Он, как и его братья, завидовал Завету из-за того, что они обладают Гнозисом, но, в отличие от них, не испытывал ненависти. Скорее наоборот – Ийок уважал Завет. Он понимал гордость обладания тайным знанием.
Колдовство – не что иное, как огромный лабиринт, и на протяжении тысячи лет Багряные Шпили составляли его карту, углубляясь, постоянно углубляясь, добывая знания, ужасные и гибельные. И хотя они так и не добрались до восхитительных границ Гнозиса, существовали определенные ответвления, определенные ходы, карта которых принадлежала им и никому другому. Ийок как раз и был адептом этих запретных ответвлений, постигающим Даймос.
Даймотическим колдуном.
Во время тайных совещаний они иногда задумывались: а что произойдет, если военные Напевы Древнего Севера столкнутся с Даймосом?
По коридорам разнеслись крики. Стены гудели от приближающихся взрывов. Ийок, даже в таких ужасных обстоятельствах оставшийся бледным и расчетливым, понял, что пришло время ответить на этот вопрос.
Он несколькими искусными, отработанными движениями начертил на мозаичном полу круги. Свет хлынул с бесцветных губ, когда Ийок забормотал Даймотические Напевы. К тому моменту, как шум усилился, он наконец-то завершил свою песню. Он посмел произнести имя кифранга.
Защищенный кругом символов, Ийок в изумлении уставился на полотнища света Внешнего Мира. Он смотрел на корчащуюся гнусность. Пластины, подобные ножам, конечности, подобные железным колоннам…
– Это больно? – спросил он, перекрывая громоподобный вой существа.
«Что ты сделал, смертный?» Анкариотис, ярость глубин, кифранг, вызванный из Бездны. – Я связал тебя!
«Твое искусство проклято! Ты что, не узнал того, кому будешь принадлежать целую вечность?»
Демон… – Значит, такова моя судьба! – выкрикнул Ийок.
Джавреги скакали, словно горящие танцоры, кричали, спотыкались, метались по роскошным кианским коврам. Ахкеймион шел среди них, нагой, избитый.
– Ийок!!! – прогремел он.
Пласты опадающей штукатурки вспыхнули в воздухе, столкнувшись с его Оберегами.
В воздухе висела пыль.
Он без слов смахнул стены, преграждавшие ему путь. Он прошел через пустое пространство по рушащемуся полу. С грохотом упала кирпичная кладка потолка. Он вглядывался во вздымающиеся облака пыли.
И он был окутан ослепительным драконовым огнем.
Он со смехом обернулся к любителю чанва. Окруженный призрачными стенами, Мастер шпионов припал к плавающему обломку пола; его бледные губы трудилось над стаккато песни… Хищные птицы ярче солнечного света ринулись на защиты Ахкеймиона. Снизу хлынул поток лавы, переливаясь через его Обереги. Из четырех темных углов комнаты ударили молнии…
Он ударил Миражом Киррои, обхватив Обереги Багряного адепта геометрией света.
Потом он упал – на него налетел неистовствующий демон и взгромоздился на его Обереги, молотя по ним огромными кулачищами.
При каждом ударе он кашлял кровью.
Он свалился на груду обломков, ударил Напевом Сотрясение Одаини и отшвырнул кифранга; тот улетел куда-то в темноту развалин. Ахкеймион огляделся, разыскивая Ийока. Краем глаза он заметил, как тот карабкается сквозь брешь в дальней стене. Он запел Гребень Веара, и тысяча лучей света метнулась вперед. Стена рухнула, изрешеченная бесчисленными дырами. Раскаленные добела нити веером разошлись по Иотии и ночному небу.
Он заставил себя подняться.
Демон снова прыгнул на него, завывая и сверкая адским светом.
Ахкеймион обуглил его крокодиловую шкуру, изорвал в клочья его плоть, измолотил его слоновий череп увесистыми каменными дубинками, и сотня ран демона кровоточила огнем. Но он отказывался подыхать. Он выл непристойности, от которых трескался камень и земля покрывалась трещинами. Еще несколько этажей обрушилось, и теперь они боролись в темных подвалах, и там становилось светло от их сверкающей ярости.
Колдун и демон.
Нечестивый кифранг, терзаемая душа, бьющаяся в агонии Вселенной. Опутанный словами, как лев веревками, он стремился выполнить задачу, которая позволила бы ему освободиться.
Ахкеймион терпел его сверхъестественное буйство, добавляя рану за раной к его агонии.
И в конце концов демон рухнул под его песней, съежился, словно побитое животное, и растаял во тьме…
Нагой Ахкеймион брел через дымящиеся развалины, оболочка, оживленная целью. Спотыкаясь, он спустился по грудам обломков и сам поразился: неужто он был катастрофой, разрушившей все вокруг? Он видел множество трупов тех, кого сжег и раздавил. Он сделал так, поддавшись ненависти, что внезапно всплыла в памяти.
Ночь была прохладной, и он наслаждался прикосновением воздуха к коже. Камень причинял боль босым ногам.
Ахкеймион безучастно прошел к уцелевшим постройкам, словно призрак, возвращающийся к месту, с которым его связывали яркие воспоминания. Не сразу, но он отыскал Ксинема; тот съежился среди собственных экскрементов и плакал, обхватив руками нагое тело. Некоторое время Ахкеймион просто сидел рядом с ним…
Он нащупал щеки Ахкеймиона.
– Прости меня, Акка. Прости, пожалуйста…
Но Ахкеймион не мог вспомнить никаких слов, кроме тех, которые убивают.
Проклятых слов.
Когда они в конце концов выбрались из разрушенной резиденции Багряных Шпилей на улочки Иотии, потрясенные зрители – шайгекцы, вооруженные кератотики и немногочисленные айнрити, оставленные в гарнизоне города, – задохнулись от изумления и ужаса. Но они не посмели ни о чем их расспрашивать. Равно как и не посмели последовать за этими двумя людьми, когда те, ковыляя, скрылись в темноте города.
ГЛАВА 20
КАРАСКАНД
«Чернь думает о Боге по аналогии с человеком и потому поклоняется Ему в облике богов. Люди ученые думают о Боге по аналогии с принципами и потому поклоняются ему в облике Любви или Истины. А мудрые о Боге вообще не думают. Они знают, что мысль, которая по природе своей конечна, это насилие по отношению к Богу, бесконечному по своей природе. Достаточно того, что Бог думает о них, – так они говорят».
Мемгова, «Книга Божественных деяний»
«… Ибо грех идолопоклонника не в том, что он почитает камень, а в том, что он почитает один камень превыше всех остальных».
«Свидетельство Фана», книга 8, глава 9, стих 4
4111 год Бивня, начало зимы, Карасканд
Огромные осадные башни из бревен и шкур катились к западным стенам Карасканда; их волокли длинные упряжки заляпанных грязью волов и измотанные люди. Катапульты швыряли камни и горшки с кипящей смолой. Лучники айнрити держали стены под обстрелом. Язычники в ответ пускали тучи стрел с фланговых башен и с улиц, расположенных под стенами. То и Дело в плотных рядах айнрити кто-то вскрикивал и падал в грязь. Башни приближались с поскрипыванием. Люди на их верхних площадках сбились в кучи, прикрываясь щитами, и вглядывались в дым, ожидая сигнала.
Грохот прорезало пение трубы.
На стены со стуком упали сколоченные из бревен мостки. Закованные в железо рыцари хлынули вперед с криками: «Победа или смерть!» Размахивая огромными мечами, они прыгали на копья и сабли кианцев. Внизу, на земле, тысячи солдат ринулись на приступ, поднимая огромные лестницы с железными крючьями наверху. Сверху на них сыпались камни и трупы. Те, на кого попадало кипящее масло, с криками падали со ступеней. Но так или иначе, они поднялись до самого верха, забрались на парапеты и ринулись на фаним. Правоверные и язычники равно валились с высоты.
Нангаэльцам, анплеи и суровым гесиндальменам удалось захватить свои участки стены. Все больше и больше айнрити прыгали с осадных башен или взбирались на парапет, лишь на миг притормаживая, чтобы в изумлении взглянуть на раскинувшийся внизу огромный город. Некоторые принялись штурмовать ближайшие крепостные башни. Другие вынуждены были прятаться за щитами, поскольку лучники фаним начали обстреливать их с соседних крыш. Стрелы проносились над головами, жужжа, словно стрекозы. Горшки с кипящей смолой разбивались среди скопления людей. Пострадавшие с пронзительными криками валились вниз, оставляя за собой узкие ленты дыма. Одна из осадных башен рухнула, превратившись в огненную преисподнюю. От прочих валил такой сильный дым, что десятки нангаэльских рыцарей попадали с мостков, так как им пришлось бежать вслепую, не разбирая дороги, – сзади напирал поток тех, кто задыхался в дыму.
Затем из крепостных башен вышли Имбейян и его гранды. Люди вопили, рубили друг друга, дрались врукопашную.
Когда айнрити лишились осадных башен и оказались под шквальным обстрелом, поднимающиеся по лестницам уже не могли возместить потери. Казалось, будто за считанные мгновения каждый смог бы похвастаться десятком стрел, вонзившихся в его щит или доспех. Рыцарей, схватившихся с Имбейяном, оттеснили обратно, под крики их сородичей. В конце концов граф Ийенгар, видя смертельное безрассудство в глазах своих людей, дал приказ отступать. Выжившие падали с лестниц. Мало кто добрался до земли живым.
За последующие недели айнрити еще дважды штурмовали стены Карасканда, и оба раза свирепость и искусство кианцев заставляли их отступить с ужасающими потерями.
Осада все тянулась, сопровождаемая дождями и мором.
Через несколько дней после того, как была выявлена болезнь, которую простолюдины называли «опустением», а знать – гемофлексией, лекари-жрецы оказались завалены сотнями жалоб на головную боль и озноб. Когда Хепма Скаралла, верховный жрец Аккеагни, Болезни, сообщил Великим Именам, что слухи подтвердились и грозный бог действительно коснулся их своей гемофлектической Рукой, Священное воинство охватила паника. Даже после того, как Готиан пригрозил отлучить дезертиров от церкви, сотни людей бежали в холмы Энатпанеи – таков был страх, внушаемый гемофлексией.
Пока здоровые вели войну и умирали под стенами Карасканда, тысячи оставались в своих промокших, сделанных на скорую руку палатках, их рвало желчью, они горели в лихорадке и тряслись в ознобе. Через день-два глаза тускнели, и человека покидала всякая энергия, не считая вспышек лихорадочного бреда. Через четыре-пять дней кожа делалась бесцветной – как объясняли лекари-жрецы, это был след, оставленный Рукой Бога. По истечении первой недели лихорадка достигала пика и происходила следующая вспышка, лишавшая даже железных людей остатков сил. Затем больной либо выздоравливал, либо впадал в подобный смерти сон, от которого почти никто не пробуждался.
Лекари-жрецы организовали по всему лагерю лазареты для тех, кто остался без свиты или товарищей, за кем некому было присматривать. Выжившие жрицы Ятвер, Анагке, Онкиса и даже Гиерры, равно как и прочие прислужники Ста богов, ухаживали за лежачими больными. И сколько бы благовоний они ни жгли, вокруг невозможно было дышать от запаха смерти. Казалось, в лагере не осталось ни единого уголка, где не слышались бы возгласы бредящих и не чувствовалась бы вонь гемофлектического гниения. Она была такой, что многие Люди Бивня ходили по лагерю, обвязав лица тряпками, пропитанными мочой, – так было принято поступать у айнонов во время эпидемий.
Mop усиливался, и Рука Болезни не щадила никого, даже членов благословенных каст. Кумор, Пройас, Чеферамунни и Скайельт свалились в считанные дни, один за другим. Временами казалось, будто больных в лагере больше, чем здоровых. Шрайские жрецы ходили по раскисшим проулкам, от палатки к палатке, тяжело ступая по грязи, и осматривали, нет ли где умерших. Погребальные костры горели непрестанно. За одну горестную ночь умерло три сотни айнрити, и в их числе – Имрот, палатин Адерота.
А дожди все шли и шли, сгнаивая парусину, пеньку и надежду.
Затем вернулся граф Гаэнри, принеся с собой роковые вести.
Атьеаури, всегда отличавшийся нетерпением, покинул Карасканд в самом начале осады и принялся рыскать по Энатпанее со своими рыцарями и тысячей куригальдеров и агмундрменов, выделенных его дядей, принцем Саубоном. Он взял штурмом старинную кенейскую крепость Бокэ у западных границ Энатпанеи, обойдясь почти без потерь. Затем он переместился к югу, громя местных грандов, осмеливавшихся встать у него на пути, и устраивая налеты на северные границы Эумарны, где его рыцари воодушевились, увидев зеленый, плодородный край.
Некоторое время Атьеаури осаждал огромную крепость Мизарат, но отступил, когда до него дошли известия, что сам Кинганьехои вознамерился защищать ее. Он ускользнул от Тигра в заросшие кедрами ущелья гор Бетмулла, затем спустился в Ксераш, где разгромил небольшую армию Утгаранги, сапатишаха Ксераша. Сапатишах оказался уступчивым пленником, и Атьеаури – в обмен на пять сотен лошадей и некоторые сведения – отпустил его целым и невредимым обратно в его древнюю столицу, Героту, город, упоминаемый в «Трактате» под именем «Ксеротской блудницы». А затем он во весь опор помчался к Карасканду.
То, что он обнаружил, встревожило Атьеаури.
Он рассказал о своем путешествии тем Великим Именам, которые были достаточно здоровы, чтобы присутствовать на Совете, а потом быстро перешел к сведениям, полученным от Утгаранги. По словам сапатишаха, сам падираджа, великий Каскамандри, выступил из Ненсифона с теми, кто уцелел при Анвурате, с грандами Чианадини – родины кианцев – и воинственными гиргашами, нильнамешскими фаним.
В ту ночь умер принц Скайельт, и к дождливому небу вознеслись жутковатые погребальные плачи тидонцев. На следующий день пришло известие, что умер Керджулла, тидонский граф Варнута, разбивший лагерь у стен соседнего города, Джокты. Вскоре после этого перестал дышать Сефератиндор, айнонский пфальц-граф Хиннанта. И, как утверждали жрецы-лекари, вскоре за ними должны были последовать Пройас и Чеферамунни…
Уцелевших предводителей Священного воинства обуял страх. Карасканд продолжал сопротивляться, Аккеагни испытывал их невзгодами и смертью, а сам падираджа шел на них с еще одним языческим воинством.
Они находились вдалеке от дома, среди враждебных земель и нечестивых людей, и Бог отвернулся от них. Они впали в отчаяние.
А для таких людей вопрос «почему» рано или поздно сменяется вопросом «кто»…
Дождь барабанил по крыше шатра, наполняя мир влажным грохотом.
– Итак, – спросил Икурей Конфас, – чего же вы хотите, рыцарь-командор? – Он нахмурился. – Сарцелл, если не ошибаюсь?
Хотя Сарцелл часто сопровождал Готиана на советы, их с Конфасом никогда не представляли друг другу – во всяком случае, официально. Темные волосы рыцаря прилипли к черепу, и с них на лицо – в детстве, вероятно, очаровательное и проказливое – текла вода. Белый плащ был невероятно чистым, настолько, что Сарцелл казался анахронизмом, человеком из тех времен, когда Священное воинство еще стояло под Момемном. Всем прочим, включая Конфаса, приходилось носить либо лохмотья, либо одежду, отнятую у кианцев.
Шрайский рыцарь кивнул, продолжая неотрывно смотреть ему в глаза.
– Просто поговорить о некоторых неприятных вещах, экзальт-генерал.
– Уверяю вас, рыцарь-командор, я обожаю неприятные новости, – усмехнулся Конфас и добавил: – Я, в некотором смысле, мазохист – вы разве не заметили?
Сарцелл обворожительно улыбнулся.
– Благодаря советам этот факт сделался более чем очевидным, экзальт-генерал.
Конфас никогда не доверял шрайским рыцарям. Слишком много набожности. Слишком много самоотречения. Конфасу всегда казалось, что самопожертвование – это даже не глупость, а сумасшествие.
Он пришел к такому выводу в юности, после того как осознал, насколько часто – и насколько радостно – люди вредят себе или даже губят себя во имя веры или сентиментальности. Как будто все прочие получают указания от голоса, которого он сам не слышал, – от голоса ниоткуда. Они совершали самоубийства, когда считали себя обесчещенными, продавали себя в рабство, чтобы прокормить детей. Они вели себя так, словно существовало нечто худшее, чем смерть или рабство, словно они не смогут жить, если с другими случится что-то плохое…
Как Конфас ни ломал голову, ему не удалось ни постичь, ни вообразить это чувство. Конечно же, существовал Бог, Писание и все тому подобное. Этот голос он мог понять. Угроза вечных мук могла послужить толчком для самого абсурдного самопожертвования. Этот голос исходит из какого-то определенного места. Но тот, другой…
Тот, кто слышал голоса, делался безумным. Достаточно было пройтись по любой базарной площади и послушать как странники-богомольцы вопят «что? что?», дабы в этом убедиться. А еще тот, кто слышал голоса, мог превратиться в фанатика – как, скажем, шрайские рыцари.
– И что же вас беспокоит? – поинтересовался Конфас. – Человек, которого они именуют Воином-Пророком.
– Князь Келлхус.
Он подался вперед, не вставая с походного кресла, и жестом предложил Сарцеллу сесть. Сквозь поднимающийся над курильницами дымок благовоний пробивался запах плесени. Дождь притих, и теперь лишь барабанил по парусине шатра.
– Да… Князь Келлхус, – подтвердил Сарцелл, выжимая воду из волос.
– И что с ним такое?
– Мы знаем, что…
– Мы?
Шрайский рыцарь раздраженно прищурился. Конфасу подумалось, что, невзирая на благочестивую внешность, в его манере держаться было нечто такое – возможно, некий оттенок тщеславия, – что вступало в противоречие с изображением Бивня, вышитым золотом у него на груди… Возможно, он недооценил этого Сарцелла.
«Возможно, он – здравомыслящий человек».
Да, – продолжал тем временем рыцарь. – Я и некоторые мои братья…
– Но не Готиан?
Сарцелл состроил гримасу, которую Конфас истолковал как знак согласия.
– Нет, не Готиан… Во всяком случае, пока. Конфас кивнул.
– Хорошо, продолжайте…
– Мы знаем, что вы пытались убить князя Келлхуса. Экзальт-генерал фыркнул, изумленно и оскорбленно. Этот человек либо невероятно храбр, либо нестерпимо дерзок.
– Вот как? Знаете?
– Мы думаем… – поправился Сарцелл. – Как бы то ни было… Существенно иное – чтобы вы поняли, что мы разделяем ваши чувства. Особенно после того безумия, что творилось в пустыне…
Конфас нахмурился. Он знал, что имеет в виду этот человек: князь Келлхус вышел из Каратая, располагая тысячами людей и всеобщим благоговением. Но Конфас не думал, что шрайский рыцарь станет говорить о знаках и знамениях, а не о силе…
Пустыня сама была безумием. Сперва Конфас тащился по пескам наравне со всеми, проклиная чертова идиота Сассотиана, которого назначил командовать имперским флотом, и без конца обдумывал безумные планы, которые должны были помочь ему спастись. Затем, когда надежда, питавшая эти бесконечные и бесплодные размышления, выгорела, Конфаса стало терзать странное неверие. На некоторое время перспектива смерти стала казаться чем-то таким, чему он потакает приличия ради, как тем глупым заверениям, которыми торговцы осыпают свои товары. «Да-да, вы непременно умрете! Я вам гарантирую!»
Затем, одновременно с мрачной апатией – одним из отличительных признаков этого похода, – его сомнения переросли в уверенность. К Конфасу пришло ощущение, которое можно было бы назвать интеллектуальным трепетом – трепетом, сопряженным с завершением жизни. Он понял, что никакой последней страницы не существует. Никакого последнего локтя свитка. Просто чернила иссякают, и все становится пустым и пустынно-белым.
«Итак, здесь, – думал он, оглядывая подернутые рябью барханы, – находится место, к которому я шел всю жизнь. Место, которое ждало меня, ждало с самого рождения…»
Но затем он наткнулся на него, на князя Келлхуса, добывающего воду из песчаных ям. Этот человек нашел выход, когда он, Икурей Конфас, умирал от жажды! Конфас обдумывал множество вариантов, но ему никогда не хватило бы безумия предположить, что его спасет человек, которого он пытался убить. Можно ли придумать большее унижение? Большую нелепость?
Но тогда… Тогда его сердце пропустило удар – оно до сих пор трепетало при этом воспоминании, – и на мгновение Конфасу подумалось: а вдруг Мартем был прав?.. Возможно, в этом человеке и вправду что-то есть. В этом Воине-Пророке.
Да уж. Пустыня была сущим безумием.
Конфас устремил на шрайского рыцаря оценивающий взгляд.
– Но он спас Священное воинство, – сказал принц. – Вашу жизнь… Мою жизнь…
Сарцелл кивнул.
– Верно. В этом, я бы сказал, и кроется проблема.
Крик Серве походил на крик животного, нечто среднее между ворчанием и воем. Эсменет склонилась над ней, гладя девушку по мокрым от пота волосам. Дождь стучал по провисшему потолку их самодельного шатра, и то здесь, то там в полумраке поблескивали струйки воды, стекающие на плетеные циновки. Эсменет казалось, будто они сидят в глубине освещенной пещеры, окруженные заплесневелыми тряпками и гниющим тростником.
Приглашенная Келлхусом кианская женщина ворковала на языке, который, похоже, понимал только князь. Но Эсменет поймала себя на том, что гортанный голос язычницы действует на нее успокаивающе. Она поняла, что в той ситуации, в которой они оказались, разница в языке и вере уже не имеет значения.
Серве вот-вот должна была родить.
Повитуха сидела между раздвинутыми ногами Серве, Эсменет стояла на коленях в изголовье, а Келлхус возвышался над всеми, и лицо его было внимательным, мудрым и печальным. Эсменет обеспокоенно взглянула на него. «Все будет так, как должно», – сказали его глаза. Но его улыбка все-таки не прогнала ее опасений.
«Это нечто большее, – напомнила себе Эсменет. – Большее, чем я».
Сколько времени прошло с тех пор, как Ахкеймион покинул ее?
Возможно, не так уж много, но теперь между ними лежала пустыня.
Казалось, что на свете нет пути длиннее. Каратай насиловал ее, неловко возясь с поясом и застежками, запуская мозолистые руки под одежду, царапая отполированными ногтями ее грудь и бедра. Он содрал с нее прошлое, до самой кожи, до мозга костей. Он разбросал ее по пескам, словно морские ракушки.
Он отдал ее Келлхусу.
Сперва Эсменет вообще почти не замечала пустыни. Она была слишком опьянена радостью. Когда Келлхус шел вместе с ней и Серве, Эсменет смеялась и разговаривала, много и охотно, как всегда, но теперь это почему-то казалось притворством, способом замаскировать ту дивную близость, которую они теперь делили. Она думала, что позабыла таинство любви, ведь проституция вывела наготу и совокупление за пределы интимных вещей. Но нет. Занятия любовью с Келлхусом – и Серве – превратили бесстыдство в скромность. Эсменет чувствовала себя сокрытой. Она чувствовала себя цельной.
Когда Келлхус шел со своими заудуньяни, они с Серве брели, взявшись за руки, и говорили обо всем на свете, пока разговор снова не возвращался к нему. Они хихикали и краснели, и шутили, замышляя удовольствие. Они сознавались друг другу в обидах и страхах, зная, что ложе, которое они делят, не терпит обмана. Они мечтали о дворцах, о толпах рабов. Они, словно мальчишки, хвастались, что короли будут целовать землю у их ног.
Но все то время она шла не столько через Каратай, сколько мимо него. Барханы, словно переплетенные загорелые тела в гареме. Равнины, раскаленные солнцем. Пустыня казалась не более чем подобающим фоном для ее любви и возвышения Воина-Пророка. Лишь после того, как вода начала заканчиваться, после того, как перебили рабов и гражданскую прислугу… Лишь после этого Эсменет по-настоящему вступила в Великую Жажду.
Прошлое осыпалось, а будущее испарилось. Казалось, будто каждый удар сердца дается с трудом. Эсменет помнила накапливающиеся знаки смерти, упадок сил – как будто ее тело было свечой, разделенной черточками на стражи. Светом, при котором читают. Она помнила, как с изумлением смотрела на Серве, которая превратилась в незнакомку на руках у Келлхуса. Она помнила, как удивлялась незнакомке, идущей в собственном теле.
В Каратае ничего не росло. Все скиталось, лишенное корней и источников. Смерть деревьев. Вот в чем тайна пустыни. Потом Келлхус попросил ее отказаться от воды.
«Серве. Она потеряет ребенка».
Его ясные глаза напомнили ей, кто она такая. Эсменет. Она достала свой бурдюк и недрогнувшей рукой протянула ему. Она смотрела, как он вливает ее жизнь в рот незнакомой женщине. А потом, когда последние капли протянулись, словно струйка слюны, она поняла – постигла – с безжалостной ясностью солнца.
– Как так? – резко поинтересовался Конфас, хотя прекрасно понимал, что именно хочет сказать Сарцелл.
Рыцарь-командор пожал плечами.
– До пустыни князь Келлхус был просто одним из фанатиков с некоторыми претензиями на Зрение. Но теперь… Особенно теперь, когда среди нас бродит Ужасный Бог…
Он вздохнул и подался вперед, сложив руки на коленях.
– Я боюсь за Священное воинство, экзальт-генерал. Мы боимся за Священное воинство. Половина наших братьев приветствует этого мошенника как нового Айнри Сейена, как нашего спасителя, а вторая половина открыто считает его проклятием, причиной наших бедствий.
– И почему вы рассказываете об этом мне? – мягко поинтересовался Конфас. – Почему вы пришли, рыцарь-командор?
Сарцелл криво усмехнулся.
– Потому что здесь будут массовые волнения, беспорядки, возможно даже вооруженные столкновения… Нам нужен человек, у которого хватит искусности и власти предупредить или свести к минимуму подобные случайности, человек, который до сих пор может опереться на своих людей. Нам нужен человек, который сумеет сохранить Священное воинство.
– После того как вы убьете князя Келлхуса… – иронически произнес Конфас.
Он покачал головой, словно бы то, что слова собеседника не вызвали у него ни малейшего удивления, разочаровало его.
– Он теперь стоит отдельным лагерем, вместе со своими последователями, и они охраняют его, как сам Бивень. Говорят, будто в пустыне сотня из них отдала свою воду – свою жизнь! – ему и его женщинам. А теперь новая сотня заняла место его телохранителей. Каждый из них поклялся умереть за Воина-Пророка. Сам император не может похвалиться такой защитой! И вы все-таки думаете, что можете убить его.
Лениво опущенные веки. Конфас вдруг подумал – нелепость какая! – что у Сарцелла есть красавицы-сестры…
– Я не думаю, экзальт-генерал… Я знаю..
Пустыня изменила все.
– Ке-еллхус! – выдохнула в промежутке между схватками Серве. – Келлхус, я боюсь!
Она застонала и выкрикнула:
– Что-то не так! Что-то не так!
Келлхус обменялся несколькими словами с кианской матроной, обмывавшей внутреннюю сторону бедер Серве горячей водой, кивнул и улыбнулся. Он взглянул на Эсменет, потом опустился на колени рядом с лежащей девушкой и взял ее лицо в ладони. Серве схватила его за руку и прижалась к ней сведенным судорогой ртом; ее светлые брови были испуганно сдвинуты, а глаза смотрели с мольбой.
– Ке-еллхус!
– Все идет так, как должно идти, – сказал он. Глаза его сияли благоговением.
– Ты! – воскликнула Серве, хватая воздух ртом. – Ты! Келлхус кивнул, как будто услышал куда больше, чем это
короткое загадочное слово. Улыбнувшись, он подушечкой большого пальца стер слезы с ее щеки.
– Я, – прошептал он.
На протяжении мгновения Эсменет казалось, будто она смотрит на себя со стороны. У нее перехватило дыхание. Да и как могло быть иначе? Она стояла на коленях рядом с ним, Воином-Пророком, над женщиной, дающей жизнь его первому ребенку…
У мира свои обычаи. Иногда события могут доставлять удовольствие, иногда – причинять страдания, а иногда – просто разносить человека в щепки, но каким-то образом они всегда вливаются в монотонность ожидаемого. Так много неясных происшествий! Так много моментов, вовсе не излучающих света, не обозначающих никакого поворота, вообще ни о чем не говорящих. Всю жизнь Эсменет чувствовала себя ребенком, которого ведет за руку чужой человек, проводит через толпу и направляется куда-то, куда, как она понимает, ей идти не следует, но ребенку слишком страшно, чтобы сопротивляться или задавать вопросы.
«Куда ты меня ведешь?»
«Это больше меня».
Келлхус бросил ее бурдюк.
«Ты первая», – сказали его глаза, и его взгляд был подобен воде – подобен жизни.
Эсменет обожгла ноги об гравий. Ее волосы слиплись от пыли. Ее губы потрескались от солнца. При каждом вздохе ей казалось, будто в груди и горле у нее горящая шерсть. А потом, вопреки ожиданию смерти, они пришли в прекрасный зеленый край. В Энатпанею. Спотыкаясь, они спустились в речную долину, в тень странных ив. Пока Серве спала, Келлхус раздел Эсменет и отнес ее к прозрачным водам. Он искупал ее, смыл бархатную пыль с ее кожи.
«Ты моя жена, – сказал он. – Ты, Эсми…»
Эсменет моргнула, и солнце заиграло на ее слипшихся от воды ресницах.
«Мы перешли пустыню», – сказал он.
«И я, – подумала Эсменет, – твоя жена».
Келлхус рассмеялся, прикоснулся к ее лицу – словно бы смущенно, – а она поймала и поцеловала его окруженную сиянием руку… С соломенных завитков его волос стекала вода, а борода сделалась коричневой – цвета засохшей крови.
Келлхус построил для Серве шалаш из камней и веток. Он наловил силками кроликов, накопал клубней и развел костер. Некоторое время казалось, будто в живых остались лишь они – не только из всего Священного воинства, а из всего человечества. Одни они разговаривали. Одни они смотрели и понимали, что они видели. Одни они занимались любовью, одни во всех землях, во всем свете. Казалось, будто все страсти, все знание находится здесь, звеня в одной предпоследней ноте. Это чувство невозможно было ни объяснить, ни постичь. Это не было похоже на цветок. Это не было похоже на беззаботный детский смех.
Они стали мерой всего… Абсолютной.
Безусловной. Когда они занимались любовью в реке, казалось, будто они освящают море. «Ты, Эсменет, моя жена». Пылая, погрузиться в чистые воды – друг в друга… Скрепляющая боль.