Черновик чувств
ModernLib.Net / Отечественная проза / Белинков Аркадий / Черновик чувств - Чтение
(стр. 3)
Марианна не хотела понять, что это не только барство, но соображение, имеющее политичес-кое значение, ибо в самом деле, если искусство не играет в жизни людей столь серьезной роли, следовательно, на него не надо обращать такого большого, а главное, высокого внимания, значит оно может развиваться по своим имманентным законам. Марианна зажмуривает глаза от ослепи-тельного света и в восторге уже ничего более не хочет слушать и понимать. Я долго бродил по улицам и придумывал рифмы. Придумал: "киргизам коммунизм". Та-та-та-та-та-киргизам Очень нужен коммунизм. Я не знал, что можно сделать с этой рифмой. До сих пор не знаю. Хотя такие вещи у меня обычно не пропадают. Жалко, что я тогда не отдал ее Марианне. Стихов она, впрочем, не пишет, Марианна. Она положила бы ее в свою маленькую шкатулку и я мог бы взять ее, когда она мне понадобится. Потом я придумал фамилию наркому просвещения Литовской социалистической республики - "Тов. Чертыхайтис". Товарищ Чертыхайтис сейчас заняты. Позвоните попозже. Да, да. К обеду. Больше я ничего не мог придумать. Совсем стемнело. Трамваи звонко разбивались на каждом повороте. Вот теперь я был влюблен окончательно. Знал я также о том, что становлюсь сентименталь-ным. Тогда мне это понравилось. Я с нежностью гладил бархатную ленточку, лежавшую на Марианнином столике. Ленточка удивительно идет к Марианне, но она не решается носить ее из боязни походить на соседкину домработницу, в чем я ее энергически поддерживаю, несмотря на растущую нежность к этой милой, чуть потрепавшейся по краям бархатке. С нежностью трогал я и крошечную Марианнину зубную щетку, которую она тщательно вытирала, глядя, сощурившись, на свет сквозь маленькую золотистую ручку. Дома мне сказали, что звонила Марианна и просила спрятать ручку от какой-то сумки и перепечатать ей "Песню и пляску" Михаила Голодного. Оказалось, что, пока я придумывал рифму и фамилию туземному наркому, у меня была Марианна. На столе лежала ее записка. "Я не знаю, что мы будем делать после того, как окончательно полюбим друг друга. Спорить мы не сможем потому, что Вы ожесточаетесь против своих противников. Я думаю, что это так и надо. Вам это необходимо потому, что Вам надо убеждать в своей правоте. Но меня Вы всегда будете любить меньше, чем Вы любите картины и книги, даже те картины и книги, с которыми Вы ожесточенно спорите. В сумке, которую Вы потеряли, были наброски второй главы, записная книжка с Вашими рифмами, документы, пудреница, помада, кольца и аккредитив". Я так и не смог отличить конца Марианниной подписи от затейливой и длинной приписки. "Все-таки Вы очень противный. Я очень плакала и все рассказала нашему Фильдингу. Он сказал, что непременно укусит Вас. Почему Вы дурно обращаетесь с Фильдингом? Вы должны говорить ему "Вы" и не дергать его за хвост. Когда Вы уходите, он все мне рассказывает". Я тоже не знал, что мы будем делать после Марианниного признания. Она, впрочем, уже давно его сделала, но я смутно чувствовал, что надобен строгий и более официальный ответ. Это несколько походило на расписку и озадачивало безусловной ненужностью. Программу первых нескольких минут я довольно точно представлял себе. Во-первых, вероят-нее всего, мы поцелуемся. Это - ритуал. Стало быть, беспокоиться не о чем. Во-вторых, мы будем говорить о планах на будущее. И это тоже вполне ритуально. И милая Марианна будет радоваться моим очень сомнительным надеждам. Я буду смеяться над деревней с забавным и милым именем, в которой она собирается заниматься германо-романской филологией и тоже буду радоваться за нее, едва ли представляя себе, что, собственно, служит причиной этой легкомыслен-ной радости. Обо всем этом я посоветовался с Марианной. Выяснилось, что такая программа ее вполне устраивает, вплоть до сомнений касательно замыслов о будущем. Одно мы знали твердо: участие в социалистическом кроссе и участь кроссменов с нумерами на груди нас никак не устраивали. Больше я ничего не мог придумать. Мне пришла в голову несколько затейливая мысль спро-сить у Евгении Иоаникиевны о том, что делать нам после Марианниного признания. Это могло получиться или очень забавно или грубовато. Все зависело от Евгении Иоаникиевны. Я не думаю, чтобы у меня получилось бестактно. Наверное, мило. И я, испуганный и смущенный, громко сказал прохожим новое, еще непривычное слово: - Теща! Вечером мы с Левой сочиняли народную песню про то, как Маринка с Марианкой живут на Большой Полянке. И Лева закончил песню грустным трехстопным анапестом: Я последним женюсь в этом мире!.. АНЕКДОТ VIII Первомайский парад на Красной площади. Праздничная речь автора. Светская хроника о рауте второго мая у Нади. О том, как именно плакала Аня. Черновик чувств. Решительное объяснение. Аркадию очень мешает его весьма широкая эрудиция. Он смущенно цитирует Мандельштама. Героиня говорит о своей любви и пишет венок сонетов. В Анекдоте автор применяет некий весьма любопытный прием показа вещей, заключаю-щийся в том, что вещи изображаются в среде им наиболее свойственной. Именно таким образом описаны анчоусы в уксусе и с пряностями. Аркадия и Марианну это очень забавляет. Настал праздник Венеры, высоко чтимой по всему Криту. От удара по белоснежной шее падают коровы с кривыми золочеными рогами; задымился на жертвенниках ладан. Пигмалион стоит перед жертвенником Венеры и робко просит великую богиню дать в жены ему девушку, похожую на изваянную им статую, не решаясь просить себе в жены саму статую, изваянную из слоновой кости. Когда оранжевые лучи солнца вычертили в голубом небе острый треугольник, в знак божест-венной милости трижды вспыхнул на жертвеннике огонь и к небу поднялись витые сиреневые струи дыма. Снова склонился художник над своей статуей и пальцы его прикоснулись к ее груди. Нежнее становится от его прикосновения кость статуи, становится она темнее и мягче, как размягчается под горячим солнцем гиметский воск, из которого делают красивые изделия. Изумленный, не решаясь предаться обманчивой радости, счастливый и влюбленный Пигмалион, снова робко дотрагивается до потеплевшей слоновой кости и чувствует, как под его испытующими пальцами вздрогнули и забились поголубевшие вены. Великолепной задумал Пигмалион любимую девушку! Великолепной ожила она под его прохладными и искусными пальцами... Метаморфозы. Первого мая я громко говорил Марианне: - В нынешний век честные и серьезные ученые тратят свои убеждения, как рантье: они расходуют только проценты с принципов. Остается основной капитал, и при благоприятных обстоятельствах они вновь обретают новую ренту. На представительство они субсидируются социалистическим государством. Представительство - это "Новые принципы социалистического реализма". А основной капитал - это серьезные старые исследования, материалы и сочинения. - Но есть авантюристы, которым кроме мифических процентов с несуществующего капитала терять нечего. Я продолжал свою майскую речь: - Пролетарии - это именно тот класс, который в революции ничего не теряет, кроме цепей своих. И ему нечего терять более. Ну, да это вы все сами знаете. У него нет ни эдемовых яблок, ни галстуков. Но что делать тем, у кого есть музеи с мраморами Праксителя и библиотеки с книгами Стерна, Олеши и Метерлинка. Праксителя он, правда, взял (у них есть такая статья: "О классиче-ском наследстве"). Но вот Метерлинка не берет. И Федора Сологуба не берет, и Луи Селина, и Марину Цветаеву. И Матисса тоже не берет. А тех, кого взял, он переделывает по своему пролетарскому подобию. - Очень хорошо. Прекрасная Дама была Невестой. Потом она стала проституткой. Потом она вообще умерла. Причем, заметьте, только в 18-ом году, в черный вечер с белым снегом. Я настаиваю на этом. Знаете, когда над этим грустно издевался Блок, это было грустно и мило. Потому что, когда издеваешься над собой сам, что ни говорите, это, батенька мой, грустно и мило, и рефлексия. Но когда мы издеваемся над этим да еще цитируем из какого-нибудь сочинения о прибавочной стоимости, то уж простите мне, любезнейший, отвратительно это у вас получается! - Пролетариат не делает искусства по своему образу. Добро бы он делал мужественное и решительное искусство. Но он почему-то делает какие-то странные вещи, похожие на него, подвы-пившего и всегубо улыбающегося. И какая-то странная, скоморошья, скоморошья подпись подо всем этим искусством. Знаете, "Эх, сплясал бы я камаринского, братцы!" Или такая: "Вот те и конституция!.." - Зачем это? Зачем эти привязанные к ушам губы? И столько пузатого, глупогубого оптими-зма? Зачем двенадцатиэтажному жесткой конструкции дому колонны с коринфскими капителями? И зачем, боже мой, зачем же, наконец, улыбался спартанский юноша, когда лисица под тонкой туникой прогрызала кожу и мышцы его живота? Марианна долго смеялась над моим праздничным выступлением. И плакала, долго и тихо. Вечер был удивительный. Синий и черный. Похожий на обложку Охранной грамоты. И на пограничный столб. Он свободно входил в открытые окна, останавливался у приотворенной двери и повисал на раскаленных кончиках папирос, супрематически двигавшихся в темноте. Краски и линии за окнами превращались в звуки. С наступлением темноты они интенсивнее оживали и, не слушаясь, прыгали по улицам, сталкиваясь друг с другом и друг другу мешая. Ощущение вещей от глаз переходило к ушам. Тост был великолепен: мы пили за сладостный voyage на Цитеру. Боже, как все были милы и трогательны! Все непременно желали нам счастья. Тогда я сказал, что нашу дочь будут звать Натальей Аркадиевной и что у нее будут хорошие манеры. Марианне очень понравилось это соображение. Она сказала, что мы не отдадим маленькую Наташу в полную среднюю школу потому, что нам не нравятся здоровые и жизнерадостные социалистические дети, не знающие ужасов крепостничества. Аня слегка опьянела и заплакала. Она незаметно прошла в кабинет Александра Степановича и плакала там. Меня это очень расстроило. Я тихонько постучался к ней и тотчас же увидел лежащие на ковре два больших пепельно-голубых глаза. Они двинулись. Я сказал: - Не надо, Аня, не надо... На секунду глаза пропали. Один появился на мгновенье раньше второго. Я повторил тихо: - Аня, не надо. Глаза заплыли куда-то за слезы и неожиданно переместились, вздрагивая на спинке дивана. - Ну пожалуйста, - сказал я и ласково провел ладонью немного выше глаз. Здесь были волосы. Глаза стали пропадать все чаще и чаще. И волосы мелко вздрагивали у меня под ладонью. Я тихо просил: - Ну, не надо. Ну, пожалуйста, Аня... Ей было очень жалко недавно застрелившегося Коку Кобальта и Нику Никель, его подругу-вдову; жалко свое, косо складывающееся двадцатилетие. Жалко Женю и его глупую историю с Корочкой. Наверное, даже нас с Марианной ей было жалко. Я очень хорошо понимал ее. Конечно, жалко. В таком положении мне было бы очень грустно думать о Коке, Нике и обо мне с Мариан-ной. Потом она долго и медленно утихала. И только иногда вдруг побольше глотала воздуху на короткий и влажный всхлип. Марианна поцеловалась с Женей и закричала ему: - Теперь ты, пожалуйста, не позабудь. Женя, дай-ка мне, братец, печенье. Ты очень хороший, Женя. Ни-и... Эй, ты! Конечно, ты! Аня сильно курила и как-то здорово и очень красиво проглатывала дым. Во всяком случае назад он не возвращался. Что с ним она делала я не знаю. Марианна уверяет, что это был фокус. Марианна хотела отрезать Надину косицу. Женя говорил ей, что это неприлично, потому что у Нади от этого непременно испортится цвет лица. Но Марианна не слушала. Потом послушалась. Потом отняла у меня папиросу и обожгла пальцы. Упала она с девятого или даже одиннадцатого этажа и сразу притихла. Аня так здорово заглотала дым, что Марианна восхищенно замерла, втайне и с тревогой надеясь, что он появится откуда-нибудь из Аниного уха, как это иногда бывает у Аркадия или у папы, после того, как они жестко настаивают на том, чтобы она положила на грудь им свою руку и закрыла глаза. Марианна очень расстроилась и стала серьезной. Она оглянулась. Потом тихонько прошла в соседнюю комнату, сразу изменившаяся и заметно выросшая. Я решительно пошел за ней. Наконец должно было случиться окончательное объяснение. И только сейчас. Ни за что - завтра. Я не давал себя успокаивать. Я сильно нервничал. Стыли пальцы и под воротничком лихорадил пульс. Ее часы сильно стучали в темноте. Она позвала меня. Потом тревожно спросила: - Что с вами? Я молчал. Ее я не видел. Я же был виден отчетливым и черным металлическим силуэтом в окне. Вероятно, она сидела на диване. Тихо и тревожно она спрашивала: - Что, что с вами? - Марианна, - попробовал сказать я. С голосом случилось что-то странное. Он взвился в воздух и скатился с лестницы. - Марианна, - сказал я, - я люблю вас. И очень удивился. Часы ее громко стучали, заглушая мои. Неожиданно я услышал ее движение и неправильно объяснил его. Изредка я слышал ее дыхание. Больше о ней я ничего не знал. Тогда я опять сказал: - Я очень люблю вас. Часы забились быстрее. Глухо вздохнул диван. Теперь я сильно нервничал. Она не шевелилась. Она зажала рукой часы, но тиканье просачивалось сквозь пальцы и падало на пол. Я понял, что она тоже нервничает. И не выдержал и подошел к ней. Она оказалась гораздо дальше, чем я ждал. Оказалось, что она лежит. Я прикоснулся к ее ногтям. Тотчас же отпущенные часы треснули и затрещали настойчиво и громко. Я испугался - мне показалось - сердито. - Марианна, - сказал я. И тихо повторил: - Марианна. Я чувствовал на своих пальцах часть овала и треугольник ногтя Марианны. И тотчас же я вздрогнул, вспомнив, что у Мандельштама в одной из его статей сказано: "Революция в искусстве неизбежно приводит к классицизму". Марианна поняла. Но я не сказал ей этого. Я сказал только: - Я люблю вас, Марианна. Любите ли вы меня? Скажите. Любите ли вы меня, Марианна? Она уже была в поле, когда я только еще выходил из лесу. А сзади за нами быстро и сбивчи-во, наступая на листья и хрустя в кустарнике, шел дождь. Вдруг она побежала. От неожиданности я бросился за ней. Потом, удивленный, остановился. Но Марианна бежала и ветер приклеивал языки платья к ногам. Потом она обернулась и ветер вскинул нимбом ее волосы. Тогда она закричала, пошатываясь от усталости и ветра: - Я очень, очень люблю вас, Аркадий. Я очень люблю вас. И тихо добавила: - Ну, конечно. Часы стучали очень громко и фальшиво и, наверное, их слышали Надя с Женей. Потому что Женя сказал: - Надя, не пейте водку. А то папа скажет Стеше. Вдруг мне захотелось начать все сначала и впервые рассказать Марианне о том, что я очень люблю ее. Потом я вспомнил о статье Мандельштама, в которой говорится о том, что мы свобод-ны от груза воспоминаний и что не стоит создавать никаких школ и не стоит выдумывать своей поэтики. Это было, конечно, важнее моего признания, хотя я знал, что за одни эти слова Мандель-штам должен стать моим врагом на всю жизнь. Ибо я не верю в то, что не стоит выдумывать своей поэтики и не стоит создавать своих школ. Но я опять не сказал этого. Я сказал только: - Марианна, не надо так долго мучить друг друга. Как это хорошо, что вы любите меня! Господи! Как хорошо. Но потом подумал и все таки добавил: - Вы знаете, мне показалось даже, что может быть, действительно не стоит создавать своих школ, Марианна. Она ничего не ответила. И вдруг блеснула, выплеснутая, и брызнула такая радость, что мы, испуганные, отскочили в сторону, но вода разбилась вдребезги, и брызги ее целым ведром опрокинулись на нас. От удивле-ния мы даже не отряхнулись и стояли мокрые и растрепанные. Когда мы огляделись по сторонам, самым удивительным оказались воздух и дома, не принимавшие в нас ровно никакого участия. Вначале это даже обидело немного. Но потом, когда я увидел наполовину отвалившийся карниз у фиолетовой тени большого зелено-желтого дома, на который показала мне Марианна, я понял, что это, конечно, не так. Под карнизом стоял аквариум, и в нем плавали золотые рыбы. А на двери дома висела большая стоптанная подкова. Среди руин вилось неровное ожерелье плюща. Часы куда-то пропали. Я пробовал нащупать их слухом. И не мог. Георгика кончилась. Я опять разнервничался. Затикал пульс, перебивая часы и глухо ухая в уши. Я испуганно переспросил: - Это правда, Марианна? Она была очень серьезна. - Ну да. И пояснила: - Ну, конечно, я люблю вас. Мы совершенно не знали, что делать. Как волновалась Мариан-на! Дыхание выпадало из ноздрей маленькими упругими резинками и глухо стукалось об пол. - Господи, да ведь она может заплакать, - с тревогой подумал я. И в то же мгновенье понял, что она вздрагивала и тихонько тряслась, похожая на тоненькую отпущенную пружинку. У меня защемило сердце от горя. И я глотнул ее губы. Она испуганно отпрянула и вдруг успокоилась и неумело обернула руками мою голову. АНЕКДОТ IX Несколько практических замечаний касательно клептомании. Робкое замечание Аркадия в защиту истории философии. Он убеждает героиню в том, что философия может быть всякой и необязательно правильной. Аркадий и Марианна вполне зарифмовывают друг друга. С непривычки мы не знали, куда девать наше новое счастье. Оно было удивительным, потому что, когда лежало рядом со старой мечтой о нем, оно было таким же, как и эта мечта, и даже еще лучше. Мы клали его по углам. Закрывали какими-то обязательными и неудобными вещами. Это было несколько стеснительно и было похоже на ощущение, с каким некоторое время носишь новое платье. Дома ему еще не было места. На улице тоже не было. Здесь оно натыкалось на людей и фонарные столбы. А однажды, когда Марианна едва не попала под трамвай, я с ужасом понял, что улица совершенно неподходящее место для хранения этой тоненькой книжки, которую мы неуме-ло начинали читать и которая сама учила нас грамоте. Лучше всего было в музее. Наша жизнь была согласием и братством рифм. Мы жили, как хорошие основные повторы. Но уже тогда стало совершенно ясно, что флексии у рифм разные. Кроме того, очень часто мы гладко рифмовались только по одному признаку, примерно так, как рифмуются "морозы" с "розами", вещи очень далекие друг другу, единство которых осуществляет лишь простенькая звуковая случайность, и, в сущности, это были антонимические рифмы. Все это мы заподозрили сразу же. Мы были праздны, праздничны и бесконечно поздравляемы. О том, что делать теперь нам, я так и не решился спросить Евгению Иоаникиевну. Марианна поцеловала меня вполне канонично. Я отвечал ей тем же, остро ощущая многове-ковую традиционность этого поцелуя. О поцелуях мы отлично знали, что это очень нехорошо и что Евгения Иоаникиевна будет страшно недовольна. Конечно, без них вполне можно было обойтись. Было чрезвычайно много рук, и хорошо еще, что мы хоть, вероятно, больше других походили на многорукую статуэтку Будды. И счастье наше падало в дыры между руками и отскакивало, когда мы оглядывались на него, вытягиваясь, многорукое у нас за спиной. Но каждый из нас продолжал любить своей дорогой. Встречающиеся нам обоим на пути одни и те же вещи каждого из нас беспокоили или не беспокоили по-своему. Марианну, например, едва занимали современные русские поэты. Кроме того, она очень любила свою маму. Евгения Иоаникиевна решительно потребовала: - Я думаю, что ребенку надо показать две или даже три вполне хороших манеры. Как вы думаете, Аркадий, удастся вам это сделать? Я очень испугался этого предложения, полагая, что Марианна будет шокирована им. Кроме того, я думал, что Марианна уже знает три хорошие манеры, но я не хотел расстраивать Евгению Иоаникиевну и с тяжелым сердцем согласился. (Примечание автора. Дело в том, что Марианна все трогала руками, низко склонялась над тарелкой, и Аркадий уверяет, что один раз он сам видел, как Марианна разрезала сразу все мясо, положила нож, взяла в правую руку вилку и все съела. Этого Евгения Иоаникиевна с Аркадием не могли перенести, и, вероятно, именно поэтому она обратилась к Аркадию с таким требованием.) О ТОМ, КАК АРКАДИЙ УБЕЖДАЛ ГЕРОИНЮ В ТОМ, ЧТО ФИЛОСОФИЯ МОЖЕТ БЫТЬ ВСЯКОЙ И НЕОБЯЗАТЕЛЬНО ПРАВИЛЬНОЙ. Марианна с сожалением осматривала свой велосипед с погнутой педалью и дико растрепан-ными спицами, когда я вошел и радостно сказал ей: - Марианна, из зоологического парка убежал тигр. Его ловят пожарные с брандсбойтами и милиционеры со свистками. Надо немедленно позвонить Сельвинским. Марианна прочла несколько строф из Киплинга и посмотрела на свою обезображенную машину. Вошла Евгения Иоаникиевна и, удивленная Марианниными коленями, строго сказала: - О, закрой свои бледные ноги. Потом пришел Цезарь Георгиевич и прочел три стиха о красавице По-Пок-Кивисе. Внизу под окнами долго, задыхаясь, свистела сирена кареты скорой помощи. Евгения Иоани-киевна и Цезарь Георгиевич ушли. И мы опять остались одни. Удивительно и необыкновенно красива Марианна. Она очень устала, и это шло к ней, потому что, когда Марианна устает, она откидывает голову и видны ее шея, округление подбородка, ноздри, ресницы, и фиолетовые овалы над веками. Марианна красива, как орнамент с простыми внешними очертаниями. В него надо пристально вглядываться для того, чтобы понять, как он красив. То, что Марианна поразительно хороша, не все знают. Марианна очень расстроилась. Мое заявление о том, что я вовсе не против нынешней философии, испугало ее, как ренегат-ство. Она очень расстроилась. Она коротко вздрагивала, и захлебнулись ее фиолетовые веки. - Если отступитесь вы, то что же всем нам останется делать, - горько пожаловалась Марианна. Я так испугался, что даже не стал ее успокаивать. Я говорил милой Марианне о том, что в конце концов их концепция все-таки заслуживает того, чтобы о ней просто серьезно говорить, может быть, так же серьезно, как о концепциях Платона и Плотина, о кантианстве, позитивизме, Бергсоне с его учениками, о Ницше и о Марбургской школе. Марианна немного успокоилась. У нее были заплаканные глаза с покрасневшими веками. Глаза с покрасневшими веками, похожие на губы. Милая, милая Марианна. И все-таки ей было очень жаль неокантианцев. Она была так удивительно хороша и добра сегодня, что долго, не перебивая меня, слушала подробнейшее изложение моей попытки системы функционального ассоциативизма. Раньше она вовсе не хотела понимать. Но сегодня она перестала упрямиться и бояться утра-тить свою так горячо и старательно оберегаемую возможность думать самостоятельно. Но даже сегодня не понимала Марианна, как это, как это одни и те же вещи всегда у меня выглядят по-разному и обретают различное назначение и неверные удельные веса. Она каждый раз натыкалась на всегда незнакомые вещи и я уже знал, что она долго не сможет прожить в этой вечно незнако-мой гостинице. Но как мило бранила она мою методу: просто диалектика. Марианна сегодня очень нервничает. Она говорит, не поднимая глаз: - Это все потому, что вы что-нибудь находите или придумываете, потом приносите мне и, когда приходите на следующий день, то ищете запаха цветов, даже не поинтересуясь, привилось ли ваше растение. Я не ива. Меня нельзя черенками. Вы хотите изваять меня сами, но вы удиви-тесь моей мертвенности, несмотря на все искусство ваших пальцев, потому что вы не понимаете простой вещи - что все это должно привиться, созреть, прорасти и только потом запах. Не торопите меня, не торопите меня, ради бога, не торопите!.. Вещи Марианна лучше всего ощущала верхним покровом мозга. Она очень тонко чувствова-ла форму и поэтому легче всего в вещах понимала их поверхность. Их оболочка плотно покрывала серое вещество, обливая его и сливаясь с ним. Но для этого выпуклые предметы должны были вывертываться наизнанку. И в ее интерпретации они получали подчас самую неожиданную и удивительную внешность. Как глубоко верила Марианна в очертания. - О нет, не Роллан. Прежде всего мастерство и изящество. Прежде всего. А доброе сердце - потом. И забота о человечестве - тоже. О, если бы было наоборот, то наша мама стала бы чудной художницей. Но наша мама плохой мастер. Конечно. Вот в этих стихах мы рифмовались омонимическими словами. Но когда мы спорили, мы любили уже друг в друге только то, что делало нас согласными. Но лучше всего было в музее. Соглашаться здесь было легче потому, что наши доказательства висели перед глазами, что было особенно ценно для Марианны, и достаточно было только не упрямиться, как все это гово-рило так громко, как только могут говорить краски и линии, которые с поры импрессионистов совершенно перестали стесняться. Мы долго рассуждали с Марианной о связи поэтов с другими артистами и пришли к весьма замысловатому выводу. Мы определенно решили, что воровать теперь можно только у живописцев и прозаиков. Поэ-ты ни о чем, кроме стихов, не имеют представления. Поэтому еще можно воровать у скульпторов, архитекторов и музыкантов. Закат лучше всего писать прямо с Монэ, а не с горизонта. Там это точнее и красивее. Только рифмы надо придумывать самому. И метафоры - самому. А мы с Марианной уже хорошо знали, как это трудно. - В особенности метафоры, - кротко и скорбно сказала Марианна. В комнате у нее было бестолково солнечно. Солнце с треском отскакивало от стекол, закры-вающих картины и фотографии, от зеркал, посуды и безделушек. Его было невыносимо много, и оно было очень густым и плотным. И ходить в нем было, как в воде, трудно. Потом солнце ушло к Евгении Иоаникиевне, и мы остались одни. Я сказал ей: - Марианна, вас ни за что не сделают наркомом. Не ревнивы потому что. Вот что. Наркомы обязательно должны быть ревнивыми. Эти ужасные люди не спят по ночам и ни о чем не думают, кроме как о своих несчастьях. Агитатором вас тоже не сделают. Марианна сначала не поняла. Переспросила. Потом долго кричала. - Ах, сестрица Геро, не давай ему говорить! Не давай ему говорить, сестрица. Пусть он лучше тебя поцелует, или сама зажми ему рот поцелуем! Ах, сама, сама... пожалуйста... Она долго шумела и поцеловала меня. Потом мы разом расстроились. И Марианна со вздохом сказала: - Не начинайте писать романа. Сегодня вы уже не успеете его закончить. Положим, я и без того не собирался начинать. Но, конечно, она была права - сегодня я действительно не закончил бы романа. Мы сорвались с поцелуя и неожиданно заметили, что стекла стали сиреневыми, как готиче-ские витражи, и что обе стрелки часов глядели на запад все более и более сжимая маленькую толстую девятку. И опять мы грустно и длинно отпили от губ. Тогда я начал лепить ее. Я брал ладонями и откидывал назад ее красивую крупную голову. Шея ее выгибалась и соскальзывала круглой тяжелой волной под широкий воротник платья. Я работал быстро и сосредоточенно. Я прижал мягкую массу ее щек, отчего профиль сразу стал медальонным, и большими пальцами срезал виски. Потом резче очертил овал. Ноздри ее вздрогнули, зацвели и распустились. Я круто повернул всю голову и опять слегка откинул ее. Мгновение так все и оставалось. Но она улыбнулась, стряхнув все лишнее. И не успевший загустеть гипс опять превращался в нее. Тогда я нетерпеливо начинал сначала и делал ее опять непохожей. Я перечеркнул губы и даже не стал их переделывать. Я сделал ее в манере Майоля. И это шло к ней более всего другого. Но она подняла веки, шевельнула губами и бронза стала медленно испаряться. Потом появились краски, и линии заплывали под воротник, за уши, в волосы и в воздух. Но я был счастлив своим ваятельством и смутно ощущал радость и удивление Пигмалиона. АНЕКДОТ X Манера, в которой написан этот Анекдот, несколько напоминает манер у старинных итальянских травести. Теперь автор сожалеет об этом. Автор просит прощенья у героини. Он чувствует себя глубоко виноватым. Теперь он знает, как дурно было с его стороны писать в таком легкомысленном тоне. Тяжелый пример автора повести о Гулливеровых терниях мог послужить отличным уроком, но автор очень упрям и ветрен. Он еще раз просит прощенья у своей героини. Марианна читает Аркадию сочиненные ею баллады о Робин Гуде. Замечание героя по поводу генезиса социалистического реализма. Хождение Богородицы по двум мукам (к Ане и домой). Критический разбор книги тов. Сталина "Спасенный Маяковский". О севрских кофейниках и опять о соцреализме. Анекдот заканчивается некрологом разбитым очкам, написанным в манере надгробного слова кота Гинцмана. В нашей жизни было мало глаголов. Мы рассказывали свою жизнь. Просто рассказывали прочитанные написанные книги. Мы уже очень хорошо знали, что самую динамическую коллизию с легкостью можно свести к нескольким ритмически вялым прилагательным. И даже такой важный для нас глагол "любить" мы превратили в существительное имя "влюбленные", подозрительно похожее на свою прилага-тельную сестру. Занимались мы следующим: ровно ничего не делали, любили друг друга, невыносимо утом-ляли друг друга внимательностью, Марианна писала очень важную для нее работу об английской балладе, а я делал первое стихотворение "Сепсиса" и с упоением читал схемы Белого в его архиве. Но кроме того, что мы любили друг друга, читали, покупали, писали книги и дарили друг другу цветы, мы волновались, предчувствуя, что паспортов на Цитеру нам все-таки не выдадут. И Марианна с Евгенией Иоаникиевной будут уверены в том, что виноват в этом я. Евгения Иоаникиевна стояла, прислонившись к косяку оконной амбразуры. Небо висело в раме окна и было расписано в манере лирической сюиты Кандинского. Марианна спросила Евгению Иоаникиевну: - Мать, скажи, пожалуйста, Каждан женат? Очень красивый мужчина.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7
|