– «Повремените…»
Что за тон? Что за сухость?
Наконец особа привстала и повернулась; грузная ладонь описала в воздухе пригласительный жест:
– «Пожалуйте…»
Александр Иванович как-то весь растерялся; гнев его, перешедший все грани, выразился в суетливом забвении общеупотребительных слов:
– «Я… видите ли… пришел…»
– «?»
– «Как вы знаете, или впрочем… Что за черт!…» – И вдруг коротко так отрезал он:
– «Дело есть…»
Но особа, откинувшись в кресло (он ее готов был без жалости придушить в этом кресле), с уничтожающим видом пробарабанила по столу обкусанным пальцем; и – глухо бубукнула:
– «Должен предупредить вас… Времени у меня нет сегодня, чтоб слушать пространные разъяснения. А потому…»
Каково!
– «Потому я просил бы вас, мой милейший, выражаться точнее и кратче…»
И в кадык вдавив подбородок, особа уставилась в окна; и пустое от света пространство оттуда кидало шелестящие горсточки своего листопада.
– «А скажите, с какой поры у вас этот… такой тон», – вырвалось у Александра Ивановича не иронически только, а как-то даже растерянно.
Но особа опять его перебила: перебила неприятнейшим образом:
– «Ну те-с?»
И скрестила руки у себя на груди.
– «Дело мое…» – и запнулся…
– «Ну те-с…»
– «Стало большой важности…»
Но особа в третий раз перебила:
– «Степень важности мы обсудим потом».
И прищурила глазки.
Александр Иванович Дудкин, непонятным образом растерявшись, покраснел и почувствовал, что больше ему не выдавить фразы. Александр Иванович молчал.
Молчала особа.
В окна бил листопад: красные листья, ударяясь о стекла, облетая, шушукались; там суки – сухие скелеты – образовали черновато-туманную сеть; был на улице ветер: черноватая сеть начинала качаться; черноватая сеть начинала гудеть. Бестолково, беспомощно, путаясь в выражениях, Александр Иванович излагал аблеуховский инцидент. Но по мере того, как он вдохновлялся рассказом, преодолевая ухабы в построении своей речи, суше, суровее становилась особа: бесстрастнее выступал и потом разгладился лоб; пухлые губки перестали посасывать; а в том месте рассказа, где выступил провокатор Морковин, особа значительно вскинула брови и дернула носом: точно она до этого места все старалась действовать на совесть рассказчика, будто с этого места рассказчик стал и вовсе бессовестным, так что все пределы терпимости, на какие способна особа, в этом месте перейдены, и терпение ее – окончательно лопнуло:
– «А?… Видите?… А вы говорили?…»
Александр Иванович вздрогнул.
– «А что такое я говорил?»
– «Ничего: продолжайте…»
Александр Иваныч вскричал в совершенном отчаяньи:
– «Да я все сказал! Что же еще мне прибавить!»
И в кадык вдавив подбородок, особа потупилась, покраснела, вздохнула, укоризненно впилась в Александра Ивановича теперь неморгающим взглядом (взгляд был грустный); и – прошептала чуть-чуть:
– «Нехорошо… Очень, очень нехорошо… Как вам не стыдно!…»
В смежной комнате появилась Зоя Захаровна с лампою; прислуга, Маланья, накрывала на стол: и ставились рюмочки; господин Шишнарфиев появился в столовой; рассыпался мелким бисером его тенорок, но весь этот бисер давил… акцент младоперса; сам Шишнарфиев был от взора укрыт цветочною вазою; все то Александр Иванович подметил издалека, и – будто сквозь сон.
Александр Иванович чувствовал трепетание в сердце; и – ужас; при словах «как вам не стыдно» он слышал, как яркий румянец заливал его щеки; явная угроза в словах страшного собеседника притаилась губительно; Александр Иванович невольно заерзал на стуле, припоминая какую-то им не совершенную вовсе вину.
Странно: он не осмелился переспрашивать, что значит скрытая в тоне особы угроза и что значит по его адресу «стыдно». «Стыдно» это он так-таки проглотил.
– «Что же мне передать Аблеухову относительно провокаторской этой записки?»
Тут лобные кости приблизились к его лбу:
– «Какой такой провокаторской? Не провокаторской вовсе… Должен вас охладить. Письмо к Аблеухову написано мною самим».
Эта тирада произнеслась с достоинством, превозмогшим и гнев, и упрек, и обиду; с достоинством, превозмогшим себя и теперь снизошедшим до… уничижающей кротости.
– «Как? Письмо написано вами?»
– «И шло – через вас: помните?… Или забыли?»
Слово «забыли» особа произнесла с таким видом, как будто бы Александр Иванович все это прекрасно сам знал, но для чего-то прикидывался незнающим; вообще особа явно ему давала понять, что теперь она собирается с его притворством играть, как с мышкою кошка…
– «Помните: это письмо передал я вам, там – в трактирчике…»
– «Но я его передал, уверяю вас, не Аблеухову, а Варваре Евграфовне…»
– «Полноте, Александр Иванович, полноте, батенька: ну, чего нам, своим людям, хитрить: письмо нашло адресата… А остальное – увертки…»
– «И вы – автор письма?»
Сердце Александра Ивановича так трепетало, так билось, и казалось, что – выбьется; точно бык, замычало; и – побежало вперед.
А особа значительно стукнула по столу пальцем, сменяя свой вид равнодушия на гранитную твердость, особа вскричала:
– «Чт
– «Конечно…»
– «Извините меня, но я сказал бы, что изумление ваше граничит уже с откровенным притворством…»
Из-за вазы, оттуда, выставился черный профиль Шишнарфиева; Зоя Захаровна профилю зашептала, а профиль кивал головой; и потом уставился на Александра Ивановича. Но Александр Иванович ничего не видал. Он только воскликнул, кидаясь к особе:
– «Или я сошел с ума, или – вы!…»
Особа ему подмигнула:
– «Ну те-ка?»
Вид же ее говорил:
– «Э, э, э, батенька: давеча я видел, как ты посматривал… Думаешь, что со мной эдак можно?…»
Нечто произошло: бодро, как-то весело даже, как-то даже с придурковатым задором особа прищелкнула языком, будто хотела воскликнуть:
– «Батенька, да подлость-то, право, с тобою – только с тобой: не со мной…»
Но она сказала лишь:
– «А?… А?…»
Потом, сделавши вид, что свой сардонический хохот она с трудом подавила, строго, внушительно, снисходительно положила особа свою тяжелую руку на плечо к Александру Ивановичу. Задумалась и прибавила:
– «Нехорошо… Очень, очень нехорошо…»
И то самое, странное, гнетущее и знакомое состояние охватило Александра Ивановича: состояние гибели пред куском темно-желтых обой, на которых – вот-вот – появится роковое. Александр Иванович тут почувствовал за собой незнаемую вину; посмотрел, и будто бы облако понависло над ним, окуривая его из того направления, где сидела особа, и выкуриваясь из особы.
А особа уставилась на него узколобою головой; все сидела и все повторяла:
– «Нехорошо…»
Наступило тягостное молчание.
– «Впрочем, конечно, соответствующих данных я все еще подожду; нельзя же без данных… А впрочем: обвинение – тяжкое; обвинение, скажу прямо вам, столь тяжко, что…» – тут особа вздохнула.
– «Но какие же данные?»
– «Вас лично пока не хочу я судить… Мы в партии действуем, как вы знаете, на основании фактов… А факты, а факты…»
– «Да какие же факты?»
– «Факты о вас собираются…»
Этого не хватало лишь!
Вставши с кресла, особа обрезала кончик гаванской сигары, двусмысленно замымыкала песенку; непроницаемо она замкнулась теперь в свое благодушие; прошагала в столовую, дружелюбно хватила Шишнарфиева по плечу.
Крикнула по направлению к кухне, откуда потягивало таким вкусным жаркоем.
– «Смерть как хочется есть…»
Оглядела стол и заметила:
– «Наливочки бы…»
Потом прошагала обратно она в кабинетик.
____________________
– «Ваши сидения в дворницкой… Ваша дружба с домовой полицией, с дворником… Наконец: попойки ваши с участковым писцом Воронковым…»
И на вопросительный, недоумевающий взгляд – взгляд, полный ужаса – Липпанченко, то есть особа, продолжала язвительный, многосмысленный шепот, полагая ладонь на плечо к Александру Ивановичу.
– «Будто сами не знаете? Строите удивленные взоры? Не знаете, кто такой Воронков?»
– «Кто такой Воронков? Воронков?!… Позвольте… да что ж из этого… Что ж тут такого?…»
Но особа, Липпанченко, хохотала, схватясь за бока:
– «Не знаете?…»
– «Я не утверждаю этого: знаю…»
– «Прелестно!…»
– «Воронков – писец из участка: посещает домового дворника Матвея Моржова…»
– «С сыщиком изволите видеться, с сыщиком изволите распивать, как не знаю кто, как последний шпичишко…»
– «Позвольте!…»
– «Ни слова, ни слова», – замахала особа, видя попытку Александра Ивановича, перепуганного не на шутку, что-то такое сказать.
– «Повторяю: факт вашего явного участия в провокации не установлен еще, но… предупреждаю – предупреждаю по дружбе: Александр Иванович, родной мой, вы затеяли что-то неладное…»
– «Я?»
– «Отступите: не поздно…»
На мгновение Александру Ивановичу представилось явно, что слова «отступите, не поздно» есть своего рода условие некой особы: не настаивать на разъяснении инцидента с Николаем Аполлоновичем; показалось и еще кое-что – особа-то (вспомнил он) и сама была чем-то крупно ославлена; что-то такое случилось тут – было явно: давешние намеки Зои Захаровны Флейш – о чем же еще!
Но едва это Александр Иванович подумал и, подумав, приободрился немного, как знакомое, зловещее выражение – выражение той самой галлюцинации – мимолетно скользнуло на лице толстяка; и лобные кости напружились в одном крепком упорстве – сломать его волю: во что бы ни стало, какою угодно ценою – сломать, или… разлететься на части.
И лобные кости сломали.
Александр Иванович как-то сонно и угнетенно поник, а особа, мстящая за только что бывшее мгновение противления своей воле, уже опять наступала; квадратная голова наклонилась так низко.
Глазки – глазки хотели сказать:
– «Э, э, э, батенька… Да ты вот как?»
И слюною брызгался рот:
– «Не прикидывайтесь таким простаком…»
– «Я не прикидываюсь… «
– «Весь Петербург это знает…»
– «Что знает?»
– «О провале Т… Т…»
– «Как?!»
– «Да, да…»
Если бы особа хотела сознательно отвлечь мысль Александра Ивановича от могущего произойти в нем открытия подлинных мотивов поведения особы, то она совершенно успела, потому что известие о провале Т… Т… поразило, как громом, слабого Александра Ивановича:
– «Господи Иисусе Христе!…»
– «Иисусе Христе!» – издевалась особа. – «Это ж вам известно прежде всех нас… До показания экспертов допустим, что так это… Только: не усугубляйте же на себя подозрений: и ни слова об Аблеухове».
Должно быть, у Александра Ивановича в ту минуту был крайне идиотический вид, потому что особа продолжала все хохотать и дразнила черным оскалом широко раскрытого рта: тем же самым оскалом из мясной глядит на нас кровавая звериная туша с ободранной кожею.
– «Не прикидывайтесь, родной мой, будто роль Аблеухова неизвестна вам; и будто вам неизвестны причины, которые и заставили меня казнить Аблеухова данным ему поручением; будто вам неизвестно, как этот паскудный паршивец разыграл свою роль: роль, заметьте, разыграна ловко; и расчетец был правильный, – расчетец на сантиментальности эти, слюнтяйство, например, вроде вашего», – смягчилась особа: признанием, что и Александр Иваныч страдает – слюнтяйством – она великодушно снимала с Александра Ивановича взведенное за минуту пред тем обвинение; верно, вот отчего при слове «слюнтяйство» что-то свалилось с души Александра Иваныча; он уже глухо-глухо старался уверить себя, что относительно особы – ошибся он.
– «Да, расчетец был правильный: благородный де сын ненавидит отца, собирается де отца укокошить, а тем временем шныряет среди нас с рефератиками и прочею белибердою; собирает бумажки, а когда накопляется у него коллекция этих бумажек, то коллекцию эту он – преподносит папаше… А у всех у вас к гадине этой какое-то неизъяснимое тяготение…»
– «Да ведь он, Николай Степаныч, он – плакал…»
– «Что же, слезы вас удивили… Чудак же вы: слезы – это обычное состояние интеллигентного сыщика; интеллигентный же сыщик, когда расплачется, то думает, что расплакался искренне: и, пожалуй, даже он жалеет, что – сыщик; только нам от этих интеллигенческих слез нисколько не легче… И вы, Александр Иванович, – тоже вот плачете… Я вовсе не хочу сказать, что и вы виноваты» (неправда: только что особа твердила тут о вине; и эта неправда на мгновение ужаснула Александра Ивановича; подсознательно в душе его, как молния, сверкнуло одно: «Совершается торг: мне предлагается поверить отвратительной клевете, или, точнее, не веря, с клеветою этою согласиться ценой снятия клеветы с меня самого…» Все это сверкнуло за порогом сознания, потому что ужасную правду заперли за этот порог над глазами склоненные лобные кости особы и гнетущая атмосфера грозы, и блеск маленьких глазок с их «э, э, – батенька»… И он думал, что начинает он клевете этой верить).
– «Вы, уверен я, вы, Александр Иваныч, чисты, но – что касается Аблеухова: тут вот, в этом вот ящике у меня на храненье досье: я представлю впоследствии досье на суд партии». – Тут особа отчаянно затопталась по кабинетику – из угла в угол – и забила косолапо ладонью в перекрахмаленную свою грудь. В тоне же послышалось неподдельное огорчение, отчаяние – просто какое-то благородство (видно, торг заключен был удачно).
– «Впоследствии-то меня, верьте, поймут: теперь положение меня вынуждает стремительно вырвать с корнем заразу… Да… я действую, как диктатор, единственной волею… Но – верьте мне – жалко: жалко было подписывать ему приговор, но… гибнут десятки… из-за вашего… сенаторского сынка: гибнут десятки!… И Пеппович, и Пепп уже арестованы… Вспомните, сами вы когда-то едва не погибли (Александр Иваныч подумал, что он-то – погиб уже)… Кабы не я… Якутскую область-ка вспомните!… А вы заступае-тесь, соболезнуете… Плачьте же, плачьте! Есть о чем плакать: гибнут десятки!!!…»
Тут особа вскинула быстрыми глазками и вышла из кабинетика.
Стемнело: была чернота.
____________________
Темнота напала; и встала она между всеми предметами комнаты; столики, шкафы, кресла – все ушло в глубокую темноту; в темноте посиживал Александр Иванович – один-одинешенек; темнота вошла в его душу: он – плакал.
Александр Иванович припомнил все оттенки речи особы и нашел все эти оттенки оттенками искренними; особа, наверное, не лгала; а подозрения, ненависть – все это могло найти объяснение в том болезненном состоянии Александра Ивановича: какой-нибудь случайный полуночный кошмар, в котором главную роль играла особа, мог случайно связаться каким-нибудь случайным двусмысленным выраженьем особы; и пища для душевной болезни на почве алкоголизма готова; галлюцинация же монгола и бессмысленный в ночи им слышанный шепот: «Енфраншиш» – все это докончило остальное. Ну, чтб такое монгол на стене? Бред. И пресловутое слово.
– «Енфраншиш, енфраншиш…» – что такое?
Абракадабра, ассоциация звуков – не более.
Правда, к некой особе питал он и прежде недобрые чувства; но правда и то: особе был он обязан – особа его выручала; отвращение, ужас были ничем не оправданы, разве что… бредом: пятном на обоях.
Э, да болен он, болен…
Темнота нападала: напала, обстала; с какой-то серьезною грозностью выступали – стол, кресло, шкаф; темнота вошла в его душу – он плакал: нравственный облик Николая Аполлоновича встал теперь впервые в своем истинном свете. Как он мог его не понять?
Вспомнилась первая встреча с ним (Николай Аполлонович у общих знакомых тогда читал рефератик, в котором ниспровергались все ценности): впечатление вышло не из приятных; и – далее: Николай Аполлонович, правду сказать, выказывал особое любопытство ко всем партийным секретам; с рассеянным видом мешковатого выродка во все тыкал нос: ведь рассеянность эта могла и быть напускной. Александр Иваныч подумал: провокатор высшего типа уж конечно бы мог обладать наружностью Аблеухова – этим грустно-задумчивым видом (избегающим взора ответного) и лягушечьим выражением этих растянутых губ; Александр Иванович медленно убеждался: Николай Аполлонович во всем этом деле повел себя странно; и гибли – десятки…
По мере того, как он уверял себя в причастности Аблеухова в деле провала Т. Т., грозовое, гнетущее чувство, овладевавшее им в беседе с особою, пропадало; что-то легкое, почти беззаботное вошло в его душу. Александр Иванович издавна почему-то особенно ненавидел сенатора: Аполлон Аполлонович внушал ему особое отвращение, подобное отвращению, которое нам внушает фаланга или даже тарантул; [299] Николая же Аполлоновича он временами любил; теперь же сенаторский сын для него объединился с сенатором в одном приступе отвращения и в желании тарантуловое это отродье – искоренить, истребить.
– «О, погань!… Гибнут десятки… О, погань…»
Лучше даже мокрицы, кусок темно-желтых обой, лучше даже особа: в особе есть по крайней мере хоть величие ненависти; с особою можно все же слиться в желании – истребить пауков:
– «О, погань!…»
Через комнату от него гостеприимно уже поблескивал столик; на столике были уставлены вкусности: колбаса, сиг и холодные телячьи котлеты; издали доносилось довольное гымкание вконец уставшей особы да голос Шишнарфиева; этот последний прощался; наконец он ушел.
Скоро в комнату ввалилась особа, подошла к Александру Ивановичу, положила тяжелую на его плечи ладонь:
– «Так-то! Лучше нам не ругаться, Александр Иванович; если свои будут в ссоре, так… как же иначе?…»
____________________
– «Ну, пойдемте же кушать… Откушайте с нами… Только давайте за ужином об этом всем уж ни слова… Все это невесело… Да и Зое Захаровне это нечего знать: устала она у меня… Да и я порядком устал… Все мы порядком устали… И все это – нервы… Мы с вами нервные люди… Ну – ужинать, ужинать…»
Гостеприимно поблескивал столик.
Опять печальный и грустный
Александр Иванович звонился множество раз.
Александр Иванович звонился у ворот своего сурового дома; дворник не отворял ему; за воротами на звонок лишь ответствовал лаем пес; издали одиноко подал голос на полночь полуночный петух; и – замер. Восемнадцатая линия убегала – туда: в глубину, в пустоту.
Пустота.
Александр Иванович испытывал нечто, подобное удовольствию, в самом деле: отсрочивался его приход в сих плачевных стенах; в сих плачевных стенах раздавались всю ночь шорохи, трески и писки.
Наконец – и чт
Это делал Александр Иваныч четырежды.
Итого – девяносто шесть каменных, гулких ступеней; далее: надо было стоять перед войлочной дверью; надо было со страхом вложить полуржавый в скважину ключ. Спичку рискованно было зажечь в этом мраке кромешном; спичечный огонек мог осветить неожиданно самую разнообразную дрянь; вроде мыши; и еще кой-чего…
Так подумал Александр Иванович.
Поэтому-то все медлил он под воротами своего сурового дома.
И – ну вот… -
– Кто-то печальный и длинный, кого Александр Иванович не раз видывал у Невы, опять показался в глубине восемнадцатой линии. На этот раз тихо вступил он в светлый круг фонаря; но казалось, что светлый свет золотой грустно заструился от чела,
от его костенеющих пальцев… -
– Так неведомый друг показался и нынешний раз.
Александр Иванович вспомнил, как однажды окликнула милого обитателя восемнадцатой линии прохожая старушонка в соломенной шляпе чепцом с лиловыми лентами.
Мишей она его тогда назвала [300].
Александр Иванович вздрагивал всякий раз, как печальный и длинный, проходя, обращал на него невыразимый, всевидящий взор; и все так же белели при этом его впалые щеки. Александр Иванович видел-невидел и слышал-неслышал после этих встреч на Неве.
– «Если, б остановился!…»
– «О, если бы!…»
– «И, о, если бы выслушал!…»
Но печальный и длинный, не глядя, не останавливаясь, уж прошел.
Отчетливо удалялся звук его шага; этот отчетливый звук происходил оттого, что ноги прохожего не были, как у прочих, обуты в калоши. Александр Иванович обернулся и тихо хотел ему что-то такое сказать; тихо хотел он позвать какого-то неизвестного Мишу…
Но то место, куда Миша уже ушел безвозвратно, – то место пустело теперь в светлом колеблемом круге; и не было – ничего, никого, кроме ветра да слякоти.
И оттуда мигал желтый огненный язык фонаря.
____________________
Тем не менее он опять позвонился. Петербургский петух на звонок ответствовал снова: в скважинах просвистал сыроватый ветер морской; ветер стонал в подворотне и напротив с размаху ударился о железную вывеску «Дешевой столовой»; и железо грохнуло в темноту.
Матвей Моржов
Наконец заскрипели ворота.
Бородатый дворник, Матвей Моржов, давнишний приятель Александра Ивановича, пропустил его за домовый порог: отступление было отрезано; и замкнулись ворота.
– «Што позненько?»
– «Все дела…»
– «Изволите искать себе места?»
– «Да, места…»
– «Натурально: местов таперича нет… Разве вот, ежели аслабанится в Участке…»
– «Да в Участок меня, Матвей, не возьмут…»
– «Натурально: куда вам в Участок…»
– «Вот видишь?»
– «А местов таперича нет…»
Бородатый дворник, Матвей Моржов, иногда засылал к Александру Ивановичу свою дебёлую бабу, все болевшую ушною болезнью, то с куском пирога, а то с приглашением в гости; так, они выпивали по праздникам, в дворницкой: с домовою полицией Александру Ивановичу, как нелегальному человеку, надлежало сохранять теснейшую дружбу.
Да и кроме того.
Представлялся лишь выгодный случай безопасно сойти с своего холодного чердака (свой чердак, как видели мы, Александр Иванович ненавидел, а, бывало, неделями он безвыходно в нем сидел, когда выход казался рискован).
Иногда к их компании прибавлялись: участковый писец Воронков да сапожник Бессмертный. А в последнее время все в дворницкой сиживал Степка: Степка же был безработный.
Александр Иванович, очутившись на дворике, явственно слышал, как из дворницкой долетала до слуха его та же все песенка:
Кто канторшыка
Ни любит, –
А я стала бы
Любить…
Абразованные
Люди
Знают,
Што пагаварить…
– «Опять гости?»
Матвей Моржов с свирепой задумчивостью почесал свой затылок:
– «Маненечка забавляемся…»
Александр Иванович улыбнулся:
– «Небось, участковый писарь?…»
– «А то кто же… Он самый…»
Вдруг Александр Иванович вспомнил, что имя писца Воронкова почему-то было настойчиво упомянуто – там, особою; почему особа знала и писца Воронкова, и о писце Воронкове, и об этих сидениях их? Он тогда удивился, да спросить позабыл.
Купи, маминька,
На платье
Жиганету
Серава:
Уважать теперь
Я буду
Васютку
Ликсеева!.
____________________
Дворник Моржов, видя какую-то нерешительность Александра Ивановича, посопел носом, да и мрачно отрезал:
– «Штош… В дворницкую-то… Захаживайте…»
И зашел бы Александр Иванович: в дворницкой и тепло, и людно, и хмельно; на чердаке же одиноко и холодно. И – нет, нет: там писец Воронков; о писце Воронкове двусмысленно говорила особа; и – черт его знает! Но главное: заход в дворницкую был бы решительной трусостью: был бы бегством от собственных стен.
Александр Иванович со вздохом ответил:
– «Нет, Матвей: спать пора…»
– «Натуральное дело: как знаете!…»
А как там распевали:
Купи маминька
На платье
Жиганету
Синева:
Уважать теперь
Я буду
Сыночка
Васильева!… [301]
– «А то выпили б водки?»
И просто с каким-то отчаянием, просто с какою-то злостью он выкрикнул:
– «Нет, нет, нет!»
И пустился бежать к серебристым саженям дров.
Уж Матвей Моржов, уходя, распахнул на минуту дверь дворницкой; белый пар, сноп световой, гам голосов и запах согретой грязи, занесенной с улицы сапожищами, выхватился на мгновенье оттуда; и – бац: захлопнулась за Матвеем Моржовым дверь.
Вторично отступление было отрезано.
Луна опять озаряла четкий дворик квадратный и серебристые сажени осиновых дров, меж которых юркнул Александр Иванович, направляясь к черному подъездному входу. В спину ему из дворницкой долетали слова; верно, пел сапожник Бессмертный:
Железнодорожные рельсы!…
И насыпь!… И стрелки сигнал!
Как в глину размытую поезд
Слетел, низвергаясь со шпал.
Картина разбитых вагонов!…
Картина несчастных людей!… [302]
Дальше не было слышно.
Александр Иванович остановился: так, так, так – начиналось; еще он не успел заключиться в темно-желтый свой куб, как уже: начиналась, возникла – неотвратимая, еженощная пытка. И на этот раз она началась у черных входных дверей.
____________________
Дело было все в том же: Александра Ивановича они стерегли… Началось это так: как-то раз, возвращаясь домой, он увидел сходящего с лестницы неизвестного человека, который сказал ему:
– «Вы с Ним связаны…»
Кто был подлинно сходящий с лестницы человек, кто был Он (с большой буквы), Кто связует с Собой, Александр Иванович не пожелал разузнать, но порывисто бросился от неизвестного вверх по лестнице. Неизвестный его не преследовал.
И вторично с Дудкиным – было: встретил на улице он человека в глубоко на глаза надвинутом картузе и со столь ужасным лицом (неизъяснимо ужасным), что какая-то проходящая тут незнакомая дама в перепуге схватила Александра Ивановича за рукав:
– «Видели? Это – ужас, ведь ужас… Этого не бывает!… О, что это?…»
Человек же прошел.
Но вечером, на площадке третьего этажа Александра Ивановича схватили какие-то руки и толкали к перилам, явно пытаясь столкнуть – туда, вниз. Александр Иваныч отбился, чиркнул спичкою, и… на лестнице не было никого: ни сбегающих, ни восходящих шагов. Было пусто.
Наконец в последнее время по ночам Александр Иванович слышал нечеловеческий крик… с лестницы: как вскрикнет!… Вскрикнет, и более не кричит.
Но жильцы, как вскрикнет, – не слышали.
Только раз слышал он на улице этот крик – там, у Медного Всадника: точь-в-точь так кричало. Но то был автомобиль, освещенный рефлекторами. Только раз иногда коротавший с ним ночи безработный Степан слышал как… крикнуло. Но на все приставания к нему Александра Ивановича лишь угрюмо сказал:
– «Это вас они ищут…»
Кто они, на это Степка – молчок. И больше ни слова. Только стал Александра Ивановича этот Степка чуждаться, реже к нему заходить; ночевать же – ни-ни… И ни дворнику, ни писцу Воронкову, ни сапожнику Степка – ни слова. Александр Иванович – тоже ни слова…
Но каково быть насильственно вбитым во все это, ни с кем не делиться!
– «Это вас они ищут…»
Кто они, и почему они – ищут?…
____________________
Вот и сейчас.
Александр Иванович непроизвольно бросил кверху свой взор: к окошку на пятом чердачном этажике; и в окошке был свет: было видно, что какая-то угловатая тень беспокойно слонялась в окошке. Миг, – и он беспокойно в кармане нащупал свой комнатный ключик: был ключик с ним. Кто же там очутился в запертой его комнате?…
Может быть – обыск? О, если бы только обыск: он влетел бы на обыск, как счастливейший человек; пусть его заберут и упрячут, хотя б… в Петропавловку. Те, кто спрячет его в Петропавловку, все же хоть люди – во всяком случае, не они.
– «Это вас они ищут…»
Александр Иванович перевел дыхание и дал себе заранее слово не ужасаться чрезмерно, потому что события, какие с ним теперь могли совершиться, – одна только праздная, мозговая игра.
Александр Иванович вошел в черный ход.
Мертвый луч падал в окошко
Так, так, так: там стояли они; так же стояли они при последнем ночном возвращении. И они его ждали. Кто они были, этого сказать положительно было нельзя: два очертания. Мертвый луч падал в окошко с третьего этажа; белесовато ложился на серых ступенях.
И в совершеннейшей темноте белесоватые пятна лежали так ужасно спокойно – бестрепетно.
В белесоватое, вот это, пятно вступали лестничные перила; у перил же стояли они: два очертания; пропустили Александра Ивановича, стоя справа и слева от него; так же они пропустили Александра Ивановича и тогда; ничего не сказали, не шевельнулись, не дрогнули; чувствовался лишь чей-то дурной из темноты на него прищуренный, не моргающий глаз.
Не приблизиться ль к ним, не зашептать ли им на уши в памяти восставшее из сна заклинание?
– «Енфраншиш, енфраншиш!…»
Каково только вот вступать под упорным их взглядом в белесоватое это пятно: быть освещенным луною, чувствуя по обе стороны зоркий взгляд наблюдателя; далее – каково ощутить наблюдателей черной лестницы у себя за спиной, ежесекундно на все готовых; каково не ускорить шага и хладнокровно покашливать?