Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Москва - Петербург

ModernLib.Net / Классическая проза / Белый Андрей / Петербург - Чтение (стр. 21)
Автор: Белый Андрей
Жанр: Классическая проза
Серия: Москва

 

 


– «Вздор!» – и Дудкин тут корпусом дернулся: и в волнении все усиливал шаг.

Николай Аполлонович в свою очередь хватал его за руки с тенью слабой надежды, отвечая на вопросы, как школьник, и неестественно улыбаясь. Наконец, улучив вновь минуту, продолжал он свои излияния о событиях этой ночи: о бале, о маске, о бегстве по залу, о сидении на приступочке черного домика, о подворотне, записочке; наконец, – о поганом трактирчике.

Это был подлинный бред.

Абракадабра все перепутала; все они давно уже посходили с ума, если только то, губящее безвозвратно, не существует в действительности.

____________________

С улицы покатились навстречу им черные гущи людские: многотысячные рои котелков вставали как волны. С улицы покатились навстречу им: лаковые цилиндры; поднимались из волн как пароходные трубы; с улицы запенилось в лица им: страусовое перо; блинообразная фуражка заулыбалась околышем; и были околыши: синие, желтые, красные.

Отовсюду выскакивал преназойливый нос.

Носы протекали во множестве: нос орлиный и нос петушиный; утиный нос, курий; и так далее, далее…; нос был свернутый набок; и нос был вовсе не свернутый: зеленоватый, зеленый, бледный, белый и красный.

Все это с улицы покатилось навстречу им: бессмысленно, торопливо, обильно.

Николай Аполлонович, просительно едва поспевавший за Дудкиным, все как будто боялся оформить пред ним основной свой вопрос, вытекающий из открытия, что автор ужасной записки не мог быть носителем партийного директива; в этом состояла теперь его главная мысль: мысль огромнейшей важности – по практическим следствиям; эта мысль застряла теперь у него в голове (переменились их роли: теперь Александр Иванович, не Николай Аполлонович, ожесточенно расталкивал их обставшие котелки).

– «Итак, стало быть, полагаете вы, – итак, стало быть: во всем этом вкралась ошибка?»

Сделавши этот робкий подход к своей мысли, Николай Аполлонович почувствовал, как по телу его рассыпались горстями мурашки: а ну, если он представляется, – думалось – и – одолевала боязнь.

«Это вы о записке-то?» – вскинул глазами

Александр Иванович; и оторвался от угрюмого созерцания текшего изобилия: котелков, голов и усов.

– «Ну, разумеется: мало сказать, что ошибка… Не ошибка, а гнусное шарлатанство тут вмешалось во все; бессмыслие выдержано в совершенстве – с сознательной целью: произвольно ворваться в отношение тесно связанных друг с другом людей, перепутать их; и в партийном хаосе утопить выступление партии».

– «Так помогите мне…»

– «Недопустимое издевательство», – перебил его Дудкин, – «вмешалось – из сплетен и м

– «Умоляю же вас, посоветуйте мне…»

– «И во все вмешалась измена: тут несет чем-то грозным, зловещим…»

– «Я не знаю… Запутался я… Я… не спал эту ночь…»

– «И все это – м

Теперь Александр Иванович Дудкин протянул Аблеухову в порыве участия руку; и здесь, кстати, заметил: Николай Аполлонович значительно ниже его (Николай Аполлонович не отличался росточком).

– «Соберите же все хладнокровие…»

– «Господи! Вам легко говорить: хладнокровие – я не спал эту ночь… я не знаю, что теперь делать…»

– «Сидите и ждите…»

– «Вы придете ко мне?»

– «Говорю – сидите и ждите: я берусь вам помочь».

Он сказал так уверенно, убежденно, почти вдохновенно, что Аблеухов угомонился мгновенно; а, по правде сказать, в порыве сочувствия Аблеухову Александр Иванович переоценивал свою помощь… В самом деле: чем мог он помочь? Он был одинокий, отрезанный от общения; конспирация позакрывала ему доступ в самое партийное тело; в Комитете же Александр Иванович не состоял никогда, хоть он и хвастался Аблеухову штаб-квартирою; если мог он помочь, то единственно мог помочь он Липпанченкой; мог сказать он Липпанченке, воздействовать чрез Липпанченку. Надо было прежде всего Липпанченку захватить. Предварительно же надо было скорей успокоить этого до глубины души потрясенного человека.

И он – успокоил:

– «Я уверен, что узлы гадкой козни распутать сумею я: я сегодня же, тотчас, наведу надлежащие справки, и…»

И – запнулся: надлежащие справки мог дать лишь Липпанченко; более же – никто… Что если нет его в Петербурге?

– «И…?»

– «И дам завтра ответ».

– «Благодарю вас, спасибо, спасибо», – и Николай Аполлонович бросился пожимать ему руки; Александр Иванович тут смутился невольно (все зависело от того, где теперь находилась особа и какими справками располагала она).

– «Ах, оставьте же: ваше дело касается всех нас лично…»

Но Николай Аполлонович, пребывавший до этой минуты в совершеннейшем ужасе, только и мог отозваться на всякое слово поддержки либо вполне апатично, либо – восторженно.

И Николай Аполлонович отозвался восторженно.

Между тем Александр Иванович уже вновь влетел в свою мысль; поразил его один маленький фактик: Николай Аполлонович я божился, и клялся, что ужасное поручение исходило от неизвестного анонима; и аноним Аблеухову писывал уж не раз; и было тут ясно: неизвестный тот аноним и был, собственно, провокатором.

Далее…

Из аблеуховской путаной речи все же можно было вывести следствие; свои особые сношения с партией были тут налицо, и из этих особых сношений нечистота выростала; силился Александр Иванович себе выяснять и еще кое-что; и силился тщетно: мысль его продождилась в текшее на них изобилие – усов, бород, подбородков.

Невский проспект

Бороды, усы, подбородки: то изобилие составляло верхние оконечности человеческих туловищ.

Протекали плечи, плечи и плечи; черную, как смола гущу образовали все плечи; в высшей степени вязкую и медленно текущую гущу образовали все и плечо Александра Ивановича моментально приклеилось к гуще; так сказать, оно влипло; и, Александр Иванович Дудкин последовал за своенравным плечом, сообразуясь с законом о нераздельной цельности тела; так был выкинут он на Невский Проспект; там икринкой вдавился он в чернотой текущую гущу.

Чт

Они сошли с тротуара; тут бежали многие ноги; и безмолвно они загляделись на многие ноги пробегающей темной гущи людской: эта гуща, кстати сказать, не текла, а ползла: переползала и шаркала – переползала и шаркала на протекающих ножках; из многотысячных члеников была склеена гуща; каждый членик был – туловищем: туловища бежали на ножках.

Не было на Невском Проспекте людей; но ползучая, голосящая многоножка была там; в одно сырое пространство ссыпало многоразличие голосов – многоразличие слов; членораздельные фразы разбивались там друг о друга; и бессмысленно, и ужасно там разлетались слова, как осколки пустых и в одном месте разбитых бутылок: все они, перепутавшись, вновь сплетались в бесконечность летящую фразу без конца и начала; эта фраза казалась бессмысленной и сплетенной из небылиц: непрерывность бессмыслия составляемой фразы черной копотью повисала над Невским; над пространством стоял черный дым небылиц.

И от тех небылиц, порой надуваясь, Нева и ревела, и билась в массивных гранитах.

Ползучая многоножка ужасна. Здесь, по Невскому, она пробегает столетия. А повыше, над Невским, – там бегут времена: вёсны, осени, зимы. Переменчива там череда; и здесь – череда неизменна веснами, летами, зимами; вёснами, летами, зимами череда эта та же. И периодам времени, как известно, положен предел; и – период следует за периодом; за весной идет лето; следует осень за летом и переходит в зиму; и все тает весною. Нет такого предела у людской многоножки; и ничто ее не сменяет; ее звенья меняются, а она – та же вся; где-то там, за вокзалом, завернулась ее голова; хвост просунут в Морскую; а по Невскому шаркают членистоногие звенья – без головы, без хвоста, без сознанья, без мысли; многоножка ползает, как ползла; будет ползать, как ползала.

Совсем сколопендра [267]!

И испуганный металлический конь встал давно там с угла Аничкова Моста; и металлический конюх повис на нем [268]: конюх ли оседлает коня, или конюха конь разобьет? Эта тяжба длится годами, и – мимо них, мимо!

А мимо них, мимо: одиночки, пары, четверки и пары за парами – сморкают, кашляют, шаркают, клевеща и смеясь, и ссыпают в сырое пространство многоразличными голосами многоразличие слов, оторвавшихся от их родившего смысла: котелки, перья, фуражки; фуражки, кокарды, перья; треуголка, цилиндр, фуражка; зонтик, платочек, перо.

Дионис [269]

Да ведь с ним говорили!

Александр Иванович Дудкин снова вытащил свою мысль из бегущего изобилия; протекавшие ахинеи ее загрязнили порядочно; после купания в мысленном коллективе ахинеей стала сама она; он с трудом ее обратил на слова, стрекотавшие в ухо: это были слова Николая Аполлоновича; Николай Аполлонович уж давно бился в ухо словами; но прохожее слово, в уши влетая осколком, разбивало смысл фразы; вот поэтому Александру Ивановичу было трудно понять, что такое ему затвердили в барабанную перепонку; в барабанную перепонку праздно, долго, томительно барабанные палки выбивали мелкую дробь: то Николай Аполлонович, выдираясь из гущи, растараторился безостановочно, быстро.

– «Понимаете ли», – твердил Николай Аполлонович, – «понимаете ли вы, Александр Иваныч, меня…»

– «О, да: понимаю».

И Александр Иванович старался вытащить ухом к нему обращенные фразы: это было не так-то легко, потому что прохожее слово разбивалось об уши его, точно каменный град:

– «Да, я вас понимаю…»

– «Там, в жестяннице», – твердил Николай Аполлонович, – «копошилась наверное жизнь: как-то странно там тикали часики…»

Александр Иваныч подумал тут:

– «Что такое жестянница, какая такая жестянница? И какое мне дело до каких-то жестянниц?» Но внимательней вслушавшись в то, что твердил сенаторский сын, сообразил он, что речь шла о бомбе.

– «Наверное копошилась там жизнь, как я привел ее в действие: была, так себе, мертвой… Ключик я повернул; даже, да: стала всхлипывать, уверяю вас, точно пьяное тело, спросонья, когда его растолкают…»

– «Так вы ее завели?»

– «Да, затикала…»

– «Стрелка?»

– «На двадцать четыре часа».

– «Зачем это вы?»

– «Я ее, жестяночку, поставил на стол и смотрел на нее, все смотрел; пальцы сами собой протянулись к ней; и – так себе: повернули сами собой как-то ключик…»

– «Чт

– «Понимаете ли, скривила мне рожу?…»

– «Жестянница?»

– «Вообще говоря, очень-очень обильные ощущения овладели мной, беспрерывно сменяясь, как стоял я над ней: очень-очень обильные… Просто черт знает что… Ничего подобного я, признаться, и не в жизни… Отвращение меня одолело – да так, что меня отвращение распирало… Дрянь всякая лезла и, повторяю, – страшное отвращение к ней, невероятное, непонятное: к самой форме жестянницы, к мысли, что, может быть, прежде плавали в ней сардинки (видеть их не могу); отвращение к ней подымалось, как к огромному, твердому насекомому, застрекотавшему в уши непонятную насекомью свою болтовню; понимаете ли, – мне осмелилась что-то такое тиликать?… А?…»

– «Гм!…»

– «Отвращение, как к громадному насекомому, которого скорлупа отливает тошнотворною жестью; не то что-то было тут насекомье, не то что-то – от нелуженой посуды… Верите ли, – так меня распирало, тошнило!… Ну, будто бы я ее… проглотил…»

– «Проглотили? Фу, гадость…»

– «Просто черт знает что – проглотил; понимаете ли чт

– «Тише же, Николай Аполлонович, – тише: здесь нас могут услышать!»

– «Не поймут они ничего: тут понять невозможно… Надо вот так: подержать в столе, постоять и прислушаться к тиканью… Словом, надо все пережить самому, в ощущениях…»

– «А знаете», – заинтересовался теперь и Александр Иванович словами, – «я понимаю вас: тиканье… Звук воспринимаешь по-разному; если только прислушаться к звуку, будет в нем – то же все, да не то… Я раз напугал неврастеника; в раз говоре стал по столу пристукивать пальцем, со смыслом, знаете ли, – в такт разговору; так вот он вдруг на меня посмотрел, побледнел, замолчал, да как спросит: «Что вы это?» А я ему: «Ничего», а сам продолжаю постукивать по столу… Верите ли – с ним припадок: обиделся – до того, что на улице не отвечал на поклоны… Понимаю я это…»

– «Нет-нет-нет: тут понять невозможно… Что-то тут – приподымалось, припоминалось – какие-то незнакомые и все же знакомые бреды…»

– «Припоминалось детство – неправда ли?»

– «Будто слетела какая-то повязка со всех ощущений… Шевелилось над головой – знаете? Волосы дыбом: это я понимаю, что значит; только это не то – не волосы, потому что стоишь с раскрывшимся теменем. Волосы дыбом – выражение это я понял сегодняшней ночью; и это – не волосы; все тело было, как волосы, – дыбом: ощетинилось волосинками; и ноги, и руки, и грудь – все, будто из невидной шерсти, которую щекочут соломинкой; иди вот тоже: будто садишься в нарзанную холодную ванну и углекислота пузырьками по коже – щекочет, пульсирует, бегает – все быстрее, быстрее, так что если замрешь, то биения, пульсы, щекотка превращаются в какое-то мощное чувство, будто тебя терзают на части, растаскивают члены тела в противоположные стороны: спереди вырывается сердце, сзади, из спины, вырывают, как из плетня хворостину, собственный позвоночник твой; за. волосы тащат вверх; за ноги – в недра… Двинешься – и все замирает, как будто…»

– «Словом, были вы, Николай Алоллонович, как Дионис терзаемый… Но – в сторону шутки: вы теперь говорите совсем другим языком; не узнаю я вас… Не по Канту теперь говорите… Этого языка я от вас еще не слыхал…»

– «Да я уж сказал вам: какая-то слетела повязка – со всех ощущений… Не по Канту – вы верно сказали… Какое там!… Там – все другое…»

– «Там, Николай Аполлонович, логика, проведенная в кровь, то есть ощущение мозга в крови или – мертвый застой; а вот налетело на вас настоящее потрясение жизни и кровь бросилась к мозгу; оттого и в словах ваших слышно биение подлинной крови…»

– «Стою я, знаете ли, над ней, и – скажите пожалуйста: мне кажется, – да, о чем это я?»

– «Вам «кажется», сказали вы», – подтвердил Александр Иванович…

– «Мне кажется – весь-то пухну, весь-то я давно пораспух: может быть, сотни лет, как я пухну; да и расхаживаю себе, не замечая того, – распухшим уродом… Это, правда, ужасно».

– «Это все – ощущения…»

– «А скажите, я… не…»

Александр Иванович сострадательно усмехнулся:

– «Наоборот, вы осунулись: щеки – втянуты, под глазами – круги».

– «Я стоял там над ней… Да не «я» там стоял – не я же, не я же, а… какой-то, так сказать, великан с преогромною идиотскою головою и с несросшимся теменем; и при этом – пульсирует тело; всюду-всюду на коже – иголочки: стреляет, покалывает; и я явственно слышу укол – в расстоянии по крайней мере на четверть аршина от тела, вне тела!… А?… Подумайте только!… Потом – другой, третий: много-много уколов в ощущении совершенно телесном – вне тела… А уколы-то, биения, пульсы – поймите вы! – очертили собственный контур мой – за пределами тела, вне кожи: кожа – внутри ощущений. Что это? Или я был вывернут наизнанку, кожей – внутрь, или выскочил мозг?»

– «Просто были вы вне себя…»

– «Хорошо это вам говорить «вне себя»; «вне себя» – так все говорят; выражение это – аллегория просто, не опирающаяся на телесные ощущения, а, в лучшем случае, лишь на эмоцию. Я же чувствовал себя вне себя совершенно телесно, физиологически, что ли, и вовсе не эмоционально… Разумеется, кроме того, я был еще вне себя в вашем смысле: то есть был потрясен. Главное же не это, а то, что ощущения органов чувств разлились вкруг меня, вдруг расширились, распространились в пространство: разлетался я, как бомб…»

– «Тсс!»

– «На части!…»

– «Могут услышать…»

– «Кто же это там стоял, ощущал – я, не я? Это было со мною, во мне, вне меня… Видите, какой набор слов?…»

– «Помните, давеча, как я у вас был, с узелком, то я у вас спрашивал, почему это я – я. Вы тогда меня не поняли вовсе…»

– «А теперь я все понял: но ведь это – ужас, ведь ужас…»

– «Не ужас, а подлинное переживание Диониса: не словесное, не книжное, разумеется… Умирающего Диониса…»

– «Просто, черт знает что!»

– «Успокойтесь же, Николай Аполлонович, вы страшно устали; и устать вам немудрено: столькое пережить за одну только ночь… И не такого свалило бы». – Александр Иванович положил свою руку ему на плечо; плечо перед ним выдавалось на уровне груди; и плечо то дрожало; Александр Иванович теперь испытывал прямо-таки потребность отделаться от нервно трещавшего перед ним Николая Аполлоновича, чтобы отдать себе в происшедшем ясный и спокойный отчет.

– «Да я спокоен, совершенно спокоен; теперь, знаете ли, я не прочь даже выпить; бодрость эдакая, подъем… Ведь, вы наверное можете мне сказать, что порученье – обман?»

Этого наверное не мог сказать Александр Иванович; тем не менее Александр Иванович с необычною пылкостью отрезал всего лишь:

– «Ручаюсь…»

Откровение

Наконец он простился.

Надо было теперь зашагать: все шагать, вновь шагать – до полного одурения мозга, чтоб свалиться на столик харчевни – соображать и пить водку.

Александр Иванович вспомнил: письмецо, письмецо! Сам-то он ведь должен был передать письмецо – по поручению некой особы: передать Аблеухову.

Как он все позабыл! Письмецо с собою он брал, отправляясь тогда к Аблеухову – с узелочком; письмецо передать он забыл; передал вскоре после – Варваре Евграфовне, которая ему говорила, что с Аблеуховым встретится. Письмецо то вот и могло оказаться письмецом роковым.

Нет, да нет!

Не тем оно было; да и то, роковое, по словам Аблеухова, ему было передано на балу; и – какою-то маскою… Маска, бал и – Варвара Евграфовна Соловьева.

Нет и нет!

Александр Иванович успокоился: значит то письмецо вовсе не было этим, переданным Соловьевой и полученным от Липпанченки; значит он, Александр Иванович Дудкин, непричастен был в этом деле; но – главное: ужасное поручение от особы исходить не могло; это был главный козырь в руках его: козырь, побивающий бред и все бредные его подозрения (подозрения эти опять пронеслись у него в голове, когда он обещался, ручался за партию – за Липпанченко, то есть потому, что Липпанченко был его орган общения с партией); если бы не этот в руках его находящийся козырь, то есть если бы письмецо шло от партии, от Липпанченко, то особа, Липпанченко, была бы особою подозрительной, а он, Александр Иванович Дудкин, оказался бы связанным с подозрительной личностью.

И встали бы бреды.

Только что он сообразил это все и уже собирался пересечь ток пролеток, чтобы прыгнуть в навстречу бегущую конку (трамвая ведь еще не было), как его позвал голос:

– «Александр Иваныч, постойте… Минуточку…»

Обернулся и увидел, что оставленный им за мгновенье пред тем Николай Аполлонович, задыхаясь, бежит за ним чрез толпу – весь дрожащий и потный; с лихорадочным огонечком в глазах он махал ему тростью через головы удивленных прохожих…

– «Минуточку…»

Ах ты Господи!

– «Стойте: мне, Александр Иванович, трудно с вами расстаться… Я вот только скажу вам еще…», – он взял его за руку и отвел к ближайшей витрине.

– «Мне открылось еще… Откровение это, что ли – там, над жестяночкой?…»

– «Слушайте, Николай Аполлонович, мне пора; и по вашему делу пора…»

– «Да, да, да: я сейчас… я секундочку, терцию…»

– «Ну – ну: слушаю…»

Николай Аполлонович обнаруживал теперь своим видом, ну, прямо-таки, вдохновение какое-то; с радости он, очевидно, забыл, что не все еще распуталось для него, и – чтжестянница еще тикала, преодолевая без устали двадцать четыре часа.

– «Будто какое-то откровение, что я – рос; рос я, знаете ли, в неизмеримость, преодолевая пространства; уверяю вас, что то было реально: и со мною росли все предметы; и – комната, и – вид на Неву, и – Петропавловский шпиц: все вырастало, росло – все; и уже приканчивался рост (просто расти было некуда, не во что); в этом же, что кончалось, в конце, в окончании, – там, казалось мне, было какое-то иное начало: законечное, что ли… Какое-то оно пренелепейшее, неприятнейшее и дичайшее – дичайшее, вот что – главное; дичайшее, может быть, потому, что у меня не имеется органа, который бы умел осмысливать этот смысл, так сказать, законечный; в месте органов чувств ощущение было – «ноль» ощущением; а воспринималося нечто, что и не ноль, и не единица, а – менее чем единица. Вся нелепость была, может быть, только в том, что ощущение было – ощущением «ноль минус нечто», хоть пять, например».

– «Слушайте», – перебил Александр Иванович, – «вы скажите-ка лучше мне вот что: письмецо то вы чрез Варвару Евграфовну Соловьеву, небось, получили?…»

– «Письмо…»

– «Да не то, не записочку: письмо, шедшее чрез Варвару Евграфовну…»

– «Ах, про стихи эти с подписью «Пламенная Душа?»

– «Да уж я там не знаю: словом, шедшее чрез Варвару Евграфовну…»

– «Получил, получил… Нет – вот я говорю, что вот «ноль минус нечто»… Что это?»

Господи: все о том же!…

– «Почитали бы вы Апокалипсис…»

– «Я от вас и прежде слышал упрек, что Апокалипсис мне неизвестен; а теперь прочту – непременно прочту; теперь, когда вы меня успокоили относительно… всего этого, чувствую, как у меня пробуждается интерес к кругу вашего чтения; вот засяду, знаете, дома, буду пить бром и читать Апокалипсис; у меня громаднейший интерес: что-то осталось от ночи: все то – да не то… Вот, например, посмотрите: витрина… А в витрине-то – отражения: вот прошел господин в котелке – посмотрите… уходит… Вот – мы с вами, видите? И все – как-то странно…»

– «Как-то странно», – кивнул головой утвердительно Александр Иванович: Господи, да ведь по части «как странно» был он, кажется, специалист.

– «Или вот тоже: предметы… Черт их знает, чт

– «Тсс!»

– «Жестянница ужасного содержания!»

– «А жестянницу вы скорее в Неву; и все – вдвинется; все вернется на место…»

– «Не вернется, не станет, не будет…»

Он тоскливо обвел мимо бегущие пары; он тоскливо вздохнул, потому что он знал: не вернется, не станет, не будет – никогда, никогда!

Александр Иванович удивлялся потоку болтливости, хлынувшему из уст Аблеухова; он, признаться, не знал, что ему с той болтливостью делать: успокаивать ли, поддерживать ли, наоборот – оборвать разговор (присутствие Аблеухова прямо его угнетало).

– «Это вам только, Николай Аполлонович, ощущения ваши кажутся странными; просто вы до сих пор сидели над Кантом в непроветренной комнате; налетел на вас шквал – вот и стали вы в себе замечать: вы прислушались к шквалу; и себя услыхали в нем… Состояния ваши многообразно описаны; они – предмет наблюдений, учебы…»

– «Где же, где?»

– «В беллетристике, в лирике, в психиатриях, в оккультических изысканиях».

Александр Иванович улыбнулся невольно такой вопиющей (с его точки зрения) безграмотности этого умственно развитого схоласта и, улыбнувшися, продолжал он серьезно:

– «Психиатр…»

– «Назовет…»

– «Да-да-да…»

– «Это все…»

– «Что «это все – то да не то?»»

– «Ну, то да не то – зовите хоть так – для него обычнейшим термином: псевдогаллюцинацией…» [270]

– «?»

– «То есть родом символических ощущений, не соответствующих раздражению ощущения».

– «Ну так что ж: так сказать, это все равно, что ничего не сказать!…»

– «Да, вы правы…»

– «Нет, меня не удовлетворяет…»

– «Конечно: модернист назовет ощущение это – ощущением бездны [271], то есть символическому ощущению, не переживаемому обычно, будет он подыскивать соответственный образ».

– «Так ведь тут аллегория».

– «Не путайте аллегорию с символом [272]: аллегория это символ, ставший ходячей словесностью; например, обычное понимание вашего «вне себя»; символ же есть самая апелляция к пережитому вами там – над жестянницей; приглашение что-либо искусственно пережить пережитое так… Но более соответственным термином будет термин иной: пульсация стихийного тела. Вы так именно пережили себя; под влиянием потрясения совершенно реально в вас дрогнуло стихийное тело [273], на мгновение отделилось, отлипло от тела физического, и вот вы пережили все то, что вы там пережили: затасканные словесные сочетания вроде «бездна – без дна» или «вне… себя» углубились, для вас стали жизненной правдою, символом; переживания своего стихийного тела, по учению иных мистических школ, превращают словесные смыслы и аллегории в смыслы реальные, в символы; так как этими символами изобилуют произведения мистиков, то теперь-то, после пережитого, я и советую вам этих мистиков почитать…»

– «Я сказал вам, что буду: и – буду…»

– «А по поводу бывшего с вами я могу лишь прибавить одно: этот род ощущений будет первым вашим переживаньем загробным, как о том повествует Платон, приводя в свидетельство заверенья бакхантов [274]… Есть школы опыта, где ощущения эти вызывают сознательно – вы не верите?… Есть: это я говорю вам уверенно, потому что единственный друг мой и близкий – там, в этих школах; школы опыта ваш кошмар претворяют работою в закономерность гармонии, изучая тут ритмы, движенья, пульсации и вводя всю трезвость сознания в ощущение расширения, например… Впрочем, что мы стоим: заболтались… Вам необходимо скорее домой, и… жестянницу в реку; и сидите, сидите: никуда – ни ногой (вероятно, за вами следят); так сидите уж дома, читайте себе Апокалипсис, пейте бром: вы ужасно измучились… Впрочем, лучше без брома: бром притупляет сознание; злоупотреблявшие бромом становятся неспособными ни на что… Ну, а мне пора в бегство, и – по вашему делу».

Пожав Аблеухову руку, Александр Иванович от него шмыгнул неожиданно в черный ток котелков, обернулся из этого тока и еще раз оттуда он выкрикнул:

– «А жестянницу – в реку!»

В плечи влипло его плечо: он стремительно был унесен безголовою многоножкою.

Николай Аполлонович вздрогнул: жизнь клокотала в жестяночке; часовой механизм действовал и сейчас; поскорее же к дому, скорее; вот сейчас наймет он извозчика; как вернется, засунет ее в боковой свой карман; и – в Неву ее!

Николай Аполлонович вновь стал чувствовать, что он расширяется; одновременно он чувствовал: накрапывал дождик.

Кариатида

Там, напротив, чернел перекресток; и там – была улица; каменно принависла там кариатида подъезда.

Учреждение возвышалось оттуда: Учреждение, где главенствовал надо всем Аполлон Аполлонович Аблеухов.

Есть предел осени; и зиме есть предел: самые периоды времени протекают циклически. И над этими циклами принависла бородатая кариатида подъезда; головокружительно в стену вдавилось ее каменное копыто; так и кажется, что вся она оборвется и просыплется на улицу камнем.

И вот – не срывается.

То, чт

То же, чт

Наблюдая проход котелков, не сказал бы ты никогда, что гремели события, например, в городке Ак-Тюке, где рабочий на станции, поссорившись с железнодорожным жандармом, присвоил кредитку жандарма, введя ее в свой желудок при помощи ротового отверстия, отчего в тот желудок введено было рвотное – железнодорожным врачом; наблюдая проход котелков, не сказал бы никто, что уже в Кутаисском театре публика воскликнула: «Граждане!…» [275] Не сказал бы никто, что в Тифлисе открыл околоточный фабрикацию бомб [276], библиотека в Одессе закрылась и в десяти университетах России шел многотысячный митинг [277] – в один день, в один час; не сказал бы никто, что именно в это время тысячи убежденных бундистов привалили на сходку, что кочевряжились пермяки [278] и что именно в это время стал выкидывать свои красные флаги, окруженный казаками, ревельский чугунно-литейный завод [279].

Наблюдая проход котелков, не сказал бы никто, что ключом била новая жизнь, что Потапенко под таким заглавием оканчивал пьесу [280], что уже началась забастовка на Московско-Казанской дороге [281]; поразбивали на станциях стекла, врывались в пакгаузы, прекращали работу на Курской, Виндавской, Нижегородской и Муромской железных дорогах [282]; и десятками тысяч вагоны, пораженные столбняком, останавливались в многообразных пространствах; сообщение – мертвенело. Наблюдая проход котелков, не сказал бы никто, что в Петербурге уж гремели события, что наборщики почти всех типографий, избрав делегатов, сроились [283]; и – бастовали заводы: судостроительный, Александровский, прочие [284]; что пригороды Петербурга кишели манджурскою шапкою; наблюдая проход котелков, не сказал бы никто, что идущие были т е, да не т е; что не просто шагали, но шагали, тая в себе беспокойство, чувствуя свою голову головой идиотской, с несросшимся теменем, разрубаемым шашкою, расшибаемым и просто деревянным колом; если бы припасть ухом к земле, то услышали бы они чей-то ласковый шелест: шелест от непрерывного револьверного треска – от Архангельска до Колхиды и от Либавы до Благовещенска.

Но циркуляция не нарушилась: монотонно, медлительно, мертвенно еще текли котелки под ногами кариатиды.

____________________


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40