– Почему ты боишься меня? – небрежно спросил он. – Боишься, как боятся кинжала, который носят на поясе для защиты: вдруг случится пораниться!
– Зато ты не боишься ни своей жизни, ни грядущей смерти, ни мрака, в котором ты крадешься по ночам, ни дневного света, от которого прячешься, словно хищник! – огрызнулась гречанка.
Он не отрываясь смотрел на нее своими черными глазами, напоминающими пылающие в печи уголья, – так силен и горяч был их пронзительный взор.
– Так ты хочешь, чтобы я испытывал угрызения совести? – медленно произнес он. – Тогда и я вправе желать, чтобы ты стыдилась своего ремесла.
– Ты не имеешь на меня никаких прав, слышишь, никаких прав! – внезапно взвизгнула женщина. Мелисс заметил, что она вцепилась в край стола так, что ее пальцы побелели. А потом, неожиданно сникнув, добавила тихим голосом: – Уходи. Я хочу побыть одна.
…За три дня до начала ид новембрия (12 ноября) состоялась свадьба Ливий Альбины и Луция Ребилла. Накануне и с утра в доме невесты царила страшная суматоха и раздавался такой топот, словно в атаку шла конница. Были наняты танцовщицы и флейтисты, остро пахло сосновой смолой от приготовленных для свадебного шествия факелов, из кухни доносились ароматы обильных и изысканных яств: Марк Ливий не поскупился, выделив на свадьбу дочери тысячу сестерциев. Женщины из числа приглашенных на свадьбу матрон и данные им в помощь рабыни сбились с ног, украшая триклиний в особняке Альбинов, а также приготовляя брачное ложе в доме Луция Ребилла. Среди богатых слоев римского общества мало кто мог похвастать хорошим вкусом, обычно вещи оценивались по их стоимости, однако в спальне Луция Ребилла стояла довольно простая, хотя при этом искусно сделанная кровать, отделанная не черепахой или серебром, а фанерками из кленового дерева. Женщины восполнили отсутствие подобающей случаю роскоши тем, что застелили ложе пурпуровой периной и – согласно новой моде – не скромно вышитым вавилонским одеялом, а другим – затканным золотыми узорами египетским покрывалом, заботливо разложив на нем пышно взбитые подушки с яркими наволочками из драгоценного китайского шелка. Каменные стены украсили пестрыми, точно щит азиатского воина, лаодийскими коврами, а возле кровати поставили столик с крышкой зеленого лаконского мрамора. На нем стояли два сосуда, с медом и с вином, а также блюдо с финиками и маслинами.
Невесту обряжали в отцовском доме. Среди женщин, которым выпала честь причесывать и одевать Ливию, была и Юлия в длинной белой, украшенной вышитой оборкою столе, одежде матроны. Со дня свадьбы Юлии подруги редко виделись и давно не говорили по душам. И теперь, в окружении малознакомых почтенных женщин тоже не могли перекинуться словом; впрочем, Ливия казалась замкнутой, отрешенной, погруженной в себя, нимало не расположенной к беседе. Все сходились на том, что невеста красива какой-то странной красотой: ее неподвижные глаза, изящно изогнутый рот и прямые ровные брови загадочно темнели на мучнисто-белом лице. Что касается Юлии, вопреки ожиданиям, она сразу же забеременела и теперь страдала от жестоких приступов головокружения и тошноты, похудела, побледнела и уже не выглядела такой цветущей, как прежде.
Ливия сидела перед зеркалом, глядя на свое сейчас казавшееся ей самой пустой оболочкой отражение, пока вокруг суетились давно обремененные семьями строгие женщины, которые совершенно точно знали, как следует жить на свете. Они расчесывали волосы невесты, перевивали их лентами и заплетали, согласно обычаю, в шесть кос, облачали Ливию в длинную прямую тунику, перехватывали стан белым поясом, который искусно завязали особым «геракловым» узлом, – его должен развязать жених, когда они останутся вдвоем. Поверх туники накинули паллу красно-желтого цвета, напоминающего цвет той прозрачно-нежной пелены, что порождает пламя: прежде Ливий казалось, что это и есть цвет любви. Голову украшало низко надвинутое на лоб покрывало тех же тонов, на запястьях звенели литые браслеты, шею обвивало драгоценное ожерелье, а пальцы рук были тяжелы от колец.
«На мне все золото мира, – думала Ливия, – тогда как сердце превратилось в обычный камень, какие валяются по сторонам проезжих дорог».
Теперь ей было нечего ждать, и она позволила событиям идти своей чередой; ее мысли текли неспешно и вяло, мысли ни о чем; ее присутствие в этой жизни стало присутствием тени – она кружилась в водовороте дней, точно щепка, подхваченная течением реки. Что значили ее желания и воля? Она была похожа на воина, родину которого враги смели с лица земли, который стоял, опустив оружие, не зная, куда ему идти и что защищать. Жизнь в настоящий момент со всеми ее радостями и горестями утратила всякую ценность, превратилась в пустую скорлупу.
Ливия хладнокровно совершила положенные обряды – в данном случае это были простые, лишенные всякого смысла действия: сняла свой девичий наряд и принесла его в жертву ларам вместе с детскими игрушками (при взгляде на которые в ее глазах все-таки блеснули слезы), прочитала необходимые молитвы. Она не испытывала страха перед Фортуной, покровительницей девственности. Ее любовь к Гаю стала в глазах богов ее виной, и за это она уже понесла самое жестокое на свете наказание: чего ей было еще бояться?!
Ближе к полудню в дом явился сопровождаемый молодыми гостями, заметно смущенный непривычной ролью Луций Ребилл. На голове жениха красовался душистый венок, сияющая безупречной белизною тога спускалась с плеч каскадом складок, ноги были обуты в красные башмаки на высокой подошве с медными крючками, зашнурованные до самых икр изящными тонкими ремешками. До пения подвыпившими гостями насмешливых и непристойных песен оставалось еще много времени, все держались чопорно, строго, с приличествующим случаю, тщательно сдерживаемым напряженным волнением.
Ливия стоически выдержала обряд бракосочетания, спокойно подтвердив желание стать женой Луция Ребилла; во время брачной церемонии перед нею в толпе родственников и знакомых порою мелькало то лицо Децима – он смотрел ободряюще и вместе с тем чуть растерянно, – то серьезный взгляд полной достоинства Юлии, то глаза отца: в них было облегчение, радость – и след непонятной тревоги. На Луция она почти не смотрела – с таким же успехом Ливия могла выйти замуж за одну из статуй, украшавших атрий.
Потом начался свадебный пир, на котором гостей развлекали танцовщицы и музыканты; десятки рабов сновали туда-сюда, подавая кушанья, среди которых были гусиная печень, лукринские устрицы, свежая морская рыба, горная спаржа, душистые яблоки и, конечно, особые свадебные пирожные из самой лучшей муки, замешанной на молодом вине. Напитки подавались не менее чем тридцатилетней давности.
Поздним вечером веселая процессия гостей повела молодых в дом жениха. Горели факелы, играли флейты. Как всегда на шум сбежались толпы народа, кидавшего в новобрачных орехи и оглашавшего улицы непристойными песнями. Остановившись перед домом мужа, Ливия по подсказке и под бдительным наблюдением женщин совершала последние обряды: мазала двери оливковым маслом и обвивала дверные столбы шерстяными повязками. Потом Луций перенес ее через порог, и молодых повели в спальню. Гости в буквальном смысле лезли в двери и окна, стремясь разглядеть убранство комнаты и выражение лиц новобрачных, тогда как почтенные матроны исподволь вытесняли их обратно.
В конце концов старшая из женщин усадила невесту на брачную постель, ставни и двери были крепко закрыты – молодые остались одни.
Поскольку масляный светильник сильно коптил, вскоре Луций открыл окно. Ночь угольной чернотою простиралась до самого горизонта, из этой тьмы доносилось чуть влажное, свободное дыхание свежего ветра, и Ливий чудился в вышине глухой, мрачный и торжественный гул чего-то неведомого и великого. Иногда слышался легчайший трепет листьев и треск ветвей в саду. Казалось, весь мир превратился в бесконечное подземелье, освещаемое разве что огненными глазами звезд, да лунным сиянием, ложившимся на вершины далеких гор, подобно серебряной пене.
Ливия сидела неподвижно, не делая попытки встать или лечь. Оглушенная все еще звучавшими в ушах голосами, опьяненная острым запахом сосновой смолы, утомленная многочисленными, малопонятными и ненужными действиями, она чувствовала смертельную усталость и цепенящее бессилие. Ее тело было натянуто, как струна, а лицо словно окостенело. Больше ей не придется отвоевывать у жизни каждый шаг, но не придется и… жить, видя окружающий мир во всех красках, с восторгом внимая всему, что происходит на свете. Впереди лежал бесконечный путь, и это был путь в никуда. Ливий чудилось, будто она упала и лежит на земле, будучи не в силах не то чтобы подняться, но даже шевельнуть рукой. Несколько дней назад, все еще на что-то надеясь, она отправила Тарсию с посланием к Гаю: она силилась разорвать тот живой и зыбкий мрак, в котором отныне жила ее душа, но… Рабыня вернулась и, глядя жалкими глазами, сообщила, что Гай Эмилий съехал с квартиры. «Наверное, он уехал домой», – сказала Тарсия. После чего Ливия поняла: все кончено.
Она сидела и думала, пока в конце концов на нее не снизошло некое успокоение – больше не нужно притворяться, чего-то ждать, лгать, напрягать душевные и телесные силы. Она словно бы совсем позабыла о только что состоявшейся свадьбе и о Луций Ребилле, который, чуть помедлив, тоже присел на край ложа. Он по-прежнему был полностью одет, только снял венок (обычно это проделывала невеста). Когда он повернул голову, их взгляды встретились: Ливий почудилось, будто в отражении падавшего в окно лунного сияния в его серых глазах вспыхнули странные голубоватые искры, между тем лицо Луция казалось белым даже в красновато-желтом свете масляной лампы. Ливия медленно встала и прислонилась к стене, невольно сжав кулаки.
Поглядев на нее с полминуты, Луций произнес усталым голосом:
– Ты собираешься простоять возле стены всю ночь? Должно быть, ты утомилась не меньше моего. Ложись; поверь, я не стану брать тебя силой. – В последней фразе прозвучала горькая и отчасти презрительная усмешка.
Ливия глубоко вздохнула. Сначала ее лицо залил горячий румянец, потом она побледнела.
Так она стояла, то вспыхивая, то угасая, и не произносила ни слова. Молчание тянулось довольно долго, пока она не решилась произнести:
– То, в чем я тебе призналась, правда, Луций.
Ливия не отвела глаз; она смотрела на него с испытующей открытостью, и тогда он ответил со странным далеким взглядом, какого она никогда у него не видела:
– Я это понял.
– Должно быть, ты собираешься меня наказать?
– Полагаю, ты уже наказана – и достаточно сильно! А у меня, поверь, нет никакого желания причинять тебе зло, – сказал он с обычной маской отчужденного спокойствия на лице.
– Ты уже причинил его! – вырвалось у нее. – Не понимаю, как можно жениться без душевного влечения, без любви, подчиняясь лишь корыстному расчету!
Луций переменил позу: теперь он сидел вполоборота к ней – на его фигуре и лице и играл красный отсвет пламени, несколько ожививший эти каменные черты.
– Я не Цезарь, Ливия, у меня нет власти и не так уж много денег. Еще в детстве я был слабее своих сверстников, и потому мне часто приходилось усмирять свои чувства, подчиняясь обстоятельствам. Одновременно я учился думать. Я был бы рад жить так, как диктуют желания, но повторю, я не обладаю тем, что давало бы мне подобную свободу. Что касается женитьбы… Как говорил Аристотель: «Мы женимся, чтобы иметь законных детей и верного сторожа нашего домашнего имущества». Он был греком. А римлянин женится в первую очередь для того, чтобы обрести верную подругу и спутницу жизни. Мне всегда казалось, что ты подходишь для этой роли, и, если б было иначе, я бы тебя не избрал. Надеюсь, я вправе рассчитывать на то, что ты будешь мне доброй советницей и верной помощницей в делах? Взамен обещаю окружить тебя таким уважением и заботой, какие умные люди ценят несравненно выше любовных признаний.
По напряженному телу Ливий пробежала медленная дрожь.
– И ты не станешь меня упрекать?
– Думаю, ты дашь мне нечто большее, чем глупое удовольствие знать, что я был у тебя первым. Думаю, отдав себя на растерзание опустошительной любовной страсти, ты потеряла больше, чем ожидала, зато, полагаю, приобрела некое понимание жизни и людей. Пройдет немного времени, и ты окончательно убедишься в том, что истинно ценно в этом мире.
– Ты будешь настаивать на выполнении супружеского долга?
Луций смотрел на нее твердым и открытым взглядом.
– Конечно. Я мужчина, Ливия.
– Но вокруг полно куртизанок и красивых рабынь!
– Не далее, как сегодня, я поклялся хранить верность своей жене. А я не из тех, кто нарушает клятвы.
Ливия произнесла в ответ странно тонким и резким голосом:
– Мне нравятся твои слова, Луций. Что ж, ты получишь меня по праву, пусть не возлюбленного, но супруга. Я обещаю. Но… не сегодня.
– Хорошо. По крайней мере, позволь развязать твой пояс – ты же не хочешь, чтобы о нас ходили сплетни?
Ливия кивнула и нерешительно приблизилась к ложу.
Луций долго теребил сложный узел, нетерпеливо дергая; наконец он схватил кинжал и разрезал пояс – в этом резком движении прорвались сдерживаемые им чувства.
– Ложись! – отрывисто произнес он. – Погасим свет и закроем ставни. Лампа сильно коптит, а из окна тянет холодом.
Ливия легла поверх покрывала, не снимая одежды, и свернулась клубочком. В темноте она слышала, как Луций тоже прилег на другой стороне кровати, и вскоре все стихло.
ГЛАВА VIII
Когда Луций проснулся, было еще темно. Он тихо встал и приоткрыл ставни. На небе беспокойно вспыхивали и мерцали звезды, наполовину оголившиеся деревья в саду жалобно стонали под порывами резкого ветра. Но над черными гребнями гор уже плыла розоватая кромка света, и небеса над нею приобрели оттенок нежной зелени. Немного постояв, Луций повернулся, подошел к кровати и склонился над Ливией. Он не собирался ее будить, но что-то в позе девушки насторожило его. Она лежала такая неподвижная, словно окоченевшая, и, казалось, не дышала. Луций осторожно потряс Ливию за плечо – она не откликнулась, тогда он приподнял падавшее на лицо покрывало и отпрянул: она лежала, стиснув зубы, с неестественным багровым румянцем на землистом лице. Сначала Луций страшно перепугался, подумав, что она приняла яд, и немного успокоился, прикоснувшись к ее телу, – руку обжег ровный сухой жар. Луций выбежал из спальни, как был, в нижней тунике, и принялся громко скликать рабов. Одного послал за врачом, другого – в дом Марка Ливия; приказал рабыням принести воды и приготовить чистую одежду.
Вернувшись в спальню, сам снял с Ливий брачный наряд, укрыл ее одеялом и в ожидании врача смачивал ей лоб и виски холодной водой с уксусом.
Вскоре прибыл Кердон, грек, самый известный в ту пору врач на Палатине; осмотрев больную, нашел у нее тяжелую форму лихорадки. Она поправится, сказал он, но не скоро. Это повторили и Марку Ливию, который пришел несколько позже. Тот расстроено кивнул, он был готов заплатить любые деньги, лишь бы снова увидеть дочь здоровой.
Ливий дали успокоительного питья, и она заснула. Оставив ее под присмотром рабынь, Луций вышел в атрий, к тестю.
– Здесь нет моей вины, – поспешно произнес он. Марк Ливий поднял ладонь.
– Знаю. Не беспокойся. – И озадаченно повторил уже слышанную Луцием фразу: – Ливия очень впечатлительная девушка. – Потом медленно прибавил: – К сожалению, даже богам не всегда известно, что таит человек в своей душе. Будь к ней внимательней, Луций…
– Конечно. Не хочешь ли выпить вина?
– Хорошее предложение. – Марк Ливий принял чашу из рук зятя и пригубил. – Придется отменить назначенный на сегодня пир.
Луций пожал плечами:
– Что поделаешь! Главное, чтобы Ливия выздоровела.
– Скажи, – Марк Ливий помедлил в нерешительности – Она не разочаровала тебя?
Луций вскинул невозмутимый взор.
– Не понимаю, что ты имеешь в виду. Конечно, нет. Я считал и считаю Ливию безупречной. Уверен, из нее получится прекрасная хозяйка дома и верная спутница жизни.
Марк Ливий поставил чашу на стол.
– Хотел кое-что сказать… Дело в том, что я принял решение поручить Дециму загородные владения: позднее они отойдут к нему. Тебя же назначу своим доверенным лицом в Риме, ты станешь моим преемником в делах, я помогу тебе сделать карьеру, разумеется, при условии, что ты поклянешься оберегать Ливию и заботиться о ней до конца своих дней.
Он говорил деловито и спокойно, а Луций сидел, не шевелясь, и напряженно глядел на тестя. Потом сказал:
– Я охотно дам такое обещание, но ведь Децим твой сын… Да и я… достоин ли столь высокой чести?
– Твой покойный отец был моим другом, и я знаю тебя лучше, чем кто-либо. А Децим… – Марк Ливий сделал неопределенный жест рукой. – Он должен жить за пределами Рима. Здесь слишком много соблазнов. К тому же мои загородные владения имеют немалую цену. Он ничего не потеряет в деньгах.
– Но Рим – это карьера, величие, власть! Марк Ливий усмехнулся уголками губ.
– Хорошо, что ты понимаешь это именно так. Но ведь ты помнишь и другое, то, чему тебя учили еще в детстве?
– «Благосостояние государства да будет главным законом», – не моргнув, изрек Луций.
Марк Ливий поднялся с места.
– Я стану проведывать Ливию каждый день. Прикажи, чтобы в комнате хорошо топили, и постоянно следи за ее самочувствием.
– Разумеется.
Накинув плащ, Луций проводил тестя до самых ворот. Наступали холода; от земли уже веяло леденящим дыханием – предвестником грядущей зимы. В ту осень выдался диковинный для Северной Италии урожай винограда – в Рим навезли невиданное количество тяжелых гроздей самых различных сортов и цветов, от прозрачно-зеленых, до покрытых тончайшим восковым налетом бархатисто-синих, почти черных. Взглянув на громоздившиеся у входа плетеные корзины, Луций подумал, что свежий виноградный сок будет очень полезен для Ливий.
– Скажи, Децим знает о твоем решении? – спросил он тестя.
– Узнает в надлежащее время, – жестко произнес Марк Ливий и, прибавив «Да хранят тебя боги! Прощай!», удалился, хотя и спешным, но вместе с тем, как истинный римлянин, полным достоинства шагом.
Ливия лежала на широкой кровати, то проваливаясь в пропасть головокружения и слабости, то выкарабкиваясь из нее. Иногда в мгновенья просветления ей казалось, будто все в ее душе разрушено до основания: сначала следовал обвал за обвалом, но после наступила тишина. Порой же ей чудились некие величественные светлые храмы, очертания которых смутно проступали сквозь марево забытья, и тогда она думала, вспоминая Сократа: в самом деле, настоящая ли это жизнь, жизнь людей, обреченных на смерть, или всего лишь некое ослепление? И не мертва ли уже ее душа, если ей более не нужны ни ясность, ни порядок, ни красота?
Как и говорил врач, Ливия выздоравливала медленно и окончательно встала на ноги только в начале децембрия, через несколько дней после отъезда Цезаря в Испанию, где тот намеревался окончательно разделаться с Помпеем, и накануне дня рождения своего брата Децима. Было довольно холодно, весь мир казался зыбким, серым и безнадежно голым. Листва с деревьев опала – рощи и парки отливали тусклым серебром, холмы казались глинистыми, лишь кое-где торчали робкие тонкие стрелки пожелтевших травинок, а изрезанные колесами повозок дороги были ужасно грязны. Ночи стояли сырые, а днем резкий ветер трепал деревья, и по небу неслись космы пепельных облаков. И лишь иногда, если между туч пробивалось солнце, воздух делался ясен и чист, как ключевая вода.
Когда Ливия впервые вышла в сад своего нового дома, ее качало так, будто она неделю плыла по морю на плохом судне. Она стояла рядом с верной Тарсией, глядя на привычный мир так, словно вернулась сюда после долгой отлучки. Вокруг стояла тишина, а в сердце Ливий была пустота: сейчас внешний и внутренний мир странным образом гармонировали друг с другом. Вглядываясь в дымчато-лиловые дали холмов и низин, Ливия невольно задавала себе вопрос: есть ли дело богам до радостей и бедствий миллионов безвестных существ, которые проживут мгновение и уступят место другим? И от этих мыслей ее охватывало странное спокойствие.
– Мне известно, что ты чувствуешь, госпожа, – услышала Ливия тихий голос Тарсии и повернула к ней бледное, точно на старой фреске лицо.
– И что же?
– Нет сил жить и умереть нельзя.
– Почему нельзя?
Гречанка глубоко вздохнула и ответила, глядя на госпожу ясными сухими глазами:
– Потому что все-таки от этого не умирают.
– Ты ничего не знаешь о своем Элиаре? – помолчав, спросила Ливия.
– Ничего. Сейчас нет гладиаторских игр, стало быть, нет и надписей на колоннах. А в школу я больше не пойду.
– И все-таки ты не можешь его забыть?
– Нет. Но я и не пытаюсь это сделать.
– Ты чего-то ждешь?
– Нет, просто живу.
…Через несколько дней Ливия нашла в себе силы заняться хозяйственными делами. Взяв ключи, она обошла все владения и заглянула в каждую постройку. Она сразу увидела, что хотя в доме ее мужа заведены неплохие порядки, этому дому явно не хватает женского глаза и женской руки. Ливия тщательно осмотрела запасы шерсти, топлива, продуктов и дала рабам множество указаний, что и как лучше хранить; собственноручно купила на рынке новую посуду и разные полезные вещи, велела почистить бассейн и починить фонтан… В доме Луция было куда меньше комнат, чем в особняке Марка Ливия, и обстановка выглядела много беднее. Ливия понимала, что и ей, и рабам придется немало потрудиться, чтобы создать во внутреннем дворике такой же прелестный уголок, какой с детства радовал ее глаз в отцовском доме. Хотя, признаться, она даже не могла ответить на вопрос, скучает или нет по тому дому… Собственно, сейчас ей было все равно, где жить. И все-таки, памятуя старинную пословицу, гласящую, что два лучших дара, какие боги посылают человеку, это хорошая мать и хорошая жена, Ливия с усердием принялась за дело. Она говорила себе, что должна отблагодарить своего супруга хотя бы таким образом, отблагодарить за заботу о ней в дни ее болезни и за то, что он не тревожил ее сейчас ни вопросами, ни разговорами, предоставлял ей право побыть наедине с самою собой.
Ливия так привыкла засыпать и просыпаться одна в той самой комнате, которая считалась их супружеской спальней, что искренне удивилась и испугалась, когда Луций вошел туда поздно вечером, когда она уже собиралась погасить лампу.
– Ты? – растерянно произнесла она. – Что случилось?
– Мы так мало видимся днем, что я решил проведать тебя сейчас, – промолвил он, останавливаясь возле кровати.
– Днем у меня очень много забот, – сказала Ливия, чтобы что-то ответить.
– Ты так рьяно взялась за дела – признаться, я даже не ожидал. Конечно, я не думал, будто ты всего лишь избалованная роскошью патрицианка, и все же…
– Отец воспитывал меня в строгости, – ответила Ливия и тут же покраснела. Затем прибавила: – Хотя у меня не было матери, я обучена всему, что должна знать и уметь хозяйка дома.
Луций присел на кровать, и Ливия увидела, как изменился его взгляд. Он смотрел на нее по-хозяйски властно и в то же время настороженно. И мелькнувшая было улыбка погасла, едва он заметил, как задрожали пальцы Ливий, как, вцепившись в край одеяла, она непроизвольно потянула его на себя.
– Я предоставлю тебе полную свободу распоряжаться деньгами, рабами, домом, обещаю не принимать важных решений, не посоветовавшись с тобой… Я не позволю одного: пренебрегать мною и моими желаниями! – сухо произнес он.
Ливия молчала. Все оказалось сложнее, чем она думала. И главное, было некуда отступать. Теперь ей осталось перейти ту последнюю черту, о которой она говорила Гаю.
– Я помню о своем обещании, Луций.
– Надеюсь, я дал тебе достаточно времени для того, чтобы прийти в себя после болезни?
– Да. И я благодарна за это.
– Прекрасно, – сказал он.
Ливия лежала, наблюдая, как он раздевается, с таким чувством, какое, наверное, испытывала привязанная к скале Андромеда. Прежде она видела Луция в достаточно плотной, к тому же спадающей складками одежде, а теперь он предстал перед нею таким, каким его создала природа: высоким и худощавым, с чуть согнутыми плечами и бледным, точно выцветшим оттенком кожи. Гай был совсем другим.
«Но Гай предпочел бегство, – безжалостно напомнила себе Ливия. – Так пусть то, что сейчас случится, послужит наказанием не только мне».
Сначала тело Ливий изогнулось, точно прикосновения Луция разбудили в нем какую-то дремлющую боль, но она заставила себя успокоиться и позволила мужу делать все, что он хочет, а после лежала, смертельно подавленная, опустошенная, вспоминая ту горячую, таинственную, живительную страсть, какую испытывала с Гаем в его квартире в те последние, прощальные дни.
«Я никогда его не увижу, – думала Ливия, – разве только во сне. Даже если за крайними пределами отпущенной мне земной жизни светит иное, более яркое солнце, и растут вечные, прекрасные цветы, я не стану счастливей, потому что там не будет его. Именно это и называется безнадежностью».
Она так устала за день, что не заметила, как заснула. А потом потянулись бесконечные дни, плавно перетекающие один в другой, дни, полные скрытого беспокойства, мутные, как талая вода.
«Зима», – говорила себе Ливия. Она редко покидала пределы дома и сада, разве что в случае крайней необходимости, в основном потому что до сих пор чувствовала себя неловко, идя по улицам в длинной волочившейся по земле белой столе с короткими рукавами и поясом и прикрывавшей голову палле. Хотя стояли ненастные ветреные дни, когда падал быстро тающий и оттого превращавший дороги в грязное месиво снег и большинство граждан предпочитало скрываться под защитой портиков, Ливий казалось, что все станут смотреть только на нее и начнут строить разные догадки. Римляне странные люди: вроде бы каждый, ни на кого не глядя, идет по своим делам, и в то же время видит и подмечает все, что творится вокруг. А потом рождаются слухи, сплетни…
Кое-где Ливия все-таки побывала, причем вместе с мужем: на дне рождения брата, в гостях у Юлии… Постепенно ей захотелось больше узнать о Луций как о человеке, о его вкусах, привычках, интересах. Например, однажды она спросила, бывал ли он в Греции, и он ответил, что ездил туда три года назад. Тогда Ливия принялась расспрашивать мужа об этой поездке и невольно сравнивала его мнение с мнением Гая Эмилия.
– Греция… Она породила в среде римлян множество скверных поэтов, – подумав, ответил Луций, – поскольку многие из тех, кто там побывал, принимались усердно слагать стихи, не понимая того, что кажущаяся тонкость чувств способна сочетаться с полнейшей бездарностью. А пороки? Жизнь наших предков была проста, как вода и хлеб, теперь же любое извращение имеет свое истолкование, а стало быть, занимает законное место в обыденности.
– Но многое из того, что римляне переняли у греков, бесценно! – воскликнула Ливия.
– Не спорю. Только это все равно, как если б, переселяясь из дома в дом, заодно с хорошими и нужными вещами, мы притащили с собой кучу всякого хлама.
Хотя Ливия имела несколько иное мнение, она не стала спорить. Ее немного удивило, а отчасти даже порадовало то, что Луций рассуждает не так, как большинство ее знакомых.
– Наверное, там очень красивая природа? – спросила она напоследок.
– Слишком много солнечного света и воздуха, безликость, неподвижность – это угнетает. Можно восхищаться день, два, потом становится тяжело. Я предпочитаю Италию, Рим – здесь все понятно, определенно. Греция для тех, кто-либо бездумен, как камень, либо, напротив – любит копаться в себе. Я выбираю нечто среднее.
– А как же Олимп и бессмертные боги?
– Боги живут в твоей голове, Ливия, – чуть заметно улыбнувшись, отвечал Луций.
– Так ты эпикуреец?
– Не страстный. Только не говори своему отцу: он-то почитает богов со всей ответственностью и рвением.
– Значит, верит?
– Это не имеет значения. Важно другое: Марк Ливий никогда не станет делать того, что неразумно и не приносит пользы.
«А ты – нет?» – хотела спросить Ливия, но не спросила. Потом глубоко задумалась. И спустя некоторое время сказала себе: если б еще не исчезнувшее, мучительное и одновременно прекрасное чувство, не вся эта сладость и ужас любви, испытанные ею с Гаем, пожалуй, в теперешней жизни ей нужен именно такой муж, как Луций Ребилл.
…Незаметно пришла весна; по налитому синевой высокому небу великого Рима разметались легкие перистые облака, а от земли веяло свежестью и зарождавшейся мягкой теплотой, а не сырым, затхлым дыханием, как это было зимой. Стремительно разлившийся бурный Тибр казался желто-бурым, он клокотал и бурлил, увлекая за собою все, что только можно было прихватить по дороге.
Мелисс не любил весну за ее суетность, как не любил осень и зиму за сырость, не позволявшую до конца просушить одежду, и лето – за жару, духоту и мух. «Можно умудриться победить самого Цезаря и вместе с тем быть бессильным перед мухами», – любил повторять он. Так получилось, что в его жизни не было ничего определенного – ни времени, когда он ложился спать или ел, ни настоящего дома, ни близких, о которых он стал бы заботиться. Даже женщину он выбрал такую, которая не могла, да и не хотела принадлежать ему одному.
В последние дни Мелисс редко навещал Амеану: все чаще отбрасывая вялое безразличие, под которым она пряталась, точно под теплым одеялом, гречанка становилась такой язвительной и злобной, что он едва сдерживался, чтобы не ударить ее.
Но сегодня он решил зайти: Амеана очень плохо выглядела в их последнюю встречу. Ее лицо и конечности опухли, тело казалось бесформенным и рыхлым. Мелисс замечал, что она перестала следить за собой – одевалась как попало и даже не каждый день расчесывала волосы. Это раздражало его, и в то же время, видя, как она терзается и мучается, не находя спасения ни в безразличии, ни в гневе, он вновь испытывал чувство, близкое к состраданию.