Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Москва (№1) - Московский чудак

ModernLib.Net / Классическая проза / Белый Андрей / Московский чудак - Чтение (стр. 6)
Автор: Белый Андрей
Жанр: Классическая проза
Серия: Москва

 

 


– Ну, что скажете?

Грибиков тронул свою бородавку скоряченным пальцем: на палец смотрел.

– Я позволю заметить, что есть затрудненьице-с, – палец понюхал он, – так что согласия нет никакого.

– А больше нет комнат?

Зрачишко полез на Мандро.

– Да, живут у нас густо.

Зрачишко влупился под веко.

Мандро с недовольством прошелся к окошку: вертел форсированною бакенбардою; руку засунул в карман перетянутых брюк; лбом прижался к окну, посвистал, отдаваясь блестящему заоконному зрелищу: метаморфозам из светов.

Там шел кривоногий самец; и за ним – вуалеточка черная, с мушками, с высверком глаз из-за мушек; и ветер рванул ее шелком.

Мандро – повернулся.

Он видел, что Грибиков, в той же все позе, сидит, оскопивши лицо в равнодушие: жмуриком.

– Чорт с ним: не надо.

Прожескнул глазами и вновь отвернулся; в окошке же – барышня в кофточке меха куницы.

Тут Грибиков глазиком тыкался в спину.

– Вот… ежели… я., это – дело другое. Мандро повернулся:

– Что?

– Ежели… Так уж и быть.

– Говорите раздельнее.

– Ежели б он переехал ко мне, – говорю: человечек-то ваш.

– Это – можно?

– Я думаю – можно: он, ваш человечек, – без носа, больной, и притом говорит – иностранец – не нашинский; ну, одному-то – куды ему; все же – уход; и такое все: правда, живу я в квартире о двух комнатушках; для вас же – извольте: пускай переедет… Что ж, бог с ним: в цене мы сойдемся.

И глазик свой спрятал.

13

У Митеньки мысль не влезала в слова; а душевные выражения – в органы тела; когда говорил он печальные вещи, казался Лизаше некстати смеющимся; глупым таким фалалеем, с руками – висляями; очень лицо искажала гримаса, которую медики называют – ведь вот выражение – «Гиппократовой маской».

Лизаша досадовала:

– Полчаса мы сидим, а – ни с места.

– Не выскажешь – знаете.

– Все же, – попробуйте.

– Ну, я попробую; только, Лизаша, – уж вы не пеняйте.

Во рту что-то – щелкало, чмокало, чавкало; и – под ступало под горло: хотелося плакать.

– Вы знаете: дома – семейная обстановка такая, что лучше бежать; отец – добрый, вы знаете; только людей он не видит: живет в математике; думает он, что за сорок годов все осталось по-прежнему; с ним говорить невозможно; ты хочешь ему это, знаете, высказать, что у тебя на душе, он – не слушает; просто какой-то – вы знаете – он форма лист

– Ну, а мама?

– А мама – все книжки читает; историю Соловьева прочтет; и – с начала; ей – дела нет; мама – чужая.

Лизаша сидела пред ним узкоплечей укутою в красненькой, бархатной тальме, обделанной соболем; и рассыпала из вазочки горсточку матовых камушков: малых ониксов.

– Для них вы чужой?

– Совершенно чужой; говорить разучился: все дома молчу; знаю, если скажу им, что думаю, то – все равно не поверят: приходится, знаете, лгать.

– Бедный, – так-то: обманщиком ходите.

Нервно подбросила в воздух с ладони одну финтифлюшечку; и под распущенной юбочкой ножки сложила калачиком.

– Так и приходится.

Митя дерябил диван заусенцами пальцев:

– Отец-то – вы знаете: толком не спросит меня; запугал: проверяет меня, – проверяет, – как что: «Тебя спрашивали?» Или – «Что получил?»… Человеческого не услышишь словечка, – вы знаете.

– Вы же?

И сыпала в ткани ониксы.

– А говорю – получаю пятки… Я…

– Вы, стало быть, врете и тут, – перебила Лизаша, подбросив одну финтифлюшку.

– А как же: попробуй сказать ему правду, – поднимутся крики; и, знаете, – бог знает что.

– Не завидую вам.

– А то как же? Товарищи, знаете, образованием там занимаются; этот прочел себе Бокля, а тот – Чернышевского… Мне заикнуться нельзя, чтобы книжки иметь: все сиди да долби; а чтоб книжку полезную, нужную…

– Бедный мой!

Кончик коленки просунулся из-под коротенькой юбочки.

– Нет никаких развлечений: в театры не ходят у нас; ну, я все-таки, знаете, много читаю: хожу на Сенную, в читальню Островского – знаете. Не посещаю гимназии: после приходится лгать, что в гимназии был.

Митя пристальным глазом вперился в коленку: она – беспокоила.

– Что же, Митюшенька, – вы без вины виноватый. Оправила юбочку.

– Ибсена драму прочел, – ту, которую вы говорили.

– «Строителя Сольнеса»?

– Да.

– Ах, вы, милый уродчик, – звучал ее гусельчатый голосочек, – запущенный; у, посмотрите: вся карточка – в перьях.

Лизаша нагнулась: он – слышал дыхание.

– Дайте-ка, – я вас оправлю: вот – так.

И – откинулась; и, поднося папироску к губам, затянулась, закрыв с наслаждением глазки.

– Я верно поэтому вас приютила; такой вы бездомный.

Сидела с открывшимся ротиком:

– Вы и приходите – точно собачка: привыкли.

Откинула прядку волос; и – добавила:

– Нет, у русалки моей вы бываете, – не у меня.

Прикоснулася ручка (была холодна, как ледок).

– Мы с русалкой моей говорили про вас.

Померцала глазами – на Митю.

Казалось, что там соблеснулися звезды – в Плеяды; Плеяды – вы помните? Летом поднимутся в небе; и поздно: пора уже спать.

Поднялась атмосфера мандровской квартиры; ведь вот – говорили же.

– Дом с атмосферой.

В гостиной опять зазвонили ключами; ключи приближались: звонили у самой портьеры: казалось, – просунется очень подпухшей щекою мадам Булеву; но ключи удалялись; ключи удалились.

– Несносно.

Лизаша голову просунула в складки:

– Ушла.

Атмосфера потухла: ничто не сияло.

И слушали молча, как там ветерок разбежался по крыше: Лизаша тонула в глазах, – своих собственных; в пепельницу пепелушка упала: глазок прояснел.

– Ну, и – дальше? Зачмокало.

– Переэкзаменовка, опять-таки, – в августе этом была: ну, – я скрыл.

– Ай-ай-ай!

– Вы, Лизаша, простите, что – так говорю; мне, вы знаете, хочется высказать вам, наконец, – искал слов, – то и се, а с отцом говорить: сами видите; мать же – бог с нею… Надежда, сестра, – и зафыркал: – Надежда…

Потупился: странно, что Надю, сестру, он считал недалекою; дурковато стоял перед ней; такой дурноглазый; и – силился высказать; нет: рот дрожал, губы шлепали: чмокало, чавкало.

Тщетно!

14

Карета подъехала.

С козел мехастый лакей соскочил, поправляй одною рукою цилиндрик: другой – открыл дверцу.

И тотчас слетела почти к нему в руки, развивши по ветру манто, завитая блондинка (сквозная вуалечка), губки – роскошество; грудь – совершенство; рукой придержав в ветер рвущуюся, легкосвистную юбку, прохожим она показала чулочки фейльморт, бледно-розовый край нижней юбки, вспененный каскадами кружев.

И скрылась в подъезде под желтым бордюром баранов у бронзовой, монументальной доски, где яснело

«Контора Мандро».

____________________

Доложили:

– Мадам Миндалянская: просит принять.

Эдуард Эдуардович стал выпроваживать; Грибиков же, зажавши картузик, пошел дерганогом, столкнувшись у двери – с мадам Миндалянской.

Вошла.

Самокрылою прядью с нее отвевалось манто; складки шелка дробились о тело; огромная шляпа подносом свевала огромные перья; прическа – куртиночка, вся – толстотушка; наполнилась комната опопонаксами

– Эва Ивановна: вы?

Профиль – просто божественность, грудь – совершенство.


В проходах пассажа, – под тою же вывеской «Сидорова Сосипатра» блистала толпа: золотыми зубами, пенсне и моноклями.

Кто-то уставился в окна, съедая глазами лиловое счастье муслинов, сюра, вееров; здесь же рядом – сияющий выливень камушков: ясный рубин, желтоливный берилл, альмантин [35] цвета рома и сеть изумрудиков; словом – рулада разграненных блесков; и липла толпа, наблюдая, как красенью вспыхнет, как выблеснет зеленью: вздрогнет и – дышит.

Прелестно!

Брюнеточка, прелесть какая, косится на блески; а черный цилиндр, увенчавшись моноклем и усом, в кофейного

цвета мехах нараспашку, – косится на блеск ее глазок; из двери – прошли: горбоносый двубакий, в пенсне и в кашне с перевязанным, малым футляром (своей балерине); и – дама седая, сухая, пикантная: шляпочка – током; и – лаковый сак.

Литераторы, графы, купцы, спекулянты, безбрадые, бра-дые, усые, сивые, сизые, дамы в ротондах и в кофточках – справа налево и слева направо.

Шли – по двое, по трое: громко плескались подолами, переливались серьгами, хватались за шляпы, вращали тростями, сжимали портфели, сжимали пакетики, перебирали перчатками – сумочки, хвостики меха, боа [36]; расступались, давая дорогу друг другу; роились у входа; и шли – на Варварку, к Столешникову, к Спиридоновке, к Малой Никитской.

И за ними за всеми – кареты, пролетки, ландо.

Дама, спрятав в огромную муфту лицо, пробежала из светом разъятого места – к квадратному головаку авто, приподняв свою юбку, плеснувшую шелком «дессу», а за ней пробежал господин, прижимаясь перчаткою к уху; шофер, обвисающий шкурой, вертел колесо; головак, завонявши бензином, вскричал.

Толстозадый, надувшийся кучер, мелькнувши подушкою розовой, резал поток вороной белогривым своим рысаком, пролетая туда, где кончался Кузнецкий и где забледнели ослабшие светочи: в зеленоватое потуханье.

15

– Вы, Митенька, лжете сознательно; я вот – не лгу: да и лгать-то – кому? Перед «богушкой» лгать?

Привскочила: мерцала глазами.

– Перед «богушкой» лгать не могу!

И на легких подушечках тепленьким тельцем ее рисовался отчетливый контур.

– И все-таки все во мне лжется.

Плеяды подымутся в небе: пора уже спать; и от звезд отрываешься, чтобы тонуть в утомительных снах; как теперь отходила в свой собственный сон, нерассказанный, мутный, тяжелый:

– Все лжется во мне – оттого, что русалочку я утопила: оттуда – сюда.

И с глазами, вполне удивленными (просто девчурочка!), всунула в рот папироску:

– Вы этого не поймете, мой миленький!

Вытянув шею, стрельнула дымочком. И вновь повторила:

– Оттуда – сюда.

Бросив ручку от ротика вверх, стала быстро вертеть папироской, любуясь спиралькой огня:

– Ах, почем знаю я, – проиграла она изузором отчетливым широкобрового лобика.

И поднесла папироску; закрыв с наслаждением глазки, пустила кудрявый дымочек.

– Не понял: что значит оттуда? Дымок, облетающий, – стлался волокнами:

– Тело на мне как-то лжется, – и нервными дергами губок и плечика сопровождала словечки свои.

Еще долго Лизаша сплетала бросочки коротких словечек своих; и казалось, что тонкое кружево всюду повисло невидно. Казалась ткачихой; сложивши калачиком ножки, опять невзначай показала коленку; опять протянула два пальчика: в пепельницу.

Пепелушка слетела.

– Да, бросимте, что говорить: с дурачишкой; не скажешь ведь – нет?

Ощутил на руке ноготочек ее:

– Оцарапаю вас.

И – придвинулся; но отодвинулась; и – заиграла русальной косою.

– Сидите спокойно, вот так.

Вдруг повила головкою:

– Время, сплошной людоед, – поедом ест людей: неуютно!

– Откуда про это вы?

Глянула заревом глаз:

– Это мне рассказала русалочка.

Митя увидел: упала измятая очень бумажка на пол (из кармана Лизаши); смотрел машинально; знакомые знаки увидел: знакомого почерка: вот – интегральчик; вот – модуль… Откуда!

И он потянулся рукой за бумажкой.

– Вы что?

– Да бумажка.

Увидела, выхватила:

– Мне отдайте: мое.

– Погодите: тут почерк отца.

Перехватывал; но – оцарапала.

– Ай!

– Вы не суйтесь.

– Нет, как появилась бумажка? Лизаша слукавила:

– Сами оставили вы – в прошлый раз: из кармана упала… Ах, увалень!

Странно – опять ведь невнятица: как оказалась бумажка у «богушки»? Быстро инстинкт подсказал, что ей надо солгать; будто Митя оставил: дивилась. Зачем это делала? Вот и она солгала – неожиданно: не для себя, а для… Разве для «богушки» ей надо лгать? Разве «богушка» лжет? и – стояла над бездной.

Вперялася в бездну.

Тогда за портьерой раздался отчетливый громкий расчмок.

Митя понял, что кто-то там есть; посмотрел на Лизашу, которая, встав, померцала на Митю: сквозь Митю; тогда обернулся и вздрогнул, увидевши станистый контур Мандро: будто с сумраком вкрался своим протонченным лицом, – протонченным до ужаса.

Быстро вошел, седорогий, бровастый и станистый, чуть поводя богатырским плечом, оттянувши перчатку, губу закусивши, имея от этого солоноватое выражение, которое он постарался степлить.

Бросил взгляд на Лизашу, на Митю: сказал долгозубою челюстью:

– Здравствуйте.

Мите казалось, что брови нарочно он углил: открыл электричество: ясно сияющий камень лампады, спустившейся сверху, поблескивал.

– Вы в темноте – с Лизаветою Эдуардовной; кажется, – вы предаетесь мечтаньям? – запел фисгармониум.

Но из-за звука глядел гробовыми глазами, умеющими умертвить разговор.

– Я русалочкой вашею, нет, – недоволен, сестрица Аленушка, – быстро рукою чеснул бакенбарду; насвистывал что-то.

И – сел.

И сиденье это мучительно виделось им обсиденьем каким-то: здесь кто-то кого-то обсиживал: Митя ль Лизашу? Лизаша ли Митю? А может быть, сам фон-Мандро их обоих; припомнились толки, что будто бы он позволяет себе слишком много с одной гимназисточкой: и – называли подругу Лизаши.

Еще говорили, что был он когда-то причастен к содомским грехам.

16

– Кушать подано!

Тут фон-Мандро приподнялся, несладко взглянул.

– Кушать, кушать идемте.

И фиксатуарные бакенбарды прошлись между ними

почти что сквозь них.

Проходили в столовую, где прожелтели дубовые стены; с накладкой фасета: везде – желобки, поперечно-продольные; великолепный буфет; стол, покрытый снеговою скатертью, ясно блистал хрусталем и стеклом; у прибора, у каждого – по три фужера: зеленый, златистый и розовый; ваза; и в ней – краснобокие фрукты; и – вина; и – сбоку на маленьком столике яснился: облесками холодильник серебряный.

– Суп с фрикадельками, – смачно сказал фон-Мандрр

Он засунул салфетку за ворот: умял; и взглянул на Лизашу – с заботливой и с неожиданной лаской:

– Не хочется кушать?

– Ах, нет.

– Вы б, Аленушка, хлоралгидрату приняли.

Лакею дал знак: и лакей, обернувши салфеткой бутылку, ее опустил: в холодильник.

– Да, да, молодой человек: фрикаделька… Что я говорю… познается по вкусу, – и пальцами снял он помаду губную, – а святость – по искусу

Пальцы помазались.

И завлажнил он глазами – такой долгозубый, такой долгорукий, к Лизаше приблизился клейкой губой. Перекинулся станом к мадам Вулеву:

– Как с летучей мышкой, мадам Вулеву?

– Наконец, догадалася я, Эдуард Эдуардович, – сунулась быстро она, – это Федька кухаркин поймал под Москвою: и – выпустил: в комнаты… Я же давно замечала: попахивает!

– Попахивает?

И с особенным пошибом молодо голову встряхивал он, заправляя салфетку.

– Что же вы, молодой человек, – не хотите тетерьки; вкусите ее… Мы вкушали от всяких плодов, когда были мы молоды.

И обернулся к тетерьке.

Лизаша ударила кончиком белой салфетки его.

– Вот же вам!

Он – подставился.

С явным вкушал наслажденьем тетерьку: тянулся к серебряному холодильнику он: за бутылкой вина; и Митюше фужер наливал – до краев: золотистой струею.

Тянулся с фужером: обдал согревательным взглядом: но взгляд – ледянил; и вставало, что этот – возьмет: соком выжмет:

– Так чокнемся!

Он развивал откровенность.

Так было не раз уже: будто меж ними условлено что-то: а если и нет, то – условится; это – зависит от Мити; Лизаша – ручательство; впрочем, – условий не надо: понятно и так.

Они чмокнулись.

В жестах отметилось все же – насилие: стиск, слом и сдвиг.

В то же время кровавые губы улыбочкою выражали Лизаше покорность: казалось, – глазами они говорили друг другу:

– Теперь – драма кончена.

– Что это?

– Как, – мне еще?

– Ну же, – чокнемся!

– Я, Эдуард Эдуардович, – я: голова моя слабая!

– Не опьянеете!

Видел, пьянея, – в движеньях Лизаши – какое-то: что-то; во всей атмосфере стояло – какое-то: что-то… душерастлительное и преступное.

Дом с атмосферой!

Лизаша сидела с невинным лицом:

– Митя, – вы что-то выпили много: не пейте!

– Оставь, – снисходительным жестом руки останавливал Эдуард Эдуардович.

Митя бессмыслил всем видом своим

– Так ваш батюшка – что?

– Говорите: бумаги свои держит дома?

– Так письменный стол, говорите?

– Что?

– Все вычисляет?

– Когда его можно застать?

– Поправляется?

– Эдакий случай несчастный!

Хладел изощренной рукою (с поджогом рубина), которою он протянулся за грушей.

«Лизаша, Лизаша», – кипело в сознании Мити. И видел: мадам Вулеву и Лизаша – исчезли.

– Лизаша!

Мандро развивал откровенность – так было не раз уже: будто меж ними условлено что-то: а если и нет, то – условится; это – зависит от Мити; Лизаша – ручательство; впрочем – условий не надо. Понятно и так.

17

Голова закружилась: и чувствовал – вкрап в подсознанье. Вина? Или – взгляда Мандро? Он – не помнил: в ушах громко ухало; помнил – одно, что условий не надо: понятно и так; очутился в гостиной; наверно, в сознании был перерыв, от которого он вдруг очнулся: пред зеркалом.

Кто это?

Красный, клокастый, с руками висляями, – кто-то качнулся у кресел, кругливших свои золоченые львиные лапочки; Митя склонился на кресло: пылало лицо; и в мозгах копошилось какое-то все толокно, из которого прорастало желанье: Лизашу увидеть, сказать про свое окаянство; за этим пришел.

Точно сон, появилась Лизаша.

Она, как водою, его заливала глазами: стояла в коричневом платьице, с черным передником – на изумрудном экране, разрезывая златокрылую птицу.

– Вы, Митенька, пьяны.

– Нет, знаете, – дело не в этом, а в том, что мне очень, – вы знаете.

Тут он качнулся, схватившись за кресло.

– Ну да: говорили вы это уже.

– Нет, Лизаша, – послушайте; я – ничего не сказал: я пришел говорить; и вы знаете сами, что я ничего не сказал.

– Что такое?

– Подделал, Лизаша!

Она посмотрела вполне изумленно:

– Подделали! Вы? Что такое подделали?

Руку взяла и погладила:

– Подпись отца я подделал…

– Да нет!

И Лизаша погладила щеку, рукою холодной, как лед, поднимая в пространство какие-то неморожденные взоры:

– Несчастненький.

Он за нее ухватился: она – отстранялась.

– Нет, – тише… Вы, бог знает… Пьяны…

Лицом подурнела: и – дернулась, видя, что Митя идет на нее: отступала к портьере.

– Нельзя!…

Он схватился рукою: рвалась; не пускал.

– Ах, жалкий вы жалкехонек, Митенька.

И унырнула за складки портьеры, оставивши ручку свою в его цепких ладонях; он к ручке припал головой, покрывая ее поцелуями; ручка рвалась – за портьеру:

– Пустите же, – раздавался обиженный голосок, как звоночек, за складкой портьеры.

И тут же на голос пошел быстрый шаг.

Ручка выдернулася.

Между складок портьеры наткнулся на… крепкий кулак, его больно отбросивший; тут, растопыривши пальцы, скользнул: и – откинулся: складки портьеры разрезались; ясно блеснули – манжетка, рубин и линейка: линейка рас-свистнула воздух, врезаяся гранью в два пальца.

И пальцы – куснуло расшлепнутым звуком: они – окровавились.

Точно раздельные злые хлопочки, отчетливо так раздалось за портьерой:

– Ха-ха!

Перекошенною гримасой оттуда просунулася седорогая голова и две иссиня-черные бакенбарды.

Тут Митенька бросился в бегство: за звуком шагов раздавалась пришлепка.

С разбегу наткнулся на лысого господинчика он.


Господин Безицов разлетелся к порогу гостиной.

Там встретил его фон-Мандро, оборудовав рот белой блеснью зубов и втыкаясь глазами бобрового цвета; сжал руку, затянутый позою, найденной в зеркале.


Ацетиленовый свет, ртутно-синий; и там розовенье: реклама играла: фонарные светы казались зелеными: окна вторых этажей утухали; а выше, в багровую тьму уходя, ослабели карнизов едва постижимые линии; шлепало снегом холодным в ресницы: бессмыслилось, рожилось, перебегало дорогу, отбитые пальцы горели; душа изошла красноедами; щеки пылали; и ухали пульсы.

Бежал, заметаемый снегом, сметаемый вихрем: все пырскало – крыши, заборы, углы: порошицей, блистающей ясенью крылья снегов зализали круги фонарей; и все – взревывало; пробегали, шли – по двое, по трое: шли – в одиночку; шли слева и справа – туда, где разъяла себя расслепительность; шли перекутанные мехами мужчины; шла барышня в беличьей кофточке; дама, поднявшая юбку, с «дессу» бледно-кремовым, – выбежала из блеска; за нею с серебряным кантом военный, в шинели ив – розово-рдяных рейтузах.

Там шуба из куньего, пышного и черно-белого меха садилась в авто – точно в злого, рычащего мопса, метнувшего носом прожектор, в котором на миг зароилась веселость окаченных светом, оскаленных лиц, – с золотыми зубами.

Бежал мужичок.

– Эка студь!

И морозец гулял по носам лилодером.


***

Лизаша была у себя: ей представился Митя; его стало жалко: того, что случилось в гостиной, она не видела: видела мадам Булеву.

От мадам Булеву же ничто не могло укрываться.

19

Форсисто стоял Битербарм; ферлакурничал [37] перед мадам Эвихкайтен: форсисто вилял и локтями, и задом:

– «Энтведер» – не «одер»!

Мадам Эвихкайтен плескалася платьем в тени тонконогой козеточки, приподымавшей зеленое ложе, как юбочку нежная барышня; в книксене:

– Великолепно: «энтведер» не «одер»!

Энтведер, затянутый в новенький, сине-зеленый мундир (с белым кантом), – вмешался:

– На этот раз вы, Битербарм, оплошали: ведь предки мои проживали на Одере.

Вот так судьба!

Битербарм – поле прыщиков; зубы и десны; и – что еще? Род же занятия – спорт: но не теннис, – футбол: про себя говорил он: «Я – истый гипполог».

– Послушайте, – вдруг обратился он к Зайну, – скандал с Кувердяевым? Правда, что в классе ему закатили пощечину?

Зайн, тонконогий воспитанник частной гимназии Креймана, очень витлявенький щеголь, с перетонченным лицом, отозвался:

– Ну да, – что-то вышло!

– Как что? – удивился Энтведер. – Вполне оплеуха.

– В чем дело?

– История грязная!

Зайн отошел; уже с Вассочкой Пузиковой разводил фигли-мигли; ведь все говорили, что он – содержанец.

А бог его ведает!

– Что, мадемуазель Бобинетт?

Почему-то здесь, в доме Мандро, называли все Вассочку – так. Приходили все новые гости.

Лизаша в атласно-сиреневом платье, отделанном кружевом, с грудкой открытою, вся голорукая, дергала голеньким плечиком; мило шутила с гостями: ее развлекал разговором Аркадий Иванович Грай-Переперзенко, сын коммерсанта, художник, писавший этюд «Золотистую осень разлук», член кружка «Дмагага» (почему «Дмагага»?); член кружка «Берендеев», искусный весьма исполнитель романса Вертинского, друг Балтрушайтиса, «Сандро» (опять-таки «Сандро» при чем?); он себя называл Боттичелли Иванычем: ну – и его называли они Боттичелли Иванычем; был он пробритый, дородный: в очках; носил длинные волосы; шелковый шарфик, повязанный пышно, носил.

Окружили мадам Эвихкайтен; над ними из выщербленной потолочной гирлянды, сбежавшейся кругом, спускался зеленый китайский фонарик; мадам Эвихкайтен, склоняясь на козеточку, скромно оправила пену из кружева; всхлипывал веер мадам Эвихкайтен; и к ней Безицов ревновал.

Эдуард Эдуардович, очень стараясь гостей улюбезить, брал под руку то Безицова, то Мердицевича, – вел в уголочек, к накрытому столику с ясным ликером, сластями, вареньями; и пригласительным жестом руки им указывал:

– Это и есть «достархан», угощенье персидское.

Глупо шутил Мердицевич:

– Меня называет жена тараканом; и я называю себя тараканом; и – все это знают, и – так и называют.

Он был жуковатым мужчиной: был крупный делец: про него говорили:

– Фигляр форсированный!

Тут же, оставив его, Эдуард Эдуардович быстро прошелся в гостиную, где расстоянились трио, дуэты, квартеты людей среди трио, дуэтов, квартетов, искусно составленных и переставленных кресел, и бросил свой блещущий, свой фосфорический, детоубийственный взгляд через голову Зайа: от этого взгляда Лизашино сердце забилось.

Лизаша, смеясь неестественно, странно мерцала глазами, вдруг стала живулькою: дернувши узкими и оголенными плечиками, подбежала она к Битербарму: ему принялась объяснять она:

– Ах, эти звуки ведь вам, как гиппологу, трудно постигнуть…

Лизаша махалась развернутым веером. Фиксатуарные бакенбарды прошлись между ними, – почти что сквозь них; улыбнулись Лизаше ласкательным взглядом:

– Вам весело?

Вздрогнула, будто хотела сказать:

– Я боюсь вас.

Ответило личико – заревом глаз.

На мгновенье глаза их слились: отвернулась Лизаша: стояла с открывшимся ротиком (омут открылся, в котором тонула она). Эдуард Эдуардович, в зале увидев мадам Миндалянскую, быстро пошел ней навстречу; тут плечи Лизаши задергались; быстро бледнела она: Боттичелли Иваныч с тревогою к ней обратился:

– Вам дурно?

– Нет. Впрочем, – нет воздуха.

– Вы побледнели: дрожите.

Лизаша смеялась: все громче, все громче смеялась; все громче, пока из растерянных глазок не брызнули слезки: она – убежала.

Мадам Миндалянская в белом, сияющем платье неслась по паркетам и пенилась кружевом; профиль – божественность! Там Мердицевич, обмазанный салом, – рассказывал сало; перед кем-то форсисто вилял и локтями, и задом своим Битербарм.

И сплетали в гирлянды свои известковые руки двенадцать прищуренных старцев: над ними.


***

Одна, сев на корточки и сотрясаясь голеньким плечиком – там, в уголочке, Лизаша смеялась и плакала, не понимая, что с нею.

19

Под зеркалом стал Эдуард Эдуардович в ценном халате из шкур леопардов, в червленой мурмолке (по алому полю струя золотая), – с гаванской сигарой в руке.

Он другою рукою мастичил свою бакенбарду.

Сигару оставил: лениво поднял обе руки, отчего распахнулся халат: очертание тела вполне обозначилось в зеркале; он без одежд показался таким черно-белым; свои рукава засучил; на руках – мох: чернешенек; был он покрыт волосами: чернистее прочих мужчин: про него говорила, бывало, жена:

– Посмотришь на вас так, как вас вижу я… Волосаты же вы, как животное.

Слухи ходили: жену он бивал.

Вот рукою с сигарою сделал движение, чтобы очертание тела из зеркала лучше разглядывать: и многостворчатый шкафчик под руку подставился; он создавал меблировку для всех своих жестов: откинется, – в фонах лиловых обой (была спальня – лиловой) отчетливей вспыхнет халат – леопардовой шкурою.

Меблировал свои жесты.

Себе самому улыбнулся и пленочку снял двумя пальцами с клейкой губы.

И склонился в постель.

Но не спал; и не час, и не два он вертелся: возился в постели; откинувши стеганое одеяло (лилового цвета), он сел на постели, разглядывал белые и черномохие ноги свои, освещенные светом седой живортутной луны; свои туфли нащупал; облекся в халат леопардовый; вышел в пустой коридор, – в живортутные лунные светы.


***

В упругой и мягкой постели сидела Лизаша; в колени склонила головку с распущенной черной косою; ей стих затвердился: все тот же: твердилось и ночью, и днем:

Вокруг высокого чела,

Как тучи, локоны чернеют.

Порой раздавалися шорохи (мыши ль, скребунчики, кошка ли?): было ей жутко – чуть-чуть: по ночам не могла она спать: засыпала под утро: с собой брала кошку, сибирскую, пышную: кошка курнявкала ей; иногда же курнявкало, так себе, в воздухе; множество раз, поднимаясь с постели, босыми ножонками перебегала по коврику, к двери она, чтобы выпустить кошечку.

Кошечки – не было.

Раз показалось, что кто-то закрякал у двери; открыв ее, высунулась за порог да как вскрикнет: стоял перед дверью, представьте же, – «богушка», тяжко дыша и себе самому улыбаяся в темень тяжелой улыбкою.

Растерялась, – да так, что осталась стоять перед ним в рубашонке, с открывшимся ртом: растерялся и он; и досадливо бросил, на двери соседние озираяся (там обитала мадам Вулеву):

– Да потише же!

Двери в соседнюю комнату, где обитала мадам Вулеву, – отворились; просунулася со свечкой в руке голова в папильотках, с подпудренным белым лицом, точно клоунским.

– Кто это, – взвизгнула громко мадам Вулеву, – не узнала я: вы?

– Мне не спится, вот я и брожу…

– Не одета я, – вскрикнула громко мадам Вулеву.

Дверь в соседнюю комнату быстро закрылась: и тут лишь Лизаша заметила, что не одета: под взором отца, пронизавшим насквозь: и – захлопнулась: и из-за двери сказала:

– Вы, богушка, право, какой-то такой: черногор-черноватик! Меня напугали.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12