Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Страсти по Максиму (Документальный роман о Горьком)

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Басинский Павел Валерьевич / Страсти по Максиму (Документальный роман о Горьком) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Басинский Павел Валерьевич
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Визит Сталина с членами Политбюро в два часа ночи к смертельно больному Горькому сложно понять нормальному человеку. Хорошо известно пристрастие Сталина к ночным коллективным посиделкам с выпивкой и обсуждением важных государственных проблем. Молотов и Ворошилов входили в ближайшее окружение Сталина. Может, в этот раз, 10 июня ночью, они решили изменить маршрут и заехать к Старику? Вино в доме есть. Подали же им шампанское в прошлый визит, дабы отметить чудесное воскрешение Горького. Почему бы еще раз не выпить шампанского с умирающим?

Согласно воспоминаниям Крючкова, третий – и последний – визит Сталина состоялся 12-го. Горький не спал. Однако врачи, как ни трепетали они перед «Хозяином», дали на разговор только десять минут. О чем они говорили? О книге Шторма про восстание Болотникова. Затем перешли к «положению французского крестьянства» (воспоминания Будберг). Получается, что 8 июня главной заботой генсека и вернувшегося с того света Горького были женщины-писательницы, а 12-го стали французские крестьяне.

Будберг утверждает, что 12 июня Горькому было плохо. То же подтверждается врачебными хрониками: «…значительная общая слабость, спутанность сознания, часто цианоз. <…> Сидит. Время от времени дремлет. <…> Около 1 ч. дня вырвало свернутым молоком. <…> Дремлет сидя. Отек нижних конечностей»…

Однако после посещения Сталина, как вспоминает Будберг, Горькому стало лучше. И доктора это подтверждают: «Сознание ясное <…> Пульс правильный».

Создается поразительное впечатление, будто приезды Сталина волшебно оживляли Горького. (Если на минуту забыть об ударных инъекциях камфары.) Горький словно не смеет умереть в присутствии Сталина. Это невероятно, но Будберг прямо скажет об этом пять дней спустя, после кончины писателя: «Умирал он, в сущности, 8-го, и если бы не посещение Сталина, вряд ли вернулся к жизни. Ощущение смерти было и 12-го». Именно в тот день Сталин приезжал в последний раз. После его посещения Горький проживет еще пять дней.

Семнадцать врачей бьются за жизнь государственно важного пациента. Но спасает его… мудрая беседа со Сталиным о женщинах-писательницах и французских пейзанах. Выходит, главный его врач – Сталин.

«Надумали болеть!»

«Максимушка» и «товарищи»

Что-то здесь настораживает. Как бы ни был Сталин грубоват в отношении ближайшего окружения, как бы ни любил посиделки за полночь, но тот кордебалет, который он организовал вокруг умиравшего Горького, либо вовсе выходит за рамки здравого смысла, либо требует какого-то иного истолкования.

«Были у Вас в два часа ночи. Пульс у Вас, говорят, отличный (82, больше, меньше). Нам запретили эскулапы зайти к Вам. Пришлось подчиниться. Привет от всех нас, большой привет. И.Сталин».

Эскулап в римской мифологии – бог врачевания. Соответствует греческому Асклепию. В переносном, ироническом смысле —врач, медик. Кстати, Асклепий в греческой мифологии воскрешал мертвых.

Да, «Хозяин» умел быть ироничным.

Что же все-таки происходило?

Горький до конца не входил в сталинское окружение. Сталин мог называть (и даже считать) его своим соратником, бывшим товарищем по партии. Он мог называть (и даже считать) его своим другом. Но – не частью окружения. Положение Горького в СССР и в мире было слишком значительно, чтобы Сталин посмел без необходимости «вламываться» к нему ночью в дом, прекрасно зная о его состоянии.

Впрочем, Ромен Роллан в «Московском дневнике» с удивлением замечает, как Сталин развязно подшучивает над Горьким во время застолья в Горках-10: «Кто тут секретарь, Горький или Крючков? Есть порядок в этом доме?»

Вячеслав Иванов, лингвист, сын советского писателя Всеволода Иванова, вспоминает (со слов отца), что Горький был возмущен резолюцией Сталина на поэме «Девушка и Смерть», начертанной во время визита Сталина осенью 1931 года. Вот ее точный текст: «Эта штука сильнее, чем «Фауст» Гёте (любовь побеждает смерть). 11/Х—31 г.». Иванов: «Мой отец, говоривший об этом эпизоде с Горьким, утверждал решительно, что Горький был оскорблен. Сталин и Ворошилов были пьяны и валяли дурака…»

Вообще-то «валять дурака» было нормой как раз в семье Горького. Там ценились острые шутки. Особенно когда появлялся неугомонный Максим. Но Сталин не был членом семьи. Как и Бухарин, который (что с не меньшим изумлением замечает Роллан) во время завтрака в Горках летом 35-го «в шутку» «обменивается с Горьким тумаками (но Горький быстро запросил пощады, жалуясь на тяжелую руку Бухарина)». И дальше: «Уходя, Бухарин целует Горького в лоб. Только что он в шутку обхватил руками его горло и так сжал его, что Горький закричал».

Горький никогда не был вполне человеком партийного круга. Его культурный и нравственный авторитет был совсем иным. Поэтому он мог свободно общаться с пушкинистом Ю.Г.Оксманом, физиологом И.П.Павловым, востоковедом С.Ф.Ольденбургом, писателем Вяч.Ивановым.

Сталин (человек очень умный) не мог этого не понимать.

Значит, попытка ночного вторжения была вызвана необходимостью. Ему, Сталину, это было зачем-то нужно. И 8-го, и 10-го, и 12-го ему был необходим или откровенный разговор с Горьким, или стальная уверенность, что такой же разговор не состоится с кем-то другим. Например, с ехавшим из Франции к умиравшему Горькому Луи Арагоном.

Отношение Сталина к чудесному воскрешению Горького не совсем понятно. Ясно, что он смущен. И страшно недоволен, что вокруг Горького, по его мнению, слишком много людей. Особенно он недоволен присутствием Ягоды. На первый взгляд это кажется нелогичным. Кому же еще, как не главе НКВД, сторожить последнее дыхание (и последние слова!) государственно важного человека? С которым (это уже не секрет) у вождя с некоторого времени возникли разногласия. Который дружит с его противниками – Рыковым, Бухариным, Каменевым. К которому даже старый враг Горького Григорий Зиновьев обращается за помощью из тюрьмы, зная, что в обычае Горького прощать своих врагов и помогать им в безнадежных ситуациях.

«Алексей Максимович!

Искренно прошу Вас, простите мне, что после всего случившегося со мной я вообще осмеливаюсь писать Вам. У меня давно не было с Вами ни личного, ни письменного общения, и мне, по правде говоря, часто казалось, что я лично не пользовался Вашими симпатиями и раньше. Но ведь Вам пишут многие, можно сказать, все. Причины этого понятны. Так разрешите и мне, сейчас одному из несчастнейших людей во всем мире, обратиться к Вам.

Самое страшное, что случилось со мною: на меня легло гнуснейшее и преступнейшее из убийств, совершившихся на земле, – убийство С.М.Кирова, того Кирова, о котором Вы так прекрасно сказали, что «убили простого, ясного, непоколебимо твердого, убили за то, что он был именно таким хорошим и – страшным для врагов» (цитата из статьи Горького «Литературные забавы», опубликованной в газете «Правда» 24-января 1935года. – П.Б). Конечно, раньше мне никогда и в голову не приходило, что я могу оказаться хоть в какой-то степени связанным с таким, по Вашему выражению, «идиотским и подлым преступлением». А вышло то, что вышло. И пролетарский суд целиком прав в своем приговоре. Сколько бы ни пришлось мне еще жить на свете, при слове «Киров» мое сердце каждый раз должно почувствовать укол иглы, почувствовать проклятие, идущее от всех лучших людей Союза (да и всего мира). <…>

Два дня суда5 были для меня настоящей казнью. До чего дошло дело, я здесь увидел целиком впервые. Описать мне то, что пережито за эти дни, нет сил. Да для этого нужно и перо другой силы. В душе настоящий ад. Болит каждый нерв. Страшно даже пытаться это описывать. Страшно это бередит. <…>

Вы – великий художник. Вы – знаток человеческой души, Вы – учитель жизни, Вы знаете и хотите знать всё. Вдумайтесь, прошу Вас, на минуточку, что означает мне сидеть сейчас в советской тюрьме. Представьте себе это конкретно. <…>

Помогите, Алексей Максимович, если сочтете возможным! Помогите, и, я думаю, Вам не придется раскаиваться, если поможете.

Живите счастливо, Алексей Максимович, живите побольше – на радость всему тому, что есть хорошего на земле. Того же от всего сердца я желаю Иосифу Виссарионовичу Сталину и его соратникам.

Если позволите, жму Вашу руку.

Г. Зиновьев

Я кончаю это письмо 28 января 1935 г. в ДПЗ, и сегодня же меня, как мне сказано, увозят… Куда – еще не знаю. Самое страшное: книг, которые мне переданы родными, я не получил. Мне их не дают пока. Я полон по этому поводу ужасной тревоги. Помогите! Помогите!»

Ни письмо Зиновьева, ни письмо Каменева с такой же просьбой о помощи, посланные из тюрьмы, не были переданы Горькому. Это были гласы вопиющих в пустыне, «увы, не безлюдной», как любил говорить Горький.

Обратим внимание, что Зиновьев отделяет Горького от непосредственного окружения Сталина. В глазах Зиновьева Горький – последняя сила, не только не подчиненная «Хозяину», но способная сама повлиять на него. Оставим историкам революции и большевизма разбираться в стилистических, психологических и, разумеется, политических тонкостях письма Зиновьева. Понятно, что оно написано эзоповым языком, с недвусмысленными намеками, по каким направлениям вести защиту Зиновьева перед Сталиным, если эта защита состоится. Ясно, что Зиновьев льстил Сталину в расчете на то, что Горький (например, во время дружеского застолья) передаст «Хозяину» лесть и по доброте душевной замолвит за него словечко.

Но сравним это письмо с посланием бежавшего после революции из Петрограда в Сергиев Посад писателя-философа В.В.Розанова. Розанов погибал с семьей от голода и холода и в конце 1917-го обратился за помощью к Горькому. «Максимушка, спаси меня от последнего отчаяния. Квартира не топлена, и дров нету; дочки смотрят на последний кусочек сахару около холодного самовара; жена лежит полупарализованная и смотрит тускло на меня. Испуганные детские глаза… и я, глупый… Максимушка, родной, как быть? <…> Максимушка, я хватаюсь за твои руки. Ты знаешь, что значит хвататься за руки? Я не понимаю ни как жить, ни как быть. Гибну, гибну, гибну…»

Жертвы и палачи революции на краю могилы – как они похожи друг на друга! Как новорожденные дети, которых только родные матери способны различить. И как это всё разительно противоречило горьковской мечте о гордом Человеке! Вот они, «человеки», умоляют его, «Максимушку», который еще чем-то может помочь. А чем «Максимушка» может им помочь? Он сам бессилен.

Впрочем, в 1918 году он помог Розанову. Передал через М.О.Гершензона 4000 рублей, позволившие семье философа выжить лютой подмосковной зимой 1917—1918 годов.

Но спасло ли бы Зиновьева заступничество Горького, если бы таковое состоялось? Нет, не спасло. Обречен был не только Зиновьев. Обречен был сам Горький. Слишком запутался. И даже если б не грипп, не пекло, не майский ветер… И не смерть сына Максима…

«Погубили, плохо»

«Председательствующий. Подсудимый Крючков, поскольку вы подтвердили уже свои показания, данные на предварительном следствии, расскажите вкратце о ваших преступлениях».

Крючкова обвиняли в том, что он вместе с Левиным по заданию Ягоды «вредительскими методами лечения» «умертвил» сына Горького Максима. Но зачем? Если верить показаниям других подсудимых, политический расчет был у «заказчиков» – Бухарина, Рыкова, Зиновьева и остальных «оппозиционеров», которые таким вот иезуитским способом стремились ускорить смерть самого Горького и тем самым выполнить задание их «главаря» Троцкого. У Крючкова, если опять-таки верить его признаниям (а верить им практически нельзя), были «экономические» задачи. Убивая Максима, он якобы надеялся стать собственником всего огромного творческого наследия писателя. Но каким образом? Для этого Крючкову следовало устранить еще и Е.П.Пешкову, невестку Тимошу и внучек Марфу и Дарью. Этого вполне естественного вопроса А.Я.Вышинский, который допрашивал Крючкова, подсудимому не задал.

«Крючков. Он (Ягода. – П.Б.) тогда говорил мне так: дело тут не в Максиме Пешкове, – необходимо уменьшить активность Горького, которая мешает «большим людям» – Рыкову, Бухарину, Каменеву, Зиновьеву. Разговор происходил в кабинете Ягоды. Он мне говорил также о контрреволюционном перевороте. Насколько я помню его слова, он говорил о том, что в СССР скоро будет новая власть, которая вполне будет отвечать моим политическим настроениям. Активность Горького стоит на пути государственного переворота, эту активность нужно уменьшить.

«Вы знаете, как Алексей Максимович любит своего сына Максима. Из этой любви он черпает большие силы», – сказал он».

С одной стороны, налицо самооговор. Крючков говорит как по писаному. Причем писанному плохим литератором. С другой стороны, если на время принять правила игры, заданные на этом суде, возникает впечатление, что между этой «плохой» литературой и реальной жизнью имеется прямая связь. И эта связь является самой жуткой в этом деле.

Проблема в том, что Горький относился к породе людей, которых удары судьбы не ослабляли, а закаляли. Мобилизовали волю. Кто-кто, но уж Крючков, знавший Горького с давних пор, не мог этого не учитывать.

Горький не был обычным человеком. У него было особое отношение к жизни и смерти. В том числе и к судьбам близких людей. Даже такие удары, как смерть собственных детей, он переносил (внешне) со странным хладнокровием.

Когда в Нижнем Новгороде умирала от менингита дочь Горького Катя, писатель находился в Америке. Выступал, встречался с Марком Твеном, давал интервью журналистам, собирал деньги для московского восстания и писал «Мать». Вдруг 17 августа 1906 года приходит телеграмма от Е.П.Пешковой. Положение Горького было вдвойне мучительным. Известие о смерти пятилетней Катюши пришло не просто от безутешной матери, но и оставленной жены, которую Горький бросил ради актрисы Московского Художественного театра М.Ф.Андреевой. Она и была с ним в американской поездке как его гражданская жена. Всякий мужчина (если он не циник) растерялся бы в этой ситуации. Только не Горький.

«Я прошу тебя – следи за сыном, – пишет он Пешковой. – Прошу не только как отец, но – как человек. В повести, которую я теперь пишу, – «Мать» – героиня ее, вдова и мать рабочего-революционера <…> говорит:

– В мире идут дети… к новому солнцу, идут дети к новой жизни… Дети наши, обрекшие себя на страдание за все люди, идут в мире – не оставляйте их, не бросайте кровь свою вне заботы».

Но ведь это как раз Горький «бросил кровь свою вне заботы». И потом – каким образом и за что обречена на страдание пятилетняя девочка? «За все люди?» Вот пропасть, отделявшая Горького от Достоевского с его слезинкой ребенка, не оправданной «светлым» будущим.

Горький мог расплакаться над литературным произведением, о чем с довольно злой и обидной иронией писал Маяковский, вспомнив (возможно, присочинив6) в автобиографии, что Горький разрыдался у него на плече после прочтения поэмы «Облако в штанах».

Но вот конец одного из самых пронзительных рассказов Горького – «Страсти-мордасти». В рассказе говорится о несчастном обезноженном мальчике и его матери, проститутке, больной сифилисом, с которой сын живет в подвале. Покидая эту семью, автор от имени своего героя говорит: «Я быстро пошел со двора, скрипя зубами, чтобы не зареветь».

Ну и почему бы не зареветь?

Рассказ автобиографичен. Эту семейку Алексей Пешков встретил, когда ему был двадцать один год и он разносил в Нижнем Новгороде «баварский квас». Очень может быть, что в реальности он и заплакал, наблюдая сцены нежности пьяной больной проститутки к своему сыну-калеке, слушая ее страшненькую колыбельную:

Придут Страсти-Мордасти,

Приведут с собой Напасти;

Приведут они Напасти,

Изорвут сердце на части!

Ой беда, ой беда!

Куда спрячемся, куда?

Сердце автора (и героя) разрывается на части. Он скрипит зубами, сдерживая рыдания. Но здесь именно важно, что слезы нужно сдерживать! Нельзя ослаблять волю, давая свободу слезам над обреченными людьми. Тем более умершими. Даже если это твои дети.

22 мая 1934 года, через одиннадцать дней после смерти Максима, Горький пишет Сталину:

«Дорогой Иосиф Виссарионович!

Согласно разрешению Вашему посылаю Вам письма изобретателей Поспелова и Львова. Поспелов утверждает, что устрашающий шум – треск пулеметов, крики ура, топот конницы и т.д. – можно перенести в тыл позиции врага и этим смутить его. Сын мой видел электросварочный аппарат Львова в работе и говорил мне, что работает аппарат безукоризненно – с техникой электросварки Максим был неплохо знаком, изучая ее в Италии. Львов – конструктор аэроплана «Сталь-2», имеет орден Ленина. Болен: туберкулез и ревматизм, нужно бы усилить и улучшить его питание. Я очень прошу Вас предложить Серго Орджоникидзе вызвать Львова к себе и немножко приласкать его, позаботиться о нем, он человек высокой ценности.

Будьте здоровы».

А.Д.Сперанский вспоминает: «В семье Горького мне пришлось уже пережить одно тяжелое событие. Два года назад умер его сын – Максим Алексеевич Пешков, человек большого своеобразия, талантливая, искренняя, несколько отвлеченная натура, преданная делу своего отца, оставивший многие из подлинно своих начинаний, чтобы служить ему. Болезнь сразу приняла катастрофический характер. В последний день Алексей Максимович не ложился спать. Долго, до поздней ночи, сидел в столовой и вел беседу на посторонние темы – о войне, о фашизме, но главным образом о ходе работ института <ВИЭМ>. Временами мне было трудно говорить, так как я знал, какая трагедия подготовлялась наверху. Однако Горький сидел, лицо его было полно внимания, реплики к месту, и только нервное постукивание пальцев лежащей на скатерти руки могло вызвать подозрение о том, что у него делается внутри. Когда через 2 часа после смерти сына к нему со словами сочувствия пришли старшие товарищи, он сделал усилие и перевел разговор на рельсы посторонних вопросов, сказав: «Это уже не тема». Также Алексей Максимович умер и сам. Просто, как если бы исполнял настоятельную обязанность».

В воспоминаниях Сперанского (кстати, опубликованных в «Известиях» 24 июня 1936 года, то есть до суда над «убийцами» Горького и Максима) бросается в глаза фраза: «мне было трудно говорить, так как я знал, какая трагедия подготовлялась наверху (курсив мой. – П.Б.)». Если это не случайный неуклюжий оборот речи, можно предположить, что Сперанский в самом деле намекает либо на сознательное умерщвление Максима «вредительскими методами лечения», либо на врачебную ошибку Левина и Плетнева, лечащих докторов Горького, которые находились с Максимом «наверху», пока Горький со Сперанским скрепя сердце обсуждали проблемы ВИЭМ (Всесоюзного института экспериментальной медицины), проблемы долголетия, а может быть, и бессмертия человека. Но почему Сперанский не спешил «наверх», где умирал Макс?

«Крючков: Когда Максим Пешков узнал, что он болен крупозным воспалением легких, он попросил – нельзя ли вызвать Алексея Дмитриевича Сперанского, который часто бывал в доме Горького. Алексей Дмитриевич Сперанский не был лечащим врачом, но Алексей Максимович его очень любил и ценил как крупного научного работника. Я сообщил об этом Левину. Левин на это сказал: ни в коем случае не вызывать Сперанского. <…>

Консилиум, который был созван по настоянию Алексея Максимовича Горького, поставил вопрос о применении блокады по методу Сперанского, но доктора Виноградов, Левин и Плетнев категорически возражали и говорили, что надо подождать еще немного. В ночь на 11-е число, когда Максим уже фактически умирал и у него появилась синюха, решили применить блокаду по методу Сперанского, но сам Сперанский сказал, что уже поздно и не имеет смысла этого делать».

Таким образом, всё более или менее становится на свои места. Оскорбленный недоверием к своему методу Сперанский и сочувствующий ему (но не желающий возражать Левину и Плетневу) Горький, понимая, что «дело кончено» и Максим обречен, ведут беседу о том, что, по убеждению Горького, важнее смерти сына. О жизни и долголетии человека. Когда «старшие товарищи» (так не без иронии называет Сперанский врачей: Левин старше его на восемнадцать лет, Плетнев – на шестнадцать) приходят выразить свое сочувствие, Сперанскому остается развести руками. А Горькому с хладнокровием сказать: «Это уже не тема».

Но все это не доказывает убийства Максима врачами и Крючковым, а только свидетельствует о разногласиях среди врачей.

Правда, переплетенная с вымыслом, хороша в литературном произведении. Метод художественного преображения действительности, в том числе и ставшей прошлым, то есть своеобразная мифологизация жизни и истории в творчестве, был излюбленным методом Горького. В 1938 году на «бухаринском» процессе этот метод применили на живых людях, принудив их стать творцами собственных мифологизированных биографий – убийц, шпионов и заговорщиков. Причем творцами публичными, живописующими свои «злодеяния» прилюдно.

Все, что мешало этой мифологизации, на суде не принималось в расчет. Так, Сперанский, который был бесценным свидетелем реальной смерти Максима, даже не был допрошен судом. Зачем? Левин и Крючков и так всё на себя взяли.

Это был суд, основанный на одном-единственном доказательстве – признаниях самих подсудимых. А уж как они были получены… Отделить правду от самооговора в показаниях Крючкова трудно. Гибель Максима (якобы заказанная Г.Г.Ягодой), наоборот, могла помешать «заговорщикам», возбудив в Горьком ненависть к «врагам» и крепче привязав его к Сталину. Отчасти так и произошло.

Именно Сталину пишет Горький, едва похоронив сына, и в этом письме делает покойного Максима вроде как живым помощником в их со Сталиным общем деле – развитии оборонной мощи СССР. Конечно, Сталин не может отказать отцу, который привлекает в качестве эксперта по сварочной технике только что погибшего сына. На автографе письма стоит сталинская резолюция: «Сделано. В мой арх[ив]. И. Ст[алин].», подчеркнутая рукой вождя. Писем изобретателей Львова и Поспелова в архиве нет. Значит, не легли «под сукно», а были, по крайней мере, переданы кому надо. Вот «живой» итог смерти сына.

Есть несколько свидетельств того, как внутренне тяжело переносил Горький потерю Максима. Его крымский шофер, сотрудник Главного управления НКВД Крыма Г.А.Пеширов (кстати, приглашенный на работу именно Максимом, который лично устраивал жизнь отца на даче в Тессели) в своих воспоминаниях рассказывает: «Похоронив сына, А.М. вернулся в Крым, на дачу в Тессели. Работал так же, как раньше, так же вставал в определенный час, завтракал и шел в свой рабочий кабинет и работал до обеда. После обеда выходил в парк, но уже не работал, а только руководил нами (обитатели дачи, включая самого Горького, своими руками расчищали дорожку к морю от колючего кустарника. – П.Б.), а сам, опираясь на палку, ходил от костра к костру и своей палкой поправлял горящие ветки. Всем было ясно, что A.M. потерю любимого сына сильно переживает, и боялись, как бы он не слег».

В таких же мрачных тонах описывает состояние Горького комендант дома на Малой Никитской И.М.Кошенков. Судя по записи в дневнике от 28 мая 1934 года, Кошенков все же подозревал Ягоду с Крючковым в убийстве Максима Пешкова. В дневнике рассказывается о том, как после смерти Максима Горький выходит в сад и подходит к бассейну, куда недавно пустили малька окуня.

«– Где же рыба – мальки?

Я объяснил, что всё погибло.

– Погубили, плохо. – С этими словами он ушел в столовую пить кофе».

Впрочем, здесь же Кошенков объясняет и причину гибели мальков: рыба ушла в канализационную трубу, потому что кто-то сдвинул загораживающую сеть.

Потерянность Горького видна даже из таких, вроде бы незначительных деталей, как дважды повторенные слова «посылаю Вам» в цитированном письме к Сталину, а также в ошибке в подписи под следующим письмом к вождю: «М.Пешков». Свои письма к Сталину он подписывал либо «А.Пешков», либо «М.Горький», а в данном случае произошло наложение подписей друг на друга. Но какое символическое! «М.Пешков» (Максим Пешков) как бы пишет Сталину рукой отца через тринадцать дней после своей смерти. Есть отчего вздрогнуть!

И все-таки – убили Максима или нет? Ответить на этот вопрос однозначно невозможно. И едва ли когда-нибудь станет возможно. Есть загадки истории, которые обречены быть вечными тайнами.

«В том, что Макса убили, сомневаться не приходится», – пишет Вячеслав Иванов. Эта его уверенность происходит от уверенности его родителей, которые были близки к Горькому, его семье и тем людям, которые семью контролировали. Так, Вячеслав Иванов откровенно пишет о близком знакомстве отца, писателя Всеволода Иванова, с самим Сталиным, Дзержинским и Ягодой. Но откуда эта уверенность?

Для устранения Максима, полагает Вячеслав Иванов, у Сталина были как личные, так и политические мотивы. Максим имел независимый характер и не желал считаться с тем, что отец является фигурой государственного значения и потому не может жить свободно. Будучи сам, еще со времен ЧК, тесно связан с органами, Максим Пешков пытался в обход Сталина и Ягоды обустраивать и регулировать жизнь в семье. Например, он запретил комендантам в Горках и особняка в Москве носить при себе личное оружие. «Мы частная семья», – настаивал он.

В то же время Максим многих раздражал своей бесшабашностью. Однажды он, страстный автогонщик, обогнал на шоссе машину Сталина. Горький знал, что делать этого категорически нельзя, и сразу же поехал к Сталину с извинениями.

Но все-таки главная причина, считает Вячеслав Иванов, была политическая. Максим мешал контролировать Горького через Крючкова. Кроме того, Иванов выдвигает любопытную гипотезу, что Максим, как и отец, был причастен к антисталинской оппозиции и ездил весной 1934 года в Ленинград с поручением к С.М.Кирову. Это было во время напряженной внутрипартийной борьбы на XVII съезде партии. Вскоре Киров был убит террористом Николаевым прямо в Смольном при загадочных обстоятельствах.

«В день убийства Кирова, – пишет Вячеслав Иванов, – Горький был на даче в Тессели. Утром он вышел в столовую, где была одна В.М.Ходасевич (художница и племянница поэта Владислава Ходасевича, в семье Горького ее звали Купчихой. – П.Б.). Было еще темно. Шторы были задернуты. Горький подвел Валентину Михайловну к окну, отодвинул занавеску и показал ей на чекистов, окруживших дачу сплошным кольцом и сидевших под каждым кустом в саду. Горький сказал ей, что они не охраняют его, а стерегут».

Максим мог оказаться жертвой политических интриг. Если так, то признания Крючкова на суде могли быть полуправдой. Еще Крючков признался, что по заданию Ягоды «спаивал» Максима.

Но о пристрастии Максима к алкоголю можно судить не по слухам, а по косвенным свидетельствам. Например, покинув из-за разногласий с Лениным осенью 1921 года Россию и приехав в Берлин, Горький пишет своей жене и матери Максима Е.П.Пешковой: «Многоуважаемая мамаша! Приехав, после различных приключений на суше и на воде, в немецкий городок Берлин, густо населенный разнообразными представителями русского народа, я увидал на вокзале самое интересное для Вас существо – Вашего собственноручного сына. Мы с ним поздоровались обоюдно почтительно и радостно, а затем поехали на автомобиле пить различные алкоголические жидкости в улицу, которая называется Фридрихсдамменштрассе – по-русски: Фридриховых дам».

За внешней иронией, с которой Горький пишет о многочисленной русской эмиграции в Берлине и о встрече с сыном, легко не заметить важные слова, которых, очевидно, ждала от него Пешкова. Вот они: «В опровержение тех совершенно точных сведений, которые ты получила от справедливых людей, доподлинно знающих всяческие интимности о жизни ближних своих, свидетельствую: М.А.Пешков в употреблении спиртуозных напитков очень скромен и даже более чем скромен. Это наблюдение мое клятвенно подтверждают люди, живущие с Максимом под одной крышей и тоже очень трезвого поведения. Полагая, что юноша не совсем здоров, потому и не спиртоспособен, я тщательно исследовал состояние его души и тела».

Если опустить иронию, то обнаружится истинный смысл письма. Горький выполняет настоятельную просьбу обеспокоенной Пешковой, до которой дошли слухи о пьянстве Максима за границей.

В данном случае не столь важно, пил ли недавно женившийся Максим в Германии. Важно, что проблема существовала.

У Горького, который довольно часто пил с гостями, такой проблемы не было. Ромен Роллан описывает пир, который устроили для него, а также для Сталина, Молотова, Ворошилова и Кагановича на даче Горького в Горках-10: «Стол ломится от яств: тут и холодные закуски, и всякого рода окорока, и рыба – соленая, копченая, заливная. Блюдо стерляди с креветками. Рябчики в сметане – и все в таком духе. Они много пьют. Тон задает Горький. Он опрокидывает рюмку за рюмкой водки и расплачивается за это сильным приступом кашля, который заставляет его подняться из-за стола и выйти на несколько минут. Ни у кого из присутствующих – даже у Крючкова, любящего его и присматривающего за ним, – не хватает смелости помешать ему нарушать запреты врача».

Напомним, что Горькому остается год до смерти. Но его «пьянство» никого не волнует. «Я должен добавить, – продолжает Ромен Роллан, – что в обычное время Горький всегда трезв и ест на удивление мало, даже слишком, но доктора Левина это не беспокоит: у Горького вне сомнений конституция человека, лучше приспосабливающегося к недостатку, чем к избытку». Иными словами, Горький даже в старости был способен перепить Сталина и такого любителя спиртного, как Ворошилов, но при этом не был алкоголиком.

С Максимом было сложнее… В своих воспоминаниях о Леониде Андрееве Горький как будто невзначай приводит слова Андреева, сказанные ему: «Ты пьешь много, а не пьянеешь, от этого дети твои будут алкоголиками. Мой отец тоже много пил и не пьянел, а я алкоголик…»

Невозможно было придумать лучшего способа убить Максима, чем напоить и оставить спать на холодном воздухе, зная о его слабости к алкоголю и наследственно уязвимых для пневмонии легких, – такая комбинация была убийственной для него.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5