Из тюрьмы Чалхушьян не вышел: ГПУ «пришило» ему связь с японцами и экономический шпионаж в их пользу. Его расстреляли.
Курсы идут очень хорошо. Я ими занимаюсь до лета 1927 года. Так как здесь у меня своя рука владыка, я, собираясь уезжать из Москвы, ставлю на них вместо себя директором моего Германа Свердлова. Уже в Париже через два года я имею удовольствие читать в «Известиях» объявление о новом годовом наборе на мои курсы и подпись: директор Герман Свердлов. Значит, они продолжаются.
Летом 1927 года я отдыхаю в Крыму. Перед моим отъездом я получаю из ЦК предостережение ГПУ всем ответственным работникам — быть осторожным: по Москве бродит опасный террорист. Я уезжаю в Крым и узнаю, что террорист бросил бомбу на собрании в Ленинградском партийном Клубе; десятки убитых и раненых. С этим террористом я потом познакомлюсь в Париже и Берлине. Это очаровательный и чистейший юноша, Ларионов.
В это время (1927 год) начальник Общевоинского Союза Кутепов ведёт борьбу против большевиков. Ряд жертвенных мальчиков и девушек отправляются в Россию бросать бомбы по примеру старых русских революционеров. Но они не знают силы нового гигантского полицейского аппарата в России. Им будто бы помогает большая и сильная антибольшевистская организация — «Трест». На самом деле «Трест» этот организован самим ГПУ. Все его явки, квартиры, сотрудники — всё чекисты. Террористы переходят советскую границу, прямо попадают в лапы ГПУ, и их расстреливают.
Больше того. Помещение Общевоинского Союза в Париже, в котором ведёт свою антибольшевистскую работу генерал Кутепов, находится в доме, принадлежащем русскому капиталисту, председателю Русского Торгово-Промышленного Союза (объединение крупных торговцев и фабрикантов) Третьякову. И никто не знает, что Третьяков — агент ГПУ, что в стене кабинета Кутепова он установил микрофон и всё, что делается у Кутепова, сейчас же точно известно ГПУ. Все детали о террористах, которые поедут в Россию, ГПУ знает задолго до их поездки.
(Третьяков будет продолжать работать на ГПУ до 1941 года; он предаст Кутепова, которого похитили большевики, при его помощи чекистский агент генерал Скоблин организует похищение генерала Миллера, преемника Кутепова. Случайно в 1941 году немецкие войска захватили Минск с такой быстротой, что ГПУ не успело ни уничтожить, ни вывезти свои архивы; разбирая эти архивы, русский переводчик нашёл ссылку Москвы «как сообщил нам наш агент Третьяков из Парижа…». Немцы его расстреляли. Мотивы, по которым он работал почти двадцать лет на ГПУ, остались неясными).
По возвращении из Крыма начинается последняя стадия подготовки моего побега.
Теперь выехать мирно, по командировке, я за границу не могу. Я могу только бежать через какую-нибудь границу. Через какую? Их изучение приводит к довольно безотрадным выводам. Польская граница совершенно закрыта. Ряды колючих проволок, всюду пограничники с собаками, здесь ГПУ постаралось, чтобы сделать границу непроницаемой. Так же невозможно бежать в Румынию: границей является Днестр, под пристальным наблюдением круглые сутки. Гораздо труднее охранять финскую границу, она тянется по лесам и тундрам. Но к ней невозможно приблизиться — какой у меня может быть предлог, чтоб приехать к этой границе? Уже моё присутствие в приграничной зоне будет являться достаточным доказательством, что я хочу покинуть социалистический рай.
Но, изучая карту, я останавливаюсь на Туркмении. Её населённая полоса тянется узкой лентой между песчаной пустыней и Персией. И столица — Ашхабад — находится всего километрах в двадцати от границы. Не может быть, чтоб там не нашлось возможности легально приблизиться к границе (я ещё не подозреваю, что трудности бегства в Персию заключаются совсем в другом, о чём дальше речь). Я решаю бежать в Персию из Туркмении. Но сначала надо попасть в Туркмению, которая подчинена Среднеазиатскому бюро ЦК партии.
От Финансового факультета я отделываюсь легко — здесь я хозяин — и передаю его в руки Германа Свердлова.
Затем я делаю экскурсию в Орграспред ЦК, предлагая послать меня в распоряжение Среднеазиатского бюро ЦК. Хотя я знаю в ЦК всех и вся, все входы и выходы, я наталкиваюсь на крупное затруднение: по номенклатуре ответственных работников я принадлежу к столь высокой категории, что Орграспред мною не имеет права распоряжаться: для этого нужно решение по крайней мере Оргбюро. Мне любезно предлагают внести постановление о моей посылке на утверждение Оргбюро. Это меня не устраивает. Я объясняю, что совсем не хочу подвергаться риску, что меня схватит кто-либо из членов Оргбюро, чтобы назначить на какую-то ответственную работу, в чём как раз нужда и куда по мнению Оргбюро я вполне подойду. Я советую сделать так: позвони Молотову и спроси, нет ли у него возражений против моей работы в Средней Азии. Если нет, Орграспред может меня послать таким образом с согласия секретаря ЦК и председателя Оргбюро, а если есть, я пойду сам к Молотову, чтобы это уладить. Так и делается. К счастью, Молотову уже надоело, что я упираюсь и не хочу работать в ЦК, и он отвечает: «Ну что ж, если он так уж очень хочет, пусть едет». И я получаю путёвку «в распоряжение Среднеазиатского бюро ЦК на ответственную работу».
С этой путёвкой я приезжаю в Ташкент и являюсь к Секретарю Среднеазиатского бюро ЦК Зеленскому. Это тот самый Зеленский, который был первым секретарём Московского Комитета и проморгал оппозицию осенью 1923 года. Тогда тройка решила, что он слишком слаб для Московской организации, самой важной в стране, и отправила его хозяйничать в Среднюю Азию.
Зеленский удивлён моему приезду (и несколько озабочен: что это? глаз Сталина?) Я ему объясняю, что бросил центральную работу, потому что чувствовал себя совершенно оторванным от жизни, и решил поехать на низовую работу. «Вот и прекрасно, — говорит Зеленский. — Мы вас назначим моим помощником и заведующим Секретным отделом СредАзБюро ЦК; вы нам это организуете — я слышал о вашей организации аппарата Политбюро» (то есть он хочет, чтоб я ему наладил его канцелярию и был его секретарём). Я ему говорю: «Товарищ Зеленский, будем говорить откровенно: я не для того оставил работу помощника Сталина и секретаря Политбюро, чтобы быть вашим секретарём. Я хочу на совсем низовую работу, подальше в глухие места. Вот в Туркмении секретарём ЦК Ибрагимов; я его знаю по аппарату ЦК — пошлите меня в его распоряжение». Зеленский быстро соглашается, и я получаю новую путёвку — «в распоряжение ЦК Туркмении».
Из Ташкента я не еду в Ашхабад, а возвращаюсь в Москву проститься с друзьями и с Москвой — вернусь ли я когда-нибудь на родину?
Мне нужно не только проститься с друзьями. Надо обдумать, как сделать так, чтобы для них риск от моего побега был наименьший. После моего бегства ГПУ бросится искать, принадлежал ли я к какой-либо антикоммунистической организации и кто со мной связан. Риск для друзей очень велик. Но у меня два сорта друзей: одни, с которыми я часто вижусь, и совершенно открыто, и афишируя хорошие отношения. Это Герман Свердлов, Мунька Зоркий, ещё двое-трое. Они не имеют ни малейшего понятия, что я — враг коммунизма, и ГПУ прекрасно поймёт, что если бы я с ними был как-то иначе политически связан, имел бы общие идеи, никогда бы не был с ними дружен открыто. Они ничем не рискуют. Но есть другие, которые пережили ту же эволюцию, что и я. Здесь я был все последнее время осторожен, встречался с ними в служебных кабинетах будто бы только по служебным делам. Здесь ГПУ будет рыться.
Друзья мне подают такую идею: когда ты будешь за границей и будешь писать о Москве и коммунизме, сделай вид, что ты стал антикоммунистом не в Политбюро, а за два года раньше — прежде, чем пришёл работать в ЦК. Это ничего не изменит в ценности твоего свидетельства — не всё ли равно, стал ли ты антибольшевиком на два года раньше или позже, важна правильность того, что ты будешь писать. А ГПУ и Ягода сейчас же за твоё признание ухватятся: «Ага, вот наш чекистский нюх, мы сразу же определили, что он — контрреволюционер». Но тогда в поисках какой-то твоей организации они пойдут по ложному следу. Если ты был антикоммунист раньше, то, очевидно, приехав в Москву и поступив в ЦК, ты от всех должен был чрезвычайно тщательно скрывать свои взгляды, и каждый из нас мог быть так же введён в заблуждение о тебе, как и Политбюро; а искать твои связи и твою организацию надо раньше, до Москвы, то есть в твоём родном городе.
Конечно, идея не плоха. В Могилёве ГПУ ничего не найдёт, сколько бы ни искало: там никакой организации не было. Но оно может принять за неё моих друзей по последним классам гимназии: Митька Аничков ушёл в Белую Армию; Юлий Сырбул, молдаванин с той стороны Днестра, сейчас в Бессарабии, то есть в Румынии, и известен как ярый антикоммунист. Они ничем не рискуют, и поиски ГПУ пойдут по ложному следу. Я соглашаюсь и даю такое обещание (я его должен буду выполнить, но потом буду очень жалеть, что я его дал — об этом я расскажу дальше).
Здесь я должен сделать отступление и познакомить читателей с товарищем Блюмкиным, тем самым Блюмкиным, который во время восстания левых эсеров в 1918 году убил германского посла в Москве графа Мирбаха, чтобы сорвать Брест-Литовский, мир.
Ещё в 1925 году я часто встречался с Мунькой Зорким. Это была его комсомольская кличка; настоящее имя Эммануил Лифшиц. Он заведовал Отделом Печати ЦК комсомола. Это был умный, забавный и остроумный мальчишка. У него была одна слабость — он панически боялся собак. Когда мы шли с ним вместе по улице, а навстречу шёл безобидный пёс, Мунька брал меня за локоть и говорил: «Послушай, Бажанов, давай лучше перейдём на другую сторону улицы; ты знаешь, я — еврей и не люблю, когда меня кусают собаки».
Мы шли с ним по Арбату. Поравнялись со старинным роскошным буржуазным домом. «Здесь, — говорит Мунька, — я тебя оставлю. В этом доме третий этаж — квартира, забронированная за ГПУ, и живёт в ней Яков Блюмкин, о котором ты, конечно, слышал. Я с ним созвонился, и он меня ждёт. А впрочем, знаешь, Бажанов, идём вместе. Не пожалеешь. Блюмкин — редкий дурак, особой, чистой воды. Когда мы придём, он, ожидая меня, будет сидеть в шёлковом красном халате, курить восточную трубку в аршин длины и перед ним будет раскрыт том сочинений Ленина (кстати, я нарочно посмотрел: он всегда раскрыт на той же странице). Пойдём, пойдём». Я пошёл. Всё было, как предвидел Зоркий — и халат, и трубка, и том Ленина. Блюмкин был существо чванное и самодовольное. Он был убеждён, что он — исторический персонаж. Мы с Зорким потешались над его чванством: «Яков Григорьевич, мы были в музее истории революции; там вам и убийству Мирбаха посвящена целая стена». — «А, очень приятно. И что на стене?» — «Да всякие газетные вырезки, фотографии, документы, цитаты; а вверху через всю стену цитата из Ленина: „Нам нужны не истерические выходки мелкобуржуазных дегенератов, а мощная поступь железных батальонов пролетариата“. Конечно, мы это выдумали; Блюмкин был очень огорчён, но пойти проверить нашу выдумку в музей революции не пошёл.
Об убийстве Мирбаха двоюродный брат Блюмкина рассказывал мне, что дело было не совсем так, как описывает Блюмкин: когда Блюмкин и сопровождавшие его были в кабинете Мирбаха, Блюмкин бросил бомбу и с чрезвычайной поспешностью выбросился в окно, причём повис штанами на железной ограде в очень некомфортабельной позиции. Сопровождавший его матросик не спеша ухлопал Мирбаха, снял Блюмкина с решётки, погрузил его в грузовик и увёз. Матросик очень скоро погиб где-то на фронтах гражданской войны, а Блюмкин был объявлен большевиками вне закона. Но очень скоро он перешёл на сторону большевиков, предав организацию левых эсеров, был принят в партию и в чека, и прославился участием в жестоком подавлении грузинского восстания. Дальше его чекистская карьера привела его в Монголию, где во главе чека он так злоупотреблял расстрелами, что даже ГПУ нашло нужным его отозвать. Шёлковый халат и трубка были оттуда — воспоминание о Монголии. ГПУ не знало, куда его девать, и он был в резерве.
Когда он показал мне свою квартиру из четырех огромных комнат, я сказал: «И вы здесь живёте один?» — «Нет, со мной живёт мой двоюродный брат Максимов — он занимается моим хозяйством». Максимов был мне представлен. Он был одессит, как и Блюмкин. Максимов — была его партийная кличка, которой он в сущности не имел права пользоваться, так как в Одессе он был членом Партии и заведовал хозяйством кавалерийского полка, но проворовался, продавая казённый овёс в свою пользу, и был исключён из партии и выгнан из армии. Настоящая его фамилия была Биргер. Он жил у кузена, и Блюмкин пытался его устроить на службу, но это было нелегко: человека исключённого из партии за кражу казённого имущества, никто не жаждал принимать.
«И у вас две комнаты совершенно пустые; а Герман Свердлов, брат покойного Якова, который живёт в тесной квартире у брата Вениамина в доме ВСНХ, не имеет даже своей комнаты. Поселить бы его здесь у вас».
— «Брат Якова Свердлова? Да я буду счастлив. Пусть переезжает хоть сегодня».
Так Герман Свердлов поселился у Блюмкина.
В первый же раз, когда Блюмкин пошёл в ГПУ, он похвастался знакомством со мной. Ягода взвился: «Яков Григорьевич, вот работа для вас. Бажанов ненавидит ГПУ, мы подозреваем, что он не наш, выведите его на чистую воду. Это — задание чрезвычайной важности». Блюмкин взялся за это, но месяца через два-три заявил Ягоде, что он не имеет никакой возможности со мной встречаться чаще и ближе познакомиться и просит его от этой работы освободить. Но он подал другую идею: его двоюродный брат, живя у него на квартире вместе с Германом Свердловым и видя его всё время, может от Свердлова узнавать всё о Бажанове — Свердлов и Бажанов видятся постоянно. Идея была одобрена, Максимов был вызван к начальнику Административного Управления ГПУ Флексеру и нашёл, наконец, нужную работу: шпионить за мной и поставлять рапорты в ГПУ. Чем он и кормился до лета 1927 года.
По-прежнему не зная, куда девать Блюмкина, ГПУ пробовало его приставить к Троцкому. Троцкий в 1925 году объезжал заводы с комиссией по обследованию качества продукции. Блюмкин был всажен в эту комиссию. Как ни наивен был Троцкий, но функции Блюмкина в комиссии для него были совершенно ясны. В первый же раз, когда подкомиссия во главе с Блюмкиным обследовала какой-то завод и на заседании комиссии под председательством Троцкого Блюмкин хотел делать доклад, Троцкий перебил его: «Товарищ Блюмкис был там оком партии по линии бдительности; не сомневаемся, что он свою работу выполнил. Заслушаем сообщения специалистов, бывших в подкомиссии». Блюмкин надулся, как индюк: «Во-первых, не Блюмкис, а Блюмкин; вам бы следовало лучше знать историю партии, товарищ Троцкий; во-вторых…» Троцкий стукнул кулаком по столу: «Я вам слова не давал!» Из комиссии Блюмкин вышел ярым врагом Троцкого. Чтобы использовать его ненависть к оппозиции, ГПУ пробовало его ещё приставить к Каменеву — уже в 1926-м, когда Каменева назначили Наркомторгом, Блюмкина определили консультантом Наркомторга; секретари Каменева веселились до упаду по поводу работы «консультанта». Секретари Каменева мне показывали торжественное обращение недовольного Блюмкина к Каменеву. Оно начиналось так: «Товарищ Каменев! Я вас спрашиваю: где я, что я и кто я такой?» Пришлось отозвать его и оттуда.
Но настоящее призвание Блюмкин всё же нашёл, когда его отправили резидентом ГПУ (шпионаж и диверсии) в странах Ближнего Востока. Мы с ним ещё встретимся.
Когда осенью 1927 года я прощался с Москвой, Максимов был очень грустен. С моим отъездом он терял лёгкую и хорошо оплачиваемую работу. Я решил созорничать. Я знал, что он поставляет обо мне рапорты в ГПУ, но он не знал, что я это знаю. Наученный разнообразным советским опытом, я считал, что если враг хочет иметь о вас информацию, то удобнее всего, если вы её поставляете сами — вы выбираете то, что надо. Так я и сделал. Говорил о себе ничего не подозревавшему Герману Свердлову именно то, что могло быть без всякого вреда для меня передано в ГПУ, и оно туда через Максимова шло.
Встретив Максимова у Германа перед отъездом в Ашхабад, я спросил его: «А как у вас с работой?» — «Да по-прежнему плохо». — «Хотите, я вас возьму с собой, в Среднюю Азию?» О да, он бы с удовольствием, разрешите, он завтра даст мне окончательный ответ — надо прервать какие-то начатые переговоры. Я очень хорошо понимаю, что он побежит в ГПУ спрашивать, что делать. Ему говорят — превосходно, конечно, поезжай, продолжай давать рапорты. И в Ашхабад я приехал с Максимовым.
В Ашхабаде я явился к первому секретарю ЦК Туркмении Ибрагимову. Я его знал по ЦК. Когда я был секретарём Политбюро, он был ответственным инструктором ЦК и рассматривал меня как большое начальство. Тем более он был удивлён моему приезду. Первая идея — я приехал на его место. Я его разубедил, объяснил, что я хочу на маленькую низовую работу. «Вот назначь меня для начала заведующим секретным отделом ЦК (это то, от чего я отказался у Зеленского). Я буду у тебя в подчинении и будет ясно, что у меня нет никаких претензий на твоё место». Это и было проделано.
Через несколько дней я заявил, что я страстный охотник, но на крупную дичь (должен сказать, что охоту я ненавижу). Позвонил Дорофееву, начальнику 46-го Пограничного Отряда войск ГПУ, который нёс там охрану границы, и сказал ему, чтоб он мне прислал два карабина и пропуска на право охоты в пограничной полосе на меня и Максимова. Что я сейчас же и получил.
В течение двух-трёх месяцев я изучал обстановку, а Максимов, которого я устроил на небольшую хозяйственную работу, исправно посылал обо мне донесения в Москву.
Ибрагимов был хороший человек, и у меня с ним установились прекрасные отношения. Я заведовал секретной канцелярией ЦК, секретарствовал на заседаниях бюро и пленумов Туркменского ЦК партии и был опять, хотя и в небольшом местном масштабе, в центре всех секретов. Часто, разговаривая с Ибрагимовым, я расспрашивал его о Персии. Меня смущает, что железная дорога — наша главная связь со страной — проходит всё время по самой персидской границе. В случае войны персам ничего не стоит перерезать нашу главную коммуникационную линию. Ибрагимов смеётся. А наш 46-й пограничный отряд на что? Я возражаю — я говорю ведь об армии. Ибрагимов говорит: «Ты помнишь историю? Когда век тому назад произошёл мятеж в Тегеране и был убит наш русский посол Грибоедов, что сделал царь? Послал из России сотню казаков, и она навела в Персии порядок; не думай, что сейчас намного иначе».
В другой раз я говорю: здесь у вас граница совсем рядом; наверное, часты случаи бегства через границу. Наоборот, говорит Ибрагимов, чрезвычайно редки. Конечно, граница очень велика, и линию границы охранять было бы очень трудно. Но чтобы приблизиться к границе, надо добраться до какого-то населённого места, а именно за ними сосредоточено постоянное наблюдение. Никакой новый человек не может быть незамеченным.
Хорошо, говорю я, но это не относится к партийцам. Ответственный работник без труда может приблизиться к границе и перейти её. У вас бывали такие случаи? Два, говорит Ибрагимов, они не представляют никаких затруднений. Ответственного партийца, бежавшего в Персию, мы хватаем прямо в Персии и вывозим его обратно. — «А персидские власти?» — «А персидские власти закрывают глаза, как будто ничего не произошло».
Это выглядит довольно неутешительно. Значит, перейти границу здесь легко. Трудности начинаются дальше. Что ж будем рисковать.
Я делаю разведку границы. В 20-30 километрах от Ашхабада, на самой границе с Персией и уже в горах, находится Фирюза, дом отдыха ЦК. Мы, несколько сотрудников ЦК, охотников, делаем в воскресенье туда охотничью экскурсию. Я прохожу очень далеко по горному ущелью — кто его знает, может быть, я уже в Персии. Убеждаюсь, что место для перехода границы совершенно не подходит: перейдёшь, а откуда-то из ущелья покажется спрятанная там пограничная застава, которая скажет: «Товарищ, это уже Персия, что ты здесь делаешь? Поворачивай обратно!»
Я выбираю по карте Лютфабад, в сорока-пятидесяти километрах от Ашхабада; это железнодорожная станция, прямо против неё в двух километрах через чистое поле — персидская деревня того же имени. Я решаю перейти границу 1 января (1928 года). Если я сейчас жив и пишу эти строки, этим я обязан решению перейти границу именно 1 января.
Глава 16. Бегство. Персия. Индия.
ПЕРЕХОД ГРАНИЦЫ. ПЕРСИЯ. ПЕРВОЕ ПОКУШЕНИЕ. МОСКВА ТРЕБУЕТ ВЫДАЧИ. ЧЕКА ЗА РАБОТОЙ — АГАБЕКОВ. ХОШТАРИЯ И ТЕЙМУРТАШ. ЧЕРЕЗ ПЕРСИЮ. ДУЗДАБ. ИНДИЯ. МАКДОНАЛЬД И ЛЕНА ГОЛЬДФИЛЬДС. Я ЕДУ ВО ФРАНЦИЮ
Вечером 31 декабря мы с Максимовым отправляемся на охоту. Максимов, собственно, предпочёл бы остаться и встретить Новый год в какой-либо весёлой компании, но он боится, что его начальство (ГПУ) будет очень недовольно, что он не следует за мной по пятам. Мы приезжаем по железной дороге на станцию Лютфабад и сразу же являемся к начальнику пограничной заставы. Показываю документы, пропуска направо охоты в пограничной полосе. Начальник заставы приглашает меня принять участие в их товарищеской встрече Нового года. Это приглашение из вежливости. Я отвечаю, что, во-первых, я приехал на охоту, предпочитаю выспаться и рано утром отправиться на охоту в свежем виде; во-вторых, они, конечно, хотят выпить в товарищеском кругу; я же ничего не пью и для пьющих компаний совершенно не подхожу. Мы отправляемся спать.
На другой день, 1 января рано утром, мы выходим и идём прямо на персидскую деревню. Через один километр в чистом поле и прямо на виду пограничной заставы я вижу ветхий столб: это столб пограничный, дальше — Персия. Пограничная застава не подаёт никаких признаков жизни — она вся мертвецки пьяна. Мой Максимов в топографии мест совершенно не разбирается и не подозревает, что мы одной ногой в Персии. Мы присаживаемся и завтракаем.
Позавтракав, я встаю; у нас по карабину, но патроны ещё всё у меня. Я говорю: «Аркадий Романович, это пограничный столб и это — Персия. Вы — как хотите, а я — в Персию, и навсегда оставляю социалистический рай — пусть светлое строительство коммунизма продолжается без меня». Максимов потерян: «Я же не могу обратно — меня же расстреляют за то, что я вас упустил». Я предлагаю; «Хотите, я вас возьму и довезу до Европы, но предупреждаю, что с этого момента на вас будет такая же охота, как и на меня». Максимов считает, что у него нет другого выхода — он со мной в Персию.
Мы приходим в деревню и пытаемся найти местные власти. Наконец это нам удаётся. Власти заявляют, что случай далеко превышает их компетенцию и отправляют гонца в административный центр, который находится в двадцати километрах. Гонец возвращается поздно вечером — мы должны ехать в этот центр. Но местные власти решительно отказываются организовать нашу поездку ночью, и нам приходится ночевать в Лютфабаде.
Тем временем информаторы Советов переходят границу и пытаются известить пограничную заставу о нашем бегстве через границу. Но застава вся абсолютно пьяна и до утра 2 января никого известить не удаётся. А утром 2 января мы уже выехали в центр дистрикта и скоро туда прибыли. Не подлежит никакому сомнению, что, если бы это не было 1 января и встреча Нового года, в первую же ночь советский вооружённый отряд перешёл бы границу, схватил бы нас и доставил обратно. Этим бы моя жизненная карьера и закончилась.
В центре дистрикта меня ждёт новый необыкновенный шанс. Это — начальник дистрикта, Пасбан. В отличие от всей остальной местной персидской администрации, трусливой, ленивой, подкупной и ко всему равнодушной, это человек умный, волевой и решительный. Оказывается, он прошёл немецкую школу во время мировой войны.
Он должен нас отправить в столицу провинции (Хорасана) — в Мешед. Он мне объясняет, что между нами и Мешедом горы в 3000 метров высотой. Колёсная дорога только одна; она идёт в обход гор, приближаясь к Ашхабаду, и против Ашхабада проходит сквозь горы по глубокому ущелью и перевал через город Кучан, и затем идёт налево к Мешеду. Послать вас по колёсной дороге в Мешед, значит послать вас на верную смерть: с сегодняшнего дня будет дежурить отряд чекистов с автомобилем, который вас схватит и вывезет в Советскую Россию. Единственный ваш шанс — идти напрямик через горы. Здесь нигде дороги нет. Есть тропинки, по которым летом жители иногда идут через горы. Сейчас зима, всё занесено глубоким снегом. Но вы должны попробовать. Большевики в горы пойти не рискнут. Я вам дам проводников и горных лошадок. Не питайте никакого доверия к проводникам; питайте полное и неограниченное доверие к горным лошадкам — они найдут дорогу.
Снаряжается караван, мы начинаем подъём в горы.
Странствование через горы, снега, обвалы, провалы и кручи продолжается четыре дня. Двадцать раз мы обязаны жизнью маленьким умным лохматым горным лошадкам, которые карабкаются, как кошки по невероятным обрывам, вдруг скользят по краю кручи и сразу падают на живот, расставив все четыре лапы во все стороны, и этим удерживаясь от падения вниз по крутому склону. Вконец измученные, мы спускаемся наконец на пятый день в долину Мешеда и уже в его предместьях выходим на автомобильную дорогу. Здесь циркулирует грузовик на правах автобуса. Мы попадаем в него вовремя, занимаем задние места, сейчас же за нами в автобус садятся два чекиста, но они вынуждены занять места перед нами. Они, вероятно, полагают, что мы вооружены и ничего себе не позволяют. Мы доезжаем до Мешеда, и автобус довозит нас почему-то до гостиницы. Нам объясняют, что это — единственный отель европейского типа в городе; туземцы останавливаются в караван-сараях. Мы очень устали и мечтаем о хорошей кровати. Перед сном в ресторане отеля пробуем выпить кофе. Когда кофе подан и мой спутник уже готов его пить, я останавливаю его: от кофе идёт сильный запах горького миндаля — это запах цианистого калия. От кофе мы отказываемся и подымаемся в нашу комнату. Директор отеля, армянин Колтухчев, объясняет нам, что свободна только одна комната, в которую он нас и ведёт. У неё почему-то нет ни замка, ни задвижки — они «в починке»; я вижу свободные комнаты, но Колтухчев говорит, что они задержаны клиентами. Мы наскоро баррикадируем дверь в нашей незакрывающейся комнате при помощи стульев и с наслаждением растягиваемся на настоящих кроватях.
Сон наш длится недолго. Нас будит сильный стук в дверь. «Полиция». Мы протестуем, но нас доставляют в центральную полицию города («назмие»), объясняя нам, что это для нашей же пользы. Начальник полиции, жёсткий и сухой службист, по-русски не говорит. Он нас водворяет в своём кабинете и исчезает. Его помощник, чрезвычайно симпатичный перс, учился в России и хорошо говорит по-русски. От него мы наконец узнаём, в чём дело. Оказывается, с нашим приездом в Мешед началась необычайная суматоха во всех советских организациях. Информаторы полиции, следящие за советчиками, видели, как советский военный агент Пашаев, встретясь с советским агентом Колтухчевым (директором нашей гостиницы), передал ему револьвер и ещё что-то (очевидно, яд). Полиция, сообразив в чём дело, устроила засаду под нашей дверью. Ночью Колтухчев подымался с револьвером, чтобы нас ухлопать (вслед за чем его обещали сейчас же вывезти в советскую Россию), но под нашей дверью его арестовали, а нас перевезли в полицию.
На другое утро меня принимает губернатор Хорасана. Это — старый, хитрый и флегматичный перс. Он смотрит на меня с любопытством, но говорит мало. По-русски он не говорит, и мы объясняемся через переводчика. Я говорю переводчику: «Скажите, пожалуйста, господину губернатору, что Персия, как всякая цивилизованная страна, конечно, предоставляет право убежища политическим эмигрантам…» Вместо того, чтобы переводить, переводчик меня спрашивает: «А кто вам сказал, что Персия — цивилизованная страна?» Я говорю: «Кто сказал, это неважно, а вы переводите так, как я говорю». Он чешет за ухом: «Дело в том, что губернатор может подумать, что вы над ним насмехаетесь». — «А вы всё ж таки переводите, как я сказал».
Губернатор, выслушав меня, отвечает мне, что вопрос обо мне он решить не может, что этот вопрос должно решать правительство, что он отправит правительству подробное донесение, а пока будут приняты все меры по моей безопасности, и что мне надо ждать ответа из Тегерана.
Мы окончательно поселяемся в кабинете начальника полиции. Полиция имеет вид средневековой квадратной крепости с одним только входом. Помощник начальника полиции показывает мне на племя диких курдских всадников, расположившихся лагерем на площади перед полицией. Племя это нанято большевиками; задача его — при моём выходе из полиции налететь, зарубить и ускакать. Но полиция это хорошо понимает; и вообще-то я из полиции почти что не выхожу, а если выхожу, то под сильной охраной.
Переговоры с Тегераном сильно затягиваются. Мой помощник начальника полиции держит меня в курсе дела. Затягиваются, собственно, переговоры между Тегераном и Москвой, которая требует моей выдачи.
Все последние годы между Персией и СССР были всегда три-четыре спорных вопроса, по которым ни одна сторона не уступала, настаивая на своём праве. Это были вопросы о рыбных промыслах в пограничной зоне на Каспийском море (много икры), о нефтяных промыслах, и в особенности о линии границы, которая определяла, кому принадлежит очень богатый нефтью пограничный район. За мою выдачу Сталин соглашается уступить персам по всем этим спорным вопросам, и, кажется, персидское правительство склоняется к тому, чтобы меня выдать. Мой милый перс сообщает мне об этом с глубоким прискорбием.
В то же время параллельно переговорам правительства идёт собственная работа ГПУ. 2 января наконец проснувшаяся застава доложила Ашхабаду о моём бегстве. Заработал телефон с Москвой, Ягода, видимо проявил необычайную энергию, Сталин приказал меня убить или доставить в Россию во что бы то ни стало. В Персию был послан отряд, который ждал меня по дороге в Кучан, но так и не дождался. На аэроплане из Тегерана в Мешед прилетает резидент ГПУ в Персии Агабеков, и ему сразу же переводятся большие средства на организацию моего убийства. Агабеков энергично берётся за работу. Подготовка идёт по разным линиям, и успешно (обо всём этом в 1931 году в своей книге расскажет сам Агабеков). И когда всё готово, вдруг Агабеков получает приказ из Москвы — всё остановить. Агабеков не понимает, почему, когда всё подготовлено. Он очень обескуражен. Он не знает, что Москва получила заверения о моей выдаче, переданные по линии, о которой он не догадывается.