Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Семья Резо - Зеленый храм

ModernLib.Net / Проза / Базен Эрве / Зеленый храм - Чтение (стр. 8)
Автор: Базен Эрве
Жанр: Проза
Серия: Семья Резо

 

 


Уже три недели. На последнем ноябрьском совете я должен был осадить очень агрессивного Вилоржея, считающего, что теперь становится затруднительным отказать в иске больнице, имея имя и адрес. Пытаясь взбудоражить моих коллег денежной проблемой, он дошел до того, что заявил:

— Ав случае переписи населения? А в случае пересмотра выборных листов?.. Мы окажемся в ложном положении.

— Вы оспариваете решение правосудия, мосье мэр? Этот аргумент, как и обращение на «вы», сбили его с

толку. Но на совете в субботу девятого ноября, сразу после полудня, в ходе горячей дискуссии о том, где сперва надо вычистить канавы — на той или другой сельской дороге, фермер Берто, весьма заитересованный в том, чтобы они начали с четвертой секции (то есть его), выложил на стол «Л'Уэст репюбликэн»:

— Это правда, мосье директор?.. «Неизвестный в Лагрэри, которого не видели вот уже две недели, отказывается от пятидесяти тысяч франков, предложенных ему еженедельником за то, чтобы он поделился своими впечатлениями об одиночестве».

В отчаянии от того, что об этом узнали, я не смог не согласиться.

— Жаль, — сказал помощник мэра Бье. — Он мог оплатить долги.

Я рассердился:

— Прежде всего у него нет долгов. Его подстрелили в этих краях, пусть виновные и платят. И потом, будем серьезны: надо быть совершенно безмозглыми, чтобы подумать, будто этот парень способен продать свою тайну. Ничего не говорить, не раскрывать себя, ничего не иметь — вот и все его притязание.

— Дело нетрудное, — сказал Вилоржей.

— Так попробуй! Каждый из нас к этому приходит, но в основном когда уже мертв.

Довольный собою, я быстрым шагом отправился домой, — небо было холодное, солнце освещало лишь тротуар напротив, оставляя мою сторону в тени; и что же я увидел, когда пришел, через окно кухни? Бьюсь об заклад — не угадаете. На известковой стене пристройки, — целиком освещенной солнцем, — на глазах изумленного Леонара, мосье Тридцать, первым движением которого, когда мы его встретили на Болотище, было бросить в воду свои часы, рисовал солнечные часы. Пусть выбрасывают часы, предмет мудреный и ультрасовременный! Пусть забывают о времени, тут нет проблемы. Но чтобы показать, что он способен обойтись без старинных часов с маятником, стоявших в зале, как и без современных часов на батарейках, что висят на кухне, наш друг принялся воссоздавать циферблат без стрелок, такой же старый, как водяные или песочные часы, и, чтобы можно было свободно пользоваться обеими руками, он спокойно сел на табурет для мытья окон и пояснял Леонару:

— Если ты станешь в течение всего года отмечать, как падает тень от какого-нибудь дерева, ты в конце концов научишься определять час и время года. Но здесь все более точно. Дай-ка мне клещи, дружок.

Не то же ли самое делал я для детей в течение двадцати лет, рисуя на стене школы? Известно, что, зафиксировав гномон, надо наклонить его таким образом, чтобы он составил со стеной дополнительный угол местной широты. Так как мы живем на сорок восьмой параллели, угол равен для нас сорока двум градусам (девяносто минус сорок восемь). Остается только отклонить гномон в том же северном направлении, что и подвешенную к нему нитку с грузом, чтобы она была параллельна земной оси. Тень от него сможет изменяться в длину, не меняя направления. Так как эта работа, выше понимания Леонара, заканчивалась с помощью транспортира и всяких мелких инструментов, извлеченных по просьбе Леонара из моего железного ящика с двумя отделениями, изобретатель заметил меня и окликнул:

— Вы видели? Нам остается только дожидаться солнцестояния двадцать первого числа, чтобы отметить кистью часы, если будет ясная погода.

— Тем более что будут звонить часы на колокольне! — заметил я простодушно, закрывая окно.

Можно было с уверенностью сказать, что это мастер на все руки. Я уже видел, как он затачивал лопасть на мельничном жернове: не делая зазубрин и так, чтобs не было синевы. Я слышал, как он считал, а я в это время наполнял землею с вересковой пустоши противоизвестковый ров, чтобы посадить рододендрон: «Четырнадцать лопат на тачку, четырнадцать тачек на кубический метр», — словно он был мастером на стройке.

Но он не смог бы работать только руками, только головой. Поначалу меня ввела в заблуждение его осанка. Его манера держать себя и сейчас иногда ставит меня в тупик. Несгибаемый человек. Никогда не положит ногу на ногу. Сидя, он не скрещивает ступни.

— Он как накрахмаленный, — говорит Клер. Однако ему не чуждо чувство юмора: если даже

иногда он хочет заставить себя слушать, случается, что он попросту дурачится. За двадцать дней нельзя глубоко узнать человека, даже если он ваш сотрапезник. Но можно представить себе, чем он не является. Наш гость, хоть с виду и серьезный, не производит впечатления отчаявшегося. Присутствия духа он не потерял. Во всяком случае, у него нет амнезии, о которой говорила мадам Салуинэ. Широта его познаний, его удивительная музыкальная память свидетельствуют об обратном. Это не тот человек, что ищет себя, скорее он себя изобретает, после того как отказался от себя такого, каким был. Он умерен в еде, пьет только воду, ест салат без масла и уксуса, не притрагивается ни к пирожным, ни к другим сладостям. И не смотрится в зеркало, словно он решил не узнавать себя такого, каким был; когда он проходит мимо зеркала в передней, он отворачивается. Он не слишком велеречив. Но его молчание не отталкивает, а, наоборот, притягивает и, сознательно прерываемое, придает еще больше веса тому, что он говорит. В нем смирения не больше, чем тщеславия (по виду), и он, конечно, не страдает комплексом сфинкса, в чем его заподозрил хроникер из «Пуэн де вю». Он, по всему, лишен честолюбия, он не прикидывает, как лучше, и не заботится о завтрашнем дне; он сдержан, он неусыпно следит за собой, он, что правда, то правда, любит держаться в тени.

Я полагаю, любопытство быстро насыщается, поскольку его удовлетворяют, и предпочтительнее, чтобы наш друг стал человеком без имени нашей деревни, как Беррон — однорукий человек нашей деревни, а Мерендо — колченогий человек нашей деревни; а потому я попытался выводить нашего друга на улицу для коротких прогулок, имеющих целью его перевоспитание. Но мне пришлось от них отказаться. На улице, под взглядами соседей, его торс становился неподвижным, как у статуи, и ноги, неся на себе тяжесть всего тела, путались в тростях, — он только что не падал, а вот на дорожке скромной садовой аллейки он двигался совершенно свободно, как человек выздоравливающий.

Он не придает, — на это указывает все, — никакого значения собственности, если только речь не идет о самом насущном, и его участие к Леонару, свидетелями которого мы сейчас были, говорит о том, что для него большая радость сравняться с ребенком. Любопытный факт, штрих к его портрету: увидев, что течет кран в умывальнике, он сказал: «Не стоит из-за этого вызывать водопроводчика», — и починил кран сам, но постоянная работа, которая приносила бы доход, его не увлекает: Клер, переплетающей книги, он помогает лишь изредка. Несмотря на трудности передвижения, он ходит туда-сюда: чувствуется, что ему не хватает пространства, ему мешают перегородки, мебель, разные безделушки, ковры, покрывающие паркет, занавески на окнах, светильники на потолке. Он никогда не читает газет, но проявляет интерес к восьми полкам моей библиотеки, где половина книг — по ботанике и зоологии: так, я увидел однажды, как он читает книгу об эволюции моллюсков, американский труд, который, насколько мне известно, никогда не был переведен на французский, и, быть может, его вдохновляли в нем лишь превосходные иллюстрации.

Что касается телевизора, то он не нажимает никогда на его кнопки, не больше, во всяком случае, чем у приемника. Но иногда за час, до того как идти спать, — а время это меняется, — он усаживается вместе с нами перед телевизором. Он даже как-то реагирует. Так, третьего числа в зеленоватом полусумраке «Филипса» я отметил, что он позволил себе подобие аплодисментов, когда стали показывать приезд в Париж ходоков Ларзака; потом он начал хохотать: на маленьком экране появился Луис Эррера Кампинс, новый президент Венесуэлы. Он даже напевал как-то старую песенку времен папаши Лубе, я спросил у него, как она к нему пришла.

Президент важно

восседал на заду,

который раньше

пинал его отец…

Четвертого июля, слушая выступление парижского депутата партии «Объединение французского народа», который требовал открытия домов терпимости, он развеселился. Но он помрачнел, начал теребить бороду и в общем проявил живейший интерес к объявлению о приведении в действие плана розыска за неимением новостей от Алена Кола. Симпатия лесного пустынника распространялась, по всей видимости, на пустынника морского, но с оговоркой.

— Мореплавание в одиночку — это мне понятно, — прошептал он. — Но не состязание…

В другой раз — не помню уж ни в какой день, ни по какому каналу — его привлекли дебаты по поводу вивисекции. Он не переставал поднимать брови; у него это знак явного неодобрения, и в тот момент, когда одна ученая мучительница, выходя из помещения для подопытных животных, призналась, что, дабы не волноваться во время опыта, она вынуждена не индивидуализировать своих собак и не давать им кличек, а называть лишь по номерам, он вскричал:

— Ага!

Ничего конкретного. Что он хотел сказать? «Мне это известно: я Тридцатый у мадам Салуинэ»? Или наоборот: «Если я лишил себя имени, так это для того, чтобы никто не волновался там, откуда я пришел, из-за того, что я с собой сотворил»? Ответить на эти вопросы невозможно. Все, что я могу сказать, — это что другие его замечания, всегда быстрые, как бы нечаянно оброненные и тотчас же подавляемые, свидетельствуют то о полном неприятии, то о глубокой грусти, а то, наоборот, о животной жизненной силе, которая соседствует с горячностью сторонника жизни на природе.

Тут он удивителен. Каждое утро он босиком ходит по росе в саду, чтобы «обрести форму». Он ест яблоко через три дня после того, как погрузит в него два гвоздя: получается одновременно и слабительное и укрепляющее, причем естественное. Он избавил меня от головной боли, не прибегая к аспирину: заставил меня погрузить правую ногу в холодную воду, а левую — в теплую. Он считает, что металл, так же, как кипячение, убивает полезные свойства растений, и вечером он делал мне лекарственный настой в эмалированной кастрюле, не доводя его до полного кипения…

И вот еще: рядом с ним каждый из нас троих играет свою роль.

Моя — покровительство и размышление, определена четко и окупается, как я полагаю, дружбой, которой он отвечает на мою.

Роль Леонара, которого на улице осаждают, дабы узнать, что у нас происходит, заключается в том, чтобы не сообщать ничего, что могло бы поддержать недоброжелательство по отношению к гостю; вне себя от восторга, он скорее приукрасил бы легенду насчет сверхчеловека. Что касается Клер, — будем честны, — ее роль — обольщать, и вполне естественно, что, несмотря на свою сдержанность, несмотря на смущенные взгляды, в которых читается боязнь оскорбить меня, наш гость не нечувствителен к роли Клер. Теперь он вынужден довольствоваться лишь нашим маленьким, очень замкнутым кружком, но ведь прежде на пятнадцати тысячах гектаров его лес не кишел внемлющими ему нимфами, а значит, он получил некоторую компенсацию.

Вот как раз и Клер, — она только что ушла из мастерской и присоединилась к гномонисту, чтобы помочь ему спуститься со своего насеста. Это час упражнений: четыре раза в день скрипит гравий под их ногами, когда они идут от дома к реке и обратно. Клер и Лео идут по бокам, как верные стражи, и то удлиняют, то укорачивают свой шаг. Под дикой яблоней на полпути — передышка. Другая — на берегу. Там обычно упражнение усложняется: наш друг пытается постоять немного без палок или сделать несколько шагов с одной из них, в случае чего он может опереться на плечо, на которое падают длинные черные волосы, рассыпаясь по зимнему пуловеру из толстой гранатового цвета шерсти. На этот раз ничего подобного. Спорят. Кажется, даже ожесточенно.

Большая Верзу того гляди выйдет из берегов, и лодка оказывается выше берега. Лео тянет за якорь лодку и причаливает ее к колышку на берегу, так что хромоногий может ухватиться за эту вешку, нагнуться и устроиться на корме. Клер прыгает, Лео тоже прыгает, и они бедро к бедру усаживаются на скамье. А лодочник, которому больше нет нужды заниматься своими ногами, вдруг став нормальным, весь в бицепсах, отвязывает цепь, дает лодке проплыть пять метров по течению и, взявшись за весло, устанавливает его в уключину.

Да здравствует весло! Я честно пользуюсь им; впрочем, это единственный способ передвижения в несильном течении Верзу, в ее узких рукавах. Но я бы не смог так виртуозно, как он, вести лодку и особенно делать колесо, поворачиваясь раз десять на одном месте, мешая воду веслом, так что не брызнет вверх ни одна капля. Лодочник забавляется. Взмахом весла он поворачивает лодку направо, против течения, и направляется к острову, где живет мой двоюродный брат, водопроводчик-кровельщик Жан Сион, и его старая парализованная мать, Мелани, моя двоюродная тетка; они живут в доме, соединенном деревянным мостом со старой дорогой на южном берегу, вдоль которого тянется бечева для подтягивания судов. Ее, конечно, не касаются. Идут вдоль нее, потом разворачиваются и возвращаются другим фарватером, заставляя пассажиров нагибать головы под низкой аркой.

Но я спускаюсь и оказываюсь у причала прямо против нашего друга, а он, опершись на свои палки, скромно прерывает мои восторги и лишь коротко бросает непонятное объяснение:

— Дело привычки! Когда идешь по трясине, кормовое весло вернее, чем багор.

Какая трясина? С малой буквой или с большой, как Трясина Пуату или бретонская Трясина, чей покой, однако, не нарушают высокие блондины, которые любят заболоченные места в Шотландии или на Припяти?

XVII

Моя дочь и я поднялись давно. Я готовлю жаркое вместо нашего гостя, который, однако, сегодня дежурный, но кажется, об этом забыл.

Впрочем, у него нет точного расписания, и я сам просил его не применяться к нашему. Кроме того, вчера вечером мы легли поздно, далеко за полночь. После обзора новостей, из которого я удержал в памяти лишь заявление мосье Барра: «Корсиканской проблемы не существует», остальные программы тоже показались мне настолько жидкими — ни пения, ни охоты на индейцев, что я сел за пианино и попробовал сыграть «Белого дрозда» Эжена Дамарре, опус 161, в принципе требующего сопровождения флейты. Флейтист вскоре превзошел меня. На него, наверное, снизошла благодать. Он прекрасно владел своим дыханием, положение языка не мешало ни мягкости, ни бархатистости исполнения. Он дал нам любопытный сольный концерт, начавшийся, как заметила моя дочь, великолепным трюкачеством и завершившийся чем-то очень изящным. Короче, мы были довольны, но не покорены, как крысы Гамелона или кобры из восточных сказок, мы слушали одно за другим: «Платок Шоле» или «Мосье де Кергарьон» Ботреля, «Сонату рудокопа» Баха и «Намуну» Лало. Всего не перечислишь… Закончилось выступление «Межполюсным» Фюме — поэмой, обращенной к звездам. Наш разум и вдохновение артиста привели нас под очень черное, слегка морозное небо, утыканное неравномерно светящимися огоньками; когда видишь их на горизонте, невольно задаешься вопросом: звезды ли это или далекие лампочки, горящие, бодрствующие в домах, где пока еще не спят.

Это было частью наших, Годьонов, сладких фантазий, а мы любители как того, что происходит внизу, так и того, что происходит вверху: когда небесный купол чист, глубок и кишит этими неподвижными светлячками, каждый из которых — мир, я вооружаюсь морским биноклем, который обычно служит мне для того, чтобы высмотреть выпь на другом конце пруда, самолет в небе, а иногда в обзор попадает парочка влюбленных, занимающихся любовью в двух километрах отсюда гденибудь на откосе, на ложе из сломанных веток. Я могу перечислить по порядку арабские названия семи звезд Большой Медведицы как основных смертных грехов, которые надо было зазубривать на уроках катехизиса (причем «сладострастие» у меня связывалось со словом «сладость» и казалось принадлежностью людей зажиточных); вот эти звезды: Дубхе, Мерак, Федж, Мегрез, Алиот, Мизар, Бенетнаш… Это ни для чего не нужно? А может, как упражнение мнемотехники? Более того! Проведите мысленно линию вниз от Мизара. Различите ли вы там невооруженным глазом Алькор, другую светящуюся точку, которая для близоруких не существует? Если да, то вот вам и тест: вы можете похвастаться вашим абсолютным зрением.

И продолжали сыпаться имена: в этой игре я легко побиваю Клер, потому что я становлюсь дальнозорким и память моя — ничем не замутненная память учителя. Любому взгляду доступна Вега в созвездии Лиры — рекорд звездного свечения. Но гораздо меньше людей могут разглядеть белое пятно туманности Андромеды. Я, учитель, всегда возмущался тем, что два-три раза в год с учащимися не проводят ночного урока, ведь для них звезды — эти неподвижные светила, которые всегда на своем месте и существуют гораздо дольше, чем наши деревни, — стали бы родными. Но поскольку я тыкал пальцем в Орион, который в середине декабря поднимается выше других планет именно в полночь, а затем указал на красный Бетельгейзер и белый Ригель, мне дали понять, что я надоел: по земле постукивали палкой. Почти тотчас же в ночи раздался насмешливый голос:

— Эскимос называет себя вросшим в ночь, а слово Китай не имеет никакого смысла для тех, кого мы называем китайцами. Так вот, представляете, как в трехстах световых лет отсюда тамошние люди посмеялись бы, услыша эти земные названия.

— Надо знать, о чем речь, — сказала Клер, невидимая в тени и только ощущаемая благодаря своим духам.

На западе зажглась и тут же потухла, одновременно с ответом, падающая звезда:

— Хорошо, что музыка не нуждается в словах.

На этой полуправде он покинул нас и пошел ложиться. Общий язык, выражающий себя без слов, — это музыка, но ей нужны ноты, и, за редкими исключениями, вроде «Форели» или «Шмеля», чье подражательное звучание не оставляет никакого сомнения относительно сюжета, она также нуждается в заголовках, иногда таких же бессмысленных, как «Отрывок в форме груши» Сати. Между тем стрелка часов приближалась толчками к четверти, и я не удивился, услышав стук каблуков Клер.

— Боюсь, я его вывела из себя, — сказала она. — Желание узнать, о чем речь, для него, возможно, прозвучало как покушение на его инкогнито.

Я продолжаю начинять кусочками чеснока жаркое, которое Жийон, отчим Лео, обертывает ломтиками сала и крепко перевязывает.

Я позволяю себе немного рассердиться:

— Все было не всерьез, черт возьми! Нам еще предстоит попыхтеть, моя маленькая. Пойди взгляни всетаки: может, он нездоров.

Она не заставляет себя упрашивать. Как и в юности, Клер, вместо того чтобы выйти через дверь, открывает окно и спрыгивает в сад, старательно вскопанный, но с быстро затвердевшими комьями земли, чья жесткость не сказывается лишь на чемерице. Я обмазываю маслом жаркое, укладываю его на противень и засовываю в духовку. Но я вынужден оставить его: высовываюсь из окна. Клер уже возвращается из пристройки, дверь в которую она оставила открытой. Она задыхается, грудь ее вздымается под тканью кофточки, застегнутой на две пуговицы. Она останавливается под окном и, совершенно белая, кричит:

— Он уехал!

XVIII

Клер все еще стоит под окном; на ней легкая блуза, ей холодно, и она дрожит, глаза ее подняты ко мне, а я думаю.

Как бы то ни было, это не предательство: он предупредил меня, что, если он соберется в дорогу, он мне об этом не сообщит. Но мне не верится: он все еще калека, беспомощный, взятый под контроль, его легко узнать и легко схватить; у него ни малейшего шанса выкарабкаться одному в разгар зимы, и он это знает.

— Что он унес?

Я выпрыгнул в окно, десять шагов — и вот я уже в пристройке. Электрический обогреватель потушен. Кровать убрана в виде четырехугольника с тщательностью военных. В шкафу из некрашеного дерева на вешалке остался новый костюм, а на полках лежит белье, купленное нами. Конечно, нам могли это оставить, но в углу комнаты, на полу лежит битком набитый рюкзак, каким мы его увидели в колючем кустарнике и унесли его оттуда. И что особенно важно: в одном из четырех внешних карманов лежит бумажник.

— Он не уехал, он просто вышел.

Только тут я заметил лежавшую на столе туалетную салфетку, а на ней — колоду карт, кусок сажи, без сомнения вытащенной из камина в зале, три клочка бумаги с нумерацией, вырезанные из газеты так, что образовалась цифра 365, и деревянное сверло из коловорота. Все ясно! Как всегда боясь графологов, гость оставил нам послание в форме шарады.

— Я в лесу, — осторожно расшифровывает ошарашенная Клер и не знает, смеяться ей или тревожиться еще больше.

— А как, по-твоему, он смог туда отправиться? — спрашивает Клер ее отец.

Обмен взглядами. Полное взаимопонимание. Причина этого бегства, или вернее этой прогулки, не ясна. И ни ночью, ни днем никто, конечно, не видел нашего пансионера, отмеряющего километры с двумя палками в руках.

— Черт возьми! — говорит Клер. — Значит, в последнюю субботу он тренировался.

Нам ничего не оставалось, как спуститься к реке и констатировать, что на берегу одиноко торчит колышек, за который была привязана лодка. Из Большой Верзу можно попасть в Малую, водослив всех прудов. Тот, кто умеет пользоваться кормовым веслом, может продвинуться очень далеко: вверх — со скоростью пешехода, но обратно благодаря течению гораздо быстрее. Так как дни в середине декабря коротки, он, должно быть, вышел с зарей, окутанный фиолетовым туманом, собирающимся над водой, когда солнце еще не поднялось настолько высоко, чтобы его рассеять; и он, конечно, вернется под вечер, когда рыбаки будут разбирать свои удилища. У него есть девять часов на то, чтобы подышать свежим воздухом, доказать, что он свободен и может существовать без нас.

— Ты ведь не станешь поднимать на ноги жандармов? — спросила Клер.

— Если он не вернется вечером, придется к этому прибегнуть, только чтобы помочь ему в случае, если ему будет угрожать какая-нибудь опасность. Но не беспокойся: он не взял с собой одеяла, стало быть, не собирается проводить ночь в лодке.

— С ним никогда ничего точно не знаешь…

В ее тоне больше беспокойства, чем горечи, а вот во мне скорее больше горького чувства. Я по доброй воле связался с нашим дикарем, но бывают минуты, когда это становится хлопотным: если с ним что-нибудь случится, с кого будут спрашивать, как не с меня? Но не станем раньше времени тревожиться. Пока что займемся работой, наколем дров, настругаем щепы — так и согреемся и успокоимся.

— Горе одолеет — никто не согреет.

Клер одобрительно кивнула головой. Но разве не соседствует фруктовый сад с рекой, которую даже слабое прикосновение солнца покрывает амальгамой, передавая ей не только запах, но и цвет рыб? Из сада можно наблюдать за противоположным берегом, — видно метров триста берегового откоса, с севера окаймленного садами, как и наш, и там тоже есть места, отведенные для того, чтобы рыбачить, там есть понтоны, ялики, выкрашенные в зеленый цвет; а на юге пристроилась у скал ферма Гашу, чьи луга внизу засажены тополями. Деревья усеяны сотнями шаров омелы, похожи на выставку люстр, и на них, за неимением лучшего, обретаются худые черные дрозды, которые никогда оттуда не улетают. Рукав реки, по которому пройдет наша лодка, помечен — и заслонен от нас — островком, из-за которого в этом месте вода постоянно вихрится. На обратном пути нужно будет его избежать, взять немного в сторону — в более открытое место, образующее полукружие, тогда удастся проскользнуть, минуя поток, туда, где некогда скользили шаланды и их тянули за веревку медлительные першероны.

— Пускай сам выбирается!

Так мы говорим. Одеваемся потеплее, приносим необходимые железки, оттачиваем их. Если не считать времени, затраченного на обед, наскоро приготовленный, — глаза Клер все время обращены к окну, а ее маленькие сжатые зубы расправляются с мясом, и порой слышны концы фраз, вроде: «Если б я знала, я бы приготовила ему сандвичи», — мы в течение всего дня не покидаем сад, удаляя ненужные ветки, обрезая то, что выходит за пределы досягаемости ножниц для фруктов, устраняя червоточины, очищая раны маленьким ножом или замазывая их норвежской смолой. И то и дело поглядываем на часы.

— Папа, уже половина четвертого.

«Папа, ты не видишь, не идет ли кто?» Я вижу только речку, которая колышется под облачками, краснеющими из-за холодного, идущего на убыль солнца. Я смотрел в календарь: восход — в семь часов двадцать девять минут, заход — в пятнадцать часов пятьдесят две минуты; светло, погода хорошая, у нас в запасе есть еще полчаса сумерек. Говоря по правде, дочь моя, я вижу совсем не то, что ты думаешь. За то, что происходило четыре-пять раз вдали от меня и без меня, я не чувствовал себя ответственным так же, как и нынче вечером. Уже стемнело. Но надо еще привести в порядок «мари-луиз», дикарку, разросшуюся до умопомрачения: она неуправляема, и я должен ее подрезать и очистить от мха.

— Папа, уже пятнадцать минут пятого.

Кто это там, в конце бьефа, вода в котором больше не играет, под звездами, утыкавшими небо и светящимися между ветвями. Среди леса угольно-черных палок, — вот чем становится тополиная роща, — только что появилось черное пятно, сначала более длинное, нежели высокое, — лодка, которая, если на нее смотреть сбоку, кажется, стоит неподвижно, чтобы избежать болтанки, — но еще немного — и вот она уже более высокая, чем длинная, видимая в фас; она поднимается на волне и плывет в нашу сторону.

Чтобы не выглядеть так, будто ты специально его выслеживаешь, займемся пока всякими делами. То, что высохнет, что мы срезали, будет сожжено. Мы можем подобрать ветки, свалить их в кучу даже в полной, кромешной темноте. Если бы здесь был Лео, — но мы не видели его днем, — я бы задал ему задачку, дабы занять свои мозги, но бежит Клер; она ищет какую-нибудь емкость, вот она и послужит учеником:

— При дневной скорости пехоты, а именно: четыре километра в час, не включая передышек во время переходов при битве у Марны, сколько потребуется часов нашему гребцу, плывущему в одном и том же ритме на трех гектометрах, чтобы достичь колышка?

Клер пожимает плечами, но почти тотчас же отвечает:

— Семь с половиной минут.

Точно. И совершенное вранье, с точки зрения условия задачи: что касается ходьбы, мне следовало сослаться скорее на римские легионы, способные отмахать восемь лье за пять часов. Лодка идет гораздо быстрее, чем я ожидал. В ста метрах отсюда в доме, близком к берегу, вдруг зажглось электричество, и стало видно в смутно освещенном небольшом пятне на воде, падающем из окна, две фигуры неодинакового роста, которые снова погружаются в тьму; в это же время до нас доносится легкий всплеск и шум весла, которым нервно шлепают по воде.

— Четыре минуты, — сказала Клер, у которой светящиеся часы.

Лодка приближается, и идет она теперь своим ходом, тормозит у берега, задевая траву, так что лодочнику остается только ухватиться за колышек, на который он, чтобы плотнее прижаться к берегу, быстро накручивает десять витков цепи. Мы не успели даже помочь ему. Он подтянулся наверх с помощью одной руки, а в другой у него были его палки. Он предупреждает:

— Не приближайтесь, собака знает только меня. Еще не совсем темно, и мы узнаем собаку, она сидит

неподвижно на решетчатом настиле в глубине лодки и рычит. Я подумал: это слишком, мы заняты только им, он уже донял нас, он злоупотребляет участием, которое мы к нему проявили. Этот слабый всплеск мятежности вызвал яркую вспышку. От этого мужчины исходит сила, уверенность, возможно, бессознательное стремление поставить вас перед фактом: принимайте меня таким как есть. Мы приняли. Мы продолжаем. Я слышу, как и на берегу Болотища, то же кляцанье: собака быстро выпрыгивает, встает у ноги своего друга, а тот направляется к дому и поясняет вполголоса:

— Идите следом за мной в пяти метрах, пожалуйста, я очень прошу вас извинить меня за доставленное беспокойство. Но два месяца отсутствия — это слишком долго, я не мог рисковать: меня бы забыли, а собака очень дорога мне…

Клер повисла у меня на руке… Ну да, ну да, доброму делу поперек не становись. За нашими спинами уже сгущалась ночь, а на улице, где группками стояли дома, на желтоватом фоне коммунального освещения она блекла. Она пахнет кошкой, — действительно, две фосфоресцирующие точки преследуют две другие на крыше.

— К счастью, у меня был свисток! — продолжает наш друг. — А так бы я ни за что не нашел это животное. Собака часто лежит в старой норе барсука возле реки… Я, конечно, не собираюсь держать ее здесь; я хотел только, чтобы она знала, где я.

Собака как будто поняла его и, забежав вперед, стала нюхать пристройки. Потом вернулась и, опустив нос к земле, несколько раз обежала дом. Затем мы увидели, как во дворике нашего дома она обнюхивает решетчатую калитку, освещенную ближайшим к нам фонарем и отбрасывающую зубчатые тени. Ее хозяин, — он ненавидит это слово, но так оно и есть на самом деле, — уселся на ступеньке крыльца; он тихонько посвистывает, повторяя всего лишь три ноты; точнее он пришепетывает, как птицелов, когда приманивает птиц. Собака, в чьей памяти не запечатлелась материнская ласка и которая мне кажется очень гордой, чтобы требовать ее, подходит и сначала ведет себя весьма сдержанно, но вот она позволила погладить ей голову, рука человека настойчива, указательный палец поскребывает ее шерсть. Это ей знакомо. Но рука тянется к единственному уху и трет его с обратной стороны, приближается к хвосту, к его концу; она скользит по животу, массирует с внутренней стороны правую заднюю лапу, над щиколоткой, возле большой берцовой кости; спустя минуту она проделывает то же и с левой задней лапой… Сомнений нет. Речь идет о применении метода доктора Даля: успокоение путем нажатия пальцами, — я вспомнил, что некий юморист назвал его «в общем эффективным, но как им воспользоваться, когда на вас бросается большой сторожевой пес». А наша собака — слишком дика, чтобы лизать, постанывать от удовольствия, перевернуться на спину, как это делало бы большинство собак. Она помахивает самым кончиком хвоста; она тщательно обнюхивает брюки своего покровителя, который наконец поднимается и ковыляет к дверце, открывает ее, хлопает в ладоши.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13