Но важнее всего было его знание – знание о дунианах. Моэнгхус, когда много лет назад пытался бежать от утемотов, вложил в свои беседы с ним слишком много правды. Он недооценил Найюра и не подумал о том, как тот сумеет распорядиться открывшимися ему фрагментами истины. Раз за разом возвращаясь мыслями к событиям, что сопутствовали смерти его отца, степняк сумел сделать много тревожащих выводов. И теперь из всех рожденный в миру он единственный знал правду о Келлхусе. Из всех, рожденных в миру, Найюр урс Скиоата был единственным, кто бодрствовал…
И поэтому он должен был умереть.
Почти все люди Эарвы не задумывались об обычаях своих народов. Конрийцы не брились, потому что голые щеки – это по-бабски. Нансурцы не носили гамаши, потому что это вульгарно. Тидонцы не заключали браков с темнокожими – чурками, как они их называли, – потому что те, дескать, грязные. Для рожденных в миру все эти обычаи просто были. Они отдавали изысканную пищу каменным статуям. Они целовали колени слабакам. Они жили в страхе из-за непостоянства своих сердец. Каждый из них считал себя абсолютным мерилом всего. Они испытывали стыд, отвращение, уважение, благоговение…
И никогда не спрашивали – почему?
Но Найюр был не таким. Там, где прочие цеплялись за невежество, он постоянно был вынужден выбирать и, что более важно, защищать свою мысль от бесконечного пространства возможных мыслей, свое действие от бесконечного пространства возможных действий. Зачем укорять жену за то, что она плачет? Почему бы просто не стукнуть ее? Почему не посмеяться над ней, не утешить ее? Может, просто не обращать на нее внимания? Почему не поплакать вместе с ней? Что делает один ответ правильнее другого? Нечто в крови человека? Слова убеждения? Бог?
Или, как утверждал Моэнгхус, цель?
Найюр, сын своего народа, живущий среди него и обреченный среди него умереть, выбрал кровь. На протяжении тридцати лет он пытался поместить свои мысли и страсти в рамки узких представлений утемотов. Но, несмотря на звериную выносливость, несмотря на природные дарования, соплеменники Найюра постоянно чувствовали в нем какую-то неправильность. Во взаимоотношениях между людьми каждое действие ограничено ожиданиями других; это своего рода танец, и он не терпит ни малейших колебаний. А утемоты замечали вспыхивавшие в нем сомнения. Они понимали, что он старается, и знали, что всякий, кто старается быть одним из Народа, на самом деле чужой.
Потому они наказывали его перешептыванием и настороженными взглядами – на протяжении долгих лет…
Тридцать лет позора и отверженности. Тридцать лет мучений и ужаса. Целая жизнь, проведенная среди ненавидящих каннибалов… В конце концов Найюр проложил свой собственный путь, путь одиночки, путь безумия и убийства.
Он превратил кровь в воды очищения. Раз война – предмет поклонения, то Найюру требовалось сделаться самым благочестивым из скюльвендов – не просто одним из Народа, а величайшим из всех. Он сказал себе, что его руки – его слава. Он – Найюр урс Скиоата, неистовейший из мужей.
И так он продолжал твердить себе, невзирая на то, что каждый свазонд отмечал не его честь, а смерть Анасуримбора Моэнгхуса. Чем было это безумие, если не всепоглощающим нетерпением, потребностью наконец-то завладеть тем, в чем мир ему отказывал? Моэнгхус не просто должен был умереть, он должен был умереть сейчас, и неважно, Моэнгхус это или нет.
В ярости Найюр превратил весь мир в замену своего врага. И тем самым мстил за себя.
Несмотря на всю точность этого анализа, он мало чем помог Келлхусу в попытках завладеть вождем утемотов. Скюльвенд знал дунианина, и это знание постоянно воздвигало преграды на пути у Келлхуса. Некоторое время он даже думал, что Найюр не сдастся никогда.
Затем они нашли Серве – замену иного рода.
С самого начала скюльвенд сделал ее своим образом жизни, своим доказательством того, что следует путями Народа. Серве заслонила собой Моэнгхуса, о котором так часто напоминал Келлхус с его проклятым сходством. Она была заклинанием, превращающимся в проклятие Моэнгхусу. И Найюр влюбился – не в нее, но в идею любви к ней. Потому что если он любит ее, то не может любить Анасуримбора Моэнгхуса…
Или его сына.
Дальше все было элементарно.
Келлхус начал соблазнять Серве, зная, что тем самым напоминает варвару его собственное соблазнение, произошедшее тридцать лет назад. Вскоре она стала заменой и повторением ненависти, переполняющей сердце скюльвенда. Степняк начал бить ее, но не чтобы продемонстрировать скюльвендское презрение к женщинам, а чтобы побольнее ударить себя. Он наказывал ее за то, что она повторяла его грехи, и при этом одновременно любил ее и презирал любовь как проявление слабости…
Этого Келлхус и добивался – нагромоздить противоречие на противоречие. Он обнаружил, что рожденные в миру уязвимы для противоречий. Похоже, ничто не владело их сердцами сильнее. Ничем они не были так одержимы.
Как только Найюр окончательно попал в зависимость от Серве, Келлхус просто забрал ее, зная, что Найюр отдаст все, лишь бы получить ее обратно, и сделает это, даже не понимая, почему поступает так.
И теперь полезность Найюра урс Скиоаты исчерпалась.
Монах поднялся на вершину дюны, поросшей редкой травой. Ветер трепал его волосы и развевал полы белой парчовой накидки. Впереди раскинулся Менеанор, уходя вдаль, туда, где земля словно бы перетекала в великую пустоту ночи. А внизу он увидел круглую палатку скюльвенда; заметно было, что ее повалили пинками и потоптались сверху. Костра рядом не было.
На мгновение Келлхусу показалось, что он опоздал. Но затем он услышал доносимые ветром крики и увидел среди встающих валов одинокий силуэт. Келлхус прошел через разрушенную стоянку к краю воды, ощущая под сандалиями похрустывание ракушек и гальки. На волнах серебрилась лунная дорожка. Кричали чайки, зависая в ночном небе подобно воздушным змеям.
Келлхус смотрел, как волны бьются о нагое тело скюльвенда.
– Здесь нет следов! – кричал степняк и колотил по воде кулаками, – Где здесь…
Вдруг он застыл. Темные волны вставали вокруг него, закрывали его почти до плеч, а потом откатывались в облаках хрустальной пены. Найюр повернул голову, и Келлхус увидел смуглое лицо, окаймленное длинными прядями мокрых черных волос. На лице не отражалось никаких чувств.
Абсолютно никаких.
Найюр побрел к берегу. Волны накатывались на него, невесомые, словно дым.
– Я сделал все, что ты просил! – крикнул он, перекрывая грохот прибоя. – Я опозорил своего отца, втянув его в схватку с тобой. Я предал его, мое племя, мой народ…
Вода стекала по его широкой груди на поджарый живот и дальше, к паху. Волна ударилась в белые бедра, качнула длинный фаллос. Келлхус отрешился от шума Менеанора и сосредоточился на приближающемся варваре. Ровный пульс. Бледная кожа. Расслабленное лицо…
Мертвые глаза. И Келлхус осознал: «Я не могу читать этого человека».
– Я последовал за тобой через Степь, не имеющую дорог.
Босые ноги прошлепали по мокрому песку. Найюр остановился перед Келлхусом; его рослая фигура блестела, залитая лунным светом.
– Я любил тебя.
Келлхус отступил, достал меч и выставил его перед собой. – На колени, – приказал он.
Скюльвенд рухнул на колени, вытянул руки и провел пальцами по песку. Он запрокинул лицо к звездам, подставляя горло под удар. Позади бушевал Менеанор. Келлхус недвижно стоял над ним. «Что это, отец? Жалость?»
Он посмотрел на скюльвендского воина, жалкого и униженного. Из какой тьмы пришло это чувство? – Ну, бей! – выкрикнул скюльвенд.
Огромное тело, покрытое шрамами, дрожало от ужаса и ликования. Но Келлхус не шелохнулся.
– Убей меня! – крикнул Найюр в купол ночи.
Со сверхъестественной быстротой он схватил клинок Келл-хуса и приставил острие к своему горлу.
– Убей! Убей!
– Нет, – сказал Келлхус.
Волна разбилась о берег, и ветер осыпал их холодными брызгами.
Подавшись вперед, он осторожно высвободил клинок из хватки скюльвенда.
Найюр схватил его за шею и повалил на песок.
Келлхус не стал вырываться. Благодаря инстинкту или везению варвар ухватил его за точки смерти. Келлхус знал, что Найюру хватит незначительного рывка, чтобы свернуть ему шею.
Скюльвенд подтащил его к себе, так близко, что Келлхус почувствовал тепло, исходящее от мокрого тела.
– Я любил тебя! – шепотом прокричал он.
А потом оттолкнул Келлхуса. Но теперь дунианин был настороже; он прижал подбородок к груди, чтобы не растянуть мышцы шеи. Найюр смотрел на него с надеждой и ужасом…
Келлхус спрятал меч в ножны.
Скюльвенд качнулся назад и вскинул кулаки к голове. Он запустил пальцы в волосы и вцепился в них изо всех сил.
– Но ты же сказал! – исступленно выкрикнул он, потрясая окровавленными прядями. – Ты же сказал!
Келлхус молча смотрел на него. Можно найти и другую пользу.
Всегда можно найти другую пользу.
Тварь, именуемая Сарцеллом, двигалась по узкой тропе вдоль насыпи между полями. Несмотря на нетипичную для здешних мест сырость, ночь была ясная, и луна окрашивала рощи эвкалиптов и платанов в синеватый оттенок. Добравшись до руин, тварь придержала коня и направила его в длинную галерею колонн, уходящую к скоплению поросших травой курганов. За колоннами раскинулся Семпис, неподвижный на вид, словно озеро, и в его зеркальной поверхности отражалась белая луна и размытая линия северных склонов. Сарцелл спешился.
Это место когда-то было частью древнего города Гиргилиота, но тварь, именуемую Сарцеллом, не интересовали подобные вещи. Она жила мгновением. Сейчас ее интересовало только это сооружение. Отличное место для шпионов, дабы встречаться с теми, кто ими руководит, будь то люди или нелюди.
Сарцелл сел, прислонившись спиной к одной из колонн, и погрузился в мысли, хищные и непостижимые. На лунно-бледных колоннах были высечены изображения леопардов, вставших на задние лапы. Шум крыльев вывел Сарцелла из грез, и он приоткрыл большие карие глаза.
На колени к нему опустилась птица размером с ворона – во всем подобная ему, но с белой головой.
Белой человеческой головой.
Птица склонила голову набок и взглянула на Сарцелла маленькими бирюзовыми глазками.
– Я чую кровь, – произнесла она тонким голосом. Сарцелл кивнул.
– Скюльвенд… Он помешал мне допрашивать девчонку.
– Твоя работоспособность?
– Не пострадала. Я излечился.
Помаргивание.
– Хорошо. Ну так что ты узнал?
– Он – не кишаурим.
Тварь произнесла это очень тихо, словно бы щадя крохотные барабанные перепонки.
По-кошачьи любопытный поворот головы.
– В самом деле? – после секундной паузы переспросил Синтез. – Тогда кто же?
– Дунианин.
Легкая гримаса. Маленькие блестящие зубы, словно зернышки риса, сверкнули под приподнявшимися губами.
– Все игры приводят ко мне, Гаоарта. Все игры. Сарцелл застыл.
– Я не веду никаких игр. Этот человек – Дунианин. Так его называет скюльвенд. Она сказала, что это совершенно точно.
– Но в Атритау нету ордена под названием «дуниане».
– Нету. Следовательно, он – не князь Атритау.
Древнее Имя застыл, словно пытался провести большие человеческие мысли через маленький птичий разум.
– Возможно, – в конце концов сказал он, – название этого ордена не случайно происходит из древнего куниюрского языка. Возможно даже, что имя этого человека – Анасуримбор, – вовсе не является неуклюжей ложью кишаурим. Возможно, он и вправду принадлежит к Древнему Семени.
– Может, его обучали нелюди?
– Возможно… Но у нас есть шпионы – даже в Иштеребинте. Нам мало что неизвестно о действиях нинкилджирас. Очень мало.
Маленькое лицо оскалилось. Птица взмахнула обсидиановыми крыльями.
– Нет, – продолжил Синтез, нахмурив лоб, – этот дунианин – не подопечный нелюдей… Там, где был затоптан свет древней Куниюрии, уцелело много упрямых угольков. Один из них – Завет. Возможно, дуниане – другой такой уголек, не менее упрямый…
Голубые глаза снова моргнули.
– Но куда более скрытный.
Сарцелл ничего не сказал. Рассуждения на подобные темы в его полномочия не входили – таким его создали.
Крохотные зубы лязгнули – раз, другой, как будто Древнее Имя испытывал их прочность.
– Да… Уголек… и причем прямо в тени Святого Голготтерата…
– Он сказал этой женщине, что Священное воинство будет его.
– И он – не кишаурим! Вот загадка, Гаоарта! Так кто же такие эти дуниане? Что они хотят от Священного Воинства? И каким образом, милое мое дитя, этому человеку удается видеть сквозь твое лицо?
– Но мы не…
– Он видит достаточно… Да, более чем достаточно… Птица склонила голову, моргнула, потом выпрямилась.
– Дадим князю Келлхусу еще немного времени, Гаоарта. Теперь, когда колдун Завета выведен из игры, он сделался менее опасен. Оставим его… Нам нужно побольше узнать об этих «дунианах».
– Но его влияние продолжает расти. Все больше и больше Людей Бивня зовут его Воином-Пророком или Божьим князем. Если так пойдет и дальше, от него станет очень трудно избавиться.
– Воин-Пророк…
Синтез закудахтал.
– Экий он ловкач, твой дунианин. Он связал этих фанатиков их же веревкой… Что он проповедует, Гаоарта? Это чем-либо угрожает Священной войне?
– Нет. Пока что нет, Консульт-Отец.
– Оцени его, а потом поступай, как сочтешь нужным. Если тебе покажется, что он может заставить Священное воинство остановиться, сделай так, чтобы он замолчал. Любой ценой. Он – не более чем любопытный курьез. Кишаурим – вот кто наши враги!
– Да, Древний отец.
Поблескивающая, словно мокрый мрамор, белая голова дважды качнулась, словно повинуясь непонятному инстинкту. Крыло опустилось Сарцеллу на колено, нырнуло между бедер… Гаоарта напрягся и застыл.
– Тебе очень больно, милое дитя?
– Д-да! – выдохнула тварь, именуемая Сарцеллом.
Маленькая голова наклонилась вперед. Глаза под тяжелыми веками смотрели, как кончик крыла кружит и поглаживает, поглаживает и кружит.
– Но ты только вообрази… Вообрази мир, в котором ни одно чрево ни оживает, ни одна душа не надеется!
Сарцелл задохнулся от восторга.
ГЛАВА 16
ШАЙГЕК
«Люди никогда не бывают сильнее похожи друг на дружку, чем в тот момент, когда они спят или мертвы».
Оппарита, «О плотском»
«В дни после Анвурата заносчивость айнрити расцвела пышным цветом. Хотя здравомыслящие требовали, чтобы они продолжали наступление, подавляющее большинство пожелало устроить передышку. Они думали, что фаним обречены, точно так же, как уже считали их обреченными после Менгедды. Но пока Люди Бивня мешкали, падираджа строил планы. Он превратил мир в свой щит».
Друз Ахкеймион, "Компендиум Первой Священной войны»
4111 год Бивня, начало осени, Иотия
Ахкеймиона мучили сны…
Сны, извлеченные из ножен.
Мелкий дождь заволакивал даль, затягивал Кольцевые горы завесой, словно бы сотканной из серой шерсти, насылал безумие на все живое, оказавшееся под ним. Сквозь пелену дождя проступали нерадостные картины… Скопища шранков, ощетинившиеся оружием из черной бронзы. Шеренги башрагов, бьющих по грязи своими тяжелыми молотами. А за ними – высокие бастионы Голготтерата. Неясные очертания барбаканов над отвесными скалами, два огромных рога Громады, высящиеся в густом мраке, изогнутые, золотистые на фоне бесконечных серых, стелющихся полос дождя.
Голготтерат, взметнувшийся над древним ужасом, обрушившимся с небес.
Чтобы вскоре осесть…
Грубый хохот раскатился над мрачной, безрадостной равниной.
Шранки ринулись вперед, словно пауки, с воплями продираясь через лужи, мчась по грязи. Они врезались в фаланги воинственных аорси, защитников севера; они бились о сверкающие ряды воинов Куниюрии. Вожди-принцы Верхнего Норсираи погнали свои колесницы навстречу врагам и все полегли в схватке. Знамена Иштеребинта, последней Обителей нелюдей, глубоко вошли в море этой мерзости, оставляя за собой полосу трупов и черной крови. Великий Нильгикаш стоял, словно сверкающий солнечный луч, посреди дыма и жестокой тени. И Нимерик трубил в Мировой Рог, снова и снова, пока шранки перестали слышать что-либо, кроме его роковых раскатов.
Сесватха, великий магистр Сохонка, подставил лицо дождю, и его охватила радость, ибо все это происходило, происходило на самом деле! Чудовищный Голготтерат, древний Мин-Уроикас, вот-вот должен был пасть. Он ведь предупреждал их в свое время!
В памяти Ахкеймиона ожили все восемнадцать лет этой иллюзии.
Сны, извлеченные из ножен.
А когда он приходил в себя, от грубых криков или выплеснутой на него холодной воды, могло показаться, что один кошмар просто сменился другим. Он снова щурился от света факелов, смутно осознавал боль от впивающихся в тело цепей, ощущал во рту кляп из отвратительной тряпки, и видел темные фигуры в красных одеяниях, стоящие вокруг него. И думал, прежде чем снова погрузиться в Сны: «Надвигается… Армагеддон приближается…»
– Странно, а, Ийок?
– Что именно?
– Что людей можно с такой легкостью сделать беспомощными.
– Людей и школы…
– Что ты хочешь этим сказать?
– Ничего, великий магистр.
– Смотри-ка! Он открыл глаза!
– Да… Время от времени он это делает. Но ему нужно восстановить силы, прежде чем мы сможем взяться за дело.
Когда Эсменет увидела, как они идут через поле, она заплакала. Келлхус и Серве, измученные после долгого пути, шли к ней по кочковатому лугу, ведя коней на поводу. Потом она сорвалась с места и помчалась, спотыкаясь о кочки, падая и вновь поднимаясь на ноги. Эсменет бежала к ним. Нет, не к ним – к нему.
Она подбежала к Келлхусу и ухватилась за него с такой силой, какую и не подозревала в себе. От него пахло пылью и ароматическими маслами. Его борода и волосы целовали ее голые руки мягкими завитками. Эсменет чувствовала, как ее слезы стекают ему на шею.
– Келлхус, – всхлипывала она. – О Келлхус… Я думала, что схожу с ума!
– Нет, Эсми… Это просто горе.
Он казался столпом утешения. Эсменет прижалась к его широкой груди. Его длинные руки оберегающим жестом легли ей на спину и узкую талию.
Потом Келлхус отстранил ее, и она повернулась к Серве, которая тоже плакала. Они обнялись, а потом вместе зашагали к одинокой палатке на склоне. Келлхус вел лошадей.
– Мы соскучились по тебе, Эсми, – сказала Серве, странно взволнованная.
Эсменет взглянула на девушку с жалостью; под левым глазом Серве красовался синяк, а под линию волос уходил воспаленный порез. Даже если бы у Эсменет хватало духу – а его таки не хватало, – она бы все равно предпочла подождать, пока Серве сама объяснит, что случилось, нежели расспрашивать ее. При таких отметинах вопросы влекут за собой ложь, а молчание может позволить себе правду. Такое случается со многими женщинами – особенно с распутницами…
Не считая лица, девушка выглядела здоровой и прямо-таки сияла. Под хасой угадывался раздавшийся живот. У Эсменет в голове тут же закружились десятки вопросов. Как ее спина? Часто ли она мочится? Не было ли кровотечений? Эсменет вдруг осознала, насколько девушке должно быть страшно – даже рядом с Келлхусом. Эсменет помнила собственный радостный ужас. Но тогда она была одна. Совершенно одна.
– Вы, должно быть, умираете от голода! – воскликнула она. Серве покачала головой, но получилось у нее неубедительно, и Эсменет с Келлхусом рассмеялись. Серве всегда была голодна – что неудивительно для беременной женщины.
На мгновение Эсменет ощутила, как в глазах заплясали прежние искорки.
– Как приятно снова увидеть вас, – сказала она, – Я печалилась без вас больше, чем из-за утраты Ахкеймиона.
Смеркалось, поэтому Эсменет пришлось носить дрова – в основном это был белесый плавник, который она собирала на берегу реки, – и подбрасывать в огонь. Келлхус сидел, скрестив ноги, у гаснущего костра. Серве положила голову ему на плечо; волосы ее были выбелены солнцем, а нос обгорел и шелушился.
– Это тот же самый костер, – сказал Келлхус. – Тот самый, который мы развели, когда только-только пришли в Шайгек.
Эсменет застыла с охапкой дров.
– Да! – воскликнула Серве.
Она оглядела пустые склоны и повернулась к змеящейся неподалеку темной ленте реки.
– Но все исчезло… Все шатры. Все люди…
Эсменет скармливала огню одно с трудом добытое полено за другим. В последнее время она просто тряслась над костром. Ведь ей было не за кем больше ухаживать.
Она чувствовала на себе мягкий испытующий взгляд Келлхуса.
– Есть очаги, которые не зажжешь заново, – сказал он.
– Он достаточно хорошо горит, – пробормотала Эсменет. Она сморгнула слезы, шмыгнула носом и вытерла его.
– Но что делает очаг очагом, Эсми? Огонь – или семья, которая поддерживает его?
– Семья, – после продолжительного молчания отозвалась Эсменет. Странная пустота овладела ею.
– Семья – это мы… Ты же это знаешь.
Келлхус склонил голову набок, чтобы заглянуть в ее опущенное лицо.
– И Ахкеймион тоже это знает.
Ноги вдруг перестали слушаться Эсменет; она споткнулась и упала. И снова расплакалась.
– Н-но я д-должна о-остаться… Я д-должна ж-ждать его… п-пока он в-вернется домой.
Келлхус опустился на колени рядом с ней, приподнял ее подбородок. Эсменет заметила на его левой щеке блестящую дорожку, оставленную скатившейся слезой.
– Мы и есть дом, – сказал он и каким-то образом положил конец ее терзаниям.
За ужином Келлхус рассказал, что произошло за последнюю неделю. Он изумительно рассказывал – он всегда был потрясающим рассказчиком, – и на некоторое время Эсменет позабыла обо всем, кроме битвы при Анвурате. У нее сердце готово было выскочить из груди, когда Келлхус описывал поджог лагеря и налет кхиргви, и она хлопала в ладоши и хохотала не меньше Серве, когда он повествовал о защите Знамени-Свазонда, которая, по его словам, была не более чем рядом несусветных оплошностей. И Эсменет снова удивлялась тому, что такой потрясающий человек – пророк! кем еще он мог быть? – заботится о ней, женщине из низкой касты, шлюхе из трущоб Сумны.
– Ах, Эсми, – сказал он, – мне становится легче на сердце, когда я вижу, как ты улыбаешься.
Эсменет прикусила губу и засмеялась сквозь слезы. Келлхус продолжил рассказ, уже более серьезно; он описал события, последовавшие за битвой. Как преследовали язычников в пустыне. Как Готиан принес голову Скаура к праздничным кострам. Как Священное воинство до сих пор охраняет южный берег. От дельты и до самой пустыни горят дома…
Эсменет видела этот дым.
Некоторое время они сидели молча, слушая, как огонь пожирает дрова. Как всегда, на небе не было ни облачка, и звездный купол казался бесконечным. Воды вечного Семписа серебрились в лунном свете.
Сколько ночей она размышляла над этим? Небо и окружающий простор. Они заставляли Эсменет чувствовать себя крохотной и беззащитной, подавляли своим чудовищным равнодушием, напоминали ей, что сердца – не более чем трепещущие лоскуты. Слишком сильный ветер – и их срывает и уносит в беспредельную черноту. Слишком слабый – и они обвисают.
Есть ли на что надеяться Акке?
– Я получил известия от Ксинема, – в конце концов сказал Келлхус. – Он все еще продолжает поиски…
– Так, значит, надежда еще есть?
– Надежда всегда есть, – произнес он тоном, который одновременно и подбодрил Эсменет, и притупил ее чувства. – Нам остается лишь ждать, что выяснит Ксинем.
Не в силах произнести хоть слово, Эсменет взглянула на Серве, но та отвела взгляд.
«Они думают, что он мертв».
Она слишком хорошо знала – надеяться не на что. Таков мир. Но все же мысль о том, что он мертв, казалась ей невозможной. Как можно думать о конце всего?
«Акка обязательно…»
– Ну, будет, – сказал Келлхус, быстро и открыто, как человек, уверенный в избранном им пути.
Он обошел вокруг костерка и сел рядом с Эсменет, обхватив руками колени. Потом нацарапал веткой на земле странно знакомый знак.
– Давай я поучу тебя читать.
Эсменет казалось, что у нее уже не осталось слез, но откуда-то…
Она взглянула на Келлхуса и улыбнулась. Голос ее был тонким и дрожащим.
– Я всегда мечтала уметь читать.
Непрерывная смена мучений – от агонии Сесватхи в недрах Даглиаша две тысячи лет назад к нынешнему моменту… Боль от ожогов, стертые запястья, суставы, вывернувшиеся неестественным образом под весом тела. Сперва Ахкеймион не осознавал, что приходит в себя. Казалось, будто лицо Мекеритрига просто превращается в лицо Элеазара – нечеловечески прекрасное лицо предателя рода людского сменялось изрытым глубокими морщинами лицом великого магистра.
– Ну как, Ахкеймион, – спросил Элеазар, – приятно видеть то, что ты видишь? Некоторое время мы боялись, что ты вообще не очнешься… Понимаешь ли, тебя чуть не убили. Библиотека полностью уничтожена. Все книги превратились в пепел – и все из-за твоего упрямства. Представляю, как capeоты сейчас воют Вовне. Все их злосчастные книги!
Ахкеймион, нагой, с кляпом во рту, скованный по рукам и ногам, висел на цепях над великолепным мозаичным иолом. Зал был сводчатым, но Ахкеймион не видел сводов, равно как и не видел стен – кроме находящейся прямо пред ним своеобразной стены из фигур в шелковых одеяниях. Все прочее пространство терялось во мраке. Освещение обеспечивали три треножника, но лишь Ахкеймион, висящий на пересечении кругов света, был ярко освещен.
– Ах да… – продолжал Элеазар, наблюдая за ним со слабой улыбкой. – Это место… Всегда хорошо, когда удается обеспечить ощущение тюрьмы, верно? Это, судя по виду, старинная церковь айнрити. Полагаю, кенейской постройки.
Внезапно до Ахкеймиона дошло. «Багряные Шпили! Я покойник… покойник!» Слезы заструились по его щекам. Тело – избитое, затекшее – предало его, и он почувствовал, как по голым ногам потекла моча и жидкий кал, услышал, как все это шлепнулось на мозаичных змей на полу.
«Не-е-ет! Этого не может быть!» Элеазар рассмеялся, негромко и противно.
– А теперь, – с насмешкой произнес он, – взвыл еще и какой-то давно скончавшийся кенейский архитектор.
У кого-то из его свиты вырвался неловкий смешок.
Охваченный животным ужасом, Ахкеймион забился в цепях, закашлялся, подавившись тряпкой, засунутой чуть ли не в горло. Резкий приступ – и он обмяк. Теперь он покачивался, описывая небольшие круги, и по телу его прокатывалась одна волна боли за другой.
«Эсми…»
– Тут все ясно, – произнес Элеазар, поднося к лицу платочек, – тебе не кажется, Ахкеймион? Ты знаешь, почему тебя схватили. И ты знаешь, каков неизбежный исход. Мы будем выпытывать у тебя Гнозис, а ты, закаленный годами обучения, будешь сводить на нет все наши усилия. Ты умрешь в мучениях, сохранив тайны в своем сердце, и нам останется очередной бесполезный труп. Именно так все и должно происходить, верно?
Ахкеймион только и мог, что смотреть на него в слепом ужасе, а маятник боли все качался и качался, вперед-назад, вперед-назад…
Элеазар сказал правду. Предположительно, ему предстояло умереть за свое знание, за Гнозис.
«Думай, Ахкеймион, думай! О боже милостивый! Ты должен думать!»
Без наставлений нелюдской Квийи мистические школы Трех Морей никогда не узнали бы, как превзойти то, что они называли Аналогиями. Все их колдовство, каким бы мощным или искусным оно ни было, проистекало из силы тайных связей, из резонанса между словами и реальными событиями. Им нужны были окольные пути – драконы, молнии, солнца, – чтобы поджечь мир. Они не могли, в отличие от Ахкеймиона, заклясть суть этого явления, само Горение. Они ничего не знали об Абстракциях.
Они были поэтами, а он – философом. Рядом с его железом они были бронзой, и ему следовало продемонстрировать это.
Ахкеймион с силой выдохнул через нос. Он свирепо уставился на великого магистра, хотя у него все плыло перед глазами.
«Я увижу тебя горящим! Увижу!»
– Но в наши неспокойные времена, – тем временем говорил Элеазар, – нельзя допускать, чтобы прошлое стало нашим тираном. Тебя совершенно не обязательно мучить иубивать…
Элеазар вышел вперед – пять изящных, размеренных шагов, – и остановился рядом с Ахкеймионом.
– Чтобы доказать это тебе, я уберу кляп. На самом деле я позволю тебе говорить, вместо того чтобы поработать над тобой, как это прежде делали с твоими коллегами-адептами. Но я предупреждаю, Ахкеймион, – даже не пытайся напасть на нас. Бессмысленно.
Из-под манжета расшитого разнообразными символами рукава высунулась изящная рука и указала на мозаичный пол.
Ахкеймион увидел, что поверх стилизованных мозаичных животных нарисован большой красный круг: изображение змеи, покрытой пиктограммами, словно чешуей, и пожирающей собственный хвост.
– Как ты можешь видеть, – мягко произнес Элеазар, – ты висишь над Кругом Уробороса. Стоит тебе начать Напев, и ты обрушишь на себя нестерпимую боль. Можешь мне поверить. Я уже видел подобное.
Равно как и Ахкеймион. Похоже, Багряные Шпили владели многими могущественными приспособлениями.
Великий магистр отошел, и из полумрака выступил неуклюжий евнух. Пальцы у него были толстые, но гибкие; он проворно вынул кляп. Ахкеймион жадно втянул воздух ртом, ощущая зловоние, что исходило от его тела. Он наклонил голову и сплюнул.
– Итак? – поинтересовался Элеазар.
– Где мы? – прохрипел Ахкеймион.
Редкая седая козлиная бородка великого магистра дрогнула, он расплылся в улыбке.
– Конечно же, в Иотии.