Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сдача и гибель советского интеллигента, Юрий Олеша

ModernLib.Net / Отечественная проза / Белинков Аркадий / Сдача и гибель советского интеллигента, Юрий Олеша - Чтение (стр. 6)
Автор: Белинков Аркадий
Жанр: Отечественная проза

 

 


      В искусстве Юрия Олеши этих лет начало появляться то, что делало это искусство в течение шести лет значительным и серьезным: не омраченное высшими соображениями умение сказать часть того, что он хочет.
      "Три толстяка" спасли их жанр, поверхностное знание истории и не омраченное высшими соображениями отношение к окружающей действительности.
      Но спасти их было очень трудно.
      Для этого нужно было преодолеть книжный шкаф литературной юности.
      Лучший знаток творчества Юрия Oлеши Виктор Шкловский говорит о литературном происхождении писателя, может быть, слишком остро, но покоряюще убедительно.
      "Юрий Олеша талантлив и умен, - говорит Виктор Шкловский, - но старая культура, которая его преследует, плохого качества. Она из плохого книжного шкафа.
      Книжные шкафы могут портить даже классиков"1.
      1 Виктор Шкловский. Мир без глубины. О Юрии Oлеше. - "Литературный Ленинград", 1933, 20 ноября, № 15.
      Сам Юрий Олеша обстоятельно описал книжный шкаф своего детства.
      "Поговорим о книжном шкафе, - предлагает Олеша. - Он наполнен Тургеневым, Достоевским, Гончаровым, Данилевским и Григоровичем.
      Толстого нет, потому что "Нива" не давала приложения Толстого.
      Чехова нет, потому что ты (отец. - А. Б.) прекратил подписку на "Ниву" раньше, чем Чехов был дан приложением.
      Открываю шкаф. Дух, идущий из него, не противен, нет...
      В таких случаях описывают затхлость, запах мышей и пыль, поднимающуюся облаками над книгой, снятой с полки.
      Не пахнет мышами из твоего шкафа".
      Кроме книжного шкафа, в демонстративно такой же системе Олеша называет: "громадная рогатая раковина", подзеркальники, фуражка, дыня.
      Он разъясняет читателю: "Семья у нас была мелкобуржуазная".
      Обо всем этом говорится обиженным, обличительным и драматическим голосом: "Они мне навязывали это желание. Я всегда был под подозрением. Они смотрели на меня испытующе... Я говорю тебе об инженере, изобретающем летающего человека, а ты хочешь, чтобы я был инжене-ром подзеркальников, фуражек и шумящих раковин... Тут начинается затхлость... Вот почему я говорю о затхлости... Вот такой затхлостью полон твой шкаф... Вот о какой затхлости я говорю..."
      К перечисленным Oлешей книгам следует прибавить еще несколько. Олеша не упоминает их, вероятно, потому что в шкафу они не помещались, и поэтому лежали на шкафу или на тумбочке, или на специальном столике. Внизу лежала самая большая, потом поменьше, еще меньше и так далее. Самой большой был "Фауст", поменьше "Потерянный" и "Возвращенный рай", еще меньше "Божественная комедия" и так далее. Некоторые клали сюда же Библию. Это были сложные полиграфические сооружения из бумаги, картона, атласа и муара, кожи и золота. Ростом они были со среднего гимназиста или с небольшой комод. Их дарили на именины или при переходе в следующий класс с похвальной грамотой, или на Рождество. Их не читали, а смотрели картинки. Это была не литература, это была красивая и дорогая вещь, и к такой вещи относились не так, как к книгам из шкафа. Все они были одинаковыми, потому что все их иллюстрировал Энгельберт Зейбертц, тоже считался иллюстрированным Гюставом Доре.
      Великие книги были испорчены своим назначением, переплетами, ценой, величиной и праздниками.
      Очень красивые иллюстрации Гюстава Доре, выглядевшие особенно импозантно в роскошных изданиях с золотым тиснением на коже, произвели неизгладимое впечатление на маленького Олешу и сыграли огромную роль в его жизни, когда он стал большой.
      Все это становится особенно драматичным, потому что Виктор Шкловский имеет в виду не детский литературный шкаф Юрия Олеши, а литературный шкаф человека, уже написавшего свои лучшие вещи. В этом шкафу стоят: Бенвенуто Челлини, Джек Лондон, Бальзак, Пушкин, Толстой1.
      1 Ю. Олеша. Кое-что из секретных записей попутчика Занда. - "Тридцать дней", 1932, № 1.
      Это книжный шкаф зрелости. Выделено то, что культура писателя - "из плохого книжного шкафа" ("Книжные шкафы могут портить даже классиков").
      Свое литературное происхождение, по мнению Виктора Шкловского, Юрий Олеша ведет от испорченных классиков.
      Итак, одни классики были испорчены книжным шкафом, а другие роскошными переплета-ми, и поэтому Юрию Олеше ничего не оставалось, как загрузить книжный шкаф своей юности стихами о виконтах, полумасках, розовых авто, денди, грушах и гейшах, а также о газелях, мадемуазелях, иммортелях, ритурнелях, метрдотелях и красотелях.
      Вскоре после того как Юрий Олеша написал стихи о королевских гробницах, он стал писать стихи о паровозах.
      Можно даже сказать, что и те, и другие он писал одновременно.
      Однако стихи о паровозах не сыграли существенной роли в те годы, когда они создавались. Свистя и обдавая дымом, они въехали во второй период творчества писателя. Заложенные в этих стихах свойства обнаруживали себя в более поздних произведениях, и их можно узнать, как по оттенку седины угадывается цвет уже поседевших волос, как угадывается военная выправка в прямой спине отставного полковника.
      Обе тенденции проявляли себя чрезвычайно энергично, но всегда в разное время. Так, тенденция королевских гробниц (очень преображенная) плодотворно проявила себя в "Трех толстяках", а тенденция паровозов не менее плодотворно (почти не преображенная) проявила себя в "Строгом юноше" и последующих за ним произведениях.
      Во всем, что написал Юрий Олеша, сначала явственно звучал голос стихов одесской юности, а потом все более определенно стали слышаться свистки паровозов.
      Эти две литературы, в которых одновременно работал Юрий Олеша, но создали единства и не повлияли друг на друга. Они кое-как уживались в коммунальной квартире творчества этого человека.
      Но в то же время и скандалов они друг другу не устраивали. Между элегической и публицис-тической струями в творчестве Юрия Олеши иногда возникали недоразумения, но, конечно, серьезного конфликта никогда не было. Как элегическая струя, так и публицистическая струя были между собой, несомненно, связаны. Эта связь состояла в том, что и та и другая были одина-ково плохи. Я не натравливаю элегию на публицистику, я не науськиваю публицистику на элегию.
      Я сталкиваю хорошие стихи с плохими. Поэтому я разрушил единство "Беатриче" и "Игры в плаху" и решительно настаиваю на том, что "Три толстяка" к газете "Гудок" отношения не имеют.
      Так подробно, долго и обстоятельно я говорю о произведениях Юрия Олеши, предшествовав-ших роману "Три толстяка", не для того, чтобы создать иллюзию пересмотра художественных ценностей и воздать должное забытым страницам.
      Такого намерения у меня нет. Я говорю об этих произведениях, потому что не считаю единственной обязанностью историка литературы демонстрацию непреходящих художественных ценностей. Напротив, я думаю, что для историка литературы такая демонстрация может не быть главной, но что главной его задачей должно быть создание непрерывного ряда. В непрерывном ряду выделяются более существенные обстоятельства и лишь прочерчиваются незначительные. Все это имеет значение, если деятельность писателя рассматривается как историко-литературный отрезок историко-литературного процесса.
      Лирика, поэмы и драмы Юрия Олеши, написанные до "Трех толстяков", могут стать предметом исследования только для того, чтобы не возникло подозрения, будто писатель является совершенно неожиданно, и неизвестно откуда, что он пришел не из реальной истории, а выскочил из первой главы критико-биографического очерка.
      Юрий Олеша пришел из плохой литературы, но из прекрасной литературной эпохи. В этой эпохе было из чего выбирать. Юрий Олеша выбрал: плохую литературу.
      Это произошло потому, что Юрий Олеша всегда, и чем дальше, тем увереннее, шел путем, который указывали наиболее в этот момент выдающиеся представители литературы и искусства. С юных лет Юрий Олеша любил вскакивать по трубе, которая трубила громче других.
      Традиция Олеши не однажды была плохой, но всегда она совпадала с господствующей.
      При этом он судил поверхностно и почти всегда ошибался.
      В таких тревожных и неблагоприятных обстоятельствах начинался роман "Три толстяка" и с ним литературный путь Юрия Олеши.
      На этом заканчивается изучение отрочества и начинается изучение творчества.
      Самое удивительное в первом романе Юрия Олеши это его жанр.
      Нужно сказать, что раньше всех удивился сам автор, и от удивления напечатал свою первую книгу после второй.
      Он считал, что в литературу нужно входить серьезно.
      "Три толстяка" Юрий Олеша напечатал через год после "Зависти".
      Теперь уже удивились читатели.
      Жанр "Трех толстяков", ничем особенно не удивительный сам по себе, казался удивительным для автора "Зависти".
      Не нужно удивляться жанру "Трех толстяков". Он совершенно естествен, если считаться с тем, что "Три толстяка" написаны не после "Зависти", а после "Игры в плаху".
      "Три толстяка" были не первой вещью Олеши. Они были его первой удачей. А первые вещи были именно такими, из которых "Три толстяка" совершенно естественно следовали.
      Сказочная принадлежность вытолкнула роман Юрия Олеши из серьезной истории литературы и следом за этим из обстоятельного литературоведческого анализа. О романе писали не очень много и редко связывали его с другими романами. Поэтому произведение, в достоинствах которого сомневались одни пожилые учительницы, повисает в безвоздушном, внеисторическом, внелитературном пространстве. Соотнесенности произведения Олеши с другими произведениями-современниками, с историко-литературным процессом и с тем, что решало судьбы людей в эти годы, не было замечено.
      Это произошло в известной мере потому, что в иерархии жанров сказка занимает очень высокое, но не очень большое место.
      В то же время, ни один жанр мировой литературы, вероятно, не дал такого короткого - и такого блестящего списка имен, как сказка.
      (Я написал эту фразу под прямым влиянием Олеши, который с огорчением через много лет после "Трех толстяков" заметил: "Очень мало было авторов, писавших сказки!")
      В истории литературы весьма ответственную роль играет жанр, иерархия, субординация, социальная лестница жанров.
      Исследование "Трех толстяков" имеет смысл лишь в том случае, если мы перестанем меланхолически приговаривать: "сказка есть сказка".
      Перестав повторять это недостаточное и не единственно возможное соображение, обычно лежащее в фундаменте исследования сказки, мы выйдем из привычного изучения источников, мотивов и вариантов, которыми чаще всего ограничивается анализ этого жанра. Сосредоточенность лишь на морфологических проблемах вывела сказку из системы общего литературоведения и лишила ее свойств, непременных для всякого произведения словесного искусства.
      Особенно неестественным это кажется в связи с литературной сказкой, создающейся в тех же обстоятельствах, в которых создается литературное произведение несказочного жанра.
      Это не значит, что введение сказки в систему литературоведческого анализа, не ограниченного изучением специфических особенностей жанра, должно исключить собственно сказку. Нельзя начинать исследование с условия: "будем изучать сказку, как будто она не сказка". Изучая "Трех толстяков", не следует пренебрегать тем, что в этом произведении человека уносят воздушные шары, кукла растет, как девочка, а живую девочку взрослые, всегда подозревающие обман люди, принимают за куклу. Всем этим пренебречь нельзя, но в то же время не следует и ограничиться только этим.
      В произведении Юрия Олеши есть все для того, чтобы говорить о нем в системе общелитера-турных интересов.
      Важное и значительное, о чем рассказано в "Трех толстяках" , не лежит вне сказки, но и не становится незначительным без нее. Независимо от сказки, важно и значительно в романе то, что в нем происходят события, чрезвычайно похожие на те, современником которых был автор еще не написанных тогда "Трех толстяков".
      Разумеется, из этого не следует, что его роман это хроника событий 1905-1917 годов, и искать в нем реальной истории не нужно. Когда художник восхищенно пишет о революции, то часто он не имеет в виду какую-нибудь конкретную революцию. Он восторженно пишет об уничтожении тирании.
      Юрий Oлеша написал политический, но сказочный роман. Извлечение политической концеп-ции из него сопряжено с некоторым риском, потому что можно разрушить хрупкую оболочку сказки и попасть в положение человека, извлекающего глубоко спрятанную тайну из философии "Жили-были дед да баба".
      Однако, если с политическим, но сказочным романом обращаться осторожно, стараясь не разрушать хрупкую оболочку и не попадать в смешное положение, то можно понять, что политическое значение романа лишь прикрыто и окрашено сказочностью.
      Поэтому в сказочном романе нет, например, обстоятельного описания смертельной схватки одной группы дворцовой олигархии с другой группой дворцовой олигархии, схватки, неминуемой во всяком тираническом, автократическом государстве, как это было бы в социальном романе. Но, потому что роман не только сказка, в нем пробегают легкая тень, короткий штрих, проведенная сказочным пером тонкая черточка этой темы.
      Вот как выглядит в политическом, но сказочном романе смертельная схватка одной группы дворцовой олигархии с другой.
      "У одного из них (Толстяков. - А. Б.) под глазом темнел синяк в форме некрасивой розы или красивой лягушки. Другой Толстяк боязливо поглядывал на эту некрасивую розу.
      "Это он запустил ему мяч в лицо и украсил его синяком, - подумала Суок.
      Пострадавший Толстяк грозно сопел...
      Рыжий секретарь... уронил от ужаса перо. Перо, отлично заостренное, вонзилось в ногу второго Толстяка. Тот закричал и завертелся на одной ноге. Первый Толстяк, обладатель синяка, злорадно хохотал: он был отомщен".
      Весьма возможно, что при переводе с языка сказочного романа на язык социального это выглядело бы совсем по-иному: мы прочли бы о беспощадной борьбе между группой, которая "владеет всем хлебом" (Первый Толстяк), и группой, которой "принадлежит весь уголь" (Второй Толстяк).
      Если довольствоваться только сказочным пером, легкой тенью и тонкой черточкой, то дальше наблюдения над морфологией сказки и генезисом ее мотивов мы не пойдем никуда.
      Но ведь роман сказочный...
      Но ведь сказка это не только сказка...
      Юрий Oлеша написал политический, но сказочный роман, и о нем следует говорить как о политическом, но сказочном романе.
      О сказочном аллегорическом романе "Три толстяка" нужно говорить не столько в связи с образами его героев, сколько в связи с идеями, которые потом стали образами. Нельзя писать "образ директора балагана", но можно говорить о том, что идея режиссера Орловского, который недвижно встанет через семь лет в "Списке Благодеяний", были намечены в словах и поступках директора балагана. Было бы наивностью говорить о характере вождя восстания оружейника Просперо, который пересек из конца в конец роман, держа в руках знамя, и больше ничего не сделал, или о Третьем Толстяке как личности, которому отдавил ногу Второй Толстяк, но можно говорить о том, что в героях будущих произведений Oлеши на мгновение появившиеся черты революционера Просперо заплыли жиром Первого, Второго и Третьего Толстяков.
      Странное и двойственное впечатление производят серьезные рассуждения о сказке. Несоответ-ствие голосов сказочника и литературоведа вызывают усмешку и фразу о глубокомыслии, достойном лучшего применения. Когда поэт плывет в лодочке сказки, приговаривая: "И взглянула Василиса Прекрасная, и вдохнула, и пригорюнилась...", а литературовед следом угрюмо выводит: "В образе Василисы Прекрасной, воплощающем...", то наблюдается несоответствие.
      Ученый анализ сказки часто смешон, потому что при анализе неминуемо сталкиваются предельно разведенные речевые системы. Так как сведение таких далеко разведенных систем является одним из условий пародии, то все это и выглядит пародийным и охотно приводится в качестве образцового отрывка из какой-нибудь злополучной диссертации.
      Юрий Oлеша написал сказку не по замыслу, не по обдуманному намерению, не по особой склонности к жанру и не потому, что эпоха властно диктовала писать сказки. У Юрия Олеши сказка скорее получилась, чем была задумана.
      Когда я говорю: "Писатель сделал так", то я не настаиваю на том, что писатель все делает с отчетливым представлением о цели. Обычно я хочу сказать: "У писателя так получилось". В полученном результате, несомненно, есть и осознание намерения, но оно никогда не бывает единственным, и чаще всего емy сопутствуют чутье художника, давление времени, влияние традиции, случайность. Это в большей или меньшей мере относится ко всем художникам, но, может быть, к Oлеше особенно. В то же время сам Oлеша высоко ценил осознанное мастерство и восхищался умением последовательно провести через книгу задуманное намерение. "Неужели... Марк Твен, сочиняя об остывающем обеде, - писал он, - уже знал о финале. Или финал внезапно родился из этого остывающего обеда? Как это много - провести такой ход! Какое несравненное мастерство!"1
      1 Юрий Олеша. Ни дня без строчки. Из записных книжек. М., 1965, с. 2-8.
      О себе же он писал: " Ничего наперед придумать не могу. Все, что писал, писал без плана. Даже пьесу. Даже авантюрный роман "Три толстяка" Ю. Олеша. Зависть. В кн.: Ю. Олеша. Избранные сочинения, с. 38.".
      Юрий Олеша сделал так (сказку) не с отчетливым представлением о цели, а потому, что попал в безвыходное положение: он был уверен, что такое непомерное количество брызжущих соком метафор, какое скопилось у него, больше годится для сказочного, а не для психологического романа. А так бы он, конечно, написал не сказку, а психологический роман о зашедшей в тупик Европе. Сказка получилась из-за стилистической неопытности автора и неумения владеть собой. Жанр романа был определен его стилистикой.
      Яростная метафоричность произведения связана с одесской традицией, с отцветающим акмеизмом, с уверенностью в том, что настоящая литература это такая, в которой много метафор.
      Олеша стал пристраивать метафоры, но их было слишком много, они тучнели, пенились, выходили из берегов, они бурно размножались под влиянием благодатного южного климата, они требовали независимости и превращали роман в цветастое сказочное повествование.
      Вот как метафоры делают вещи сначала преувеличенными, а потом сказочными.
      "Дул сильный ветер. Летела пыль, вывески раскачивались и скрежетали, шляпы срывались с голов и катились под колеса прыгающих экипажей.
      В одном месте по причине ветра случилось совсем невероятное происшествие: продавец детских воздушных шаров был унесен шарами на воздух".
      Метафора нарастает с такой непреодолимой силой, что начинает чудовищно преувеличивать. Преувеличение превращает обычные вещи в сказочные. Роман становится сказкой не по воле и намерению автора, а оттого, что выпущено слишком много метафор и автор не может с ними справиться.
      "Рыжий секретарь удрал. Ваза с цветами, которую он опрокинул на ходу, летела за ним и рвалась на части, как бомба. Полный получился скандал. Толстяк выдернул перо и швырнул его вдогонку секретарю. Но разве при этакой толщине можно быть хорошим копьеметателем! Перо угодило в зад караульному гвардейцу. Но он, как ревностный служака, остался неподвижен. Перо продолжало торчать в неподходящем месте до тех пор, пока гвардеец не сменился с караула".
      Метафора делает мир гиперболичным, сказочным. Обыкновенное действие вслед человеку бросают предмет - увеличивается, вырастает до размеров, не помещающихся в кадре реального существования вещей. Метафоры требуют выпустить их, пропустить их в сказку. Они нарушают границу правдоподобия. Они толкаются, шумят, мешают друг другу.
      Они стимулируют усиленный рост носа воспитателя.
      Усиленный рост носа осуществляется следующим образом: "...воспитатель спрятался в кресле. Больше всего он боялся, что его длинный нос выдаст его с головой. В самом деле, этот удивитель-ный нос четко чернел на фоне звездного окна и мог быть замечен.
      Но трус себя успокаивал: "Авось они подумают, что это такое украшение на ручке кресла или карниз противоположного дома".
      Три фигуры, чуть освещенные желтым светом фонарей, подошли к кровати наследника...
      На лбу у воспитателя выступил холодный пот. Он почувствовал, что нос его от страха растет".
      Нормальные вещи (удивительный нос) вызывают вполне реальные последствия (холодный пот). Метафоры держат вещи, роман на зыбкой границе реальности и фантастики.
      Но часто граница метафоры стирается, и тогда уже невозможно понять, где кончается метафора и где начинается сказка.
      "Все трое сопели так сильно, что на веранде раскрывалась и закрывалась дверь".
      "Гвардеец плюнул с такой злобой, что плевок полетел, как пуля, и сбил чашечку жасмина".
      "Толстяки... ели больше всех. Один даже начал есть салфетку... Он оставил салфетку и тут же принялся жевать ухо Третьего Толстяка. Между прочим, оно имело вид вареника".
      В системе романа метафоричность неотличима, неотделима от сказочности. Если ветер может унести человека, а перо произвести столь поразительное действие, то легко допустить, что и "колонны зашатались от восторженных криков, а Три Толстяка оглохли". В обычном романе это было бы обычной метафорой, а в сказочном, возможно, повлечет за собой серьезные сюжетные последствия.
      И поэтому, когда писатель говорит: "Деревья не шумели, а пели детскими голосами", то есть нечто ничем особенно не замечательное для произведения, в котором на единицу текста приходит-ся ограниченное количество образных средств, то в произведении, задыхающемся от метафор, систематически не выходящем из кризиса перепроизводства метафор, происходит реализация образа. Метафоры Юрия Олеши отрываются от предмета, начинают самостоятельную жизнь, размахивают руками и создают другую реальность, независимую от той, которая их породила.
      Поющие детскими голосами деревья подготавливаются заранее, и поэтому не вскакивают в оторопевший от неожиданности роман, а принимаются им как прописанные жители.
      Подготавливаются они так:
      "Как раз к этому утру удивительно похорошела природа. Даже у одной старой девы, имевшей выразительную наружность козла, перестала болеть голова, нывшая у нее с детства. Такой был воздух в это утро. Деревья не шумели, а пели детскими голосами".
      В романе, в котором строго соблюдается своя юрисдикция, естественно выглядит совмещение несходных фактур и разных реальностей, и в таком романе, не удивляясь и не давая объяснений, вместе с людьми живет кукла.
      В этом романе размыта граница тропа и жанра - метафоры и сказки, неотличимы фактуры человека и куклы, незаметен переход из действительности в фантастику. И поэтому кукла наделена человеческими свойствами, а люди наделены свойствами кукол. Кукольные свойства людей нельзя ни хвалить, ни порицать, потому что такова заданная система романа, и об этом приходится говорить как об особенностях этой системы, а не как о моральных качествах этих людей и не о том, что это нехорошо. Напротив, это очень хорошо. Это так же хорошо, как кукольный спектакль, в котором все - куклы. Такой спектакль чаще всего более органичен, чем тот, в котором вполне взрослые дядя и тетя играют вместе с куклами, и когда кажется, что взрослые дяди и тети вроде играют в куклы. Если бы в романе Олеши рядом с куклой появились настоящий дядя или настоящая тетя, то они выглядели бы так же устрашающе, как настоящие волосы на гипсовом манекене в витрине магазина "Мосодежда".
      Это не писатель, а его метафоры пишут сказку. Они заставляют летать продавца воздушных шаров, они перекрашивают гимнаста Тибула в негра, они отращивают нос воспитателю.
      Я думаю, что роман стал сказкой не потому, что его автор старательно к этому стремился, а потому, что он делал художественное произведение из своей записной книжки, переполненной брызжущих соком, ослепительных, поражающих, душераздирающих, судорожных, захлебываю-щихся, свистящих и шипящих метафор. Молодые, крепкие, как девки, метафоры нетерпеливо искали, куда пристроиться. Их взяла сказка.
      Можно было бы предположить, что все это произошло, потому что Олеша писал для детей. Может быть, Олеша писал для детей. Может быть, не для детей. Я не останавливаюсь на этом, потому что изучение намерения писателя - другая область знания, нежели та, которой я занимаюсь. Я занимаюсь изучением осуществленных намерений художника - художественным произведением. Поэтому, не касаясь намерения автора, я полагаю, что книгу сделал детской ее жанр.
      Но старательнее, чем строит сказку, писатель ее разрушает.
      Он делает это по двум причинам: потому, что ему не очень нужна сказка, и потому, что он не слепой, он видит, как настойчиво ищут замену сказки чем-то другим, более актуальным, например, бесхитростным рассказом о том, как сделан подъемный кран.
      В результате Юрий Олеша получает новый жанр: разрушенную сказку.
      Разрушение сказки производится не только с помощью сообщения о том, что "время волшебников прошло", или еще хуже: что, "по всей вероятности, их никогда и не было", и не только с помощью слуги, увидевшего, как кукла лакомится пирожным. Сказка разрушается попыткой превратить ее в "серьезную литературу".
      Эта попытка осуществляется таким образом:
      "...я иду в рабочие кварталы. Мы должны сделать подсчет наших сил. Меня ждут рабочие. Они узнали, что я жив и на свободе".
      Такими речами можно разрушить не только сказку, но и крепостную стену.
      Когда на одной странице напечатано этакое произведение газетного искусства и рассказано о том, что, "по обыкновению, от тревоги Три толстяка начали жиреть...", то происходит разрушение жанра.
      В числе главных разрушителей жанра (кроме самого автора) был оружейник Просперо.
      Оружейник, действительно, делал вещи, которые не могли не возмущать возвышенный и тонкий вкус критиков. Он говорил: "Кончилось царство богачей и обжор", "Наступил ваш последний час".
      "Он лишен жизни", "он ходячая газета" - обижались критики - "он говорит одними лозунгами".
      Независимо от критиков, предпочитавших всему тончайший психологизм, надо сказать, что вождь народа в романе о восстании, просидевший весь роман в клетке и выходивший из нее для того лишь, чтобы произнести несколько газетных шапок, мог вызвать недоумение. Он и вызывал недоумение людей, не понимавших, что такие неразговорчивые герои начинают разговаривать после победы. Герой Олеши, Просперо-победитель, разговаривает после победы так:
      "Я велю тебя арестовать!"1
      Обиженные критики очень страдали, но если серьезно разобраться, то у них не было для этого повода. Они не понимали, что не только бедность души заставляет героя говорить такие речи, а закон жанра: плакат не может разговаривать, как герои Пруста, - с тончайшими переживаниями. Плакат говорит так: "Теперь пришел ваш последний час..."
      И там, где Олеша действует по законам жанра-плаката, там все обстоит благополучно. (К оружейнику Просперо это отношения не имеет, потому что плохой плакат не может убедить в том, что сам по себе жанр плаката не хорош.)
      Но писатель не всегда делает так.
      Писатель разрушает жанр.
      Для чего он это делает?
      Для вульгарного социологизма.
      Вульгарный социологизм (он считался тогда нетленным) проник не только в историческую концепцию романа. Зловонным ручейком затек он и в его педагогику. Все эти оговорки по поводу того, что "время волшебников прошло", "никаких чудес не происходило" и "чудес не бывает" связаны с вульгарно-социологическим угрюмым неодобрением жанра. Ведь волшебники и чудеса - это сказка, а сказку выволакивали на пионерский суд2.
      1 Ю. Олеша. Зависть. В кн.: Ю. Олеша. Избранные сочинения, с. 38.
      2 А. Кожевникова. Эй, сказка, на пионерский суд! Пьеса в 2-х действиях. М.-Л., 1925.
      Олеша не понимает, что отличие социального романа от сказочного состоит в том, что социальный роман делит людей на общественные группы подробно и обстоятельно, а сказочный - только на "красных" и "белых", "наших" и "не наших". Олеша стал робко соединять один жанр с другим. А они не соединялись. Олеша нажал, жанр стал крошиться. В дальнейшем Олеша будет нажимать не один раз.
      Но сказка разрушается не только вульгарным социологизмом, который разрушил и не такие пустяки. Она разрушается несказочными мотивировками.
      "- Это ты, кукла? - спросил наследник Тутти, протягивая руку.
      "Что же мне делать? - испугалась Суок. - Разве куклы говорят? Ах, меня не предупредили!.. Я не знаю, как себя вела та кукла, которую зарубили гвардейцы..."
      Но на помощь пришел доктор Гаспар.
      - Господин наследник, - сказал он торжественно. - Я вылечил вашу куклу. Как видите, я не только вернул ей жизнь, но и сделал эту жизнь более замечательной. Кукла, несомненно, похорошела, затем она получила новое великолепное платье, и самое главное - я научил вашу куклу говорить, сочинять песенки и танцевать.
      - Какое счастье! - тихо сказал наследник".
      Наследник верит тому, что ему сказали, не потому, что он так глуп, а потому, что это сказка.
      "Я не дала бы себя так провести", - подумала Суок не потому, что она так умна, а потому что автор разрушает сказку.
      Во всей этой истории от сказки только "Какое счастье!" наследника.
      "Три толстяка" это сказка, которая немножко конфузится, что она сказка. Она оправдывается: "время волшебников прошло", "чудес не бывает".
      У нее были основания не только конфузиться, но и дрожать от страха, потому что это время было очень опасным для сказки.
      Оправдываясь, сказка становится очень серьезной. Это ее портит, как ребенка, который начинает говорить, как взрослый.
      В "Трех толстяках" сказочность испуганно и поспешно снимается, и это делает произведение, которое уже в состоянии быть только сказкой, противоречивым. Умный мальчик не может отличить живую девочку от куклы, а умная девочка удивляется тому, что он не может отличить. Один герой делает сказку, а другой ее разрушает. Ведь в сказке все уславливаются, что не будут обращать внимания на вещи, которых без сказок не бывает.
      Юрий Олеша не хочет сказку, потому что гораздо лучше написать психологический роман о зашедшей в тупик Европе.
      Пока же писатель делает свое произведение противоречивым.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39