Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Моллой

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Беккет Сэмюэль / Моллой - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Беккет Сэмюэль
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


Такое занятие почти лишает желания идти куда бы то ни было. Я отвлекся, а это редко со мной бывает, да и с чего бы мне отвлекаться, и даже движения мои стали неувереннее, чем обычно. Должно быть, меня утомила ночь, по крайней мере ослабила, и солнце, взбирающееся на востоке все выше и выше, изъязвило меня, пока я спал. Прежде чем закрыть глаза, мне следовало взгромоздить между солнцем и собой большой валун. Я путаю восток и запад, северный полюс и южный тоже, беззаботно меняю их местами. Я был не в духе, не в своей тарелке. Она глубокая, моя тарелка, как глубокая канава, и я не часто ее покидаю. Поэтому и упоминаю особо. Как бы то ни было, я проехал несколько миль и остановился у городских ворот. Там, во исполнение дорожных правил, спешился. Да-да, полиция требует, чтобы велосипедисты, въезжающие в город и покидающие его, двигались пешком, машины шли на малой скорости, а экипажи, запряженные лошадьми, - шагом. Причина этого, думаю, то, что дороги в город, а тем более из города, - узкие и затемнены сводами, все без исключения. Правило вполне разумное, и я ревностно его соблюдаю, несмотря на те трудности, с которыми мне приходится толкать велосипед, передвигаясь одновременно на костылях. Как-то удавалось. Проявлял изобретательность. Так что это трудное место мы преодолели, мой велосипед и я, одновременно. Но чуть дальше я услышал, что меня окликают. Я поднял голову и увидел полицейского. Если выражаться эллиптически, ибо на самом деле только гораздо позже, путем индукции или дедукции, забыл каким именно, я понял, кто передо мной. Что вы здесь делаете? - спросил он. К этому вопросу я привык, этот вопрос я понимаю немедленно. Отдыхаю, - ответил я. Отдыхаете, - сказал он. Отдыхаю, - сказал я. Вы будете отвечать на мой вопрос? - закричал он. Вот так всегда. Когда меня втягивают в разговор, я искренне верю, что отвечаю на заданные вопросы, а на самом деле, оказывается, ничего подобного. Не буду восстанавливать весь извилистый рисунок разговора. Кончилось тем, что я понял - то, как я отдыхаю, моя поза во время отдыха, ноги на земле, руки на руле, голова на руках, является нарушением не знаю чего, общественного порядка, правил приличия. Я скромно указал на костыли и позволил себе издать два-три звука, свидетельствующих о моей немощи, которая и вынудила меня отдыхать так, как я могу, а не так, как мне следовало бы. Но двух законов не существует, это было, кажется, следующее, что я понял, не существует двух законов, один для здоровых, другой для инвалидов, существует только один всеобщий закон, которому все должны подчиняться, богатые и бедные, молодые и старые, веселые и грустные. Он был красноречив. Я заметил, что я вовсе не грущу. И сделал ошибку. Ваши документы, - сказал он. Я понял это чуть позже. Ну что вы, не за что, - ответил я, - не за что. Ваши бумаги! - закричал он. А-а, бумаги. Единственная бумага, которую я ношу сейчас с собой, это клочки газеты для подтирки, разумеется, когда у меня есть стул. О, я не хочу этим сказать, что подтираюсь всякий раз, когда у меня стул, нет, но мне приходится быть наготове, настороже. Кажется, ничего противоестественного в этом нет. Растерявшись, я вытащил клочок газеты и сунул ему под нос. Погода была чудесная. Мы продвигались по переулкам, тихим, залитым солнцем, я скакал на костылях, он толкал велосипед кончиками пальцев в белых перчатках. Я не был - я не чувствовал себя несчастным. На мгновение я остановился и осмелел настолько, что поднял руку и коснулся ею своей шляпы. Шляпа была раскалена. Я чувствовал повернутые в нашу сторону лица, спокойные лица и лица радостные, лица мужчин, женщин, детей. Иногда вдали мне слышалась музыка. Я останавливался, чтобы расслышать ее лучше. Идите, - говорил он. Послушайте, - говорил я. Живее, - говорил он. Мне не разрешалось слушать музыку. Это могло собрать толпу. Он подтолкнул меня. Я почувствовал прикосновение, о нет, не к коже, хотя она тоже его почувствовала, почувствовала сквозь внешние покровы крепкий мужской кулак. Волоча главным образом здоровую ногу, я отдался этой золотой минуте, как будто это был не я. Наступил час отдыха, время между утренней работой и работой дневной. Самые мудрые, наверное, лежат сейчас в скверах или сидят у своих порогов, погрузившись в безжизненную апатию, позабыв о недавних заботах, безразличные к заботам грядущим. Другие, наоборот, в этот час что-то замышляют, обхватив голову руками. Был ли среди них хоть один, кто поставил бы себя на мое место и почувствовал бы, как далек я сейчас от того, кем кажусь, и какое испытываю колоссальное напряжение, словно стальной трос перед тем, как лопнуть? Возможно, и был. Да, изо всех сил стремился я к обманчивым глубинам, сулящим устойчивость и покой, я рвался туда от всех моих давнишних ядов, зная, что ничем не рискую. Надо мной голубое небо, надо мной бдительный взгляд. Забыв о матери, лишенный свободы действия, слившись с этим отчужденным часом, я повторял: Не сейчас, не сейчас. В полицейском участке меня отвели к очень странному начальнику. Одетый в штатское, без пиджака, он сидел, развалившись в кресле, ноги на столе, на голове соломенная шляпа, изо рта его торчал какой-то гибкий тонкий предмет, который я не определил. У меня было время подмечать эти детали, пока он меня допрашивал. Выслушав доклад своего подчиненного, он начал задавать мне вопросы, учтивый тон которых не оставлял желать ничего лучшего, так мне казалось. Между его вопросами и моими ответами, теми, которые заслуживали рассмотрения, промежутки были долгими, но бурными. Я совершенно не привык, чтобы у меня что-то спрашивали, и поэтому, когда у меня что-то спрашивают, мне требуется время осознать, что же именно. А осознав, я сразу же делаю ошибку. Вместо того, чтобы спокойно обдумать услышанное, услышанное отчетливо, а слышу я отменно, несмотря на свои годы, я безрассудно спешу ответить и отвечаю что попало, боясь, вероятно, чтобы мое молчание не довело собеседника до бешенства. Я боюсь, боюсь всю жизнь, боюсь ударов. Брань, оскорбления, к ним я привык, но к ударам нет. Странно. Мне причиняют боль даже плевки. Но если люди добры ко мне хоть самую малость, я хочу сказать, воздерживаются от ударов, они редко бывают в конце концов не вознаграждены. Как раз сейчас инспектор, угрожающе помахивая какой-то палкой, понемногу получал вознаграждение за свои труды, обнаружив, что бумаг у меня нет, бумаг в том смысле, в каком это слово имело смысл для него, как нет и места работы, и адреса, и что моя фамилия выскочила у меня из головы, а направляюсь я к матери, чье милосердие изрядно затянуло мою смерть. Ее адрес? Не имею ни малейшего понятия, но знаю, как до нее добраться, даже в темноте. Район? В районе бойни. Ваша честь, ибо из комнаты матери, сквозь закрытые окна, я слышал заглушавшее ее болтовню мычание коров, не то, что слышишь на пастбищах, а отчаянный хриплый рев, который они издают в городах, на бойнях и рынках. Да, но все-таки я зашел, пожалуй, слишком далеко, заявив, что моя мать живет возле бойни, она вполне могла жить и около рынка. Неважно, - сказал инспектор, - район один и тот же. Я воспользовался тишиной, наступившей после этих добрых слов, повернулся к окну, почти наугад, ибо глаза у меня были закрыты, и доверил свое лицо и шею ласкам лазури и золота, и свое сознание тоже, опустошенное, вернее, почти пустое, поскольку я мог спросить себя, не хочу ли я присесть после столь долгого стояния и вспомнить то, что мне было известно в этой связи, а именно, что сидячая поза более мне не удается по причине моей короткой негнущейся ноги, и что я способен принять только два положения вертикальное, повиснув на костылях, когда я сплю стоя, и горизонтальное, когда лежу на земле. И однако же временами я испытывал желание сесть, оно возвращалось ко мне из давно исчезнувшего мира. Я не всегда сопротивлялся ему, хотя заведомо все знал. Да, этот крошечный осадок оставался в сознании и перемещался там непостижимым образом, как муть на дне лужи, а над лицом моим и большим адамовым яблоком нависали в это время летний воздух и лучезарное небо. И вдруг я вспомнил свою фамилию - Моллой. Меня зовут Моллой, - закричал я, - я вспомнил. Ничто не вынуждало меня сообщать эту информацию, но я ее сообщил, желая, вероятно, сделать приятное. Шляпу мне разрешили не снимать, не знаю почему. Это фамилия вашей матери? - спросил инспектор, кажется, инспектор. Моллой, - кричал я, - меня зовут Моллой. Это фамилия вашей матери? - спросил инспектор. Что? - сказал я. У вас фамилия Моллой, - сказал инспектор. Да, - сказал я, - я вспомнил. А у вашей матери спросил инспектор. Я потерял нить. Ее фамилия тоже Моллой? - спросил инспектор. Я задумался. Ваша мать - спросил инспектор, - фамилия вашей матери... Дайте мне подумать! - закричал я. По крайней мере, мне кажется, все произошло именно так. Подумайте, - сказал инспектор, - У вашей матери фамилия Моллой? Вероятно. Ее фамилия, должно быть, тоже Моллой, - сказал я. Меня увели, кажется, в караульное помещение и там предложили сесть. Вероятно, я стал им объяснять. Это описывать не буду. Я получил разрешение если и не растянуться на скамейке, то, по крайней мере, стоять, привалившись к стене. Помещение было темное, полное людей, снующих из стороны в сторону; по-видимому, это были злоумышленники, полицейские, адвокаты, священники и журналисты. Все это порождало мрак: темные фигуры, толпящиеся в темном месте. Они не обращали на меня внимания, я платил им тем же. Но откуда я знал, что на меня не обращают внимания, и как мог платить тем же, если внимания на меня не обращали? Не знаю, но я это чувствовал и платил тем же, вот и все, что я знаю. Вдруг передо мной возникла женщина, высокая толстая женщина, одетая в черное или, скорее, в лиловое. По сей день не знаю, была ли это благотворительница или нет. Она протянула мне блюдце, на котором стояла чашка, до краев наполненная какой-то сероватой жидкостью, наверняка зеленый чай с сахарином и порошковым молоком. Но это было не все, на блюдце рядом с чашкой лежал тоненький кусочек черного хлеба, да так ненадежно, что я в сильном волнении начал повторять: Упадет, упадет, - как будто это имело какое-нибудь значение. Спустя мгновение я уже держал в своих дрожащих руках эту шаткую пирамидку, в которой соседствовали твердое, жидкое и мягкое, не понимая, каким образом сумел ее ухватить. Могу заявить вам теперь, что когда благотворители предлагают вам нечто бесплатно, даром, просто так, бороться с их навязчивой идеей бесполезно, они последуют за вами на край света, держа в руках свое рвотное. Армия Спасения не лучше. От сострадания, насколько мне известно, защиты нет. Вы опускаете голову, протягиваете дрожащие руки и говорите: Благодарю вас, благодарю покорно, сударыня, благодарю вас. Тому, кто лишен всего, запрещено не восторгаться пойлом. Жидкость выплеснулась через край, чашка задребезжала на блюдце, как лязгающие зубы (не мои, у меня зубов нет), подмоченный хлеб начал расплываться. До тех пор, пока, охваченный паникой, я не отбрасываю все от себя. Я не роняю посуду, нет, но конвульсивным движением обеих рук швыряю на пол, где она разлетается в мелкие дребезги, или, что есть сил, о стену, подальше от себя. Продолжать не буду, я устал от этого места, я хочу двигаться дальше. Наступал уже вечер, когда мне сказали, что я могу идти. Мне посоветовали впредь вести себя лучше. Сознавая свою неправоту, зная теперь истинные причины ареста, ясно понимая всю неестественность моего поведения, как это было установлено следствием, я был удивлен, что так быстро оказался на свободе, не отбыв притом даже наказания. Неизвестный мне доброжелатель в высших сферах? Или я неумышленно произвел благоприятное впечатление на инспектора? Или им удалось отыскать мою мать и получить от нее или от ее соседей частичное подтверждение моих показаний? Или у них сложилось мнение, что преследовать меня в уголовном порядке бесполезно? Трудно последовательно применять букву закона к такому созданию, как я. Хотя и можно, но против этого восстает разум. Пусть этот вопрос решает полиция, а не я. Если без документов жить противозаконно, то почему они не настаивают на том, чтобы я их получил? Возможно, потому, что документы стоят денег, а их у меня нет? Но в таком случае разве не могут они конфисковать у меня велосипед? Вероятно, без судебного ордера не могут. Непостижимо. Достоверно лишь то, что больше я уже не отдыхал так никогда - ноги непристойно на земле, руки на руле, голова на руках, весь отрешенный и покачивающийся. Зрелище действительно жалкое, скверный пример для тех, кого надо ободрить в их тяжком труде, кто должен видеть перед своими глазами исключительно проявления силы, смелости и радости. без чего на закате дня они рухнут и покатятся по земле. Но стоит лишь объяснить мне, что такое пристойное поведение, и я начинаю вести себя пристойно, в пределах своих физических возможностей. С этой точки зрения я непрерывно улучшаюсь, ибо я - ибо меня приучили быть сообразительным и проворным. А что до готовности исполнять приказания, то ее у меня с избытком, чрезмерная готовность и озабоченность. Могу утверждать, что мой репертуар дозволенных движений непрерывно пополнялся, начиная с самых первых шагов и кончая последними, выполненными в прошлом году. И если все же я постоянно вел себя, как свинья, то вина в этом не моя, а моего начальства, которое подправляло меня исключительно в мелочах, вместо того чтобы объяснить суть всей системы в целом, как делают в лучших английских университетах, и провозгласить основные принципы пристойного поведения, и научить, как, начиная так-то, безошибочно кончить тем-то, и раскрыть истоки того, что называется манерами. Тогда такие привычки, как ковыряние в носу, почесывание яиц, сморкание в два пальца и мочеиспускание на ходу, я, прежде чем демонстрировать их публично, сопоставил бы с исходными аксиомами благопристойности. У меня же обо всем этом только негативные и эмпирические представления, а это значит, что почти всю жизнь я прожил во мраке неведения, все более сгущающемся по мере того, как жизненные наблюдения все больше и больше ставили под сомнение возможность постоянного соблюдения этикета, даже в весьма ограниченных пределах. И только с тех пор, как я прекратил жить, я задумался об этом и обо всем остальном. Обретя покой гниения, я вспоминаю свою жизнь, это затянувшееся бессвязное переживание, и сужу ее, как, по слухам. Господь будет судить меня, с не меньшей дерзостью. Гнить - это тоже жить, я знаю, знаю, не томите меня, но иногда забываю. Возможно, настанет такой день, когда я расскажу и об этой жизни, и тогда я узнаю, что в то далекое время, когда, как мне казалось, я что-то знал, я просто существовал, и что бесформенная и безостановочная страсть спалила меня до самой гниющей плоти, и тогда же я пойму, что, когда приходит знание того, что не знаешь ничего, вырывается крик, всегда одинаковый, в меру пронзительный, в меру откровенный. Так давайте же крикнем; говорят, это действует благотворно. Да, крикнем сейчас, потом, пожалуй, еще раз, потом, возможно, последний. Крикнем о том, что заходящее солнце осветило белую стену полицейского участка. На этот белый экран, как в китайском театре теней, брошена тень. Моя и велосипеда. Не отрывая взгляда от стены, я начал играть. Жестикулировал, размахивал шляпой, катал велосипед перед собой, вперед, назад, гудел в рожок. Сквозь зарешеченные окна за мной следили, я чувствовал на себе их глаза. Полицейский, стоявший у двери, велел мне убираться. Он мог этого не делать, я уже успокоился. В конце концов, тень ничуть не лучше предмета. Я попросил полицейского помочь мне, сжалиться надо мной. Он не понял. Я думал о пище, которую предлагала мне благотворительница. Достал из кармана камешек и сунул его в рот. Он стал совсем гладким, когда-то его ласкали волны, теперь сосал я. Камешек во рту, гладкий, круглый, он успокаивает, освежает, когда сосешь его, обманываешь голод, забываешь жажду. Моя медлительность разгневала полицейского, он направился ко мне. За ним тоже следили через окна. Кто-то засмеялся. Во мне тоже кто-то смеялся. Я взял в руки свою негнущуюся ногу и вынес ее за кадр, отбыл. Я забыл, куда я направляюсь. Остановился подумать. Если крутишь педаль, думать нелегко, для меня. Когда я начинаю думать на велосипеде, то обычно теряю равновесие и падаю. Я говорю в настоящем времени, ибо о прошлом проще говорить в настоящем. Назовем его мифологическим настоящим, не имеет значения. Я задумался, приняв привычную позу, но вдруг вспомнил, что это запрещено. Я продолжил свой путь, о котором не знал ничего, просто путь по поверхности земли, светлой или темной, ровной или холмистой, но всегда мне дорогой, несмотря ни на что, как дорог звук того, кто идет по ней, оставляя за собой в сухую погоду облако пыли. И вот я уже приехал, не успев даже сообразить, что покинул город, на берег канала. Канал пересекает город, я знаю, знаю, даже два. Но откуда эти изгороди, эти поля? Не мучь себя, Моллой. Внезапно я соображаю, что моя негнущаяся нога - правая. На противоположном берегу я увидел упряжку ослов, тянущих бечевой баржу в мою сторону, услышал сердитые крики и глухие удары. Чтобы лучше видеть приближающуюся баржу, я остановился и оперся ногой о землю. Баржа приближалась так плавно, что рябь на воде не возникала. На барже везли гвозди и доски, так мне показалось. Мои глаза встретились с глазами одного из ослов, потом опустились к его ногам, отметили изящную и надежную поступь. Перевозчик отдыхал, упершись локтем в колено, подперев голову ладонью. Сделав три-четыре затяжки, он, не вынимая трубки изо рта, сплевывал в воду. Солнце на горизонте полыхало зеленовато-желтым огнем, туда лежал мой путь. Наконец я спешился, доковылял до канавы и лег на землю рядом с велосипедом. Вытянулся во весь рост, раскинул в стороны руки. Ветви боярышника нависали надо мной, но я не люблю запах боярышника. Трава в канаве была густая и высокая. Я снял шляпу, прижался лицом к длинным травяным стеблям. Теперь я мог вдыхать запах земли, запах земли пропитал траву, руки мои оплетали травой лицо, пока я не ослеп. Я и покушал немного, отведал немного травы. И вот из ниоткуда, как тогда с именем, возникло воспоминание, что утром этого уже отходящего дня я отправился к матери. Причины? Я их забыл. Но знал, конечно же знал, и как только вспомню, немедленно, расправив подрезанные крылья неизбежности, помчусь к матери. Да, все становится предельно просто, когда знаешь причины своих поступков, магия, да и только. Самое главное знать, какому святому молиться, а уж молиться может и любой дурак. Что касается деталей, если они так важны, то не надо отчаиваться, в конце концов, вам повезет постучать в нужную дверь, нужным образом. И только для целого не найти заклинания, но, возможно, пока ты жив, целое не наступает. Совсем нетрудно найти обезболивающее средство в жизни мертвых. Что же тогда я медлю, почему от своей жизни не освобождаюсь? Уже скоро, скоро. Я слышу отсюда вопль, который все успокоит, даже если этот вопль не мой. Но, ожидая, ни к чему знать, что ты умер, ты еще не умер, ты еще корчишься в муках, и волосы еще растут, и ногти удлиняются, и кишки опорожняются, мертвы еще гробовщики. Кто-то опустил шторы, я сам, наверное. Ни малейшего звука. Но где же мухи, о которых так много говорено? Да, очевидно, мертв не ты, мертво все остальное. В таком случае, встань и иди, иди к матери, которая считает себя еще живой. Это мое мнение. Но прежде надо выбраться из канавы. С какой радостью исчез бы я в ней, погружаясь под струями дождя все глубже и глубже в землю. Несомненно, я еще вернусь сюда, сюда или в подобную трясину, я доверяю своим ногам, они приведут меня к ней, точно так же, как, верю, встречу еще полицейского инспектора и его подчиненных. И пусть я не узнаю их, так они изменятся, и не скажу - это они, но, безусловно, это будут они, хотя бы и изменившиеся. Ведь обрисовать человека, место, чуть было не сказал: время, но пожалел чьи-то чувства, а затем больше их не вспоминать, это, как бы сказать, не знаю. Не хотеть сказать, не знать, что ты хочешь сказать, быть не в состоянии сказать, что ты думаешь о том, что хочешь сказать, и не прекращать говорить никогда или почти никогда, об этом следует постоянно помнить, даже в пылу сочинения. Та ночь была на ночь не похожа. Я догадался бы, если бы было не так. Ибо, когда я напрягаюсь и вспоминаю ту ночь на берегу канала, я ничего не вижу, точнее, не вижу ночи, только Моллой в канаве, и полная тишина вокруг, и недолгая ночь за моими опущенными веками, и огоньки, сперва слабые, но вдруг они вспыхивают и тут же гаснут, вот они алчные, а вот уже насытившиеся, так огонь насыщается торосами и мучениками. Я говорю: та ночь, но их, вероятно, было несколько. Ложь, ложь ума-обманщика. Но утро я вижу, некое утро, и солнце уже высоко, и я еще дремлю, в положенное время, и пространство снова наполнилось звуками, и пастух смотрит на меня спящего, и под его взглядом я открываю глаза. Рядом с пастухом собака, она тяжело дышит и тоже смотрит на меня, но не так пристально, как ее хозяин, время от времени она отворачивается и бешено себя кусает, ее, наверное, мучают блохи. Не приняла ли она меня за черную овцу, запутавшуюся в терновнике, и не ждет ли она теперь приказа хозяина, чтобы вытащить? Не думаю. Я не пахну овцой, а очень хотел бы пахнуть овцой или хотя бы козой. Когда я просыпаюсь, то первое, что я вижу, я вижу ясно, первое, что предстает передо мной, и вполне понимаю, если это не очень трудно. Потом, это очень важно, в моей голове и глазах начинает моросить мелкий дождь, как из лейки. Так что я сразу понял, что передо мной пастух и его собака, точнее, надо мной, ибо стояли они на дороге. И блеяние я узнал тоже, без труда, так блеют овцы, когда их перестают погонять. В момент пробуждения смысл слов также не слишком для меня затуманен, и потому я спросил спокойно и уверенно: Куда вы их гоните, на пастбище или на бойню? Я, должно быть, полностью утратил тогда ориентацию, если ориентация вообще имела отношение к заданному вопросу. Ибо даже если пастух направлялся в город, ничто не мешало ему обогнуть его или выйти через другие ворота на дорогу к новым пастбищам, а если он шел из города, то это тоже ничего не значило, бойни находятся и за чертой города, они разбросаны повсюду, в сельской местности их тоже полно, у каждого мясника своя бойня, и каждый имеет право забивать скот по мере необходимости. Но то ли пастух не понял меня, то ли не захотел отвечать, он ничего не ответил и пошел дальше, не сказав ни слова, то есть мне не сказав ни слова, ибо с собакой он разговаривал, и она слушала его, навострив уши. Я встал на колени, нет, не так, я поднялся в полный рост и стоя наблюдал, как исчезает маленькая процессия. Я слышал свист пастуха и видел, как он размахивает посохом и как собака суетливо бегает вокруг стада, и понимал, что без нее овцы непременно попадали бы в канал. Сначала все это я видел сквозь сверкающую на солнце дорожную пыль, но вот уже и сквозь легкий туман, окутывающий меня каждый день и укрывающий мир от меня и меня от меня самого. Блеяние овец смолкло, то ли потому, что они успокоились, то ли просто ушли далеко, то ли слышать я стал хуже, но этому бы я удивился, ибо слышу я совсем неплохо, хотя к рассвету чуть хуже, и если порой я часами ничего не слышу, то происходит это по неизвестным мне причинам или потому, что вокруг меня временами все затихает, тогда как в ушах праведников шум мира не смолкает ни на секунду. Так начался мой второй день, а может быть, третий или четвертый, и начался неудачно, ибо мне пришлось ломать голову над истинным местом назначения этих овец, среди них были и ягнята, и мучительно допрашивать себя, достигли ли они благополучно какого-нибудь пастбища или пали, с расколотыми черепами и поджатыми ножками, сначала на колени, потом на шерстистые бока, под ударом молота. Многое можно сказать в защиту охвативших меня сомнений. Боже милосердный, какой простор, повсюду видишь четвероногих! И не только овец, есть еще лошади и козы, ограничимся ими, я чувствую, как они следят за мной, хотят пересечь мой путь. Мне это ни к чему. Впрочем, я не потерял из виду свою ближайшую цель - добраться до матери, и как можно быстрее, и, стоя в канаве, призывал себе на помощь все доводы в пользу дальнейшего и незамедлительного продвижения. И хотя многое я могу делать бездумно, не подозревая даже, что собирался что-то делать, пока это не делаю, да и то не всегда, но мое путешествие к матери - дело совсем иное. Понимаете ли, ноги мои никогда не относили меня к матери, разве что получив на это строгий приказ. Чудесная, поистине чудесная погода обрадовала бы любого, только не меня. У меня нет причин радоваться солнцу, и я ему не радуюсь. Эллина, жаждущего света и тепла, я в себе убил он сам себя убил, уже давно. Бледный сумрак дождливых дней нравился мне больше, был более по вкусу, неточно, по душе, опять неточно, у меня нет ни вкуса, ни души я давно от них избавился. Возможно, я хочу сказать, что бледный сумрак и так далее надежнее укрывал меня, не становясь от этого приятным. Хамелеон поневоле, вот кто такой Моллой, если рассматривать его с определенной точки зрения. Зимой я ходил укутанный под пальто газетами, сбрасывая их вместе с пробуждением земли, окончательным, в апреле. Лучше всего подходило для этого литературное приложение к "Таймсу", благодаря своей неслабеющей прочности и герметичности. Даже газы мои не причиняли ему вреда. С газами я бороться не могу, они вырываются из моего зада по малейшему поводу и без повода, придется время от времени об этом говорить, несмотря на все мое отвращение к ним. Однажды я взялся их считать. Триста пятнадцать раз за девятнадцать часов, в среднем по шестнадцать в час. В конце концов, не так много. Четыре раза каждые четверть часа. Совсем ничего. Не выходит и по разу за четыре минуты. Просто невероятно. Черт побери, я почти не воняю, незачем было и вспоминать. Удивительно, насколько математика способствует самопознанию. Впрочем, атмосферные проблемы меня не интересуют, мне на них наплевать. Добавлю лишь, что в этой части света по утрам часто бывает солнечно, до десяти часов, до десяти тридцати, после чего небо темнеет и начинается дождь, до вечера. Потом появляется солнце и тут же закатывается, промокшая земля вспыхивает на мгновение и, лишившись света, гаснет. Я опять в седле, мое отупевшее сердце одолевает беспокойство, но это беспокойство больного раком, идущего на прием к дантисту. Я не знал, верную ли выбрал дорогу. Все дороги для меня верны, неверная дорога - событие. Но на пути к матери только одна дорога верна, та, что ведет к ней, ибо не все дороги ведут к матери. Я не знал, нахожусь ли на одной из верных дорог, и меня это беспокоило, как беспокоит все, что слишком напоминает о жизни. Можете представить себе облегчение, охватившее меня, когда в сотне шагов от себя я увидел неясные очертания городской стены. Я миновал ее и оказался в незнакомом районе, хотя город я знал хорошо, я в нем родился, и расстояние между нами никогда не превышало десяти-пятнадцати миль, дальше он меня не отпускал; почему, не знаю. И я уже был близок к тому, чтобы спросить, тот ли это город, в котором я впервые увидел ночной мрак и который все еще давал прибежище моей матери, где-то там, или не тот, и я попал в него по ошибке, сделав неверный поворот, и не знаю даже, как он называется. Ибо я твердо знал, что родной город у меня один, в другой моя нога не ступала. Когда-то я внимательно прочитывал, когда еще мог читать, сообщения о путешественниках более удачливых, чем я, о городах, столь же прекрасных, как мой, и даже более прекрасных, но другой красотой. И сейчас я искал в памяти название - название единственного города, который мне суждено было знать, намереваясь, как только отыщу его, тотчас остановиться и, приподняв шляпу, спросить у прохожего: Извините, господин, это X, не так ли? Х - это название моего города, и я его вспоминал, я был уверен, что оно начинается с Б или П, но, несмотря на эту подсказку, или как раз из-за ее ложности, никак не мог припомнить других букв. Понимаете ли, я так много времени провел вдали от слов, что мне достаточно увидеть город, мы говорим о моем городе, чтобы оказаться не в состоянии, вы понимаете. Мне очень трудно это выразить. И даже мое самовосприятие было окутано плотной пеленой безымянности, в чем вы, кажется, только что убедились. И не только название города, все вокруг глумилось над моими чувствами. Да, даже в тот период, когда все, волны и частицы, стали постепенно исчезать, предметы существовали на условии безымянности и наоборот. Я говорю об этом сейчас, но что, в конце концов, знаю я о том периоде сейчас, когда град ледяных слов осыпает меня, град ледяных значений, и под этим градом гибнет мир, поименованный так вяло и тупо. Все, что я знаю, - знают слова и неживые предметы, это из их знаний возникает забавное устройство, имеющее начало, середину и конец, похожее на удачно построенную фразу или на долгую сонату смерти. И поистине, какое значение имеет, скажу я это, или то, или что-нибудь еще. Говорить - значит выдумывать. Обманчиво, как правда. Ничего не выдумываешь, только кажется, что выдумываешь, кажется, что освобождаешься, а на самом деле всего-навсего выдавливаешь из себя урок, обрывки когда-то выученного и давно забытого - жизнь без слез, когда все слезы уже выплаканы. Впрочем, к черту все это. На чем я остановился? Не в состоянии вспомнить название своего города, я решил остановиться на обочине, дождаться прохожего, приветливого и интеллигентного с виду, сдернуть с головы шляпу и сказать, улыбаясь: Прошу прощения, господин, извините, господин, не скажете ли вы, как называется этот город? И как только он обронит слово, я сразу пойму, то ли это слово, которое я искал в своей памяти, или не то, и таким образом узнаю, где я. Но намерению этому, возникшему у меня, пока я ехал, не суждено было сбыться. Помешал глупейший случай. Да, мои намерения этим и замечательны - не успеют они созреть, как сейчас же найдется что-то, препятствующее их исполнению. Возможно, поэтому я менее решителен сейчас, чем в те времена, о которых рассказываю, а в те времена был менее решителен, чем еще раньше. Но, по правде говоря (по правде говоря!), особой решительностью я никогда не отличался, я не был, так сказать, решительным на намерения, а имел привычку нырять головой в дерьмо, не разбирая, кто на кого валит и в какую сторону мне податься. Но и от этой привычки я не получал ни малейшего удовлетворения, и если все же так и не смог от нее избавиться, то вовсе не потому, что не пробовал это сделать. Дело, как будто, в том, что самое большее, на что можно надеяться, это стать в конце концов чуть-чуть не таким, каким был в начале или в середине. Ибо, не успел я еще как следует оформить свой план в голове, как переехал собаку, которую увидел слишком поздно, и к тому же сам упал с велосипеда, оплошность тем более непростительная, что собака, которую держали на поводке, бежала не по мостовой, а послушно шла за своей хозяйкой по тротуару.

  • Страницы:
    1, 2, 3