Еще поднимаясь по лестнице, Мелисс услышал странные звуки, то ли вскрики, то ли стоны. Он быстро вошел и увидел Амеану: распластанная на разворошенной постели, она хрипло дышала, временами постанывая сквозь крепко стиснутые зубы. Ее лицо было покрыто красными пятнами, а разметавшиеся по плечам и груди густые белокурые волосы напоминали слежавшееся сено. Она то выгибалась назад, цепляясь руками за изголовье, то с усилием скребла пальцами покрывало.
Мелисс бросился к ней, на ходу сбрасывая плащ.
– Тебе плохо? Ты одна? Где Стимми?
– Пошла… привести кого-нибудь.
– Давно?
Амеана мотнула головой. Ее взгляд был отчаянным и диким.
– Не знаю.
Он вскочил на ноги, и женщина испуганно взмолилась:
– Не уходи!
Заметив, что по ее лицу струится пот, Мелисс распахнул ставни, и в комнату ворвался весенний ветер, который принес с собою не только прохладу, но и запахи – дешевой еды, выделений человеческого тела, дыма – запахи нищеты. Узкая, как горное ущелье, улочка оглашалась многочисленными беспорядочными звуками, частично заглушавшими стоны Амеаны. Несчастная женщина то сжималась в комок, то вновь вытягивалась на постели, и никакая поза не могла принести ей облегчения. Наконец Мелисс догадался смочить тряпку и обтереть ее воспаленное лицо, а вскоре вернулась Стимми в сопровождении не внушавшей доверия, бедно одетой женщины.
Мелисса выставили за дверь. Он хотел уйти к себе, но не смог, что-то удерживало его – внутренности словно бы сжались в комок, который был способен разжаться только тогда, когда стихнут эти безумные крики. Он ни о чем не думал, это были чисто физические ощущения, которым он сейчас подчинялся больше, чем голосу разума.
Вообще-то в Риме к таким вещам относятся просто, поскольку все давно привыкли: мужчины идут в военный поход и, случается, погибают, женщины рожают детей и при этом иногда умирают. Кто-то умрет, кто-то родится: главное, мир никогда не опустеет, а остальное решают боги.
Но вот Мелисс услышал громкие всхлипы, а после – слабый звук, напоминающий пение пастушьего рожка на далеком горном лугу.
Потом ему позволили войти. Амеана все еще тяжело дышала, но теперь она лежала неподвижно, укрытая одеялами. Стимми убирала окровавленные тряпки, тогда как другая женщина протянула Мелиссу что-то похожее на большой кусок сырого мяса. Когда она собиралась положить то, что держала, на пол у его ног, Мелисс резко отшатнулся. Поднять ребенка – означало признать его своим.
Женщина все поняла.
– По крайней мере, заплати мне то, что положено, – сказала она, ловко заворачивая новорожденного в подвернувшуюся под руку тряпку, поскольку Амеане не пришло в голову приготовить хотя бы пару пеленок.
Взяв деньги, женщина положила ребенка на кровать, где лежала мать, и вышла.
Стимми стояла, не зная, что делать, и, видя это, Амеана прошелестела слабым, измученным голосом:
– Положи его вон в ту корзину. – Потом нашла взглядом Мелисса и обратилась к нему: – Пожалуйста… ты обещал.
Рабыня поставила корзину у порога и отошла в сторону.
Мелисс взглянул на гречанку. Хотя она лежала такая жалкая, несчастная, все же на ее лице читалось некоторое облегчение. Не говоря ни слова, он поднял корзину и вышел за дверь.
Сначала он хотел пойти к Тибру, но потом передумал и направился туда, где располагалось кладбище, на котором хоронили бедняков. То было отвратительное, жуткое место, полное мусора, нечистот, зловонных испарений, разносимых ветром по всему городу. Здесь также казнили преступников, тела которых не зарывали в землю, а бросали где придется.
Небо на западе было красно-золотым, а стоящее на гребне горы янтарное солнце сияло, как железо в горне. Мелисс шел быстрым шагом, не глядя по сторонам, и под его ногами хрустели то ли сухие ветки, то ли мелкие камни, а возможно, это были человеческие кости. Где-то вдалеке надрывно лаяли и завывали собаки.
Мимо торопливо прошел человек, волочивший что-то завернутое в темную ткань, должно быть, труп; он напряг все силы, чтобы обогнать Мелисса. Да еще следом увязалась отвратительная старуха, – безобразно ковыляя, она несла чушь о том, что отныне мир мертвых перемешался с миром живых. Мелисс повернулся, чтобы дать ей пинка, и она отскочила с глумливым воплем:
– Что это ты несешь в корзине? Голову какого-нибудь сенатора? А хочешь, я погадаю тебе на костях?
Наконец она отстала, и Мелисс остановился, пытаясь решить, что делать дальше. К счастью, ребенок не подавал признаков жизни: возможно, он спал? Мелисс решил выбросить сверток в колодец вместе с корзиной и поскорее покинуть это зловонное место. Он уже склонился над смрадным провалом, где гнили тела нищих и рабов, как вдруг им овладело навязчивое желание взглянуть на ребенка. Мелисс знал, что этого не следует делать, хотя и не понимал, почему, но все-таки сдернул ветхие тряпки и уставился на новорожденного как на гигантское насекомое или диковинного зверька. Присмотревшись, увидел: мальчик. На вид достаточно здоровый и крепкий.
Внезапно его охватил непонятный страх. Он будто бы смотрел в лицо бездне, а бездна смотрела в лицо ему, и она казалась много спокойнее и сильнее. Мелисс походил на бездомную собаку, смутно ощущавшую, что когда-то прежде она знавала иную жизнь. Да, конечно, он был другим, у него была мать; поглощенная работой, она редко ласкала его, и все же он чувствовал ее любовь и заботу. Босоногий, в рваной одежонке, он бегал по поместью вместе с детьми других рабов… Множество воспоминаний шевельнулось в его душе, и… Мелисс со страшной ясностью понял, что не сумеет совершить задуманное. Что-то мешало ему, хотя он не мог понять, что, и тогда его охватила холодная злоба. Почему бы просто не оставить корзину на земле и уйти? Или… много ли понадобится сил, чтобы придушить это маленькое существо! Между тем ребенок зашевелился и подал голос. Мелисс поскорее набросил на него тряпки, но мальчик продолжал плакать. Мелисс отшвырнул корзину, потом снова поднял и наконец, сорвав с себя плащ и быстро закутав в него плачущее создание, побежал назад.
С ним что-то произошло. Как если бы в его доме была некая потайная комната, полная трупов, и он вдруг понял, что не сумеет затолкать в нее еще один!
Он шел обратно, не разбирая дороги, тогда как солнце уже село и над городом плыла луна – в ее сиянии мерцала вода в мелких лужицах у обочин, призрачно светились стены домов… А небо было бескрайним, широким, беспредельно холодным, с его высот бесконечным потоком струился мрак, он придавливал к земле все живое, мешал дышать. И Мелиссу на миг почудилось, что оттуда, сверху, за ним следят чьи-то внимательные глаза, не враждебные, а отстранено холодные, похожие на глаза неведомого зверя.
…Когда он ворвался в комнату Амеаны, то был вне себя от гнева. Бросив корзину с надрывно орущим младенцем посреди комнаты, остановился, тяжело дыша и глядя на гречанку лихорадочным взором.
Та приподнялась на подушках.
– Ты принес его назад?! Почему?! – Она пыталась перекрыть своим голосом вопли ребенка, что было нелегко сделать.
– Потому что он твой! Возись с ним сама! Глаза Амеаны презрительно сузились.
– Хорошо, – отчеканила она, – завтра утром Стимми отнесет его на овощной рынок и положит у колонны.
Мгновение Мелисс стоял, не шевелясь, потом неожиданно топнул ногой.
– Нет! – Его крик походил на рычание зверя. – Ты понимаешь, что он станет рабом человека, который его подберет, а если этого не случится, будет растерзан бродячими псами!
– Меня не волнует, что с ним случится. Он мне не нужен.
Мелисс подошел к постели Амеаны и вдруг с силой ударил женщину по щеке: маска бездушия на ее лице вмиг сменилась маской испуга.
– Ты покормишь его, чтоб он не орал; если не хочешь сама, найди кормилицу, ты меня слышишь?! Завтра я зайду и посмотрю, что тут происходит: если снова услышу этот визг, то прибью тебя вместе с твоей беспутной рабыней.
– Я не твоя собственность, Мелисс, ты не можешь распоряжаться мною! – вскричала Амеана.
И тогда он произнес с леденящим душу спокойствием:
– И все-таки я могу тебя убить.
Когда он пришел на следующий день, гречанка лежала в постели, молчаливая и надутая. Однако ее лицо уже не казалось вылепленным из желтого воска – к нему возвращались прежние краски, а хорошо расчесанные волосы буйно кудрявились, выбиваясь из-под ярко-голубой повязки, что придавало молодой женщине привычный, ослепительно-задорный вид.
Мальчик лежал в той же корзине; увидев Мелисса, Стимми поспешно вынула ребенка и, освободив его от мокрых тряпок, принялась неумело пеленать. Мелисс с невольным любопытством уставился на младенца. Длинненькое и плотное смуглое тельце, темные глаза, смоляно-черная шапочка волос на круглой головке… Больше половины мужского населения Рима темноволосы, черноглазы и смуглы, люди с каштановыми, рыжими или русыми волосами и светлыми глазами встречаются куда реже. Вероятность того, что Амеана родила его сына, была ничтожно мала, и все-таки она существовала… Впрочем, он не позволял себе думать об этом.
В конце концов есть сколько угодно отцов, выбрасывающих на улицу или продающих в рабство своих законных детей оттого, что нет возможности прокормить слишком большую семью; что касается богатых людей, они никогда не признают своими детей от куртизанок или рабынь. Рожденный нищим, имеет нищую судьбу, так уж повелось в мире…
– Ты доволен? – холодно спросила Амеана. Он не знал, что ответить, и только спросил:
– Ты сама его кормишь?
– Еще чего! Довольно того, что он девять месяцев, как пиявка, высасывал соки из моего тела!
В следующий раз Мелисс застал кормилицу, крепкую, полную женщину неопределенного возраста, которая держалась с большим достоинством и даже несколько по-хозяйски, – ремесло кормилицы считалось очень уважаемым и почтенным. Когда она осторожно опустила мальчика все в ту же злосчастную корзину, он захныкал.
– Что с ним? – резко спросил Мелисс. Отвечая, женщина слегка повысила голос:
– Так ведь его надо не только кормить, но и брать на руки, укачивать, петь ему песни. Уж я-то знаю: сама вырастила шестерых, а седьмой недавно родился, да и выкормила, должно быть, не меньше десятка, не считая своих. И почему на нем нет никаких амулетов? Нужно повесить ему на шею медальон, иначе ночью налетят стриги и выпьют его кровь! Вы принесли очистительную жертву? А как назовете мальчика? Давно пора дать ему имя!
Амеана выслушала ее с угрожающим молчанием, а Мелисс вдруг сказал:
– Его будут звать Карион.
– Почему? – тотчас отозвалась Амеана, на что Мелисс невозмутимо отвечал:
– Так ведь все равно неизвестно, кто его отец. Хотя ты можешь поступить согласно обычаю и дать ему родовое имя того человека, который отпустил тебя на свободу!
– Ни за что! – воскликнула Амеана и нахмурилась.
Мелисс приходил раз или два в неделю и с возрастающей тревогой наблюдал, как она хорошеет. Амеана начала вставать с постели и, хотя молоко бежало из ее груди, отчего одежда промокала насквозь, упорно не желала кормить ребенка. Наконец она туго перевязала верхнюю часть туловища и ходила, морщась от боли. Она надеялась окончательно поправиться к началу лета и просила Мелисса подыскать ей другое жилье. Однажды, когда гречанка вновь заговорила об этом, он нерешительно произнес:
– Я подумал… возможно, тебе не стоит возвращаться к прежнему? Сиди дома с ребенком, как другие женщины, – я стану давать тебе деньги.
Амеана резко повернула к нему побледневшее лицо.
– И удовлетворять твои прихоти?! Быть игрушкой в твоих руках?! А когда тебе что-то не понравится, ты станешь меня бить? Хватит того, что ты навязал мне этого… этого…
И тут Мелисс снова ударил ее. Амеана закричала сквозь слезы:
– Убирайся прочь! В тебе нет ничего, кроме животной похоти и злобы!
– Рано или поздно я приду и убью тебя, – спокойно произнес он и ушел с твердым намерением никогда не возвращаться к этой женщине.
ГЛАВА IX
За семнадцать дней до календ априлия 711 года от основания Рима (17 марта 45 года до н. э.) произошла знаменитая битва при Мунде, во время которой цезарианцы одержали решающую победу над силами Помпея. Вскоре после возвращения из Испании Цезарь отпраздновал свой пятый триумф. Он дал два невиданно щедрых угощения народу: на берегах Тибра и Марсовом поле было установлено множество столов, накрытых различными кушаньями и напитками, там же устраивались представления и игры. В свою очередь римляне окружили Цезаря невиданными почестями: его статуи воздвигались среди изображений царей на Капитолии, ему даровался титул освободителя и отца отечества.
Хотя за рядами обильно уставленных яствами столов в основном сидели плебеи, среди них можно было увидеть переодетых в простые одежды патрициев из числа тех, кто не чуждался народного веселья, а также склонных к легкомысленному времяпрепровождению, и немало вольноотпущенников и рабов, не принимавших во внимание, что вообще-то угощение было устроено для свободнорожденных.
Потому неудивительно, что две молодые рабыни из числа прислужниц Ливий попросили у хозяйки позволения присутствовать на празднике. Ливия охотно отпустила их и буквально вытолкала за ворота Тарсию, приказав ей пойти вместе с девушками и как следует развлечься.
Рабыни надели чистые туники, красивые пояса, нацепили дешевые украшения. Девушки попросили Тарсию причесать их, и она старательно уложила им волосы. Себе сделала греческую прическу, перевив ее синей лентой. В довершении этого две другие рабыни украсили головы венками из сорванных в саду цветов.
Извилистые улочки близ Форума были полны народа – шумные толпы двигались неведомо откуда и куда, до отказа заполняя тесное пространство, так что временами можно было продвигаться вперед, лишь вплотную прижавшись к стенам домов. Слышались беспорядочные неистовые крики веселья и восторга, перемежавшиеся воплями «Слава Цезарю!». То тут, то там давали представления фокусники, шуты и мимы, звучали флейты и кифары, на каждом шагу торговали всякой всячиной – пирожками, колбасами, фруктами, вином.
– Похоже на Сатурналии, – сказала одна из спутниц Тарсии, Луцилия. – Вы не находите?
– Да, – ответила другая, тогда как Тарсия призналась, с любопытством глядя вокруг:
– Я еще не была ни на одном празднике.
– Ни на одном?! – изумились девушки. – Но ты почти два года живешь в Риме!
– У меня не было желания выходить, – сказала Тарсия и больше ничего не прибавила.
День стоял чудесный, солнечный свет был не жарким, а очень мягким, золотистым; золотою казалась и пыль, поднявшаяся над улицами от оживленного движения. Девушки постоянно останавливались, чтобы посмотреть различные представления, и потому не скоро добрались до берега Тибра.
Воздух был наполнен гулом реки, поблескивающей и искрящейся на солнце. Тарсия чувствовала себя удивительно хорошо, слившись с толпой, которая дружно пировала на общем празднике. Девушкам дали место за столом, и они принялись за еду; их чаши то и дело наполнялись вином, в основном, дешевым сабинским. Насытившись, люди затевали игры; где-то слышалось пение и щелканье кастаньет – народ развлекали знаменитые танцовщицы-гадитанки.
Вскоре вторая спутница Тарсии, Гликерия, принялась уговаривать подруг пойти в гости к своей тетке, которая была кухаркой в семье богатого торговца и жила где-то на Эсквилине.
– Вы не представляете, какие вкусные пирожки и медовые лепешки она печет! – говорила девушка.
Луцилия расхохоталась:
– Неужели ты не наелась?!
Но она согласилась, как и Тарсия, которой не хотелось возвращаться домой в одиночку, пробираясь сквозь такую толпу. Разумеется, они не скоро добрались до места и просидели у старухи, в самом деле накормившей девушек и лепешками, и пирожками, часа два. В результате Гликерия осталась ночевать у тетки, а Луцилия и Тарсия отправились домой, когда совсем стемнело. Несмотря на поздний час, на улицах было еще шумно, кое-где вспыхивали алые цветки факелов, местами на тротуарах валялись те, кто чересчур усердно предавался возлияниям. Луцилия весело смеялась.
– Если в кои-то годы отпустили погулять, то надо как следует развлечься! – говорила она.
Однако Тарсия начала ощущать некоторое беспокойство. Вечернее небо затянули тучи, подул прохладный ветер, и девушка дрожала в тонкой шерстяной тунике – ее разгоряченное вином тело охватил озноб; пытаясь согреться, она обняла плечи руками. Она понимала, что в бесконечном и по большей части беспорядочном шествии народа они смогут добраться до дома только под утро, что, казалось, вовсе не тревожило Луцилию. Впрочем, последнюю не взволновало и другое: на одной из улочек за ними увязались три подвыпивших солдата в коротких плащах цвета темно-золотистой шерсти испанских овец, с перекинутой на одно плечо полою; под плащами виднелись воинские доспехи. По какой-то причине они не нашли себе подруг во время нынешнего праздника и теперь обрадовались, встретив двух одиноких девушек. Одному из них приглянулась Луцилия, и он пошел с ней вперед, а двое других взялись сопровождать Тарсию.
– Это настоящие волосы? – развязно произнес первый, протягивая руку к ее прическе. – Рыжие, как сосновый лес!
Тарсия оттолкнула его пальцы, и тогда второй сказал:
– Если ты немного развлечешь нас, мы дадим тебе денег. Тарсия остановилась. Страх и стыд охватили ее с такой силой, что к горлу подступила дурнота. Все же она попыталась успокоиться и произнесла как можно тверже:
– Я не из тех, кто служит Венере за деньги. Проклятие богов падет на ваши головы, если вы тронете бедную девушку…
– Что тебе стоит уступить нам ради такого праздника! – развел руками солдат, а второй сказал:
– Она не понимает, как сильно воины великого Цезаря истосковались по женской ласке! – Потом прибавил: – Напрасно мы отпустили ту, другую, сдается, она была сговорчивей!
– Ладно, оставим ее Лаврению. А у этой все равно получим свое.
Напрасно Тарсия окликала Луцилию, безнадежно затерявшуюся в лабиринте улиц, – солдаты подхватили ее под руки и увлекли в пустынный проулок. Там один схватил девушку сзади так, чтобы она не могла сопротивляться, а второй принялся срывать с нее одежду. Тарсия отбивалась, но силы были явно не равны. Когда девушке все-таки удалось укусить одного из обидчиков, она тут же получила такой удар, что едва не лишилась чувств.
По ее лицу текли слезы; Тарсии казалось, будто вовсе не собственная, а чья-то чужая воля смешала ее сегодня с толпой римлян, где ей ненадолго удалось забыть, что она из тех, кто стоит за воротами этого мира, кому нечем платить за его радости.
Послышались шаги, и солдаты невольно обернулись на звук. В проулок заглядывала какая-то парочка, очевидно, в поисках укромного местечка, пригодного для любовных утех. Увидев, что место занято, они собирались уйти, как вдруг мужчина задержался и, приглядевшись, произнес странным сдавленным голосом:
– Отпустите женщину!
– Проходи мимо! – презрительно и грубо отвечал солдат.
Незнакомец в мгновение ока очутился рядом и, схватив легионера за плечи, так стукнул его головой о стену, что тот свалился без чувств. Державший Тарсию солдат выхватил меч и ринулся на неожиданного противника, который, молниеносно завладев оружием его поверженного товарища, в свою очередь изготовился к схватке. Пришедшая с ним женщина, пронзительно вскрикнув, убежала прочь, тогда как освобожденная Тарсия медленно сползла по стене на землю и замерла, прижав к груди сорванную одежду. Она невольно вздрогнула от мягкого, теплого и скользкого прикосновения собственных волос, потоком хлынувших на плечи и грудь и прикрывших ее почти до самых ступней. Она наблюдала, точно во сне, как сражаются двое мужчин, – по озаренной луною стене метались огромные черные тени. Легионер извергал всяческие проклятия, его противник молчал. Наконец легионер упал навзничь и застыл в луже собственной крови. Второй человек вытер меч и, не выпуская его из рук, приблизился к Тарсии. Она смотрела на него снизу вверх, ожидая, что он сделает или скажет. Он молча склонился над нею, и внезапно Тарсии почудилось, будто она не сидит на грязной земле, а, взмыв куда-то ввысь, парит в разлитом вокруг лунном свете, – звуки стали призрачными, далекими, и даже терзавшая ее горечь показалась полузабытым наваждением.
– Золотоволосая, это ты?
– Элиар…
Она поднялась на ноги и поскорее натянула на себя тунику.
– Идем! – сказал он, заслышав стоны первого солдата, который начал приходить в себя и решительно протянул девушке руку.
Они поспешили прочь. Тарсия напрягала все силы, поскольку ноги не слушались ее; они с Элиаром наугад сворачивали то в один, то в другой переулок, пока не замешались в толпу, а потом остановились передохнуть под каким-то портиком.
Тарсия чувствовала себя неловко, оттого что между ними лежала мрачная тень, – последствие долгой и тяжкой разлуки, когда они в одиночку несли каждый свое бремя.
Элиар заговорил первым.
– Это я виноват, золотоволосая. Нельзя было оставлять тебя одну в Риме…
– Не надо об этом! – тихо попросила она.
– Я провожу тебя, – сказал Элиар после паузы. – Где ты живешь?
– Там же, где и раньше, – на Палатине.
Они молча пошли рядом. Тарсия украдкой поглядывала на своего спутника. Едва заметные, трепетные нотки в голосе напомнили ей прежнего Элиара, хотя на самом деле в нем мало что осталось от того юноши, с которым она некогда делила травяное ложе. Теперь это был настоящий мужчина, с решительным и твердым взглядом на неподвижном, словно окаменевшем лице, очевидно, очень хладнокровный и – благодаря постоянным упражнениям – обладающий большой физической силой. Впрочем, было трудно ожидать, что он станет иным, проведя почти год в беспрестанных сражениях на арене.
– В твоей жизни что-нибудь изменилось? – рискнула спросить она.
– Недавно меня купил один сенатор для личной охраны. Говорят, сейчас неспокойные времена…
– Неспокойные? Что же мы тогда празднуем?
– Не знаю. Я не имею никакого отношения к тому, что празднуют римляне. Я вижу только публику в амфитеатре, а она всегда одинакова.
Они опять помолчали. Потом Тарсия сказала:
– Я впервые на таком празднике.
– Я тоже… Здесь пьют разбавленное вино, а едят в основном хлеб да бобы, а у нас дома на каждый праздник варили пиво и резали скот, так что было вдоволь мяса.
– Ты часто вспоминаешь дом?
– Нет, – отвечал Элиар, словно бы удивляясь своим мыслям, – почти совсем не вспоминаю. Я вообще мало думаю. Полагаю, задумчивый гладиатор недолго проживет на свете.
– Ты все время побеждаешь?
– Нет, – сказал он, немного помедлив и глядя в землю, – однажды я лежал посреди арены, плавая в собственной крови, и к моей груди было приставлено острие меча, а публика ревела как безумная, и мне казалось, будто гудит сама земля. А потом я очнулся в своей камере и слышал, как врач говорил ланисте,
что, скорее всего, я пойду на корм воронам. Но я выжил, хотя потом долго не мог сражаться.
Они шли и шли, пока не поняли, что заблудились. Тарсия плохо знала город, а Элиар – и того хуже. Между тем звуки давно стихли и вблизи, и вдали, Рим спал, окутанный прозрачным светом луны, неясно и тускло отражавшимся от белых стен. Небо было усыпано звездами, а кое-где покрыто маленькими, блестящими, как серебро, тучками. Иногда странно вздыхал ветер, проносились неясные шорохи, и от всего этого Тарсию постепенно охватывала тихая, бездумная грусть.
– Ты стала еще красивее, – сказал Элиар, останавливаясь и глядя ей в лицо. – У тебя, наверное, кто-нибудь есть? Конечно, ты вправе не отвечать…
Тарсия улыбнулась со страдальческой нежностью, как человек, привыкший к потерям и знающий их цену.
– А с кем сегодня был ты?
Он чуть слышно вздохнул, его руки соскользнули с ее плеч.
– Эта бедная девушка – рабыня. Мы познакомились на берегу Тибра. – И, помолчав, прибавил: – Просто я понял, что слишком долго был один.
– Я тоже.
– Поверь, я прекрасно помню, как случилось, что я сам отказался от тебя! – вдруг сказал Элиар. – Тогда мне казалось, будет лучше, если ты забудешь меня, найдешь себе мужа, родишь детей. Да и я, наверное, не выжил бы, если б все время думал о тебе.
Она бросила на него быстрый взгляд, и тогда он прибавил с неожиданным жаром:
– Пойми, для меня вовсе не страшно потерять жизнь, просто я не хотел бы лишиться ее вот так, на арене, под крики толпы!
Элиар умолк, подумав о том, что, пожалуй, только в Риме можно одновременно быть и презираемым, и любимым. Когда после долгой болезни он вновь появился на публике, эти гордые римляне вскакивали с мест и вопили: «Элиар! Элиар!». Он видел вдохновленные азартом взгляды патрициев и блестящие глаза матрон и с изумлением начинал понимать, что крест способен стать пьедесталом для распятого и что, даже стоя на арене, можно быть выше толпы.
– Что ж, – промолвила Тарсия, – когда-то ты говорил, что Рим отнял у тебя свободу и растоптал гордость. А меня ты отдал Риму сам, безо всякой борьбы, – просто так подарил свое сердце! Ты думал, оно не понадобится в твоей ненависти и стремлении выжить, для того чтобы мстить?
Элиар не отрываясь смотрел в ее спокойное лицо.
– Мы встретились слишком поздно? – тихо спросил он. Тарсия передернула плечами.
– А ты никогда не думал, – ее голос дрогнул, – каково мне пришлось? Весь этот год я была больна от горя и душевной тревоги, так, что все окружающее казалось мне тусклым и серым. Моя любовь к тебе стала моей болью, с которой я жила день ото дня…
Девушка дрожала от холода, и он привлек ее к себе, и она притихла в его объятиях. Странно, ощущение надежности не умерло: Тарсия словно бы возвращалась домой после долгих скитаний, с холода – к теплу родного очага.
– Давай встретимся еще раз? – предложил он – Я ни о чем не прошу, просто поговорим.
– Хорошо, – отвечала Тарсия, – если только я смогу отпроситься у госпожи.
– Со мной и того хуже, – сказал Элиар, – даже не знаю, как скоро меня отпустят! Но ты… обещаешь ждать?
И она тихо промолвила, подняв на него ослепленные слезами глаза:
– Обещаю.
ГЛАВА X
Прошел почти год – от весны до весны, – наступили календы априлия 712 года от основания Рима (начало марта 44 года до н. э.).
Был день Сатурна (суббота); Ливия сидела в доме своей подруги Юлии, разговаривая с нею и наблюдая за ее восьмимесячным сыном, который ползал по широкой кровати, хватая игрушки, – вырезанных из дерева лошадок, шерстяных кукол, пестро раскрашенные камешки и палочки. Юлия зорко следила за тем, чтобы малыш не тащил их в рот.
– Он очень быстро растет! – в ее словах звучала гордость. – Все думают, что ему больше года.
Ливия внимательно смотрела на подругу, продолжавшую говорить про своего малыша. Юлия была по-прежнему красива особой статной красотой, хотя черты ее смуглого лица несколько отяжелели. Она двигалась степенно, по-хозяйски; пояс и складки одежды подчеркивали ее налитую грудь и выпуклый живот. Юлия снова была беременна и на сей раз мечтала родить девочку.
Ливия слушала подругу, изредка улыбаясь «тенью улыбки». Она стала старше и строже на вид, хотя в ее облике сохранилось еще много девического. Ей словно были несколько велики одежды замужней женщины, и она носила их неловко, отчасти даже неумело, точно девочка, осмелившаяся примерить материнский наряд. Ее обрамленное гладко причесанными волосами лицо таинственно оживляли зеленовато-карие, как болотная трава, глаза – иногда в их взгляде сквозило что-то зрелое, некое смиренное спокойствие, присущее людям старшего возраста.
– А ты? – бесцеремонно спрашивала Юлия. – Ты еще не беременна?
– Мне некуда спешить, – отвечала Ливия, без малейшего трепета глядя на пускающего слюни ребенка.
– Что говорит по этому поводу Луций?
– Ничего.
– Мужчины хотят иметь продолжателей рода, – уверенно заявила Юлия. И вдруг засмеялась. – Слышала, говорят, для того, чтобы устроить брак Цезаря с Клеопатрой, будет издан закон, согласно которому Цезарь сможет брать себе сколько угодно жен, лишь бы иметь наследника!
– Я не верю, – сказала Ливия.
– И все-таки согласись, мужчины придумают что угодно, лишь бы оправдать свои поступки! Так уж распорядились боги: мир принадлежит нашим отцам и мужьям!
– Мир принадлежит тому, кто сумел его завоевать. И если кто-то добился того, чего до сих пор не удавалось достичь ни одному смертному, вполне справедливо, что ему оказывают столь невиданные почести, – уверенно заявила Ливия.
Она помнила о том, что говорили Луций и отец, обсуждая декретированные сенатом привилегии Цезарю: ему позволили пользоваться позолоченным креслом, надевать царское облачение, клятва именем Цезаря считалась юридически действительной, ему определялась почетная стража из сенаторов и всадников, Цезарю посвящались храмы…
«Теперь у нас будет как бы государственный бог», – с легкой улыбкой заметил Луций.
«Все, что он предпринял, своевременно, – отвечал Марк Ливий, – однако нельзя сказать, что эти меры носят решающий характер».
«Что ты подразумеваешь под решающими мерами? – промолвил Луций. – Необходимость окончательно наступить на горло Республике?»
Поговаривали, будто Цезарь хочет создать в Риме монархию эллинистического типа; к этому, похоже, стремилось и его ближайшее политическое окружение, члены «личной партии», куда входили как некие тайные советники, так и те, кому нынешний диктатор обеспечивал места в сенате. «Что кажется нелепым при Республике, будет вполне уместно при монархии» – это касалось и множественных привилегий, и создания негласного, но реально существующего «двора».
Все знали о республиканской оппозиции, часть которой успешно скрывалась под внешней лояльностью и угодливостью. Среди «неявных» республиканцев было немало тех, кого Цезарь в свое время простил и приблизил к себе.
«Я уважаю Цезаря за то, что он не стал жестокосердным, и, в отличие от многих других правителей, всегда готов прощать своих врагов во имя государственных интересов», – так говорил в свое время Гай Эмилий.
«Нельзя полагать, что прощенные таят меньше ненависти, чем наказанные», – эти слова принадлежали Луцию Ребиллу.