Я должен был выполнить взятое в Москве обязательство перед друзьями и написать, что я был антикоммунистом перед тем, как начал работать в ЦК партии. При этом я приобретал вид какого-то авантюрного Джеймса Бонда, храбро и хитроумно проникшего во вражескую крепость, а на самом деле это было совсем не так, и о себе и о своей настоящей эволюции я рассказать не мог. Поэтому в конце концов я к книге потерял интерес. Кроме того, о многом я не мог говорить, живые люди, оставшиеся в России, всегда сильно рисковали, если бы я упоминал их имя или на них ссылался.
Сейчас, когда прошло много времени, да и времена изменились, я могу рассказать то, чему я был свидетелем и как оно на самом деле было.
Через некоторое время по моём прибытии во Францию ко мне обратились представители английского Интеллидженс Сервис, прося произвести экспертизу. Резидент ГПУ в Риге Гайдук (это, конечно, кличка, а не настоящая фамилия) продавал английским властям протоколы Политбюро, и англичане платили за них чрезвычайно дорого, принимая их за настоящие. Гайдук, конечно, никогда в жизни настоящего протокола Политбюро не видел и фабриковал свои в силу собственного разумения. Но англичане знали ещё много меньше его, как выглядят подлинные. Я же их столько в своей жизни изготовил, что для меня не представляло ни малейшего труда установить, что англичанам продаётся фальшивка. Англичане покупать их перестали.
Я жил в это время в Париже в отёле. В какой-то день постучали в дверь. «Войдите». Вошла личность явно чекистского вида и спокойно представилась: «Я — Гайдук, резидент ГПУ в Риге. Я пришёл к вам вот по какому делу. Через меня англичане покупают протоколы Политбюро. Вам, конечно, лучше, чем кому бы то ни было, знать, настоящие ли они. Мне известно и мне также вполне ясно, что от вашего заключения будет зависеть, будут ли они продолжать их покупать или нет. Я не скрою от вас, что я на них очень хорошо зарабатываю. Если ваше заключение будет не отрицательное, я предлагаю вам половину платы за протоколы». Я ему отвечаю: «Удивительно, что вы перед тем, как прийти ко мне, не навели в вашем учреждении справки обо мне. Вам бы сказали, что я не продаюсь, и это бы вас избавило от бесцельного визита». — «Видите ли, господин Бажанов, — говорит Гайдук, — вы эмигрант совершенно свежий. Сейчас вы печатаете статьи, имеющие успех, и всё идёт хорошо. Поверьте моему опыту — через год всё это пройдёт, и вам придётся зарабатывать с трудом горький эмигрантский хлеб. А между тем, согласясь на моё предложение, вы за полгода заработаете столько, что сможете на эти деньги безбедно прожить всю жизнь». Я полюбопытствовал: «Скажите, господин Гайдук, видели ли вы последнюю пьесу Марселя Паньоля „Топаз“?» Нет, пьесами господин Гайдук не интересуется. «Так вот, там в пьесе есть место, когда благородного вида старик приходит к муниципальному советнику в целях шантажа и в результате разговора советник просит его удалиться, но не поворачиваясь спиной, потому что искушение ударить ногой ниже спины будет слишком велико. Вот об этом я вас и прошу — выйти, но пятясь задом, иначе мне очень захочется помочь вам выйти ногой». Гайдук остался невозмутим. «Пожалуйста, если это вам может доставить удовольствие». В дверях он всё же остановился и добавил: «Вы очень пожалеете, что не приняли моё предложение».
Он ошибся. Я вообще равнодушен к деньгам и не ценю то, что можно купить на деньги. И эмигрантская бедность меня никогда не стесняла. Наоборот, я очень ценю то, что за деньги купить нельзя: дружбу, любовь, верность слову.
Через некоторое время после моего прибытия в Париж, прошедшего тихо и незаметно произошла громкая история с бегствам из парижского полпредства Беседовского. Полпред СССР во Франции Довгалевский был в очень долгом отпуску по болезни, и на посту полпреда его заменял советник посольства Беседовский. В один прекрасный день, спасаясь от ареста в посольстве, он бежал, перепрыгнув через стену сада посольства. В течение месяца пресса с восхищением смаковала небывалый случай — посол спасается бегством из собственного посольства, прыгая через стенку. Осталась только для всех неизвестной причина этого бегства — Беседовскому самому рассказывать об этом было невыгодно, а знавшее всё английское правительство предпочло промолчать.
Около, посольства СССР в Англии и Франции вращался крупный авантюрист Боговут-Коломиец, устраивая Советам всякие коммерческие, банковские и прочие дела. Размах у него был большой. В это время развёртывался мировой кризис в форме экономической катастрофы. Боговуту пришла в голову идея: предложить английскому правительству дать Советам колоссальный заём. Советы в это время начинали свои пятилетние планы индустриализации, но были сильно стеснены отсутствием средств для закупки нужного заграничного оборудования. Боговут хотел, чтобы англичане давали Советам в течение ряда лет нужные для индустриализации машины и материалы в форме долгосрочного займа; при этом английская тяжёлая промышленность имела бы работу и выходила из кризиса; Советы же, со своей стороны, должны были обязаться прекратить революционную работу в английских колониях, и в особенности, Индии. Но Боговут никакого призвания к филантропии не чувствовал и хотел устроить этот заём так, чтобы всё шло через него и чтоб он получил один комиссионный процент, что, принимая во внимание огромную сумму займа, делало бы его большим миллионером до конца его дней. Но сам он провести эту комбинацию не мог и уговорил Беседовского принимать в ней участие.
Сценарий был установлен такой. Боговут, у которого всюду были свои входы, даёт знать английскому правительству, что Москва хотела бы получить такой заём, но не хочет рисковать неудачными переговорами и поручает даже не полпреду в Англии, а послу в Париже Беседовскому в совершённом секрете обсудить и заключить договор с английским правительством. И только после этого дело перейдёт на официальную и гласную почву.
Английское правительство чрезвычайно заинтересовалось и отправило в Париж для тайных переговоров с Беседовским целую делегацию, в которую входили два министра, и в том числе сэр Самюэль Хор. Делегация с Беседовским все вопросы займа обсудила. Беседовский предупредил её, что по инструкциям Москвы, до самого окончательного заключения договора всё должно быть в совершённом секрете: даже на обращение Лондона к Москве последняя ответит, что никаких предложений она не делает, и переговоры оборвёт. Делегация вернулась в Лондон с радужными и оптимистическими настроениями. Но Самюэль Хор занял позицию резко отрицательную — все это блеф, и за этим нет ничего серьёзного. «Я сам еврей, — говорил Хор, — и хорошо знаю моих единоверцев; этот тип, представленный Беседовским, тип несерьёзный; не верьте ни одному его слову. Предлагаю запросить Москву, чтобы всё проверить в самом официальном порядке».
В конце концов Кабинет министров с ним согласился, и английскому послу в Москве было поручено обратиться к Чичерину за подтверждением. Чичерин, конечно, ответил, что ему ни о переговорах, ни о займе ничего не известно и он сейчас же запросит высшие инстанции (то есть Политбюро). На Политбюро он пришёл с горькой жалобой — вы меня ставите в дурацкое положение: вы ведёте переговоры с английским правительством и даже не считаете нужным меня, министра иностранных дел, об этом известить. Политбюро его успокоило, ни о каких переговорах никто и не думал. Стало ясно, что Беседовский проводит какую-то авантюрную комбинацию. Чичерин вызвал его в Москву. Так как англичане больше не проявляли никаких признаков жизни, Беседовский сообразил, что дело лопнуло, и под предлогом болезни в Москву ехать отказался. Через некоторое время Наркоминдел сделал вид, что созывает совещание послов в странах Западной Европы, специально чтобы заполучить Беседовского. Он опять отказался приехать. Тогда Политбюро потеряло терпение и поручило члену ЦКК Ройзенману привезти Беседовского живого или мёртвого. Ройзенману был дан соответствующий мандат. Ройзенман приехал в Париж, вошёл в посольство, показал свой мандат чекистам, которые под видом швейцаров дежурят у входа, и сказал: «С этого момента я здесь хозяин, и вы должны выполнять только мои распоряжения. В частности, без моего разрешения никто не должен выходить из посольства». Чекисты спросили: «Даже товарищ посол?» — «В особенности товарищ посол». Затем Ройзенман, поставив обо всём в известность первого секретаря, занял кабинет посла и вызвал к себе Беседовского. На Беседовского он наорал и сказал, что он будет сейчас же вывезен в Москву, если нужно — силой. Поняв, что дело плохо, Беседовский бросился к выходу. Чекисты выход заградили и пригрозили, что будут стрелять, если он попробует выход форсировать. Беседовский вернулся и вспомнил, что видел в саду небольшую лестничку у стены, оставленную садовником. При её помощи он взобрался на стену и спрыгнул по другую сторону.
После чего он явился к комиссару полиции квартала и потребовал, чтобы полиция освободила его жену и сына, оставшихся в посольстве. Комиссар позвонил в Министерство иностранных дел. Генеральный секретарь министерства сказал, что посольство, экстерриториально, но требованию господина посла полиция должна подчиниться и в посольство может быть введена. Жена и сын были освобождены. Беседовский просил права убежища, и полиция его тщательно спрятала. Через несколько дней почтальон принёс повестку — Беседовский вызывается в Москву на заседание суда по обвинению в измене; ему хотели просто показать, что от ГПУ не спрячешься, и оно знает тайное место, где он скрывается.
По делу Беседовского пресса подняла слишком большой шум, и от покушений на него ГПУ воздержалось, но старалось причинить ему всевозможные неприятности.
После бегства Беседовского из полпредства и до войны я с ним время от времени встречался, главным образом по соображениям безопасности — он был в эти годы, как и я, под угрозой ГПУ, и мы обменивались информациями об опасностях, которые нам могли угрожать. Он занимался журнализмом, в то время не фабриковал фальшивок, но то, что он писал, было легковесно и полно выдумок. При встречах со мной он меня расспрашивал о Сталине, его секретариате, членах Политбюро, аппарате ЦК. Я никогда не делал секрета из моих знаний по этим вопросам и ему отвечал. После войны он все эти сведения использовал с надлежащими извращениями.
После войны я его снова изредка встречал. Я в это время от политики и прессы совершенно отошёл, занимался техникой. Беседовский говорил, что занимается журнализмом. В это время появился ряд фальшивок: «Записки капитана Крылова», «С вами говорят советские маршалы», «Мемуары генерала Власова» — всё это будто бы написано каким-то Крыловым, Калиновым, которые на самом деле никогда не существовали. Этой третьесортной и подозрительной литературой я не интересовался, ничего этого не читал и, не знал, кто её изготовляет. Но в 1950 году появилась книга Дельбара «Настоящий Сталин». Дельбара я не знал, но вспомнил, что Дельбар сотрудничал с Беседовским, заинтересовался и ознакомился с книгой. Она была полна лжи и выдумок. Для меня сейчас же стало ясно, что это творчество Беседовского. В частности, то, что он у меня в своё время выпытал о Сталине и партийной верхушке, было здесь, но совершенно извращённое и полное фантазий, и представляло издевательство над читателями. К тому же в Книге много раз говорилось, что автор знает ту или иную деталь (обычно выдуманную и ложную) от бывшего члена секретариата Сталина. Это набрасывало тень на меня — за границей не было другого бывшего секретаря Сталина. Специалисты по советским делам, читая книгу, могли подумать, что это я снабдил Беседовского его материалами.
Я потребовал у Беседовского объяснений. Он не отрицал, что это он всё написал, и согласился с тем, что он издевается над читателями. На мою угрозу разоблачить в прессе его выдумки он ответил, что книга написана Дельбаром, что он, Беседовский, здесь формально ни при чём, и атакуя его, я рискую быть привлечённым к суду за необоснованные обвинения.
Я предложил ему больше никогда мне не показываться на глаза и больше его никогда не видел.
Около 1930 года в ГПУ произошли большие персональные перемены. В частности, место заведующего иностранным отделом Трилиссера занял Мессинг. В связи с этим резко изменился и состав персонала, и характер работы заграничной резидентуры ГПУ. Трилиссер был фанатичный коммунист, подбирал своих резидентов тоже из фанатичных коммунистов. Это были опасные кадры, не останавливавшиеся ни перед чем. Такие дела, как взрыв собора в Софии (когда там присутствовал болгарский царь и всё правительство) или похищение генерала Кутепова в Париже, были их обычной практикой. Но к 1930 году эти кадры были разогнаны: многие из них сочувствовали Троцкому и оппозиции, им не доверяли. С Мессингом пришли новые кадры, спокойные чиновники, которые, конечно, старались, но главным образом делали вид, что очень стараются, и совсем не были склонны идти ни на какой риск; и если предприятие было рискованное, то всегда находились объективные причины, по которым никогда ничего не выходило. Если в 1929 году ещё было сделано на меня во Франции покушение (и то под видом автомобильного несчастного случая), то 1930 год заканчивает самую опасную для меня полосу. Правда, в конце 1929 года назначенный в Турцию резидентом ГПУ Блюмкин приезжает ещё в Париж, чтобы организовать на меня покушение. ГПУ, поручая дело ему, исходило, во-первых, из того, что он меня лично знал, а во-вторых, из того, что его двоюродный брат Максимов, которого я привёз в Париж, со мной встречался. Блюмкин нашёл Максимова. Максимов, приехав во Францию, должен был начать работать, как все, и больше года вёл себя прилично. Блюмкин уверил его, что ГПУ его давно забыло, но для ГПУ чрезвычайно важно, осталась ли у Бажанова в Москве организация и с кем он там связан; и что если Максимов вернётся на работу в ГПУ, будет следить за Бажановым и поможет выяснить его связи, а если выйдет, и организовать на Бажанова покушение, то его простят, а финансовые его дела устроятся на совсем иной базе. Максимов согласился и снова начал писать оба мне доклады. Но попытку организовать на меня покушение он сделал через год такую, чтобы ничем не рисковать; ничего из этого не вышло, но стало совершенно ясно, что он снова работает на ГПУ. Он тогда спешно скрылся с моего горизонта. В 1935 году летом в Трувиле я купил русскую газету и узнал из неё, что русский беженец Аркадий Максимов, то ли упал, то ли прыгнул с первой площадки Эйфелевой башни. Газета выражала предположение, что он покончил жизнь самоубийством. Это возможно, но всё же тут для меня осталась некоторая загадка.
Когда сам Блюмкин вернулся из Парижа в Москву и доложил, что организованное им на меня покушение удалось (на самом деле, кажется, чекисты выбросили из поезда на ходу вместо меня по ошибке кого-то другого), Сталин широко распустил слух, что меня ликвидировали. Сделал это он из целей педагогических, чтобы другим неповадно было бежать: мы никогда не забываем, рука у нас длинная, и рано или поздно бежавшего она настигнет.
Из Москвы Блюмкин поехал в Турцию. Но его ненависть к Троцкому давно прошла, он вошёл в контакт с троцкистской оппозицией и согласился отвезти Троцкому (который был в это время в Турции на Принцевых островах) какие-то секретные материалы. Его сотрудница, Лиза, предала его ГПУ. Он был вызван в Москву будто бы для доклада о делах, арестован и расстрелян.
Следующее покушение на меня произошло только в 1937 году. Какой-то испанец, очевидно анархист или испанский коммунист, пытался ударить меня кинжалом, когда я возвращался, как каждый вечер, домой, оставив машину в гараже. По этому случаю было видно, как выродилась работа ГПУ. Сам агент ГПУ ни на какой риск не шёл — очевидно, уверили какого-то несчастного испанского анархиста, что я — агент Франко или что-то в этом роде.
В это время в Париже ГПУ сводило старые счёты таким образом. Но бывали случаи и сложнее, как, например, убийство в Булонском лесу бывшего советского сотрудника Навашина, невозвращенца.
Во время испанской гражданской войны около неё кормилась целая фауна «левых» прохвостов. Красные в Испании грабили церкви, монастыри, буржуев и вывозили «реализовывать» добычу во Францию. Целый ряд тёмных «левых» помогал им, причём большая часть вырученного оставалась в карманах посредников. А на остаток испанские красные пытались закупать товары первой необходимости, которых в красной Испании не было. Банда дельцов во главе с Навашиным наладила такую комбинацию: на небольшую часть денег красных закупались консервы и другие товары, но совершенно испорченные и за бесценок. Они грузились на корабль и отправлялись красным. В то же время банда извещала франкистского агента в Париже, какой корабль, куда и по какому маршруту следует. У красных военного флота не было, у Франко был. И канонерка белых топила корабль. Приходилось развести руками и готовить следующий корабль, зарабатывая при этом огромные деньги. Но один раз у капитана что-то не вышло (испортились, кажется, навигационные инструменты), и он пошёл совсем другим, непредвиденным путём; поэтому канонерка его не встретила, и он добрался до порта красных. Товары разгрузили, и всё выяснилось. Навашин получил удар кинжалом, от которого и умер.
В 1939 году началась мировая война. В самом её начале со мной произошло забавное происшествие. В течение нескольких лет я вёл большую и серьёзную справочную картотеку по Советской России. Она очень помогла мне в журналистской работе, но ведение её требовало систематической читки советских газет и отнимало слишком много времени. Поэтому я решил её продать и сверх ожидания выручил за неё большую сумму денег. В 1939 году я поехал летом отдыхать в Бельгию, в Остенде, и так как в воздухе была опасность близкой войны, взял все свои деньги с собой. В Остенде несколько дней подряд шёл дождь, и я решил уехать на Французскую Ривьеру, где летом вы всегда обеспечены хорошей погодой. Чтоб не возить с собой по отелям все мои деньги, я их оставил в Остенде в сейфе банка. На Ривьере я наслаждался солнцем и морем и даже не читал газет. Однажды, выйдя купаться, я увидел на стенах афиши с двумя флажками — мобилизация, а значит, война. Еле я успел вернуться в Париж, как война началась. Бельгийская граница была сейчас же закрыта с обеих сторон, и моя постоянная виза в Бельгию, как и все визы, была аннулирована. В течение двух-трёх дней я убедился, что положение это надолго. Я был в глупом положении: все мои деньги в Бельгии, в сейфе, и я не могу туда попасть.
Пришлось действовать напролом. Я сел в автомобиль и поехал в Бельгию. На дорогах Франции была полная пустыня, я мог ехать с максимальной скоростью, все автомобили попрятались, потому что войска реквизировали на дорогах встречные автомобили; правда, только определённых марок и габаритов, но публика, не зная этих военных секретов, на всякий случай с машинами носа не показывала. Подъехав к границе, я увидел здание французской таможни, около которого грелись на солнышке несколько офицеров полевой жандармерии. Я направился к старшему из них, капитану, и объяснил, что мои деньги остались в Бельгии и я хочу поехать за ними. Офицеры дружно смеялись: «Вы с луны свалились: Вы не знаете, что война, и границы закрыты. И ещё хотите поехать на вашей машине. Не слыхали ли вы, что никакая машина не может выехать из Франции без специального разрешения командующего военным округом?» Я переждал все эти насмешки и сказал: «Капитан, я к вам обращаюсь как к офицеру: я даю честное слово, что через двадцать четыре часа я буду здесь обратно». Я попал в слабое место — офицеры военной жандармерии всегда втайне страдали, что армейские офицеры в своём боевом кодексе чести не ставят их с собой наравне. Мой капитан сказал: «Но вас всё равно не пропустят бельгийцы». — «Бельгийцев я беру на себя». Он сдался: «Попробуйте».
Через полкилометра, был бельгийский пограничный пост. С него позвонили начальнику бельгийской полиции Фергюльсту, который меня лично знал, и я проехал в Бельгию. На улицах Брюсселя я пользовался большим успехом — моя машина с парижским номером была чуть ли не единственной; прохожие принимали меня за какого-то приехавшего из Франции с важной миссией. Я поехал в Остенде, взял мои деньги и на другой день вернулся во Францию. Когда я подъезжал к французскому пограничному пункту, я издали видел, как мой капитан вскочил и торжественно указал на меня пальцем: «Вот он!» Я без труда догадался, что произошло. В течение суток все остальные офицеры над ним издевались: не подлежит сомнению, что это был раскрытый немецкий шпион, спасавшийся бегством, которому нечего было терять, и он пошёл ва-банк, пытаясь прорваться через жандармский пограничный пункт. И это ему удалось при помощи хороших слов.
Капитан жал мне руку и чуть ли не благодарил меня за то, что я вернулся.
Во все довоенные годы я делал всё, что мог, по борьбе с большевизмом. Но пустяками и мелочными делами я никогда не любил заниматься и потому не принимал никакого участия в шумной и малопродуктивной эмигрантской политической жизни. Всякая эмиграция всегда образует много маленьких негритянских царств, которые соперничают и ссорятся друг с другом. От всего этого я держался в стороне. Когда Советы напали на Финляндию, оказалось, что я поступал правильно. Я был единственным человеком, решившим по поводу этой войны действовать, и все главные эмигрантские организации меня дружно поддержали и пошли за моей акцией. Было написано письмо маршалу Маннергейму, в котором организации просили маршала оказать мне полнейшее доверие и обещались меня всячески поддержать. Письмо подписали и Общевоинский Союз, и газета «Возрождение», и даже председатель Высшего Монархического Совета (хотя я к монархизму не имел ни малейшего отношения). Маннергейм предложил мне приехать в Финляндию.
Я исходил из того, что подсоветское население, мечтает об избавлении от коммунизма. Я хотел образовать Русскую Народную Армию из пленных красноармейцев, только добровольцев; не столько, чтобы драться, сколько чтобы предлагать советским солдатам переходить на нашу сторону и идти освобождать Россию от коммунизма. Если моё мнение о настроениях населения было правильно (а так как это было после кошмаров коллективизации и ежовщины, то я полагаю, что оно правильно), то я хотел катить снежный ком на Москву, начать с тысячей человек, брать все силы с той стороны и дойти до Москвы с пятьюдесятью дивизиями.
Французское общественное мнение в это время было полностью на стороне маленькой героической Финляндии. Французские власти приветствовали мою инициативу и помогали быстрому преодолению формальностей — заведующий политическим отделом Министерства иностранных дел возил меня в военное министерство, чтобы сразу быстро были сделаны все бумаги, и какой-то генерал в министерстве желал мне всяческого успеха.
В начале февраля я выехал в Финляндию. На аэроплане через Бельгию, Голландию и Данию в Стокгольм я прилетел без приключений. Из Стокгольма нужно было перелететь в Финляндию через Ботнический залив на старом измученном гражданском аэроплане. Перед отлётом мы сидели в аэроплане и долго ждали. У финнов военной авиации не было, у Советов была, и сильная. Она всё время безнаказанно бомбардировала Финляндию. Над заливом летали советские патрули. Надо было ждать, чтобы патруль прошёл и достаточно удалился. Тогда аэроплан срывался и мчался во всю силу своих моторов и с надеждой, что советскому патрулю не придёт вдруг в голову повернуть обратно, потому что в этом случае от нас остались бы рожки да ножки.
Всё обошлось благополучно, и мы уже подлетали к финскому берегу. Сидя у окна, я увидел, что из-под крыла вырываются языки пламени. Я не знал, что это значит, и обратил внимание сидевшего передо мной (я с ним познакомился потом — он оказался финским министром экономики Энкелем, ездившим в страны Западной Европы по вопросам снабжения Финляндии). Он жестами показал, что тоже не понимает, в чём дело. Но мы уже садились. Когда мы сели, мы подошли к пилоту и Энкель спросил его, нормально ли это, что вот отсюда, из-под крыла, вырывались языки пламени. Пилот засмеялся — это совершенно невозможно; если бы пламя вырывалось отсюда, то мы бы с вами сейчас не разговаривали здесь, а были бы на дне Ботнического залива. Нам осталось только пожать плечами.
Маршал Маннергейм принял меня 15 января в своей Главной квартире в Сен-Микеле. Из разных политических людей, которых я видел в жизни, маршал Маннергейм произвёл на меня едва ли не наилучшее впечатление. Это был настоящий человек, гигант, державший на плечах всю Финляндию. Вся страна безоговорочно и полностью шла за ним. Он был в прошлом кавалерийский генерал. Я ожидал встретить военного, не столь уж сильного в политике. Я встретил крупнейшего человека — честнейшего, чистейшего и способного взять на себя решение любых политических проблем.
Я изложил ему свой план и его резоны. Маннергейм сказал, что есть смысл попробовать: он предоставит мне возможность разговаривать с пленными одного лагеря (500 человек); «Если они пойдут за вами — организуйте вашу армию. Но я старый военный и сильно сомневаюсь, чтобы эти люди, вырвавшиеся из ада и спасшиеся почти чудом, захотели бы снова по собственной воле в этот ад вернуться».
Дело в том, что было два фронта: главный, узенький Карельский, в сорок километров шириной, на котором коммунисты гнали одну дивизию за другой; дивизии шли по горам трупов и уничтожались до конца — здесь пленных не было. И другой фронт от Ладожского озера до Белого моря, где всё было занесено снегом в метр-полтора глубины. Здесь красные наступали по дорогам, и всегда происходило одно и то же: советская дивизия прорывалась вглубь, финны окружали, отрезали её и уничтожали в жестоких боях; пленных оставалось очень мало, и это они были в лагерях для пленных. Действительно, это были спасшиеся почти чудом.
Наш разговор с Маннергеймом быстро повернулся на другие темы — вопросы войны, социальные, политические. И он продолжался весь день. Как я говорил, вся Финляндия смотрела на Маннергейма и ждала спасения только от него. Его позиция при этом была довольно неудобна, чтобы находить решение важнейших социальных, экономических и политических вопросов, спрашивая советов у людей, которые всего ждали от него. Я был человек со стороны, и моя работа в советском правительстве дала. мне государственный опыт; кроме того, я этими вопросами много занимался; поэтому разговор со мной по проблемам, которые перед Маннергеймом стояли, был для него интересен. В этот день советская авиация три раза бомбила Сен-Микеле. Начальник Генерального штаба приходил упрашивать Маннергейма, чтоб он спустился в убежище. Маннергейм спрашивал меня: «Предпочитаете спуститься?» Я предпочитал не спускаться — бомбардировка мне не мешала. Мы продолжали разговаривать. Начальник штаба смотрел на меня чуть ли не с ненавистью. Я его понимал: бомба, случайно упавшая на наш дом, окончила бы сопротивление Финляндии — она вся держалась на старом несгибающемся маршале. Но в этот момент я был уже военным: было предрешено, что я буду командовать своей армией, и Маннергейм должен был чувствовать, что я ни страха, ни волнения от бомб не испытываю.
В лагере для советских военнопленных произошло то, чего я ожидал. Все они были врагами коммунизма. Я говорил с ними языком, им понятным. Результат — из 500 человек 450 пошли добровольцами драться против большевизма. Из остальных пятидесяти человек сорок говорили: «Я всей душой с тобой, но я боюсь, просто боюсь». Я отвечал: «Если боишься, ты нам не нужен, оставайся в лагере для пленных».
Но всё это были солдаты, а мне нужны были ещё офицеры. На советских пленных офицеров я не хотел тратить времени: при первом же контакте с ними я увидел, что бывшие среди них два-три получекиста-полусталинца уже успели организовать ячейку и держали офицеров в терроре — о малейших их жестах всё будет известно кому следует в России, и их семьи будут отвечать головой за каждый их шаг. Я решил взять офицеров из белых эмигрантов. Общевоинский Союз приказом поставил в моё распоряжение свой Финляндский отдел. Я взял из него кадровых офицеров, но нужно было потратить немало времени, чтобы подготовить их и свести политически с солдатами. Они говорили на разных языках, и мне нужно было немало поработать над офицерами, чтобы они нашли нужный тон и нужные отношения со своими солдатами. Но в конце концов всё это прошло удачно.
Было ещё много разных проблем. Например, армии живут на основах уставов и известного автоматизма реакций. Наша армия должна была строиться не на советских уставах, а на новых, которые нужно было создавать заново. Например, такая простая вещь: как обращаться друг к другу. «Товарищ» — это советчина; «господин» — политически невозможно и нежелательно. Значит, «гражданин», к чему солдаты достаточно привыкли; а к офицерам «гражданин командир» — это вышло. Я назывался «гражданин командующий».
Была ещё одна психологическая проблема. Мои офицеры — капитан Киселёв, штабс-капитан Луговой и другие были кадровые офицеры. Они были полны уважения к моей политической силе, но в их головах плохо укладывалось, как гражданский человек будет ими командовать в бою. Ведь в бою всё держится на твёрдости души командира. Следовательно, всё будет держаться на моей. А есть ли она? Им это было неясно. Я это видел по косвенному признаку; во время наших занятий капитан Киселёв говорил мне: «господин Бажанов», а не «гражданин командующий». Случай позволил решить и эту проблему.
Мы вели наши занятия в Гельсингфорсе на пятом этаже большого здания. Советская авиация несколько раз в день бомбардировала город. Причём, так как это была зима, облака стояли очень низко. Советские аэропланы подымались высоко в воздух в Эстонии, приближались к Гельсингфорсу до дистанции километров в тридцать, останавливали моторы и спускались до города бесшумно планирующим спуском. Вдруг выходили из низких облаков, и одновременно начинался шум моторов и грохот падающих бомб. У нас не было времени спускаться в убежище, и мы продолжали заниматься.
Аэропланы летят над нашим домом. Мы слышим «з-з-з…» падающей бомбы и взрыв. Второй «з-з-з…», и взрыв сейчас же перед нами. Куда упадёт следующая? На нас или перелетит через нас? Я пользуюсь случаем и продолжаю спокойно свою тему. Но мои офицеры все обратились в слух. Вот следующий «з-з-з…», и взрыв уже за нами. Все облегчённо вздыхают. Я смотрю на них довольно холодно и спрашиваю, хорошо ли они поняли, то, что я только что говорил. И капитан Киселёв отвечает: «Так точно, гражданин командующий». Теперь уже у них не будет сомнений, что в бою они будут держаться на моей твёрдости души.