Часть первая. Глумливые паяцы
В те времена все было великим. Мы проводили дни в высших учебных заведениях, а ночи — в великолепных квартирах. У нас были высочайшие ценности, величайшие надежды и великовозрастные друзья. Прилагательными, которые чаще всего вертелись у нас на языке, были «грандиозный», «громадный», «огроменный» и «здоровенный». Да мы и сами-то тогда, наверное, еще не выросли до конца.
Одни великие люди отдавали приказы о великом строительстве, другие — чуть правее на карте Великой Европы — руководили великими преобразованиями. Нашим великим духовным подъемам угрожали великие эпидемии.
И мы здорово боялись, как бы все это не обернулось для нас скверно.
Поэтому-то нас манила жизнь малоимущих.
Помню, в те времена мы много тусовались. Бывали дождливые вечера, когда друзья приходили и уходили. Иногда бывали вечеринки — и девушки, дышавшие полной грудью. Было отчетливо видно, как воздух попадает в их легкие, распирает грудь и выходит через ноздри. Была мода на клетчатые рубашки и мода на постмодернистский нигилизм. В гостиной была ваза с тюльпанами, а на столе — разделочная доска с толсто нарезанной колбасой.
В общем, жаловаться было не на что.
И был такой Марк Маронье.
Марк Маронье был ростом 1,84. Марк Маронье весь день напролет жевал желтые конфетки-малабары. Марк Маронье просыпался в полдень. Марк Маронье по четным дням влюблялся, а по нечетным жаждал умереть. Марк Маронье деликатно макал спаржу в специально для этого предназначенный соус из взбитых сливок.
Марк Маронье душился ароматом «Жики» от Герлена и ежедневно начищал ботинки. Марк Маронье читал Ромена Гари и Сан-Антонио. Марк Маронье совершал поездки в Индию и Швейцарию. Марк Маронье пил с приятелями виски, а с девушками бордо. Марк Маронье танцевал чарльстон на кровати. Марк Маронье изображал из себя денди, но не мог удержаться, чтобы при всем честном народе не поковырять пальцем в носу.
Марк Маронье обожал реки, протекающие через большие города: Темзу, Волгу, Рону, Дунай, Бьевр. Марк Маронье безостановочно рассказывал о своей кошке. Марк Маронье слушал рэп. Марк Маронье говорил, что ненавидит китч, но частенько находил прибежище во вторичности. Марк Маронье никогда не мог поймать такси и всегда опаздывал на встречи. Марк Маронье был невыносим.
Марк Маронье ездил по святым местам: Сен-Жан-де-Люз, Сан-Доминго, Сен-Вандрий. И в этом не было ничего католического. Марк Маронье не был столь религиозен. Он даже не знал, правый он или левый. Он писал правые статьи в левые газеты и наоборот. Может, Марк Маронье был предателем. Его инициалы означали марку драже, которые тают во рту, а не в руках.
Марк Маронье любил всех на свете.
Марк Маронье обладал отвратной физиономией.
Уж я-то знаю, потому что Марк Маронье — это я.
Да, меня зовут Марк Маронье, как дерево. Мне 24, время — 2 часа 10 минут пополуночи. Цифры и буквы — вся жизнь человека сводится к ним. Жизнь —это череда телевизионных игр: сперва «Поле чудес», потом «Колесо фортуны», а затем, если все складывается удачно, «Кто хочет выиграть миллион?».
Итак, мой рост 1,84 метра при весе 58 кило; можете себе представить, какой я худой. По сравнению со мной любой боксер полулегкого веса — просто борец сумо. В обнаженном виде я вызываю в людях сострадание и жалость. Мои кости видны столь же отчетливо, как на скелете с медицинского факультета. Тем не менее я много ем. Похоже, дело тут в усвояемости пищи. Но вряд ли мне пристало на это жаловаться: рахитизм сейчас в моде, и я пользуюсь этим вовсю.
Что касается моего лица, то оно более необычно. Так уж вышло, что у меня два носа: один, как у большинства людей, расположен надо ртом посредине моего фациеса; если не считать его бержераковских размеров, в остальном, надо признать, он весьма банален. Оригинальность придает мне второй нос. Он находится у меня под нижней губой в том месте, где у нормальных людей подбородок, независимо от того, волевой он или скошенный. Этот второй нос, едва не давший название сему труду (я немало вдохновлен творением Симоны де Бовуар), не что иное, как подбородок, в просторечии называемый «выдающийся». То есть разновидность моего носа можно определить как «Canada Dry»: он имеет форму носа, цвет носа, но не дышит, лишен ноздрей, а стало быть, редко бывает соплив. По правде говоря, этот весьма выдающийся подбородок совершенно бесполезен. Он не мешает, но и не дает преимуществ. Я не получаю от него никакой практической выгоды. Это самая ненужная часть моего тела вместе с мизинцами ног. И все же я ни за что на свете с ним не расстанусь. Вспомните опять же Сирано: «Еще прекрасней это, коль бесцельно» (последний акт). Эта фраза Ростана частенько служила мне аргументом против пластических хирургов, которые охотно принимали мой нос за поле эксперимента для своих скальпелей.
Возможно, с возрастом мои два носа будут иметь тенденцию к взаимному сближению, подчеркивая, таким образом, мою хмурую натуру, которую я усердно стараюсь гнать в три шеи. Одна из наисерьезнейших проблем, которые меня беспокоят в жизни: встретятся ли в конце концов мои нос и подбородок? Есть люди, которые ужасно боятся смерти, Бога или вылета марсельского «Олимпика» из полуфинала Кубка Европы. Я просто смеюсь над ними! Мой личный саспенс гораздо острее, он прямо у меня на роже, это морфопсихоз!
Вообразите себе высокого худощавого парня с двумя носами, и у вас будет довольно точное представление о герое сего романа. После этого уже никто не сможет обвинить меня в том, что я приукрашиваю себя в собственных произведениях.
Марк Маронье любит повеселиться. На самом деле это не его вина: вокруг него все только и думают, как бы развлечься, кроме того, ему самому всю жизнь твердили, что веселье — прежде всего. Иногда, конечно, попадаются дурацкие вечеринки, но ему никогда не приходит в голову пропустить хотя бы одну из них. В выборе между хорошей книгой и пригоршней конфетти он не станет долго раздумывать, и вскоре мы уже видим, как дождь этих мелких кружочков мягко сыплется на его блейзер вечного студента.
Конечно, у него имеются и другие интересы, которые он культивирует. Например, он коллекционирует комиксы Жака де Лусталя и диски Серджио Мендеса.
С другой стороны, он закончил факультет политологии и немного изучал право. Было бы преувеличением сказать, что Марк Маронье закончил университет только для того, чтобы успокоить родителей: его длительное пребывание в сферах высшего образования объясняется главным образом нескрываемым желанием оттянуть вступление в Большую Жизнь. Остерегайтесь людей, обремененных многочисленными дипломами: по статистике, это самые большие лентяи.
Тем не менее в один прекрасный день Марку Маронье пришлось начать работать. Поскольку он все чаще и чаще ходил по тусовкам, в конце концов он начал описывать свои похождения в различных журналах на мелованной бумаге. Вот так, нежданно-негаданно превратившись вдруг в ведущего светской хроники, ему удалось сделать из своих пристрастий профессию. Не это ли называется «совмещать приятное с полезным»?
После переходного возраста наступает переход в высшее общество; после «Микки Маус Клуба» — общество клубных покемонов. Едва выйдя из возраста одиночества и угрей (одно редко обходится без другого), он безо всякого перехода попал в общество самых поверхностных людей, каких только можно себе представить, — в круг бомонда. Посещая всё, начиная от безмоторных ралли до бестормозных пьянок, он быстро приобрел основные навыки держать себя в светском обществе, первое правило которого — изображать.
Изображать остроумие, изображать веселье, изображать любовные приставания. Стоит правильно выдержать роль в подобном фарсе, и ты готов к тому, чтобы с необходимым равнодушием встретить лицом к лицу любое бедствие. Марк жалел тех, кто не выдержал такой тренировки: им всю жизнь придется быть Настоящими. Какая скука!
Постепенно театр его жестоких развлечений расширился до послеполуденных тусовок, послеполуночных вечеринок, послевернисажных коктейлей, послепро-вальных банкетов, послесвадебных балов, послеинаугурационных торжеств, после-экзаменационных загулов и послепраздничных завтраков. Он стал специалистом, с которым регулярно советовались, чтобы узнать, где следует бывать и в котором часу. При таком образе жизни родительских карманных денег было уже недостаточно, и он стал продавать свои знания в газеты. Так что в то время, как все остальные гости просто напивались, Марк пил оправданно: его присутствие среди этих людей было оплачиваемо. Удобное лицемерие: но надо быть осторожным — одна фальшь подчас скрывает в себе другую.
Если Марк и допускал, что жизнь может быть праздником, то никогда особо не верил в то, что праздник может стать достойным заполнением жизни. Как мы вскоре увидим, он ошибался лишь наполовину.
— Дерьмо собачье! (Здоровенная оплеуха по левой щеке.)
— Ты мне за это заплатишь! (Удар головой по носу.)
— МРРРААЗЬ! (Удар ногой по яйцам.)
— Сдохни! (Табуретом по зубам.)
— Убью, гнида! (Кофейником с кипятком в лицо.)
Мы с Жан-Жоржем часто не сходимся во мнениях.
Жан-Жорж мой лучший друг, если такие вообще существуют. Но он же мой злейший враг — одно другому не мешает. Он живет один в огромном частном особняке, в котором ему разрешил пожить его старый шотландский дядюшка. После многочисленных попыток покончить с собой, которые, как я подозреваю, невольно оказались несостоявшимися, Жан-Жорж решил избавиться от скуки по-другому. Вот так он и стал самым большим прожигателем жизни в Париже, завзятым выпивохой, отъявленным наркоманом, а главное — самым забавным парнем, какого я когда-либо встречал. Скажем прямо, у него есть свои недостатки и свои достоинства. Даже в самых банальных вещах всегда есть зерно истины.
Впервые я увидел Жан-Жоржа в «паровозике» из шестидесяти человек. Это было в «Опера-Комик» во время одной из тех благотворительных гала-вечеринок, когда народ за бешеные деньги обжирается в пользу обездоленных. (Впрочем, в этом нет ничего предосудительного: напротив, эта благотворительность обладает тем достоинством, что она не так лицемерна, как другие, и к тому же гораздо веселее.) Я заметил в этом хвосте какого-то чудака в длиннохвостом фраке, который подзадоривал гостей. Мало-помалу ему удалось втянуть их в кутерьму вокруг столов, ритмизованную звуками цыганского ансамбля. Он во все горло распевал «па-ро-во-зик» во главе длинной змеи, состоящей из хлопающих в ладоши людей, среди которых я заметил трех действующих министров, двух магнатов международных пресс-агентств и семь топ-моделей высочайшего полета. Я бросился им вслед. Народ визжал от смеха, вовсю проявлял великодушие, забрасывал вееры и шляпы на балконы. К сожалению, как и любое безумие, это продлилось недолго, и постепенно цепочка стала расползаться. Каждый вернулся на свое место, и через минуту Жан-Жорж остался один посреди фойе «Опера-Комик» петь и хлопать в ладоши. Любой другой — я, например, — немедленно бы убежал и спрятался где-нибудь за колонной, чтобы дать рассеяться смехотворному впечатлению. Но Жан-Жорж и не подумал убегать. Он забрался на стол и начал выступать перед собравшимися, попутно опрокидывая бокалы с шампанским, облобызав корсаж одной престарелой герцогини, перелетая со стола на стол, как демон. Наконец он приземлился обеими ногами прямо в мою тарелку. Рубашка моя оказалась заляпана соусом от гусиной печенки, и моя соседка больше не обменялась со мной ни единым словом. Вот так мы и познакомились, хотя это почти все, что я могу вспомнить о том вечере.
В дальнейшем я так и не привык до конца к выходкам этого субъекта. На самом деле в его особняке не было ничего особенно примечательного, если не считать того, что он несколько смахивал на испанский молодежный хостел: у Жан-Жоржа постоянно ночевали человек десять парней и девчонок, и я предпочитал не вникать, чем они там занимались. Этот дом по праву мог называться особняком, хотя «частный сквот» тоже звучало бы неплохо. Когда вы приходите к Жан-Жоржу, он встречает вас с неизменным радушием: если вам хочется пить, он принесет водички, если голодны — откроет холодильник, если у вас какие-то другие желания — он сделает все возможное, чтобы вы были довольны. О некоторых из вечеринок в его доме у меня навсегда останутся самые лучшие (и самые худшие) воспоминания, но мало-помалу я стал предпочитать общаться с Жан-Жоржем в других местах. У себя дома он никогда не был полностью естественен. А может, был естественен чересчур.
По ночам люди не потеют, они истекают потом. У них грязные руки, черные ногти, красные щеки, спущенные чулки, перекрученные галстуки. После часа, проведенного в ночном клубе, самую красивую девушку не отличишь от бармена. И как я мог так часто тусоваться?
Иногда вечером, вернувшись домой, я в шутку подсчитывал выпитое за ночь. Семь виски, бутылка бруйи, еще семь виски (из любви к симметрии), две стопки водки, полбутылки попперса и две таблетки аспирина — в целом, неплохо. К счастью, чтобы заснуть, у меня был Густав Малер.
Может показаться, что я ругаю те времена, но это не так. То были прекрасные минуты: жизнь казалась не такой тяжелой. Со стороны это невозможно понять.
Теперь я уже знаю, что мне никогда не совершить кругосветного путешествия, никогда не занять первого места в хитпараде Топ-50, никогда не стать Президентом Республики, никогда не покончить с собой, никогда не быть захваченным в заложники, никогда не подсесть на героин, никогда не стать дирижером оркестра, никогда не быть приговоренным к смертной казни. Теперь я уже знаю, что умру естественной смертью (пережрав гамбургеров).
Мы стали глумливыми паяцами в штанах. Именно Жан-Жорж нашел это выражение в какой-то из книг Джека Керуака. Оно нам подходило, несмотря на то что глумились мы не всегда будучи в штанах, а наше паясничанье не всегда бывало глумливым. Люди не могут без ярлыков, и этот был не хуже любого другого.
Чтобы привлечь внимание, мы собрали вокруг себя банду веселых прожигателей жизни, которые (без нашего ведома) присвоили наше название. Но может статься, что прославились мы случайно. Основным нашим занятием было веселье; в остальное время одни работали, большинство отсыпались, все набирались сил.
Регулярная практика загульных вечеринок привела нас к тому, чтобы выработать своеобразный профессионально-этический кодекс, заключавшийся в четырех золотых правилах. Во-первых, удавшийся праздник — это праздник импровизированный; во-вторых, непременно должна присутствовать атмосфера контраста; в-третьих, девушки — это два кормящих соска всей вечеринки; в-четвертых, у прожигателей жизни нет никаких правил. Последние две заповеди были изречены ПОСЛЕ ужина; этим объясняется их поэтичность.
Однажды вечером мы с Жан-Жоржем смотрели телевизор. Там была передача об алкоголизме. Какой-то писатель рассказывал о пагубных последствиях, которые он испытал в своей жизни из-за алкоголя: жена от него ушла, талант тоже куда-то улетучился.
— Тебе сколько льда в виски? — спросил меня Жан-Жорж.
По-моему, этот анекдот дает представление о том, насколько осмысленно глумливые паяцы готовились встретить свою судьбу.
В то время я еще не успел подсесть на наркотики. Я неумеренно потреблял все мыслимые и немыслимые коктейли, но ни разу так и не вкусил плодов искусственного рая. Этот недостаток происходил вовсе не от отсутствия любопытства: я пробовал курить травку, но непроизвольные приступы кашля сводили мои усилия на нет; что же касается различных порошков и пилюль, которыми обменивались мои друзья, то когда я видел это, у меня создавалось впечатление, будто я опять в школе, на уроке химии г-на Казобона (кстати, привет ему). Моя элитарность не выходила за рамки алкоголизма. В те времена кокаиновые дорожки еще не достигали моих бледных ноздрей, а единственные внутривенные уколы, которые я знал, имели целью уничтожение не окружающей действительности, а полиомиелита.
Глумливые паяцы были людьми богатыми, но щедрыми. Это был союз пьяных студентов, бородатых искусствоведов, сиротливых папенькиных сынков, американок, одной из которых довелось немало помотаться по миру, молодежи, охочей до экспериментов, стариков в поисках свежей крови, манекенов, ищущих свои витрины, туристов, случайно встреченных на Елисейских полях; там были пары влюбленные, пары разбитые, пары зарождающиеся, пары одинокие и пары спаренные. Глумливые паяцы были веселы до слез и злобно милы. Глумливые паяцы — это были мы, и лучше либо присоединяться к нам, либо идти своей дорогой.
С наступлением ночи глумливые паяцы выходили на улицу и встречались друг с другом в барах. Они заказывали вина, болтали с девушками, критиковали их женихов, громко ругались матом, заказывали пиво, ели бутерброды с печеночным паштетом, пили часами, потом выходили писать на улицу, произнося что-то вроде: «Что за дерьмо эта сучья говенная жизнь», или: «Девушки — плод наших фантазий, они, как ангел и, гуляют по радугам наших грез».
Далее их занятия были самыми разнообразными: либо это были вечеринки, либо ночные клубы, — но утро неизменно заставало каждого на своем посту: кого без сил лежащим в канаве, кого в роскошном номере отеля, кого в машине, кого в комиссариате полиции. В один прекрасный день они остепенятся, накупят себе антикварной мебели и воскресными вечерами будут ходить играть к друзьям в теннис. Но в те времена в распорядок дня это не входило.
А пока глумливые паяцы мечтали о жизни на залитых солнцем яхтах, где, развалившись в шезлонгах, они будут попивать клубничные дайкири в обществе молоденьких киноактрис. А кто-то рисовал себя в нью-йоркских трущобах суперпопулярным бездомным писателем, погрязающим в кокаиновых пати в Городе Алфавите. Мечтали о беззаботной жизни, когда не нужно идти на работу, не нужно возвращаться домой, не нужно смотреть телек. Мечтали о жизни буржуазных паразитов, шикарных террористов, пенсионеров. Они представляли себя Бони де Кастслланом в Розовом Дворце, Джоном Фанте в Пойнт Дыомс, Корто Мальтезе в апельсиновых садах Мескиты в Кордове, Патриком Модиано в «Отель дю Пале» в Биаррице, Джо Далессандро в «Фабрике», Алексисом де Реде в Феррьере, Четом Бейксром в Риме, Хельмутом Бергером на Сан-Бартельми, Антуаном Блонденом в Рубенсе, Чарльзом Хаасом в «Жокей Клаб», Аленом Пакади в Паласе, Морисом Роне в Люксембурге или Джо Рамоном в «C.B.G.B.».
Все было дозволено, стоило лишь поймать такси и с улыбкой бормотать себе под нос: «направо, налево». Вы засыпали на заднем сиденье, а просыпались в Самарканде или в гренадской Альгамбре. Девушки, отдаленно смахивающие на персианок, дарили букеты священных цветов, и вы с ними пели всю ночь напролет. Или вы оказывались в Берлине: грязный гостиничный номер, опрокинутые на ковер липкие стаканы, переполненные пепельницы, книги Кастансды и шприцы под языком…
Они метались между идеалом сверхкомфортабельной жизни и навязчивой идеей аристократов не иметь ничего, чтобы обладать всем. Они выбивались из ритмов времен. Они не стали бы стилягами в сороковых, экзистенциалистами в пятидесятых, йе-йе в шестидесятых, хиппи в семидесятых, юппи в восьмидесятых, — но в канун миллениума они были воплощением всех их вместе взятых. Каждый день недели соответствовал какому-нибудь десятилетию. Понедельник — контрабанда, светомаскировка, джазовые подвалы. Вторник — кабриолеты, широкие галстуки, короткие стрижки. Среда —песни на ветру, черные носки, «Карнаби Стрит». Четверг — индийская конопля, жизнь в общине, коммунизм. Пятница — сплин современности, воротники «йорк», изоляционная капсула. В выходные они пытались осуществить невозможное: быть самими собой, чтобы завершить, как сказал кто-то, сей переполненный век.
К несчастью, для них была невыносима печальная молодежь наших времен, мучительная пустота ее жизни, ее плачущий голос, ее мрачная новая волна, ее банальные речи, ее ностальгический стиль одежды. К счастью, среди их почитателей еще осталось несколько старых хренов. К несчастью, эти старые хрены без конца поучали. К счастью, глумливые паяцы состарятся раньше времени. К несчастью, это решит проблему.
«Смена радости и мук». Жизнь казалась шопенгауэровской бостеллой. Когда все шло прекрасно, мы пускались в пляс, борясь с унылостью счастья. Когда все шло плохо, мы ложились на землю, засыпая на его обломках. В эпоху музыки хаус бостелла — этот лоскутный пэтчворк, нарезанный из старых хитов Джеймса Брауна, Отиса Реддинга, Джорджа Клинтона, Слая Стоуна, — представлялась чем-то символическим. Ибо весь мир превратился в хаус-пластинку, водоворот времен, культур, языков, людей и жанров, сквозь который пробивались крики «ууу-йе» Лин Коллинз. Мы живем в эру Всемирного Сэмплинга, Коллективного Мегамикса, Беспрерывного Заппинга. Это было бы не так уж и плохо, если бы только кто-нибудь сказал нам, КТО тот ди-джей, что ставит пластинки!
Бостелла же не была отражением общества, она предлагала образ жизни в двух темпах: аллегро и ламенто, чередующихся до изнеможения. Хаус был констатацией, бостелла — борьбой. Хаус был современным танцем, встроившим в себя элементы прошлого; бостелла была танцем прошлого, применимого в современной жизни.
Глумливые паяцы предпочитали развлекательный синусоидный ритм плоскому электрическому биту.
Когда я впервые увидел Анну, она лежала на полу вся в крови. Слава Богу, она отделалась только несколькими царапинами, но бомба разорвалась совсем рядом: если быть точным, в отделе «книги по искусству». К счастью, в то время я интересовался исключительно порнокомиксами, а Анна листала политические эссе модных журналистов. Наше бескультурье спасло нам жизнь.
Очевидно, всех повалило на пол взрывной волной. Со всех сторон слышались вопли; обрубки рук и сорбоннских профессоров размазаны по стенкам; и Анна смотрит в потолок, а я смотрю на Анну. Помнится, я счел ее мертвой и пожалел,
что вокруг нас столько пожарников, — думаю, если б не эти обстоятельства, я бы непременно воспользовался ситуацией. Труп Анны меня соблазнял.
До больницы мы не обменялись с ней ни словом.
— Как думаете, долго они нас продержат?
— Не знаю, но меня это уже достало, потому что моя машина припаркована во втором ряду у магазина.
Никто так и не взял на себя ответственность за теракт, а полиция так и не нашла террористов, — жаль, я никогда так и не узнаю имен своих благодетелей. Уж я бы ни за что не стал требовать с них 471 франк за стоянку, Боже упаси.
Долгими ночами, сменявшими короткие, как хорошая шутка, дни, я думал о той встрече с Анной во время теракта. Эта девушка завладела моими мыслями. Она меня раззадоривала, расцвечивала, раздражала изнутри. Я проклинал себя за то, что изображал джентльмена и не попросил у нее номер телефона. Увижу ли я ее когда-нибудь? Мне казалось, что после нашего знакомства при столь нелепых обстоятельствах у меня слишком мало шансов встретиться с нею вновь. Как же я ошибался. По правде говоря, взрыв оказался наиболее спокойной обстановкой, в которой я когда-либо ее видел.
Очень скоро я услышал о ней от глумливых паяцев. Надо сказать, я весьма красноречиво расписывал наше приключение. Я полагал, что если буду рассказывать эту историю на каждом углу, в конце концов нападу на какой-нибудь след. Кое-что я менял, кое-где подбавлял героики, более подлинной, чем быль. Стоит чуть-чуть отклониться от правды, и тебя уносит в такие дебри. У одних и тех же людей одни и те же разговоры. Так что я предпочитал подавать свою жизнь под собственным соусом. До того самого вечера, когда какой-то тип с двойным подбородком расхохотался мне в лицо:
— А! Так это вы плетете черт знает что о моей дочери! Она просила передать вам, что это она отнесла вас в машину «скорой помощи», а не вы ее!
Этот милейший человек полагал, будто наносит мне оскорбление; на самом же деле подарил мне счастье. Отныне я знал, где ее искать. Это стоило мне бутылки бурбона: за папашиным галстуком в горошек скрывалась поистине луженая глотка. Но цель оправдывает средства, не так ли?
Досада была в том, что в то время я жил не один. Прослужив мне верой и правдой целый год, Виктория наконец поселилась у меня, и я уже привык к ее присутствию. Мы представляли собой то, что называется молодой динамичной парой, то есть две наши эгоистические сущности дополняли друг друга, а наша духовная леность сближала нас в достаточной степени. С моей стороны было бы ложью утверждать, что я никогда ее не любил; лучше сказать, моя первоначальная склонность, вопреки моим надеждам, не разрослась, а, напротив, уменьшилась с течением времени под ударами разочарований и испытаний, которым жизнь подвергает романтические души. Таким образом, все наши отношения оказались сведены к симуляции, в том числе и в постели. Наша любовь превратилась в нечто вроде бодрийяровской голограммы. Модно, но не слишком поэтично: в общем, мне больше нравится «Право первой ночи». (Я предпочитаю «Солаль» соллипсизмам.) Виктория курила «Мальборо лайт», пила кока-колу «лайт» и трахалась тоже по облегченной программе (парадоксально, но она всегда выключала при этом свет).
Как бы то ни было, Виктория была ходячим укором. Какая расточительность с моей стороны: она была красивой, стройной, снобистской дурой из хорошей семьи, к тому же наследницей миллионного состояния, измеряемого в фунтах стерлингов. При этом только и делала, что разбазаривала родительские денежки и расточала направо и налево энергию своей молодости. Каждый вечер она выходила из дома и никогда не задавала вопросов, если я возвращался позже нее. Ее отец был владельцем квартир во всех крупных столицах: в Лондоне, Нью-Йорке, Банжуле, Токио и Багама-Мимозе. Это не считая фамильных резиденций. По количеству загородных домов вместе с ней мы могли бы заявить о себе в Книгу рекордов Гиннесса.
И зачем только я запариваюсь на всякие принципы? Это было выше моих сил: я чувствовал, что час расставания близок. Мне хотелось влюбленности. Какая-то прихоть, какая-то нездоровая фантазия подталкивали меня к тому, чтобы разорвать нашу безобидную связь. Что-то подсказывало мне: Анна не осуждает прощальные капризы. У меня было достаточно времени, чтобы жениться на богатой наследнице; но теперь я предпочитал прислушаться к зову сердца.
От наших отношений с Викторией у меня остались воспоминания лишь о жратве. Мы провели целый год в ресторанах. Раньше, чтобы соблазнить женщину или чтобы удержать ее, надо было пригласить ее в театр, в оперу или прокатить на лодке по озеру в Булонском лесу. Ныне же театры сидят на дотациях, оперы играют в тюремных декорациях, а Лес заметно подрастерял былое очарование. В наше время необходимо выдержать испытание Рестораном. Вы вынуждены наблюдать, как предмет вашего сердца жует телячьи почки, как героиня ваших грез решает, съесть ли ей кусочек камамбера или четвертинку свежего, тающего бри, вынуждены слушать, как у небесной красавицы урчит в животе. Утробное бульканье заменяет звук поцелуев, стук вилок подменяет собой признания в любви.
Что остается, когда любовь умерла? Желудочные воспоминания. Глория напоминала мне клубничный торт со взбитыми сливками «Шантийи», Леопольдина чуть не подавилась дынным семечком, Маргарита напивалась вдрызг с трех бокалов тавеля. Прощайте, каватины! В итоге от Виктории у меня остались только неудобоваримые воспоминания.
Поначалу мне казалось, что любовь усиливается. После нескольких разочарований я понял, что она ослабевает.
Возможно, существует и третий вариант. Более-менее обоюдная любовь с первого взгляда может преобразоваться в длительную страсть при условии, что она будет подпитываться совместными путешествиями, возлияниями и беспричинными семейными сценами.
Таким образом, математическая точность оказывается неприменима для анализа чувств.
В конце концов я снова встретился с Анной. Я притворился, будто наткнулся на нее случайно; на самом же деле больше часа ошивался перед ее домом, прежде чем она появилась. Я восхитился ее тонкими лодыжками и прекрасными ресницами и сказал ей, что только что был у дантиста, а она поиграла «молнией» своей рокерской кожаной куртки марки «Перфекте». Я покраснел (не умею лгать), и она тоже, вероятно за компанию. Все краснели в тот вечер в седьмом часу в семнадцатом округе Парижа на Плас дю Брезиль. Светофоры загорались красным светом, автомобили, останавливаясь, включали стоп-сигналы, и мне даже показалось, что само солнце наливается краской.
По общему согласию мы решили, что завтра вечером ее отец пригласит меня на ужин. Он отлично готовил тушеную говядину и к тому же был отлично знаком с моим отцом. Так, значит, этот милейший человек разговаривал обо мне с Анной! Надо всегда втираться в доверие к предкам (кроме тех случаев, когда речь идет о конфликте поколений; тогда надо выбрать свой лагерь; в данном случае такой проблемы не было: совершенно очевидно — Анна обожала своего старенького папочку-пенсионсра, бывшего преподавателя в Коллеж дс Франс, ученого алкоголика и брюзгливого философа, который позволял ей делать все, что ей вздумается, с тех пор, как его жена сбежала с каким-то итальянским психоаналитиком, который теперь сидит в тюрьме).
Эта встреча длилась не больше пяти минут, но глубоко врезалась в мою память.
Вернувшись домой, я с закрытыми глазами прокручивал в голове эту сцену, вспоминая колени Анны, цвет ее помады, ее руку, поигрывавшую «молнией». Все застежки — это молнии. Посмотрев в зеркало и увидев круги под глазами, я сказал им: «Сдавайтесь, вы окружены!» — к чему лишать себя удовольствия поиграть словами? Потом я снял телефонную трубку, чтобы позвонить Жан-Жоржу и рассказать ему все, но тут в комнату вошла Виктория, и мне пришлось прервать разговор. На ней были джинсы, черный свитер с воротником, на лице — равнодушие. Наш разрыв был неизбежен; оставалось только узнать, кто из нас возьмет на себя инициативу. С одной стороны, мне мешала лень, с другой, — подталкивало самолюбие. Я никак не мог решиться, — разве правила хорошего тона не требуют пропускать даму вперед?
— Мы с Элизабет идем в кино. Хочешь с нами? — спросила она.
— Спасибо, мне надо статью отпечатать. Ее подруга Элизабет всегда одевалась