшейся мне с триадою: Символ ? символизм ? символизация; сферой
«символа»мне слышался нас ведущий в грозе и буре ритм времени, взывающий к слуху и к упражнению в слухе; отражением этого слуха мне были и
«Скифы»Блока, и военный приказ к армии: отступать. Не законодательства я искал, а ритма к чтению законодательств; сферу символизма как теории я видел в лозунгах момента, поднимающихся снизу; декрет как
властьлозунга виделся мне лишь гребнем пены вставшей волны; и этот лозунг ?
«Вся власть Советам»;советы же ? ассоциация лабораториек всяческих опытов строительства жизни (и социальных, и духовных, и социально-духовных);
диктатуруя принимал лишь в необходимости защищать советизм от ударов извне, а не в необходимости направлять самое содержание советской жизни, сфера которой ? многообразие
символизаций; властьвидел я лишь в
моментесоветской индукции (снизу вверх); и жаждал раскрытия принципа текучемоментальной власти, верней,
властей,подымаемых и утопляемых, как гребни волн, в недрах стихии живовластных Советов.
Таковы были мои переживания революции.
Когда же мне стало ясным, что средняя часть триады (совет ? власть ? ритм), или власть-лозунг, перерождается в обычную власть и в этом перерождении становится из власти
Советовсоветскою
властью,стало быть, властью обычною, ибо суть государственной власти не в прилагательных (
«советская», «не советская»), а в существительном, старом, как мир, я был выброшен из политики туда, где и пребывал вечно: в антигосударственность; а
третий фронтменя и извне прикрепил к месту моего уединения; и нынче я, толстовец-непротивленец, могу лишь высказывать пожелания, чтобы
«советизм»был гибче понят в органах власти.
14
С 17 до 21 года перед русскими антропософами стояли задачи, не снившиеся антропософам Запада: вопросы о связи культуры России в ее
становлениис культурой антропософии в ее
становлении. Никаких
ставшихформ, лишь одно
становлениебыло нам непосредственно дано; и поставлена задача: становление не утопить в хаосе; но и в боязни хаоса не замкнуться в развитии догмы; такою раковиной ведь была для нас, русских, жизнь западного общества даже в ее удачных моментах; и они, так сказать, протекали если не в
раковинеобщества, то в
раковинеобщеевропейской буржуазной власти; мы же были без раковины: без уже прошлого, но и без ясно видимого будущего, в стихии настоящего, кидающего и туда и сюда и взывающего к мгновенной, всегда индивидуальной ориентации, для которой не могли существовать директивы, лозунги с Запада, ни директивы и лозунги, кроимые нами по западному образцу, ибо западный образец всегда поднимался с трамплина традиций и прочного быта, хотя бы в моменте их преодоления; а наша действительность с расплавом здесь и развалом его там не могла найти никаких трамплинов в смысле преодоления антропософской косности; трамплин был один: наша косность, косность всех нас как антропософов; и, стало быть: косность антропософии в условиях общества; невидимый Западу склероз «А. о.» (невидимый оттого, что подан в другом склерозе) стал видим нам; западная антропософия противопоставляет себя традиции Запада; русской антропософии эпохи 1918 ? 1921 годов нечему было себя противопоставлять, ибо она строила себя в условиях расплава и развала извне; поэтому она непроизвольно могла всасывать в себя окружающее; у ней не было никакого трения с гетерогенным принципом формы, ибо форм жизни в России не было в описываемых годах; были, так сказать,
«минус формы»,или ? отрицательные понятия: не еда, не тепло, не быт, не традиция, не здоровье, не предвзятость; и этому
«не»противополагалось огромное
«да»материала курсов книг Штейнера, данных в западной
форме;стало быть: переплав этой
формыв условия русской безбытицы и был лозунгом дней в быте русских антропософов, не желавших отмежеваться от событий жизни в России.
Я бы сказал, что жуть этих задач, жуть ответственности, не могла не кружить головы; и антропософы с закружившейся головой убоялись своей деятельности как антропософов, вынужденных действовать в России; убоялись сказать
«нет»антропософской
ракушке,оказавшейся в поле их зрения после вынутия ее из разваленных жизнью буржуазных форм; этой ракушкой-склерозом, не видным на Западе, но видимым в России, оказалось само
«антропософское общество»в его и государственной, и эсотерической структуре; в расплетении
«эсотерики»и
«общественной формы»первая превращалась в сознании в социальный ритм, а вторая в своем разложении выделяла здоровый озон жизни из прочих гниений всяческой государственности; и этот озон ? стремление коллектива понять себя в текучей ассоциации, в вольной ассоциации, символ которой
община,а не общество.
Этого слова-лозунга испугались одни; за него ухватились другие; так выделялись стремления так называемой
«ломоносовской»группы из
«соловьевской»в Москве; и я должен сказать, что, и как антропософ, и как член совета и председатель
«Вольно-философской ассоциаций»,всемерно стоял и участвовал в продумывании стиля работ ломоносовской группы как стиля работ общины, ассоциации,
советабез членов и руководителей; в понятии ассоциации уже утоплена диада (пассивные члены, активные руководители) в триаде (совет как руководители-члены, совет как целое, движимое ритмом: «Где двое и трое во Имя Мое, там Я посреди вас»).
В основу ломоносовской группы были положены лозунги: искать загаданной антропософии из контакта и контрапункта
«как достигнуть»и
«философии свободы»;искать не в схеме, а в живом опыте непредвзятой индукции (в схеме головной из двух ядов получается только ядовитая смесь, а в действительности контакта ? полезная соль); в непредвзятом ожидании живых опытных результатов этого соединения
«эксо»и
«эсо»вариаций антропософии я именно чалил от антропософского
«синтетизма»западноевропейского перерождения антропософии к соединению, к антропософскому
символизму;во-вторых, был положен лозунг общинной ассоциации вместо механического со-сидения членов в со-членстве, где
«со»есть не организация живой связи, а порядок нумерации кресел ряда, в котором со-сидят члены (лучше сказать: части их тел, противопоставленные голове); и отсюда уже для меня вытекал лозунг ритмизации многообразия мировоззрительных оттенков, допустимых равно в антропософии; в принципе же общественности фактически эти оттенки все равно возникают, как оттенки
«лож»(берлинской, мюнхенской, штутгартской и т. д.); но там они зависят от
«гувернеров»и
«гувернанток»,без которых жизнь западного общества до сих пор не умела протекать; мне же виделась в свободной ассоциации тема многообразия
«гувернеров»,взятая критически, ибо это многообразие ? ассоциация в
нассвободных усилий: сложиться в цельность. Далее поднималось задание: сообразно видоизменению принципа
«общества»в ритм со-общений изменить и систему строения антропософских кружков в широко и глубоко задуманную
«культуру»кружков, в sui generis, «духовную академию» свободного типа, разбитого вокруг антропософии; надо мною смеялись, что я задумываю свой
«культпросвет»там, где уже дан
«свет»учения Рудольфа Штейнера; так дешево шутил антропософ, не зная, что к этому
«культпросвету»взывал Рудольф Штейнер еще с 1915 года в Дорнахе, видя, что
«свет»его учения без
«культуры»стал из света сперва узким
«просветом»,а потом и
«непросветом»в удушениях средневековой мистики антропософских суеверий, с которыми мы так боролись в Дорнахе и от которых ни
«эсотерическая общественность»,ни
«руководители»не могли избавить; избавило ? закрытие
«эсотерической линии»на ряд лет Рудольфом Штейнером. Наконец, мой
«культпросвет»таки вырвался в жизнь в антропософии Запада в многообразии своих форм: от ученых институтов до движения молодежи, скорее слагающейся в ассоциации, а не в общество; наконец, ассоциация пастырей христианской общины ? что же это, как не вырыв из общества; я считаю, что тенденции
«ломоносовской»группы на несколько лет упредили ряд тенденций, вызревших в тяжелом развале общества Запада, как размышления о том, что же с этим
«опухшим трупом»делать. Наконец: я считаю важной тенденцией нашей тогдашней группы подчеркивание тем самосознания, критицизма, свободы, моральной фантазии и культуры искусств ? тем, с недостаточной силой подчеркнутых в пленуме членом
«Общества»; в переложении всей ответственности за судьбы антропософии с руководителей, организаций, органов в
«я»членов ассоциации выдвинутые темы получают особую значимость. Мне мечталась такая сознательность в членах группы, при которой уже невозможно сидеть и ждать от руководителей, гарантов, верховных органов директив направляющего решения; единственное направляющее решения ? моя индивидуальная совесть, ибо за ошибки Дорнаха, Штутгарта, Москвы, Петербурга ответствен
«я»,вовремя не поднявший меч на ошибку.
Так одно время виделся мне в нашей группе возможный орган переориентировки быта антропософии в условиях, подаваемых русской действительностью 1918 ? 1921 годов; и в переориентировке мне виделись условия возможности нового стиля культурной работы в России для подлинного антропософа; задание его ? найти себе подлинное активное место в своей стране; я должен сказать, что с этим заданием русские антропософы справлялись и продолжают справляться; укажу лишь на культурную роль покойного председателя нашей группы Т. Г. Трапезникова, проводившего эту работу в общерусском масштабе, ? хотя бы в роли одного из руководителей отдела
«Охраны памятников».
Но западные
«друзья»,привыкшие видеть в культурнейших русских
«докторах»только
«вахтеров»,и тут комически постарались понять работу покойного Трапезникова; передавали серьезно, что в годы голода он служил в сторожах и охранял памятники.
И это не каламбур, а ? факт!
Я не стану перечислять своей многообразной работы в России в эту эпоху («Пролеткульт», «ТЕО» Наркомпроса и т. д.); она строилась в согласии с антропософской совестью; и выявлялась не в пропаганде, догме, а в истинно свободном творчестве; когда вставали препоны ему, я работу бросал.
Ленинградская
«Вольно-философская ассоциация»стала одно время и моим личным, и моим индивидуальным (т. е. индивидуально-социальным) делом; я связался и с ее деятелями, и с ее лозунгами, и с ее ширящейся, но организуемой многообразно аудиторией, и с темпом ее работ. В расширении своих
«антропософских»представлений я встречал и препоны, и злой подозревающий глаз со стороны иных антропософов; наоборот: иные из неантропософов тут мне оказывали незабываемую, горячую братскую поддержку; не забуду и истинно
нехорошегоко мне отношения антропософки Волошиной (1921 ? 1923 годы), унижавшейся до распространения обо мне небылиц; не забуду и братского отношения ко мне ставшего мне родным Иванова-Разумника.
В. ф. а.(«Вольно-философская ассоциация») в 1920 ? 1921 годах развертывалась в Петербурге в большое культурное дело, могущее вырасти в ассоциацию
«Вольфил»по всей России; и не ее вина, если механические препоны положили предел ей Ленинградом; в Ленинграде темп ее работ был стремителен, продуктивен, многообразен; 300 публичных собраний за три года жизни ? одна эта цифра указывает на размах
«В. ф. а.»;не упоминаю ее кружков, ее курсов, ее интимных собраний и т. д. В 1922 году она вынужденно сжималась, а в 1924 ? вынужденно перестала быть.
В 20 и 21-м годах мне пришлось
«5»месяцев. потом
«6»месяцев работать в центре
«В. ф. а.»как председателю и члену совета; организационные задания всецело поглощали меня; и особенно радовало, что
«В. ф. а.»? не общество, а ?
ассоциициялюдей, связанных в исканиях новой
культуры(мысли, общественности, искусства); думаю: если бы западное
«А. о.»приняло дух ассоциации, разбив каркас
«общества»и проведя грань между исканием братства и формами государственности, многих бы безобразий в смешении линий
«экзо»и
«эсо»? не было б вовсе; и лучше бы поняли идею социальной трехчленности Штейнера, утопленную его учениками; эта-то трехчленность, как ритм устремления, и лежала в основе
«В. ф. а.»;и закладывалась независимо от идей Штейнера нам, членам совета
«В. ф. а.»,неизвестным в 1919 ? 1920 годах; здесь воля, мысль и социальное чувство искали по-новому связаться с понятиями
«свобода», «философия», «ассоциация людей»;и самое название
«Вольно-философская ассоциация»отражало трехчленность; мне же она отражала еще и
моютрехчленность, где сфера
символизацийвиделась в свободном многообразии обрастающих
«В. ф. а.»отделов, под-отделов, кружков и в свободном многообразии братски борющихся мировоззрений, ищущих свободно сложиться в культуру их круга; здесь сферою
символизмаявлялось мне самое заострение проблемы культуры как
принципаи культур, в ней лежащих, как модификаций (символизаций); сферой же искомого
символамне было самое прочтение принципа культуры как ритма и ритма как выявления человеческого Духа из свободы (
«Дух дышит, где хочет»). Интимная жизнь деятелей
«В. ф. а.»в их работе мне вспоминается в лабораторном вынашивании идей-лозунгов, учуянных снизу, в потребностях к нам притекавших масс, которые мы старались понять и приподнять в оформлении дня и минуты как в лозунге, но лозунге ? симптома ритма (Символа); в этом смысле мы, члены совета
«В. ф. а.»,не имеющей членов, но массу и
«совет», и были
властью,но властью
Советовили органов, кружков, устремлений, обраставших
«Вольфилу»;поэтому
«власть совета»здесь всегда была лишь властью минуты, властью оформленной индукции, снизу питавшей нас; эта
властьносила чисто символический, ритмизационный характер; она была
властьюпостольку, поскольку она угадывала пульсацию вольфильского сердца; поскольку же не угадывала, она мгновенно свергалась, ибо
«совет»постоянно поднимал вопросы о свержении себя; и в поднятии этого вопроса постоянно получал мандат к власти: выдвигать лозунги; единственная организация, состоявшая из массы и советской четверки, бессменной по власти
«Советов»массы с председателем, мной, являющимся лишь эмблемой
совета; и потому ? бессменным (опять-таки ? не по своей воле).
Новизна ритма работы увлекала меня; и, разумеется, ? душой, подлинным уловителем ритма жизни
«В. ф. а.»был, во-первых, Р. В. Иванов; во-вторых, члены совета; в-третьих, молодежь отделов и подотделов; и, наконец, вся масса публичной аудитории, т. е.
тысячи.
Разумеется,
«В. ф. а.»была не на уровне своей великой идеи: быть тотумом, ассоциацией, а не партией, обществом; но
«В. ф. а.»сознавала это, не выдувая из соломинок мыльных пузырей несуществующей эсотерики, интимности, братства; в этой суровой и честной правде складывалась своя интимность: интимность ничем не прикрытого стремления ? к правде, какою бы она ни оказалась без фиговых листиков и виньеток, заглавий правды.
Не могло подняться вопроса о том, что
«В.