1
А теперь за работу, рычаги! Оглядываться незачем. Девушке, тем более девушке-инвалиду, всегда уступят дорогу. Я поворачиваю. Я поворачиваю, проехав мост Шарантон. Я наклоняюсь, как прежде при езде на велосипеде, и делаю крутой поворот, который выносит меня прямо на набережную Альфор. Источник неиссякаемого гула — решетка шлюза — погружает в реку все свои пятьдесят шесть ржавых прутьев. Я говорю пятьдесят шесть не наобум: девчонкой я пересчитывала их каждую неделю. Мощный каскад воды, низвергаясь, разделяется на потоки, похожие на борозды земли, выходящие из-под длинного ряда лемехов американского плуга, и гонит по течению белую пену. А на верхнем плесе славная медлительная старушка Марна матово поблескивает, покрытая листьями кувшинок и тенями облаков, которые делают сентябрьские реки похожими на пятнистую амальгаму гостиничных зеркал.
Набережная почти безлюдна. Только разбросанная по ней замасленная бумага да скомканные газеты напоминают, что накануне, как и каждое воскресенье, здесь прогуливались толпы машинисток, которых счетоводы вели под руку в ресторанчики, к лодкам или в кусты на островах. По шоссе метров на сто впереди никого нет, если не считать двух велосипедистов, беспечно выписывающих зигзаги на своих дюралевых машинах с гоночным рулем и шинами-однотрубками — такие модели в почете у парней из пригорода. Они едут не спеша, выпрямившись в седле, одна рука на руле, вторая красноречиво, с увлечением комментирует последний матч регби.
Раздраженная их медлительностью, я прибавляю ходу, нагоняю их и даю пронзительный сигнал — повелительный гудок, не вызывающий и тени сомнения, что за ними едет автомашина. Они испуганно хватаются за руль двумя руками и шарахаются к тротуару. Но, увидев девушку, которая удобно сидит в коляске и обгоняет их с самой невинной миной, старший наклоняется к рулю и изо всех сил жмет на никелированные педали. Я слышу, как он бормочет сквозь зубы:
— Чертова параличка!
Бешено замелькав пятками, он по выбоинам вырывается вперед, в то время как его одноклубник оторопело меня рассматривает. Жалея об отсутствии вспомогательного мотора, я налегаю на рычаги. Я сижу так прямо, грудь под белым платьем подпрыгивает так задорно, у меня так порозовели щеки, а аккуратно скрещенные голые ноги (перед выездом я старательно их уложила) так похожи на здоровые, что мальчишка воображает, будто это розыгрыш.
— Все ясно! — кричит он. — Разъезжаем в коляске папы-инвалида.
Он тоже уносится вперед, ритмично раскачиваясь, подняв зад и опустив, как форштевень, нос. Оставим его без ответа. Не удостоим даже взглядом его фуфайку с названием команды. К тому же я запыхалась и придется замедлить ход. Только замедлить — я не остановлюсь ни за что на свете: я еще так глупа, что верю в “злую волю” своих мышц и улыбаюсь, когда мне этого вовсе не хочется. Вот и сейчас я должна улыбнуться. Правой половиной лица. Это уговор с самой собой, своего рода ритуал. По тем же соображениям другая половина лица не должна улыбаться. Улыбнемся и проведем языком по потрескавшимся губам с фиолетовым оттенком или, как уверяет Матильда, цвета перезрелой малины. А теперь пусть язык вернется в рот и продолжает бодро шевелиться там, посылая сквозь зубы предписанный в таких случаях припев: “Ты не плачь, Мари, та-та-та… Не грусти, та-та-та, та-та-та…” Очень скоро я умолкаю, потому что сейчас мне придется проехать мимо того, прежнего дома, мимо дома маленькой Констанции Орглез, у которой были родители и ноги. Однако я его не вижу, я отворачиваюсь; я только знаю, что он стоит здесь, и могу, не глядя, указать его местоположение с точностью до десяти сантиметров. Нет, нет, будем напевать. Даже петь почти в полный голос. Зачем мне надо бахвалиться, зачем надо, чтобы фальшивые ноты сменились таким обрывком фразы:
— Эти голубчики были бы потрясены, увидев через пять минут…
Ведь на деле мне потребуется добрых двадцать минут, чтобы добраться до того места, где я собираюсь “потрясать”. Скажем точнее: где я собираюсь потрясти самое себя, ибо я выбрала это местечко под крутым берегом реки именно для того, чтобы избежать вопросов, любопытных взглядов и, главное, постороннего вмешательства. Какой бассейн, спрашиваю я вас, предоставил бы калеке возможность попытать счастья в прыжках с трамплина? Какой учитель плавания смог бы понять мотивы ее поступков, скрытые, как ядрышко миндаля, и такие же горькие? Как ему объяснить, что речь здесь идет вовсе не об интересном случае помешательства, не о дурацком рекорде, не о способе самоубийства, а просто-напросто о рискованной попытке самоутверждения, о чем-то среднем между купанием в водах Лурда [1] и купанием Ахилла [2]
“Тю-тю-тю…” Теперь я насвистываю. Чуть слышно. И медленнее двигаю рычаги. Мне почему-то кажется, что, если я буду чересчур энергично работать ими, это вызовет подозрение у прохожих; правда, они встречаются все реже и реже, а когда я спущусь по ступенькам за парапет, им и вовсе не будет меня видно. Да, спущусь по ступенькам. Чтобы плюхнуться в реку. В реку. В то, что называется рекой, то есть в бездонную пропасть. Это экстравагантно, это смешно. Не важно, что это может показаться экстравагантным. Хуже, если будет выглядеть смешно.. Но что поделаешь, ведь выполнить это необходимо! Не в моих правилах сдаваться в последний момент, отступать от своих решений, хороши они или нет. А это решение я обдумываю уже не одну неделю. И случай слишком удобен. Не так-то легко обмануть ревностную заботливость Матильды, которая покидает свою пишущую машинку только раз в месяц, когда отправляется за новым запасом копирки и восковки. Еще труднее ускользнуть от горе-художника, надоеды Миландра с его обескураживающей нежностью.
Этот Миландр… На всякий случай оглянемся по сторонам… Поскольку он мой дальний родственник и друг детства, поскольку он влюблен в мои шестнадцать лет и в мои ноги, которых у меня уже нет, Миландр считает, что у него есть на меня какие-то права. Я никогда не могу быть уверенной, что мне удастся обмануть его интуицию, уйти от его терпеливого, пассивного надзора. Он, словно одуванчик, внезапно вырастает между плитами мостовой, неожиданно высовывает свою круглую голову с растрепанными на ветру волосами. Однако на этот раз Миландр, кажется, достаточно далеко. Набережная Альфор, улица де Мулэн уже позади. Вот и “Русалка”. Не стоит вспоминать, что я была одной из ее лучших пловчих. Вот остров Шарантонно, тянущийся параллельно проспекту Фоша. Под сводами тоннеля ни души. На проволоке между платанами сушатся длинная ночная сорочка и три пары розовых штанишек, аккуратно закрепленных прищепками. Мутная вода кажется неподвижной — гладкая поверхность с клеймами кувшинок. На противоположном берегу по-военному выстроились купальные кабины. Окружающая обстановка не вдохновляет на героические подвиги. Только чистое, чуть голубоватое небо без голубей и ласточек, но залитое солнцем, еще может удовлетворить моим вкусам. Вот это небо! Запрокинем голову, поднимем глаза, как поднимают на кораблях флаги, — пусть их взгляд плывет высоко-высоко, от одного оттенка синевы к другому.
Коляска все катится вперед по той части бечевника, которая называется авеню Жоффр. Справа наконец потянулись виллы. Слева все реже попадаются клубы пловцов и искусственные пляжи. Мне очень подошел бы бассейн, предназначенный для ASA [3] , но слишком уж он открыт для взоров тех, кто идет по длинным мосткам. Маленькая пристань Элан тоже безлюдна. Но о ней не может быть и речи: именно тут качается красная лодка спасательной станции. Вот где можно было бы отличиться! Нет, надо отъехать немного подальше, туда, где возле острова Корбо Марна перестает быть благоустроенной, контролируемой рекой, доступной любому начинающему пловцу, туда, где она предоставлена преимущественно рыбам — если верить заклинаниям муниципальных властей. Вот первое из них, широко намалеванное черной краской по парапету: “Купаться запрещено”.
Стоп! Сделаем разворот, чтобы расположиться метрах в двадцати — тридцати от выбранного места. Это излишняя предосторожность, но расстояние, которое надо преодолеть, придает интерес делу. Вот хорошее дополнительное упражнение для разминки. В конце концов я парализована только наполовину. Я давно уже опять хожу, опираясь на палки, не такие отвратительные, как костыли (поэтому правильнее было бы назвать их тростями). Но я все еще не избавилась от этого вихляния тазом, от этой неуверенной походки и дрожания ног — от всего того, что делает прогулку калеки таким жалким зрелищем. Главная же трудность заключается в более сложных маневрах, в том, чтобы переходить из сидячего положения в стоячее и обратно, не теряя равновесия, без судорожных движений, совершенно естественно, так, будто ты мало чем отличаешься от других молоденьких девушек и, как они, щедро расходуешь свою гибкость. А как приходится нам экономить энергию, как точно нужно рассчитать силу тяжести, чтобы им подражать! Точнее говоря: чтобы их передразнивать. У каждого уважающего себя паралитика есть свой ассортимент ловких приемов, и главное удовольствие для него — обогащать этот ассортимент, совершенствовать свою методику. Его наметанный глаз размечает этапы пути вехами, изучает их, как чертеж, отыскивает малейшую опору и находит наиболее изящный — иначе говоря, наименее заметный способ воспользоваться ею.
Пройти вдоль перил будет детской забавой. Можно обойтись и одной палкой. Нужно только положить руку на ограду. А еще лучше — наигрывать кончиками пальцев по камню, словно по клавишам рояля. Сначала, как обычно, проделаем этот путь глазами. Восемнадцать отметок глазом, восемнадцать тактов — это восемнадцать шагов. Добравшись до лесенки, я спрячу палку в углу. Потом, сидя, сползу с одной ступеньки на другую. Это погружение в воду способом окунания. А ведь уже в восемь лет я бросалась в воду с высокого трамплина! В сущности, будь я по-настоящему смелой, мне следовало бы воспроизвести прыжок в группировке, потому что при этом держишь ноги руками.
* * *
“Папа, а у корабликов, которые ходят по воде, есть ноги?..” Pedes habent et non ambulant [4] . “Ты не плачь, Мари!..” Что за странная мешанина! По правде говоря, смысл слов не так уж важен. Просто нужно себя подбодрить. Просто нужен марш. Кроме того, разве плохо, если серьезное решение мы выполняем играючи? Я уже стою у края набережной. Кончик палки оставляет в песке воронки на равном расстоянии одна от другой. Указательный, средний и безымянный пальцы, скользя по каменным перилам, ощущают их шероховатость. В сущности, безымянный палец не нужен. Средний тоже. Достаточно одного указательного. И даже ногтя этого указательного, который царапает песчаник. Мой девятнадцатый шаг (девятнадцать, а не восемнадцать из-за ошибки в расчете… Стыдись, Констанция, стыдись!… мой девятнадцатый шаг приводит меня к верхней ступеньке лестницы, восьмую ступеньку которой омывает Марна. Я опускаюсь на первую несколько тяжеловато, потому что слишком рано оставила палку. Другая мелкая неприятность — я забыла полотенце. Забыла я, оказывается, и свою купальную шапочку. Но все это не так уж и важно. Спускайся ступенька за ступенькой, продолжая напевать, притворяясь, будто тебе весело, так, словно ты играешь с малышом: “Поехали… поехали… поехали… упа-а-али!” Теперь я могу дотянуться до воды рукой. Я погружаю в нее палец, два, потом всю кисть. Но странное дело — я это замечала уже раньше, когда умывалась, — моя рука не имеет своего мнения, не может сказать мне, тепла вода или холодна. Я снимаю сандалии, и мои ноги, более чувствительные, находят ее приятной. Впрочем, приятная она или неприятная — дела не меняет, моя дорогая! Даже если бы пришлось сломать лед, чтобы бросить тебя в воду, я тебе его сломала бы, будь уверена! Ну! Раз, два, три, четыре, пять… расстегивайтесь, пуговки! Я снимаю свое застегивающееся спереди пляжное платье, извиваясь, как сбрасывающий шкурку уж. И впервые за многие годы оказываюсь в купальном костюме.
В купальном костюме. Мой купальный костюм! Мои лифчик и трусики! Да, мне было девятнадцать лет, когда мама пустилась на поиски четырех клубков дешевой шерсти и отдала за них кило сливочного масла. Сливочного масла с фермы в Нормандии, принадлежавшей моим двоюродным братьям. С той самой фермы, где позднее была уничтожена вся семья Орглез. Все мои родственники. Вся наша семья, за исключением тети Матильды и этой!..
Этой… То есть меня. Прелестная развалина! Прелестная девушка с жиденькой грудью, плоскими бедрами и ногами из папье-маше! Взгляните-ка на эти пальцы на ногах, которые когда-то шевелились, двигались, жили, а теперь похожи на выложенные в ряд камешки. Я приподнимаюсь на руках, спускаюсь еще ниже, сажусь на ступеньку, которая уже покрыта водой. Вода, доходящая и, мне до пупка, кажется густой и грязной. Она пахнет водорослями, тиной и угрями. Она бормочет: “Ты боишься, девочка моя. Ты пытаешься выдать свой страх за печаль. Но ты боишься…” Неправда, мне не страшно. Я только не желаю оказаться в идиотском положении. Или, что еще того хуже, совершить кощунство. Нет ли в этой бесполезной акробатике чего-то эгоистического, вызывающего по отношению к непоправимой неподвижности наших мертвых? Папа, мама, Марсель… Что подумали бы они, все трое?
“Они подумали бы, что ты делаешь честь нашей семье!” Нет, я не хочу быть и не буду обычной калекой, такой же, как другие. Пусть моя гордыня подстегивает слабеющие силы! Ей нужен этот реванш, это испытание. Мой жалкий купальный костюм из неполноценной шерсти, пропахший нафталином, — это только лишний аргумент. Сегодня я сама неполноценная. Я убеждаю себя наивно и торжественно. Вулкан, Кутон, Талейран, Коринна [5] . Особенно Коринна — ведь она была женщиной… Вдохновите меня, великие калеки! Я помню громадный заголовок в траурной рамке: “Умер Франклин Делано Рузвельт!” Помню посвященный ему некролог и то место, которое читала, перечитывала и до сих пор помню наизусть: “Пораженный детским параличом, Рузвельт не сдался. Силой воли этот спортсмен добился того, что мог стоять и ходить почти как здоровый человек, незаметно опираясь на руку Элеоноры. Иногда он просил, чтобы его проводили к бассейну, и, плавая при помощи одних рук, занимал свое место в команде при игре в водное поло…” Занимал свое место, слышишь, Констанция?
Бултых! Я займу свое.
* * *
Благоразумие предписывало мне и дальше спускаться в воду ступенька за ступенькой и попробовать поплыть брассом, еще не оторвавшись от лестницы. Благоразумие… Как будто речь идет о благоразумии!
Погрузившись с головой в Марну, я барахтаюсь, захлебываюсь, выпускаю длинную цепочку пузырей. Я инстинктивно скомандовала своим ногам двойной толчок — энергичный “удар хвостом русалки”, который выбрасывает ныряльщиков на поверхность. Однако ноги не могут меня послушаться. Они лишь кое-как изобразили вялое дрыганье лягушечьих лапок. Но мои руки спасут положение. Я выныриваю, перевожу дух, фыркаю и отплевываюсь. Я даже дерзаю из бравады, понапрасну растрачивая кислород, снова запеть: “Ты не плачь, Мари…”
Но координировать движения мне никак не удается. Тщетные усилия. Как человек, потерявший на войне зрение, пытается видеть, обращаясь к воспоминаниям, так и я плыву, вспоминая движение за движением. Ну и вспенила же я воду! С берега, наверное, это выглядит как отчаянное барахтанье начинающего пловца. И кто поверит, что было время, когда эта смешная русалка оставляла позади своих одноклубниц? Приходится неподвижно лежать на спине. При таких ляжках, которые ни на что не годны, мне, как дохлой рыбе, остается только плыть по течению до тех пор, пока я не придумаю более изящного выхода из положения. У каждого животного своя манера плавать, а я стала другим животным, из породы безногих. У водяных ужей, которые так ловко плавают, тоже нет ног: надо попробовать подражать их извивам. Можно, пожалуй, держать ноги вместе, прижатыми одна к другой, и двигать бедрами, превратив всю нижнюю часть тела в кормовое весло…
— Орглез! Ты что, спятила?
Одна неприятная неожиданность за другой. Несмотря на то, что мои мокрые волосы облепили голову, как водоросли, несмотря на бульканье и гул в ушах, я хорошо расслышала этот оклик. Лежа поперек течения, спиной к высокому берегу реки, я еще не видела того кто мне помешал. Это не сосед по лестничной площадке, отвратительный папаша Роко, прозвавший меня Шалуньей. Тот бы крикнул своим надтреснутым голосом: “Давай, Шалунья, давай!” Это может быть только Миландр. Только у него такая несносная привычка звать меня по фамилии, как он звал своего однокашника Марселя. Только он обладает таким даром все делать некстати. Мой эксперимент и без того уже протекал не слишком удачно. В присутствии горе-художника он грозил провалиться окончательно. Ведь в конце концов у него есть глаза. Иметь глаза ему даже положено по профессии. Не могу же я демонстрировать перед ним свои ляжки, между которыми легко пройдет кулак. Сообщить ему об этом на словах — еще куда ни шло! Но оскорбить его взор — совсем другое дело. Нечего и думать плыть на спине у него на глазах. Я опускаю ноги, переворачиваюсь и кричу:
— Люк, я тебе тысячу раз говорила, что у меня есть имя!
— Ты спятила, — повторяет Миландр. — Спятила. Ведь тебе можно купаться только в горячей воде!
С этюдником на ремне через плечо, с поднятыми ветром волосами и перекошенным ртом, как у проповедника, рассказывающего о муках ада, сжимая руками перила, Люк дрожит в своей перепачканной куртке, которая очень идет к его лицу с веснушками вокруг глаз — за эти веснушки в коллеже его прозвали Филином. Но если уж говорить о птицах, то в настоящий момент он больше похож на курицу, высидевшую утенка. От тревоги и досады лоб его морщится, кулаки барабанят по перилам.
— Будь добра немедленно выйти из воды. Я не верю своим ушам, и тут же мне приходится не верить своим глазам. Миландр скатывается по лестнице и входит по колени в воду, пытаясь схватить меня за руку.
— Твои брюки!
Отплыв чуть-чуть подальше, я не без труда шлепаю руками по воде. Но три секунды спустя этот проклятый мальчишка заставляет меня кричать уже совсем другим голосом:
— Мой лифчик!
Дело в том, что Миландр, не то совершенно потеряв голову, не то решив сыграть на моей стыдливости, поднял брошенную мной палку и умудрился зацепить ею за бретельку моего лифчика. Он плохо рассчитал, если действительно на что-то рассчитывал: девушка способна пожертвовать своей стыдливостью во имя более высокой стыдливости — гордости. Вместо того чтобы дать себя загарпунить, я закидываю руку за спину и расстегиваю пуговицу. Люк вытаскивает смешной трофей — пустой лифчик, а я, вся красная, погружаюсь в воду по самый нос и старательно вспениваю ее перед собой. Впрочем, это излишняя мера предосторожности, так как смотреть тут почти не на что, а Миландр к тому же стыдливо отворачивается.
Но пора кончать. Я больше не могу. Поясница начинает ныть. Мне кажется, что у воды меняется температура, что она смешивается с водой какого-то бьющего со дна ледяного источника. Она стала к тому же более плотной, словно металлической, приобрела вязкость ртути и оказывает непривычное сопротивление моим рукам.
Я с трудом удерживаюсь на поверхности, тону и всплываю, задыхаюсь.
— Скорей, скорей, скорей! — повторяет Люк визгливым голосом, какого я у него еще не слышала.
— Оставь меня в покое!
Такой избыток гордости вполне заслуживает наказания. Я хлебнула первую порцию воды, потом вторую. Но это сильнее меня. Я продолжаю хорохориться и пытаюсь что-то сказать:
— Я… Я…
Третья порция воды. Несколько мгновений мне кажется, что я подвешена на пряди волос, которую покачивает легкая зыбь.
— …обойдусь без посторонней помощи! Последнее полосканье горла грязной водой. Собрав оставшиеся силы, я подплываю к лестнице, высовываю руку из Марны, за что-то хватаюсь. И отпускаю. Это что-то оказалось ногой Люка, а я не желаю прибегать к его помощи, как бы мала она ни была. К счастью, под этой ногой угол ступеньки, и я могу уцепиться за него, не позорясь.
— Уф!
Разумеется, возглас облегчения издала не я, а Люк, который тут же с неподдельным возмущением кричит:
— Ты без лифчика, Орглез! Хочешь носовой платок? — А поскольку я не отвечаю: — Как же ты умеешь изводить!
Знаю. Это мне Известно, мой милый, еще с той поры, Когда я была десятилетней девчонкой. “Как ты умеешь изводить!” Родители, брат, подруги твердили мне это Тысячу раз. Эта фраза стала лейтмотивом всех разговоров Матильды с тех пор, как она приняла меня в свой дом. Да, изводить других. Но, быть может, также изводить И себя. Ну, все! Конец, партия выиграна. Я натягиваю платье прямо на мокрое тело, приподнимаюсь, взбираюсь па следующую ступеньку, вытягиваю ноги и верчу бедрами, стараясь сбросить трусики, не слишком выставляя напоказ ляжки. Трусики съезжают, соскальзывают до лодыжек, повисают на левой ноге. Концом палки я отсылаю их в Марну, к другой части купального костюма, отныне бесполезного. Потом, дрожа от холода — поднялся ветер, а на мне нет ничего, кроме платья, — я надеваю сандалии и взбираюсь по лестнице, притворяясь, что не замечаю Люка, упрямо не желающего понять, что теперь он тоже мне не нужен.
— Я отвезу тебя в Сен-Морис, — тихо предлагает он. — Если хочешь. Но дома ни слова тете Матильде. Она просто заболеет, если узнает.
* * *
Так же, как по дороге сюда, я самостоятельно добираюсь до коляски, сажусь — увы, не слишком быстро! — и берусь за рычаг. Опережая жест Миландра, я уточняю:
— Чур не подталкивать, слышишь? В детстве я обожала вертеть ручку кофейной мельницы. Подумаешь, какой труд — промолоть три километра!
Я улыбаюсь во весь рот и более или менее выпрямляюсь. Более или менее, потому что у меня болит спина, и, главное, я не очень довольна собой. Я еду медленно, вдоль самого тротуара. Я не напеваю. Очарование исчезло, настроение упало. Есть чем гордиться — чемпионка паралитиков по плаванию брассом на дистанцию в полметра! Еще один смехотворный опыт. После всех прежних многочисленных “опытов”, которые, когда вспоминаешь о них потом, кажутся совершеннейшей ерундой. Вчера — а ну, тяни сильней! — это была попытка подняться по веревке с узлами. Тоже мне матрос! Позавчера одна моя знакомая решила просто так, для пробы, походить на руках. И эта моя знакомая основательно приложилась, угодив носом в таз с водой для посуды, оставленный Матильдой на полу. В самом деле, чего я хочу, что я пытаюсь доказать? Мне давным-давно известны пределы моих возможностей. Давным-давно я достаточно точно оценила оставшиеся в моем распоряжении средства. Разумеется, каждый человек волен давать себе определенные задания, проверяя собственные силы: это единственное, в чем преуспевают самоучки. Но от таких экспериментов, от одного только желания до чуда еще слишком далеко. А если бы на этот раз я потерпела неудачу? Если бы я глупейшим образом утонула, подарив сорок восемь кило фиолетового мяса лопастям турбин или затворам шлюза? Или еще того хуже: если бы меня подобрала красная спасательная лодка и мне пришлось бы давать какие-то немыслимые объяснения, прикинуться чокнутой? Я оборачиваюсь, бросаю взгляд на Миландра, который идет следом за мной — тихий, молчаливый, ограничиваясь тем, — вот хитрец! — что укорачивает шаги.
— Ты считаешь меня кретинкой, да?
Люк слегка приподнимает одно плечо и осторожно отвечает:
— Тебе скучно.
Я стискиваю зубы. Скука — какое унизительное оправдание! Скука! Как это слово и тот смысл, который он в него вкладывает, далеки от меня! Он приписывает мне свою болезнь. Он решительно ничего и ни в чем не смыслит, этот бедный Люк, заурядный во всем, кроме дружбы, но неумный даже и в дружбе. Попытаемся ему объяснить:
— Мне не скучно. Мне не хватает себя.
Мои руки отпускают рычаги. Кресло останавливается. Почему-то я считаю нужным повторить настойчиво, ожесточенно:
— Мне не хватает всего.
Сейчас мы впадаем в сентиментальность — совсем хорошо. Я смотрю на подбородок Люка, на этот желтый, длинный, заостренный подбородок с большими черными точками, похожий на куриную гузку. Подбородок чуть-чуть дрожит.
— Я несправедлива. Вы с тетей такие…
Тщетно я вытягиваю губы: нужное слово не приходит мне в голову.
— Преданные, — подсказывает Миландр. — Мы преданные люди. Беспредельно преданные вам, мадемуазель.
Выражение его лица, его тон многозначительны. И очень меня огорчают. Огорчают потому, что этот жалкий тип прав: я скверная девчонка. Но хуже всего то, что я не умею быть скверной до конца, что у Люка и у других всегда есть средства растрогать меня, и тогда я моргаю, притворяясь, что мои глаза совершенно сухи. Черт! Неужели я стану еще хлюпать носом? Послушайте, как дрожит мой голос, пока я издевательски говорю:
— Если мосье мне так предан, было бы весьма любезно с его стороны подтолкнуть коляску. Я выдохлась…
Так-то оно лучше! Люк протягивает руку и улыбается. Но рука у него вялая, а улыбка скоро гаснет. Кого обманет эта крошечная уступка? Люк знает — или чувствует, — что речь идет о милости. О самой унизительной милости: ее оказывает человек, сочувствующий вашему сочувствию, позволяющий оказать услугу, в которой он не нуждается.