Мы пришли с Михаилом Мунтяном, чтобы сыграть грустную, красивую пьесу чешского композитора Иржи Бенды «Граве». Когда я вошел в фойе, Рихтер доигрывал ля-минорную сонату Шуберта. Вы представляете себе, как это бывает: гроб, скорбящие люди, родственники, — в общем-то, не очень концертная ситуация.
Вслед за Рихтером мой выход. Я исполнил пьесу, и так как сразу уйти было невозможно, я встал за колонной, слушая других. Вдруг за спиной раздался голос Святослава Теофиловича: «Кто этот композитор, которого вы играли, не Бенда ли случайно? Тот самый, чешский? Мне очень понравилось». Меня это совершенно покорило. Я знал, что у него, кроме всего прочего, феноменальная, просто бешеная память и что он знает весь оперный репертуар, не говоря уже о кино, о литературе, но знать малоизвестного чешского композитора Бенду! Если бы я не играл эту пьесу, то и не догадывался бы о существовании такого автора. Вот тогда-то он и сказал: «Позвоните, пожалуйста, Нине Львовне вечером». Я позвонил. Нина Львовна мне сказала: «Юрочка, возьмите клавир сонаты Шостаковича и приезжайте. Святослав Теофилович хочет ее с вами играть».
Потом была первая репетиция.
Я уже был достаточно знаком со Святославом Теофиловичем, но очень волновался. До этого у меня никогда не дрожал смычок и не бывало, чтобы нервы передавались инструменту, но вот он открыл рояль, мы без особых словесных вступлений начали играть, и я услышал, что смычок у меня задрожал.
Я сознавал, что боюсь играть свободно, слишком большая ответственность — играть с самим Рихтером. Казалось, от этого ощущения трудно будет избавиться. Если думать все время: «Я играю с Рихтером, мой коллега — Рихтер», трех нот не взять как надо. Я боялся — вот сейчас остановится, передумает… В общем, в голову лезли самые дикие мысли.
Мы начали играть очень медленно. Сонату Шостаковича я уже к тому времени исполнял не раз и не сразу, мягко так, даже робко заметил, что он неправильно начал — слишком медленно. Святослав Теофилович спросил:
— Вы ориентируетесь на метроном, указанный в нотах?
— Да.
— А знаете, что у Дмитрия Дмитриевича Шостаковича всю жизнь был испорчен метроном?
Вообще он принимал и даже любил темпы исполнителей, очень любил, если это убедительно. И мы опять начали, и опять неудача, опять ничего не клеится. Я уже молчу. Тогда он вдруг снял очки и говорит:
— Юра, ну вы все-таки не молчите, подсказывайте, я же никогда не играл это произведение, а вы — много раз.
Мелочь, казалось бы, но я думаю, он таким образом решил меня слегка привести в чувство, приободрить. И через пять минут началась такая репетиция!.. Раньше я никогда бы не предположил, что смогу так с ним репетировать. Даже позволял себе останавливаться и просил:
— Святослав Теофилович, здесь, если можно, так-то и так-то…
Он очень внимательно выслушивал все мои пожелания и все время старался как будто встать рядом. Говорят, что дельфины, «разговаривающие» между собой с помощью ультразвука, в общении с человеком переходят на частоту его голоса. Может быть, неуместное сравнение, но нечто такое произошло.
Рихтер никогда не позволял себе халтурить. Невероятная какая-то честность. Я не имею в виду — ноты не те сыграть, а честное отношение к самому произведению: ведь должна отстояться концепция, должны быть исключены технические случайности. Исполнение выверялось до мельчайших деталей. Он еще говорил, что не просто учит ноты, а пробует варианты состояний и эмоций в каждой фразе. И так час за часом, год за годом… Он вышел на небывалый, высочайший профессиональный уровень и поддерживал его не только строжайшей профессиональной дисциплиной, но и в первую очередь тем, что вообще жил очень честно.
Самым лучшим было двадцатое исполнение
Никогда не забуду наше первое совместное выступление. Это был Малый зал Московской консерватории. Мы вышли на сцену, поклонились, и я почувствовал себя как на тарелочке, как будто меня приподняли. Я понял: сегодняшний концерт обязательно будет успешным, хотя не извлек еще ни одной ноты. Такого у меня больше никогда в жизни не было, только с ним и только в этот самый первый раз.
Один музыкант с сарказмом рассказывал, что как-то раз полный Большой зал Московской консерватории сидел и ждал начала концерта Рихтера, а того все нет и нет. Десять минут нет, пятнадцать, двадцать… Публика начинает волноваться, аплодировать. Наконец, Генрих Нейгауз, его любимый педагог, побежал к нему домой по Неждановой — а это в пяти шагах от консерватории, — поднялся и увидел Рихтера, расписывающего стены своей квартиры. Кстати, он рисовал замечательно, я видел его картины, они с таким настроением. Педагог к нему: «Славочка, там же тебя ждут!» И ответ был якобы такой: «Ну, пусть приходят завтра, я сегодня не могу играть».
Я никогда не спрашивал у Святослава Теофиловича, было ли такое на самом деле. Думаю, что какие-то нюансы перевраны, тем более это рассказ человека, не любящего и не знающего Рихтера, но могло быть и так. И я его очень хорошо понимаю. Для него правда и принципиальность в том и состояли: он знает, что сегодня не будет того концерта, той музыки, того контакта, которых от него ждут. Да, может быть, нетактично, неуважительно, как хотите, но — честно. Он сам себе говорит: я чувствую, надеюсь, что завтра это проснется, но сегодня этого нет.
Он не любил заштампованность, клише. Были годы, когда мы с ним много играли одну и ту же программу. И когда казалось, что сделали все возможное — хотя чем дальше, тем сложнее и тяжелее задачи, которые возникали и накапливались во время репетиций, — вдруг возникала идея прекратить гастролировать с этой программой. Понятно, что мы могли открыть еще много нового, но в то же время концерт ради концерта был уже неинтересен. Концерт как высшая творческая ступень — вот что волновало. Сцена давала возможность довести до максимума творческую температуру, а просто повторять достигнутое было скучно. В этом смысле Рихтер был самим воплощением творчества. …Вспоминаются гастроли во Франции и фестиваль в Рок-д'Антероне. За два часа до выхода на сцену он мне сказал:
— Юра, вы знаете, я эту сонату Гайдна больше не хочу играть. Вы не можете послушать — я несколько сонат начну, сыграю, а вы послушайте, какую мне сейчас выучить.
— В каком смысле выучить? — не понял я. — Через два часа концерт!
— Ну, я же по нотам буду играть.
Он сыграл, и я говорю:
— Вот эта тема мне очень нравится. Вообще, все замечательные. Но эта — лучше всех!
Он сказал:
— Хорошо.
И я как бы перестал там присутствовать. Он мгновенно ушел в изучение этой сонаты и через два часа открывал наш концерт именно ею. Потом уже выходил я, и мы вместе играли сонаты Хиндемита и Шостаковича.
Рихтер ставил перед собой такие задачи всю жизнь. Есть знаменитый случай, когда он сыграл Нейгаузу какую-то сонату Скрябина вечером накануне консерваторского конкурса имени Скрябина. Нейгауз его очень похвалил. А назавтра на конкурсе он исполнил совсем другое сочинение, не то, которое играл Нейгаузу. Объяснил это тем, что раз Нейгауз не стал критиковать его исполнение и ему очень понравилось, то играть еще раз уже не имеет смысла, и поэтому он всю ночь учил другое произведение, чтобы победить вчистую.
Я не считал, сколько раз мы с Рихтером сыграли Сонату Шостаковича, но вот что заметил: она не мельчала. Он мог бесконечно погружаться в глубь композиторской идеи, и, к счастью, у меня не было ощущения, что я торможу его продвижение по этому пути. Наоборот, он увлекал меня за собой. И так — во всем, что он исполнял.
В студенческие годы я был свидетелем двенадцати концертных исполнений подряд Камерного концерта для фортепиано, скрипки и тринадцати духовых инструментов Альбана Берга, так как переворачивал Святославу Теофиловичу страницы. Признаться, в первый раз мне это сочинение было непонятно. И во второй раз оно воспринималось тяжело, потом лучше, лучше — и мне показалось, что в седьмой раз они сыграли его просто божественно, дальше некуда, дальше может быть только хуже. Ничего подобного! Самым лучшим было двенадцатое исполнение. В чем же оно улучшалось, вот загадка. Качество давно было стопроцентное, и продуманность, и степень отдачи — все было максимальным… Он какой-то был бездонный, Рихтер…
Она упала на колени прямо в лужу и сказала: «Слава, ты меня убиваешь…»
Как-то в Париже Святослав Теофилович предупредил, что он не хотел бы, чтобы во время концерта его фотографировали из зала со вспышкой, это его отвлекает. Но когда он вышел на сцену, в момент поклона увидел по пояс торчавшего из оркестровой ямы фотографа, который готовился его снимать. Рихтер, поклонившись, приблизился к нему, опустился на корточки и шепотом сказал: «Вы знаете, я просил, чтобы фотографа не было». Он был очень тактичным человеком и невероятно боялся обидеть кого-либо, что не исключало твердости — его позиция была принципиальна, хотя и шла вразрез с общепринятым мнением. Фотограф же, молодой парень, ответил, что он получил разрешение дирекции, поэтому, мол, все в порядке.
— Да нет, не в дирекции дело, — продолжил Рихтер, — это я просил, чтобы не было фотографов, я лично, поэтому прошу вас уйти.
— Нет, нет, у меня разрешение дирекции, это моя работа, я останусь.
— Ну, в таком случае уйду я.
Фотограф ничего не ответил, была пауза, после чего Рихтер развернулся и ушел со сцены. Далее я прямо вижу, как это произошло. Он снял с вешалки свой плащ, вышел на Елисейские поля… Моросил дождик, он прошел несколько сотен метров, и тут его догнала мадам — это была его многолетняя представительница в Париже, упала на колени прямо в лужу и сказала: «Слава, ты меня убиваешь! Сейчас будет скандал! Зал ждет! Я тебя умоляю, прости! Я понимаю, что случилось!» — И что, вы вернулись? — спросил я.
На что он мне ответил:
— Юра, но это же женщина! Причем, представляете, на коленях, прямо в луже. Да, я вернулся. Но сказал, что сделаю это при одном условии: если она выйдет на сцену и расскажет, что произошло, потому что опять все будут говорить, что Рихтер сумасшедший или все время придумывает какие-то фокусы. Я же просил, чтобы не было фотографов, его и не должно было быть.
В результате он вернулся, дама вышла на сцену, объяснила ситуацию, публика стала свистеть, бросать в нее чем-то — как же так, вы обидели такого артиста! После этого начался концерт. Рихтер отыграл, а потом, уже в артистической, услышал шум и крик в коридоре, выглянул и увидел, что бьют этого фотографа. Ну, и тут уж — тоже типичный Рихтер — заступился за него.
Это нам кажется, что он чудак, а на самом деле Рихтер был очень последовательный и принципиальный человек.
Например, однажды он приехал в Швейцарию играть с Ойстрахом сонаты Бетховена для скрипки и фортепиано. А Ойстраху швейцарцы не дали визу, то есть был выезд из Союза, но не было визы въездной, швейцарской. Рихтер несколько дней подряд намекал — нам надо репетировать, где же мой скрипач Ойстрах? Он вообще считал Ойстраха лучшим скрипачом мира. Существует фотография, подписанная Рихтером: «Лучшему скрипачу Давиду Ойстраху».
Ойстрах так визы и не получил, не приехал. Тогда обратились к Рихтеру:
— Вы позавчера играли сольный концерт. Почему бы вам не заменить и этот концерт на сольный, раз нет Ойстраха?
— Но это же вы, организаторы, не добились, чтобы он получил визу, а я приехал сюда играть сонатный вечер с Ойстрахом, и если его нет, то я не буду играть.
Мало того, он не просто не сыграл — он не играл очень много лет в этом городе. Самое удивительное, что через год Ойстрах прекрасно играл там свой сольный концерт уже без Рихтера.
В следующий раз подобная история могла случиться и со мной. Но Святослав Теофилович, видимо, решил действовать сам, ни на кого не надеясь. Это произошло в самом начале моей карьеры.
Должны были состояться гастроли во Франции. Но, как выяснилось позже, за некоторое время до этого я стал невыездным. Почему? Потому что пришло официальное приглашение в Министерство культуры СССР от Герберта фон Караяна с просьбой направить меня к нему в оркестр Берлинской филармонии концертмейстером группы альтов. То есть предлагался контракт. Однако в те времена это не поощрялось. Вернее, поощрялось для дружественных нам стран. Но, как известно, Западный Берлин к таковым не относился. Поэтому перед гастролями с Рихтером мой паспорт придержали. И он выдвинул ультиматум: если не едет Юрий Башмет — гастроли не состоятся и, мало того, в знак протеста он два года не будет давать концерты в Москве.
Об этом Нина Львовна рассказала мне уже в поездке, когда власти таки вынуждены были уступить и разрешили выезд. Дальше я опять стал выездным — раз вернулся из Франции с Рихтером, значит, не собираюсь убегать. Тем более что по распределению я получил место педагога Московской консерватории, ассистента профессора Дружинина. Так что, в общем, был уже устроен. В отличие от многих моих коллег я с легкостью отделался от штампа «невыездного» и даже узнал об этом много позже.
Или, например, Рихтер одиннадцать лет не выступал в «Ла Скала».
Когда-то у него был здесь очень удачный концерт. Он сам это говорил, а так он говорил редко, и если утверждал, что это был удачный концерт, то, по шкале Рихтера, это стопроцентно. Итак, Святослав Теофилович был очень доволен тем концертом и играл много «бисов»: раз люди так аплодируют и так просят, а у него такой подъем и все получается, он счастлив сегодня и может сразу дать еще один концерт… И вот когда он пошел играть пятый или восьмой «бис», то вдруг увидел, как рабочий сцены, открывая занавес, выразительно посмотрел на часы. (Не заметить этого рабочего было трудно, у него была яркая красивая форма — черного цвета и на груди мощные цепи.) Рабочий, конечно, ничего не сказал, но и так было ясно — мол, сколько же можно играть, домой пора!
Рихтер развернулся, ушел и одиннадцать лет не выходил на эту сцену. Я это знаю, потому что мы с ним играли в «Ла Скала» ровно через одиннадцать лет. Он сделал исключение для Квартета Бородина. Ниночка Львовна ему объяснила, что, если он не сыграет, Квартет Бородина потеряет свой концерт.
Он:
— Ну вот, опять я под нажимом, вынужден идти на компромисс!
И пошел на этот компромисс. Но прессе об этом никогда не рассказывал.
Похожий случай был в Ереване, когда я там гастролировал еще в далекое советское время. Гастроли были очень удачные. Меня хорошо принимали и после концерта повезли в горы угощать. Жарились шашлыки, произносились тосты, и директор филармонии обратился прямо ко мне:
— Дорогой, ты должен спасти армянский народ. Почему Рихтер так обижает нас, уже двадцать два года не приезжает в Армению? Я знаю, ты с ним выступаешь. Дорогой Юрий, ты должен привезти Рихтера в Ереван.
Я сказал, что поговорю со Святославом Теофиловичем, но заранее не могу обещать, что мне что-то удастся. Расскажу, как здесь замечательно, как принимают, как здесь любят музыку… Что и сделал. Когда же спросил Рихтера: «Зачем вы обижаете армянский народ?», он ответил:
— Юра, вы знаете, была такая история. Я как-то играл в Ереване, концерт удался, и я играл много «бисов». Когда собирался играть пятый «бис» и уже поднял руки, кто-то сзади тронул меня за плечо. Я испугался, повернулся, там стояла миловидная девушка, которая обратилась к залу: «Так, все комсомольцы быстро на комсомольское собрание!» Я ударил кулаками по клавиатуре и ушел. С тех пор двадцать два года не играл в Армении.
— Ну хорошо, это была молодая дурочка, но ведь она была винтиком огромной системы. Ну простите их, ведь столько лет прошло!
— Да, мы поедем туда вместе, — отвечает мне Рихтер, — но только когда там сменится министр культуры.
— Почему?!
— Потому что нынешний министр культуры и есть та самая девушка.
Вот это было да! Он, который никогда не интересовался, кто есть кто, вдруг откуда-то знает такие подробности. Позже я не раз замечал, что он располагает какой-то невиданной информацией о самых разных вещах.
Он обожал звенигородский Посад. Место, где всего пятьдесят человек может вместиться в зал музыкальной школы. Это было счастливое время фестиваля «Посадские вечера», который он проводил летом с Олегом Каганом, Наташей Гутман и их общими друзьями. В этом фестивале помимо взрослых участвовали и их дети — совсем юные музыканты, которые еще только учились или оканчивали Центральную музыкальную школу. Для Рихтера вообще была очень важна атмосфера, когда люди — все — находятся в совместном «полете», когда царят творчество и любовь к музыке.
Не так ли было и на «Декабрьских вечерах» в Москве? Часто раздавались упреки, что они, мол, для элиты и туда многие не могут попасть. Да, с одной стороны, это так. А с другой, Рихтер прекрасно понимал, что настоящее большое искусство классической музыки требует как раз камерности. Музыкальные вечера в Музее изобразительных искусств как раз такими и были. И не стоит забывать: их все же снимало телевидение, так что видела вся страна.
Рихтер считал, что лучше записывать «живые» концерты, чем делать запись в студии. И вот на одном фестивале, где он был артистическим директором, запретили делать запись нашего концерта. Нельзя, мол, и все! А когда мы вышли на сцену, оказалось, что стоят чужие микрофоны, видимо ангажированные устроителями фестиваля. Тут Рихтер так разозлился, что сломал их прямо на глазах у всей публики. Я подумал — сейчас отменят концерт. Стал его успокаивать, говорю:
— Да боже мой, отставили в сторону, и все нормально.
Потом руки дрожали и у него, и у меня. Нерв был большой.
А однажды я опоздал на концерт из-за болезни. Это было в Монпелье, на фестивале, который проводило «Радио Франс». Я задержался на полтора часа, потому что просто не мог двигать рукой, поехал к врачу. Врач привел меня в более-менее рабочее состояние, было больно, но я все же мог играть.
Когда мы на автомобиле буквально влетели на площадь, выяснилось, что публика не разошлась, а уселась за столиками кафе рядом. Сидели и ждали, потому что «Радио Франс» передавало постоянно: прямая трансляция задерживается, так как один из артистов по уважительной причине опаздывает, начало трансляции будет тогда-то.
Приезжаю. Душа болит, совесть мучает — боже мой, заставить Рихтера ждать! Это катастрофа! И вообще — сорвать концерт, прямая трансляция — ужасно!
Влетаю за кулисы, он стоит в углу. Я говорю:
— Ради бога простите! Ради бога!
И тут же начинаю открывать футляр.
Он мне:
— Юра, я волнуюсь, вы же не атлант. Вы сможете играть?
— Да. Я для этого и ехал. Простите, извините, я вам очень благодарен, что вы…
И в ответ:
— Ну-у, я просто за вас волнуюсь. Конечно, мы будем играть!
Так всегда: казалось, он может отреагировать резко — и будет прав, а он отнесся по-доброму, все понял и посочувствовал.
Дальше было очень смешно. Мы вышли на сцену. Там, оказалось, был сделан настил, и для меня оставалось очень мало места. Когда мы начали играть, какой-то человек пошел с видеокамерой по центральному проходу к сцене, повернул, и я понял, что, если сейчас Маэстро увидит этого типа, никакого концерта не будет. Мне ничего не оставалось, как только проделать настоящий цирковой трюк. Несколько знакомых русских и менеджер, бывшие в зале, говорят, что получилось потрясающе. Я, продолжая играть, двигался, как ширма, между Рихтером и этим оператором, чтобы Маэстро не увидел камеру.
Потом Святослав Теофилович меня спросил:
— А почему вы все время ходили?
Я ответил:
— А там очень неудобный настил, я все время искал место получше.
Оператора Рихтер не заметил и был очень доволен этим концертом. После концерта он предложил мне вместе поужинать. Я никак не мог пойти к нему сразу и сказал:
— Если можно, я приду попозже.
— Да, да, конечно, я буду ждать.
В результате я пришел только в четыре часа утра и решил, что не стану его будить, это некрасиво.
А на следующее утро встречаю Святослава Теофиловича расстроенным, невыспавшимся. Я извинился — встреча моя, мол, давно была назначена и касалась контракта для моего оркестра. Думал, мы час поговорим, но ошибся. Рихтер спросил:
— А когда вы освободились?
— В четыре часа утра, где-то в половине пятого был у вас, но не решился будить.
— Жаль. Я до шести утра вас ждал. Надо было войти.
И опять-таки не ругался.
«Кто стоит, тот и солист»
Рихтер был азартный человек. У него вообще была теория — раз мы родились, то должны все попробовать. Как-то он взялся уговаривать меня бросить курить, а я так и не смог это сделать. Спрашиваю его:
— А вы курите или когда-нибудь курили?
Он отвечает:
— Да я и сейчас хочу, дайте мне пару сигарет.
— Зачем сразу пару, я вам по одной буду давать.
— Нет, нет, прямо сейчас!
Взял пять сигарет, вставил их в рот и выкурил одновременно, и еще сказал, что любит, когда до самого нутра доходит — тогда понятно, зачем курить.
А вот еще типично рихтеровская шутка… Были мы во Флоренции с концертами. Висит афиша, а на ней: «Святослав Рихтер и Юрий Башмет». Он сказал, что отказывается давать сегодня концерт.
— Почему?
— Потому что должно быть написано «Юрий Башмет и Святослав Рихтер».
— Почему? Как? Вы Маэстро, вы — Рихтер! Все правильно, все нормально.
— Нет, — упрямится он.
— Но кто же тогда солист? — спрашиваю я.
— Кто стоит, тот и солист. И должно быть именно так.
Святослав Теофилович был большим умницей, с колоссальной фантазией. Она проявлялась, например, в неожиданности поступков. Однажды мы с ним невероятно загуляли во Франции. Мы от всех убежали, прелестно поужинали, много говорили о творчестве, о музыке. Он потрясающе знал либретто всех опер, все сюжеты. А после ужина сели в машину (я был за рулем) и ночью поехали по его старым знакомым — звонили в дверь, будили — в общем, дурачились. В одном из домов мы сели вместе с ним за рояль и стали импровизировать. Темы, которые предлагал Рихтер, были неповторимы. Я ему предложил, например, музыкально изобразить ощущение акробата в цирке в момент какого-нибудь тройного сальто. А он мне — сон пьяной собаки.
Так мы импровизировали, играли в четыре руки, и забыть это невозможно. А потом на сцене, в концертном зале, он опять превращался в Марса, если хотите.
Альтовая соната с Марсом
Когда я первый раз услышал Сонату для альта и фортепиано Шостаковича, мне даже странным показалось — цитата из «Лунной сонаты» на струнном инструменте! Стал над ней работать — мурашки по телу. Описать эту музыку невозможно, нет таких слов! Я уже говорил — она требует такой отдачи, что не сразу можно после ее исполнения прийти в себя. Даже Шуберта, даже Шопена можно исполнить как бы немножко «со стороны», абстрагируясь чуть-чуть, а эту сонату — нет. Берешь смычок, входишь в совершенно особое состояние и оказываешься непосредственно в мире происходящего. Гораздо ближе, чем публика, которая тебя слушает. Ты первый в очереди в чистилище, что-то вроде того.
Святослав Теофилович считал, что из трех сонат Шостаковича — скрипичной, виолончельной и альтовой — эта самая лучшая. Много раз мы играли ее и у нас, и за рубежом. Публика по-разному воспринимает. Тоньше всего — в Большом зале консерватории. Но реакция после исполнения всегда примерно одинаковая: тишина. И непонятно, кто ее нарушит, все боятся. Однажды в разговоре со Святославом Теофиловичем мы сошлись на том, что эта реакция самая верная. Не должно быть никаких «браво» в первый момент. Так и было в Большом зале…
Сонату тогда мы повторили дважды целиком! Ничего себе «бис»! Все равно что еще раз вывернуть всего себя наизнанку.
У Рихтера была способность одним словом объяснить очень многое. В третьей части есть место, где рояль перестает играть и альт остается один. В обычном понимании здесь начинается каденция альта. И вдруг на одной из репетиций Святослав Теофилович мне сказал:
— Юра, вы знаете, это скорее не каденция, а тутти.
Так он буквально словом перевернул все, указал на то, что я в темноте, на ощупь, пытался найти, но не успел. Тутти — это значит играть мощно, вместе, «всем оркестром», без мелких отклонений и каденциозных находок.
Рихтер — выдающийся ансамблист. Наверное, если бы он был актером, то тоже великим. И дирижером был бы потрясающим. Я уже по своему опыту говорю, что малейший импульс, исходящий от партнера, вызывал у него мгновенную реакцию, и притом очень инициативную: он тут же сам что-то предлагал в ответ и ждал твоей реакции, получал ее и так далее. Казалось бы: музыкант с таким ярко выраженным индивидуальным началом, со своим неповторимым почерком… А он был так гибок! И нисколько не подавлял…
Относить его к какому-либо направлению — «романтическому» или «интеллектуальному» — бессмысленно. Это тот самый сплав исполнительского мастерства и всех человеческих качеств, который и делал Рихтера великим.
Я никогда не видел его отдыхающим. Он или бешено работал, или устраивал какие-то балы, маскарады. Наверное, именно так отдыхал от рояля. Мог придумать себе экстравагантный костюм на вечер — не задумываясь оторвать рукав от смокинга и пришить на его место белый, задолго до всяких Версаче. Половину лица чем-то накрасить. Он был всегда открыт свежим идеям, но чутье и вкус никогда ему не изменяли. Феноменальные чутье и вкус. Ни малейшего намека на вульгарность. Рихтер был абсолютным воплощением творчества и в жизни, и в искусстве. Трудно даже сказать, где он был артистом, а где — самим собой. Наверное, все-таки изначально артистом, недаром он говорил, что сцена притягивает и диктует свои законы.
Подарит ли природа миру еще одного такого музыканта? Она щедра и одаривает людей набором каких-то исходных данных, но всякий ли может с ними справиться? А Рихтер справился.
Как-то в самом начале знакомства он предложил мне перейти на «ты». Сказал:
— Раз люди вместе музицируют, они должны быть на «ты».
— Я не могу говорить вам «ты». Не получится.
И в самом деле не получилось — ни тогда, ни потом, и я не жалею об этом. Меня всегда коробило, когда к нему кто-то обращался: «Слава, ты…» А вот с Ростроповичем, например, который тоже сам предложил «ты», это вышло естественно.
От Рихтера словно исходило какое-то излучение. Я не только на репетициях, не только на сцене с ним общался. Например, мы иногда вместе смотрели кино (он тоже его очень любил). И я ловил себя на том, что смотрю на экран его глазами. Он молчит, ничего не говорит, а я замечаю какие-то невероятные детали, которые сам, без него, поленился бы заметить. Он одним своим присутствием вытягивал из человека максимум. Жить рядом с собой заставлял по-другому — интенсивнее, что ли… Уезжал он на гастроли — и ты начинал скучать. Пусто в Москве. Мы все начинали его ждать. Телефон обрывали Нине Львовне: «Ну, что слышно?.. Когда приедет?.. Как себя чувствует?.. Что сейчас делает?..» И только когда он возвращался, возникало ощущение полной Москвы…
Мы все вечера проводили у него, практически там жили, — либо репетировали, либо играли в игру, которую он в свое время придумал и изготовил по сюжету «Волшебной флейты». Надо было бросать кости и передвигать фишки. Соответственно, были всякие препятствия… Можно было разориться. Вернуться опять на ноль.
Однажды я проигрывал… А по правилам, как оказалось, проигрывающий должен был выпить бутылку красного вина.
— Вино хорошее, — сказал Рихтер. — Ниночка, принесите! Ну, Юра…
Я выпил, продолжил играть дальше и вдруг попал на какой-то номер, который вывел меня вперед с отрывом от всех остальных, намного! Выигрыш — 37 рублей. Нина Львовна говорит:
— Но у нас нет денег.
Он сказал:
— Нина!
После чего она пошла и где-то достала. Я попытался упростить ситуацию:
— Ну неужели мы действительно будем расплачиваться?
Он невероятно разнервничался, такой уж принципиальный человек — вынудил-таки меня взять деньги. Тогда я получил кличку «зверь».
— Ну, это зверь, раз он так у нас выиграл и вино выпил. Зверь!
Постепенно эта кличка перешла в «тигр». И «тигр» уже стал постоянным моим прозвищем. Называл он меня тигром только в хорошем настроении. Впрочем, там, у них дома, у всех были прозвища…
Я помню в предместье Мюнхена замечательную церковь, в которой мы давали концерт. Сохранилась где-то даже фотография: мы сидим в обнимку в артистической, перед нами непочатая бутылка коньяка — мы не пили до концерта.
Я начал нервничать, поскольку скоро надо выходить на сцену, а мы не проверили акустику. Я предлагаю:
— Может, все-таки поиграем что-нибудь?
Он:
— А зачем? Ведь мы уже столько играли.
— Ну, может быть, зал проверим на акустику?
— Мы же ее не изменим!
— А рояль вам не нужно проверить? Хотя бы одну ноту?
— Нет. — И остался за кулисами.
— Ну, а я выйду, хоть несколько нот попробую.
Я стою на сцене и разыгрываюсь. За моей спиной появляется Рихтер, огибает меня и, проходя мимо рояля, не останавливаясь, делает «пам» — всего одну ноту, и уходит. Я говорю:
— В чем дело?
— Вы же сказали, что я должен хоть одну ноту проверить!
На самом деле ему было неважно, на каком инструменте он играет. Потому что он подчинил инструмент себе. И мы всегда в конечном счете слышим, что это играет Рихтер.
Этот человек был невероятным тружеником, до бесконечности оттачивал мастерство. Но мог и не заниматься несколько месяцев. Вообще не прикасаться к роялю… Это называлось депрессией. Но если он начинал!.. Он вел книгу, в которой подсчитывал количество часов своих занятий. Святослав Теофилович считал, что заниматься должен в среднем пять часов в день. И если он сегодня провел за роялем три часа, то завтра будет — семь, чтобы вернуть вчерашний недобор. В конце концов долг у него доходил иногда до сотни часов. И не раз. Я свидетель, бывали такие дни, когда он занимался действительно с утра до ночи с коротким перерывом на еду. До глубокой, глубокой ночи, порой по двенадцать часов в сутки.
Его девиз в жизни был — преодоление самого себя. Он любил поставить себе какую-нибудь трудную задачу. Обойти Москву по Садовому кольцу или пешком дойти до Звенигорода, например. Эти задачи он обязательно пунктуально выполнял.