Федор Серафимович:
— Понимаете, ЦМШ — это значит интернат, но, раз его так хорошо учат, пусть он еще дома поживет и приезжает сразу в консерваторию.
Я считаю, что это был очень мудрый совет. Так тогда и сделали. Мы даже не знали имени нашего советчика — просто доцент в Москве так сказал.
Как уже говорилось выше, в девятом классе я начал играть в симфоническом оркестре Львовского политехнического института, вместе с которым и приехал на гастроли в Москву. В день приезда Федор Дружинин давал концерт в Малом зале консерватории. Я никогда не забуду Сонату «Арпеджионе» Шуберта в его исполнении. В антракте концерта я встретил в коридоре ректора Львовской консерватории Зенона Алексеевича Дашака. Он спрашивает:
— А ты что здесь делаешь?
— Да вот, случайно оказался, — отвечаю.
Он:
— Быстренько, быстренько!
Взял меня за руку и — к Борисовскому, родоначальнику русской альтовой школы, профессору кафедры альта Московской консерватории.
— Вот, Вадим Васильевич, мальчик, о котором я вам говорил.
Тот:
— А, очень хорошо. Завтра в девять утра жду вас.
Была неловкость, но я пошел, и в результате десять дней подряд, каждый день, Борисовский со мной занимался. Потом во время школьных каникул я дважды ездил к нему в Москву на консультации. Брал у него уроки. И, естественно, поступал уже к нему.
Приехал я в Московскую консерваторию со своим первым фабричным альтом, купленным за 97 рублей, и — редкий случай — получил пятерку с плюсом по специальности. Вадим Васильевич поздравил меня с поступлением в консерваторию и сказал, что уезжает на дачу. А специальность — это только первый экзамен. После него еще много разных других экзаменов. Нужно было набрать проходную сумму баллов.
— Извините, Вадим Васильевич, вы поздравили меня с первым экзаменом?
— Что сказал, то сказал, дорогой мой.
И уехал. Только потом я осознал силу этого человека. Он, видимо, просто сказал в ректорате, что вот очень талантливый мальчик ко мне поступает, я его беру в свой класс. И все.
Дальше я писал сочинение. Это был, по-моему, последний экзамен. Ну совсем у меня ничего не клеилось. Музыкальные предметы я сдавал с шиком, всем писал диктанты и задачи по гармонии, потому что делал за полторы минуты то, на что давалось два часа.
А вот обычное сочинение — никак!
Уже подходят, а у меня почти пустой лист, я с ужасом думаю, что провалил этот экзамен, не поступлю в Московскую консерваторию, — тут же перед глазами мама, дедушка, профессор и все. На нервной почве пишу: «Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить». И тут понимаю, что это ведь Маяковский. А у меня тема — «Ленин в творчестве Горького». Что делать? И я добавляю: «…писал Горький».
И что вы думаете? Четверку получил! Борисовский был прав, когда поздравлял меня с поступлением в консерваторию после первого экзамена.
Через год Вадим Васильевич умер, и я оказался в классе Дружинина. Конечно, замечательно, что он меня взял, но через год или два в наших отношениях возникла напряженность, и я перестал к нему ходить. Дело в том, что были вещи, которых я не мог принять. И он в конце концов не выдержал и при полном классе сказал:
— Так, если я тебе нужен — ходи, если я тебе не нужен — можешь не ходить на уроки.
Стало абсолютно тихо. Я собрался и сказал:
— Я сейчас уйду, но не потому, что вы мне не нужны, а просто из сегодняшнего урока ничего хорошего уже не выйдет.
И ушел. После этого не ходил к нему весь семестр, прятался по коридорам, когда видел, что он идет. Занимался сам. И однажды мы с ним все-таки неожиданно столкнулись в консерватории. Дружинин спросил:
— Что-нибудь случилось?
— Нет.
— Родители живы-здоровы?
— Да.
— Ты что, уезжал?
— Нет.
— Но ты завтра придешь на специальность?
— Да.
— Я тебя жду.
Я пришел, сыграл, и он сказал:
— Ну что ж, благословляю. Если так и на экзамене сыграешь, чистая пятерочка будет. Молодец.
Это была Концертная пьеса Джордже Энеску. Очень понравилось, как я сыграл на экзамене, профессору Михаилу Никитовичу Тэриану. Оказывается, он всю жизнь ненавидел это произведение и теперь не просто принял его, а полюбил. Федору Серафимовичу было очень неловко, потому что только он и я знали, что все это я сделал сам. Хотя он был вправе и не допустить меня до этого экзамена, если бы захотел навредить.
Вообще я о Дружинине могу говорить только в превосходных степенях. Он потрясающий педагог и очень много мне дал. До Москвы я умел играть на инструменте так, как умел. Что касается эмоций, которые ты вкладываешь в свое исполнение, так этому тоже научить практически невозможно, потому что эмоциональная сфера — от природы и от родителей, а не от консерватории. А вот звук, логика развития фразы, ощущение формы и, самое главное, ВКУС!!! — это Федор Серафимович. Вкус аристократического исполнителя, а не плебея… У Дружинина это всегда присутствовало — в речи, в том, как он выражал свои мысли. Федор Серафимович — эстет, и к этому сам стремился всегда. Я многому у него научился, хотя многое переосмыслил по-своему. Так, краски звука я старался услышать внутри себя сам, а дальше — пытался воплотить их в разучиваемых с профессором сочинениях. И пожалуй, это самое главное.
Вообще нельзя забывать, что кто-то должен быть кумиром для студентов, герой должен быть. У скрипачей был Давид Ойстрах. А ведь когда я учился, Борисовский сам уже не играл, а выступал только Дружинин. Он исполнял сонаты Онеггера и Хиндемита, Тринадцатый квартет Шостаковича, затем, конечно, его Сонату. В общем, в то время, когда я учился, концерт Дружинина был событием. Концертом АЛЬТИСТА!
И все равно я в его классе был чужаком. Он меня, с одной стороны, любил, это ясно, и ему льстило, что у него такой студент, а с другой — не чувствовал своим учеником в полной мере. Тем не менее, когда меня выгоняли из консерватории, он активно заступился.
Выгоняли меня из-за наглого подлога. История такова. Когда я был на первом курсе, впервые в Камерном театре была поставлена опера Дмитрия Шостаковича «Нос». Дирижером был Владимир Дельман. Потом в некоторых изданиях ошибочно писали, что дирижировал Геннадий Рождественский. Там работали очень сильные студенты. То, что меня пригласили, было очень большим делом: и финансово, и престижно, а главное, конечно, интересно. У меня была очень трудная оркестровая партия. Позже, в сентябре, в начале моего второго курса, спектакль повезли в Сочи.
Мы уехали (нам показали общее разрешение на выезд, освобождающее от лекций). А уже там, в Сочи, выяснилось, что бумага фиктивная. Никакого разрешения на самом деле не было. В Сочи — бархатный сезон, обратных билетов не достать, но мы кто как мог, чуть ли не пешком вернулись в консерваторию. И двенадцать человек тогда исключили. Шум в консерватории был невообразимый. Восемь человек духовиков по протекции комсомольской организации восстановили, со строгими выговорами. А четверых, это были струнники: я, Толя Гринденко (сейчас он руководит хором «Древнерусский распев»), Лариса Колчинская и Славик Чижик — восстановить отказались. Почему же за нас не поручился комсомол?
Толя Гринденко в свое время, путешествуя по Туркмении, случайно перешел границу с Афганистаном и ночью развел костер на нейтральной полосе. Утром проснулся, а на него направлен штык пограничника с той стороны. Ну, вернули его, правда, он пару дней просидел в КПЗ. Тогда он срочно был отчислен из консерватории задним числом — якобы в момент перехода он уже не был студентом. Но Андропов лично заставил восстановить Толю со строгим выговором. Понятно же было, что это — дурацкий случай: человек не будет специально разводить костер на нейтральной полосе!
Чем же провинился я?
В общежитии я жил в одной комнате с Юрой Лисицыным, теоретиком по специальности. У него была больная печень, и поэтому он постоянно пил «Нарзан». Я практически вообще не пил спиртного. Тем не менее наш шкаф ломился от пустых бутылок из-под «Нарзана», которые были один в один похожи на бутылки из-под пива или какой-нибудь дешевой бормотухи. В результате помощник проректора по административной работе решил, что мы «киряем по-черному», и объявил выговор только из-за того, что начиналась очередная кампания по борьбе с алкоголизмом.
Про остальных я не помню, но в целом за всеми нами водились какие-то грешки, и нас решили не оставлять в консерватории. Дальше были сплошные нервы. Приезжали родители, у мамы моей случился микроинфаркт и началась очень серьезная болезнь, которая в конце концов и привела к ее преждевременной смерти.
Весь курс встал на нашу защиту, письмо написали, что протестуют против решения ректората. И это в те времена!
Ректором тогда был Александр Васильевич Свешников. И он поначалу попытался нас восстановить. Было общее собрание, и он сказал:
— Давайте так. Если вопрос не будет подниматься на районной конференции, то мы тихо, без лишнего шума восстановим. Ну не в колхоз же, действительно, ребят отправлять, и не в армию — руки будущим музыкантам надо беречь.
Но нашелся среди наших однокурсников один «принципиальный» (он, видимо, хотел, чтобы на него обратили внимание), который вышел к сцене и сказал:
— Нет, наши коллеги наказаны незаконно, и мы не должны закрывать на это глаза.
Что оставалось делать Свешникову?! Он встал и говорит:
— В то время, когда все нормальные люди в колхозе помогают убирать урожай, эти, понимаете, поехали в Сочи отдыхать! Без разрешения!
Ну, и нас окончательно исключили.
И еще месяц! Он стоил огромных нервов, доходило до мыслей о самоубийстве. Переживали страшно. Мой папа был все время в Москве, он ходил и к ректору, и ко всем проректорам, и к декану. У него тогда даже ноги стали отниматься. Потом он нередко любил повторять: «Да, Москва слезам не верит».
И Дружинин тоже ходил везде и убеждал, что меня не надо исключать, но поскольку Федор Серафимович сам был студентом, когда Свешников уже был ректором, то тот спокойно мог сказать ему:
— Федя, закрой дверь с той стороны.
Это очень важно — что многие за нас просили. Профессор Григорян ходил, Милица Давыдовна Штерн. Я так думаю, что в ректорате понимали несправедливость исключения, но им надо было сделать процесс восстановления показательным! Наконец Свешников вызвал родителей и нас и сказал:
— Все, с сегодняшнего дня вы вновь студенты Московской консерватории.
Назавтра он улетал со своим хором в Японию, и ему, похоже, вопрос этот хотелось решить до вылета.
* * *
С Дружининым связаны и другие хорошие воспоминания. Вот, например, я спрашивал его — жениться мне или нет. А он ответил:
— Знаешь, дорогой, Наташенька замечательная, она мне очень нравится, женись по чувству, а будешь работать честно, тебе от Бога и приложится.
Вот фраза! По-моему — прекрасная. Позже Дружинин был у меня на свадьбе тамадой и одновременно единственным взрослым человеком, которого я пригласил.
Собственно, это была первая свадьба — молодежная, студенческая. А потом их оказалось несколько. Когда поехали к моим, во Львов, поезд остановился в Киеве. Киевские друзья моих родителей просто вынули нас из вагона и устроили свадьбу в Киеве.
Когда мы добрались до Львова — и там была свадьба. А потом — раз была у нас, то как же не праздновать у жены? Поехали в Сумы, к Наташе. Так у нас и получилось четыре свадьбы.
«А, это ты , старичок! Ну садись, послушай!»
Итак, я приехал из Львова, где был местной звездой-гитаристом, руководил ансамблем, который не успел хорошо «раскрутиться» из-за моего отъезда, хотя имел все данные для этого. А здесь, в Москве, в консерватории, хоть я и поступил легко, нужно было снова, уже по-настоящему добиваться признания. Каждый из студентов делал это по-своему. Кто-то ударился в общественную работу, а я вгрызался в музыку. И еще я придумал такой способ борьбы со своим комплексом провинциала: просто и прямо, как равный с равными, подходил и заводил разговор с великими московскими музыкантами. Так я «познакомился» с Ойстрахом, Коганом и Ростроповичем. Совершенно разные три характера и, соответственно, разная реакция.
Давид Федорович улыбнулся, но я в этой улыбке увидел искреннее непонимание ситуации. Пытаясь вспомнить, кто я, на всякий случай доброжелательно улыбнулся, протянул пухлую руку, в которой моя тут же утонула, и сказал:
— Здравствуйте! Простите, а вы кто?
А у меня сердце прямо так в горле и стучит от волнения!
— Давид Федорович, я студент первого курса, просто хотел сказать вам — здравствуйте. Вы меня, конечно, не знаете.
— Очень мило. На каком инструменте играете?
— На альте.
— У кого учитесь?
— У Вадима Васильевича Борисовского.
— Ну, это замечательный альтист. Прекрасно. Я вам желаю успеха. Если хотите, добро пожаловать, можете приходить ко мне в класс на урок.
Вот так мило мы пообщались с Давидом Федоровичем.
Следующим был Леонид Борисович Коган. Он ходил быстро, лицо напряженное, как будто чем-то недоволен. Роста маленького, а руки длинные. Складывалось впечатление, что футляр от скрипки вот-вот коснется пола.
Я ему:
— Здравствуйте, Леонид Борисович!
Он не остановился ни на секундочку, быстро развернулся, понял, что это какой-то незнакомый мальчик, и так же стремительно пошел дальше.
А потом попался мне Ростропович. Все каким-то образом уже знали, что Ростропович прилетел, что он уже в Москве после гастролей. Ростропович буквально врывался в консерваторию. Его еще и в коридоре не видно, а энергия уже чувствуется, извещая всех и вся, что «Слава» только что прошел или сейчас будет здесь. И вот как-то передо мной в конце коридора возник столб воздуха. Ростропович появился с виолончелью в футляре на колесиках, за ним толпа студентов. Конечно, не только виолончелистов — все спешили за ним в класс, чтобы поприсутствовать на его уроке.
Я сказал:
— Здравствуйте, Мстислав Леопольдович!
Он повернулся:
— А, друг дорогой!
И тут же обнял меня и потащил в класс. Мест там не было, но он поднял одного своего студента и сказал:
— Старичок, принеси-ка быстренько стул!
Тот ушел куда-то, принес стул. Ростропович поблагодарил его и усадил меня на этот стул рядом с собой. Я был совершенно в восторге от того, как он занимался, от его энергии, образов, юмора и стремительности. Хватал виолончель, показывал, как и что должно прозвучать. Потом садился к роялю, начинал аккомпанировать, очень инициативно, подталкивая своего студента, помогая ему найти верный темп или нюанс. Невероятная личность!
В те годы, когда я учился, он, бесспорно, был сердцем музыкальной жизни Москвы. А может быть, и всей страны. Он настолько естественно музицировал! У него такая гармония! Удивительная пластика в правой руке, потрясающая передача вибрации и соединения нот. Но главное, все это проходит через душу. Ему всегда есть что сказать, и это необязательно текст, необязательно программа, но обязательно состояние и полная погруженность в то, чем он в данный момент занимается. И конечно, мгновенный контакт со слушателями. Это уникальное дарование. Уникальное!
Меня так и тянет тут же продолжить рассказ про «Рострапа» — уж больно много всего было связано с ним в моей жизни, но я наступаю себе на горло и слышу его голос: «Давай, старичок, давай… чуть позже… иначе упустишь нить собственной жизни».
Первые фирменные брюки за первый симфонический концерт
Впервые я выступил в Большом зале консерватории с симфоническим оркестром под управлением Вероники Дударовой. Исполнял я Концерт для альта с оркестром молодого композитора Валерия Калистратова. Ему, видимо, кто-то сказал, что есть талантливый студент-альтист и ты, мол, его попроси. Мы не были до этого знакомы, и мне не хотелось играть, потому что концерт должен был состояться через пять дней после окончания второго курса. Весна, лето, скорее бы домой уехать, отдыхать. Все уже отбыли, а ты еще пять дней один в общежитии… Калистратов, видимо, понял мои чувства и добавил, что за концерт с оркестром я получу гонорар.
— Сколько?
— Тридцать рублей.
И я остался. Начал учить концерт. Он мне понравился, и потом — это же все-таки Большой зал консерватории.
Я занимался, учил, а на эти тридцать рублей у австрийца Эдди в общежитии купил себе замечательные голубые брюки. Первые мои фирменные брюки… Никогда больше я не играл этот концерт. Правда, через несколько лет он мне неожиданно очень и очень помог.
Я не успевал на гастроли в Германию, пропустил самолет, и вся гастрольная поездка оказалась под угрозой срыва. Позвонил прямо из аэропорта в Госконцерт Инне Андриянко, которая «заведовала» этой страной, и сказал, что, к сожалению, не успел на самолет. Она на меня накричала, бросила трубку. Ну что делать? Я вошел в какую-то открытую дверь, там сидели девушки из «Аэрофлота», и стал говорить:
— Вот такое случилось, поймите меня, как же быть теперь? Там мне голову оторвут. Можно все-таки как-то улететь?
— Ой, ну вы действительно попали. А на чем играете?
— На альте.
Это им ничего не говорит, о ужас! И вдруг вижу на стене колоссальный по тем временам календарь, на котором сфотографирован Большой зал консерватории. Сидит симфонический оркестр, стоит спиной Дударова, и я стою, солист. Играю этот концерт Калистратова. Вы можете себе представить? Я говорю:
— Так вот же я!
И тут же был отправлен каким-то рейсом.
И оказалось, Что это судьба!
А начну я вот с чего. В Московской консерватории всегда царил дух подготовки к конкурсам. Практически все куда-то готовились. Может быть, не все играли на прослушивании или играли, но не проходили и не могли поехать, но, в общем, этот дух был и у пианистов, и у скрипачей, и у виолончелистов. Но альтовых конкурсов не было, во всяком случае, я о них не знал. А раз так, я собрал квартет, пригласил в него друзей — Сашу Винницкого, Мишу Ваймана и Йосика Фигельсона — и предложил:
— Давайте будем квартетом заниматься.
Мы много играли вместе уже на первом курсе, хотя квартетный класс начинался с третьего.
Я подошел к Асатуру Григорьевичу Григоряну, профессору по квартетному классу, и сказал: вот, мы создали квартет, несмотря на то что только через два года должны посещать квартетный класс, и хотели бы иногда показывать свои достижения. Не против ли он как-то нас курировать и прослушивать. А он и говорит:
— Что значит — иногда? Приходите в класс регулярно в такие-то дни.
Через несколько месяцев выяснилось, что мы — лучший студенческий квартет консерватории. И понятно почему! Два замечательных скрипача, оба учились у Ойстраха, виолончелист — у Ростроповича, а я занимался тогда у Борисовского.
Мы прошли несколько классических квартетов. Конечно, там были и Моцарт, и Бетховен. Но случаются же в жизни такие трагикомические ситуации! Хотя нас назначили от кафедры камерного ансамбля консерватории на конкурс «Пражская весна», никуда мы не поехали. Когда я радостно влетел в общежитие и объявил скрипачам, что нас посылают на конкурс, ответом мне была некоторая растерянность. Оказалось, что Давид Федорович Ойстрах уже предложил Саше Винницкому готовиться к конкурсу в Монреале, а Мише Вайману — к конкурсу в Париже. И как же они будут готовиться на сольный конкурс и на квартетный одновременно? Я, расстроенный, обреченно пришел к Йосе Фигельсону, виолончелисту, и говорю:
— Представляешь, наши скрипачи не могут.
А он отвечает:
— Не хочу тебя расстраивать, но мне Ростропович предложил готовиться к конкурсу Чайковского. Но я хочу готовиться и туда и туда. А скрипачей мы и других найдем.
Искать других скрипачей мы не стали, и идея не осуществилась. Зато Саша Винницкий — первая скрипка в нашем квартете — неожиданно нашел другое решение.
Как-то раз мы вместе вышли из консерватории, и он сказал, что должен зайти в министерство. Мы шли и о чем-то разговаривали, и тут он неожиданно предложил:
— Слушай, мне нужно зайти в конкурсный отдел, давай вместе пойдем, если ты не очень спешишь.
Я даже не знал, где этот отдел находится. Мы вошли в здание, потом я стоял у двери какого-то кабинета. Саши не было минут двадцать. Наконец он вышел, как-то заговорщицки на меня посмотрел и сообщил шепотом:
— Кажется, сейчас вынесут программу альтового конкурса.
Есть сольный конкурс! Это было для меня главное! И действительно, появилась программа конкурса в Будапеште. В программе очень сложное произведение — «Чакона» Баха на альте. Это не на скрипке сыграть!
Я мечтал скорее добежать до своей комнаты в общежитии, чтобы достать ноты, альт и заниматься. Жизнь приобрела смысл!
Я уже с неделю занимался помногу «Чаконой» Баха и вдруг встретил в коридоре учителя моего, Дружинина, который говорит:
— Знаешь, я вот смотрю, ты у меня тепленький такой, старательный, занимаешься, активно посещаешь уроки по специальности. А вот есть конкурс. Но меня пугает там «Чакона» Баха. Это очень сложно!
Я пришел к нему через три дня, сыграл «Чакону». Он был в шоке. Он ведь мне сказал три дня назад!
Мне хватило ума не просить о конкурсе. Я все ждал, когда он сам мне предложит, а тем временем занимался, учил программу. В общем, прошел на этот конкурс.
Но еще ведь надо было сдать сессию! И в первую очередь диалектический материализм. На экзамене все складывалось не лучшим образом. Когда принимающий увидел, что я достал книгу и начал списывать, он подошел и сел рядом. Все. Так он посидел-посидел, а через двадцать минут сказал:
— Ну что, вы, видимо, готовы, вам не надо ничего записывать. Пойдете отвечать?
Я говорю:
— Да. — И добавляю: — Понимаете, я сейчас готовлюсь к конкурсу и, собственно говоря, мог только последние три дня заниматься. Суть вопроса я в общем знаю.
Он кивает:
— Мне и не нужно по учебнику; если вы понимаете смысл вопроса и сумеете его объяснить, то этого достаточно.
Я отвечаю. Вопрос звучал так: «Диалектика и причинно-следственная связь».
— Понимаете, я готовлюсь к конкурсу — это следствие того, что у меня были хорошие педагоги и следствие моей хорошей подготовки. Я только начал готовиться к диамату, как у меня страшно разболелся зуб. Я пошел к врачу, и мне его с большим трудом удалили (тут я ему показал дырку, она, конечно же, была старая). Дальше я долго мучился, и это было причиной того, что я сейчас не готов. Но это еще не все. Сейчас вы мне вкатите пару, а с парой не пускают на конкурс. Соответственно, вследствие того, что я не готов к экзамену, я не поеду на конкурс. А это уже будет причиной того, что изменится вся моя жизнь. Так что, думаю, причинно-следственная связь здесь явственно прослеживается. А дальше, наверное, возникает вопрос — от каждой ли причины зависит следствие. И является ли это следствие причиной другого следствия или нет, что не всегда нам известно. То есть предположить все тоже невозможно.
Ну, у мужика глаза на лоб. Он говорит — замечательно. Следующий вопрос. А там были разночинцы. Я говорю:
— Как странно, что вы продолжаете меня спрашивать о чем-то, я же не только этот конкретный вопрос не подготовил, а вообще к экзамену не готов по этой причине.
Он закричал:
— Трояк ему!
А там сидела мой преподаватель по диамату Веселовская:
— Как трояк? Он мой лучший студент. Пятерку.
— Трояк!
Она тихо поставила четыре, и я пулей вылетел из класса. Потом я долго ждал в коридоре, пока сдаст экзамен Наташа моя, тогда еще не жена. Курил, и на моих глазах один за другим вылетали студенты, получившие двойки. Такое вот вышло следствие, а причина — мой диалог с преподавателем. Так или иначе, а дорога на конкурс в Будапешт была открыта.
Дальше получилось все не так, как ожидали в Москве. И не так, как я сам ожидал. Мне присудили вторую премию, несмотря на то что вся пресса на протяжении конкурса говорила обо мне как о лидере. Я попытался свыкнуться с этой мыслью, но зарекся когда-нибудь еще участвовать в конкурсах. Понял, что подобные мероприятия редко бывают справедливыми…
Потом, правда, выяснилось, что, согласно Указу Министерства культуры СССР, лауреат первой премии международного конкурса не имеет права участвовать в другом международном конкурсе. Этот указ действовал несколько лет, может, пять-шесть. И оказалось, что это Судьба! Везение! Да, я получил не первую, а вторую премию в Будапеште, но благодаря этому появилась возможность через год поехать на конкурс в Мюнхен.
Через десять лет я был членом жюри конкурса альтистов в Будапеште, и после того, как мы подсчитали баллы и присудили все премии, председатель жюри поднял бокал и произнес:
— Прежде всего, дорогие коллеги, хочу сказать при всех, что вот этот молодой человек участвовал как-то в нашем конкурсе (я был тогда его вице-президентом) и набрал баллов больше всех. Это была явная первая премия, но дали мы ему вторую. Десять лет я ношу этот камень в душе и сейчас хочу, чтобы все об этом знали. Дорогой, извините, но я ничего не мог сделать. Председателем был другой человек, да и представитель Советского Союза был против.
Вот так через десять лет мои подозрения подтвердились.
Иду один по широкой, темной, холодной улице и... о ужас!
Тут даже не одна, а целых две истории. Первую, почти мистическую, про неожиданную мою болезнь в Мюнхене, про Мишу Мунтяна, про чудесное мое воскрешение, я расскажу чуть позже. Это отдельная история, которая к конкурсу как таковому отношения не имеет.
Вторая история — собственно про конкурс. И здесь события складывались следующим образом. Первый тур я играл на нервах, на колоссальном напряжении сил.
На втором и третьем турах я совершенно не испытывал конкретного волнения и просто музицировал, как во время концерта. Как выяснилось, на первом туре я оторвался на три балла от следующего конкурсанта. Это был немец — все происходило в Германии. Три балла — очень много. На конкурсах обычно десятые и сотые решают. Мне поставили 22 балла при 25-балльной системе. Ему — 19. Остальным — 18 и меньше. На втором туре, когда мне дали уже 23 балла, ему поставили 20. Опять три балла отрыв. А условие конкурса таково, что только единогласное решение жюри может привести участника к первой премии. Если хоть один член жюри против, победы не видать. А победитель может завтра в самом серьезном зале давать сольный концерт. В жюри был мой учитель Дружинин. Он не имел права со мной общаться, но, когда последнее заседание кончилось и я вошел, он мне сделал знак — все! Все есть!
На этом конкурсе случилось еще одно везение. Во время второго тура в класс, где я занимался, вошел красивый, седой энергичный мужчина и сказал, что хочет передать посылку в Москву. Представился, объяснил, что он импресарио, фамилия его Хертнагель, живет в Мюнхене. А потом спросил:
— Можно я немножко посижу, послушаю?
Через несколько минут у меня уже было приглашение на гастроли по ФРГ. Это на втором туре! Я ему говорю:
— Есть только одна проблема — конкурс не закончился.
— Нет вопросов, ясно, чем закончится!
— Ну, так нельзя говорить, тьфу-тьфу! Нет-нет! Правда, честно говоря, я уже лауреат другого конкурса — в Будапеште.
Он:
— Гениально! Но это сейчас не имеет никакого значения, я вас приглашаю вместо Баршая.
Рудольфа Баршая не выпускали, поскольку он женился на японке и подал заявление на ПМЖ, что называется. А знаменитый Московский камерный оркестр не мог выехать без него на гастроли. Все семнадцать городов Германии отказывались принимать оркестр без него. Сообразительный менеджер понял, что если сейчас я стану победителем и, естественно, средства связи и информации разнесут мою фамилию по всей стране, то это будет замена неприехавшему Баршаю, который, кстати говоря, помимо того, что был блестящим руководителем лучшего в то время камерного оркестра мира, являлся еще и замечательным альтистом.
Хертнагель в тот же вечер послал телеграмму в Госконцерт. Дальше фантастика. Оттуда ответили, что гастроли состояться не могут, потому что я очень болен. Классический прием! Я даже могу назвать фамилию человека, который писал ответ. Это Людмила Тихомирова. Я ее тогда не знал еще, как и не знал порядков в Госконцерте, поскольку ни разу еще не ездил на гастроли.
Хертнагель послал еще один телекс с просьбой: в связи с невозможностью приезда Баршая он просит рассмотреть и положительно решить вопрос о том, чтобы Башмет приехал с Московским камерным оркестром. Отказ опять — и опять со ссылкой на то, что я болен и приехать не смогу. Они там даже не знали, кто я такой. Жена Хертнагеля, Элизабет, ответила, что Башмет сидит рядом с ней, очень хорошо себя чувствует и согласен приехать.
Сейчас невозможно восстановить все перипетии этого чудовищного диалога с бесконечными отказами, ультиматумами. В конце концов Госконцерт сломался и разрешил мне ехать. Так началась моя зарубежная концертная деятельность. После семнадцати концертов в Германии я по правилам конкурса, как победитель, обязан был выступать и делать записи на разных радиостанциях по всей Германии: в Франкфурте, Кельне, Саарбрюкене, Эссене и, конечно, на «Баварском радио» в Мюнхене. Они транслировали записи не только по стране, но и за рубежом. Вслед за этим появилась Дания, любители музыки которой впервые услышали меня по радио. И вот так постепенно альт стали признавать в Европе сольным инструментом.
И еще одна деталь. На конкурсе 1976 года в Мюнхене было пять инструментов. В результате очень сурового отбора первую премию дали только альту. Таким образом, кроме того, что я получил первую премию среди альтов, я еще стал и чемпионом всего конкурса. Это тоже усилило шум вокруг меня.
И вот представьте себе… Иду я по Мюнхену один, и не по оживленной улице, где много витрин и магазинов, а по довольно темной, холодной, какой-то бесконечной, широкой улице. Иду. И вдруг возникает мысль: а что, если взять и не вернуться?..
Меня прямо пот прошиб от одной этой мысли. Я подумал: боже мой, какой кошмар! Вот тогда я понял, что никогда этого не сделаю… Зарекаться, конечно, не надо, но уже столько лет прошло… Полжизни. Мне было тогда 24 года.
Мы с Мишей Мунтяном оставались в Мюнхене еще неделю, пока другие инструменты заканчивали свои конкурсы. Потом был гала-концерт и вручение премий. После этого пришлось еще неделю погулять по Мюнхену, но уже победителем — меня узнавали, просили автограф. Это из-за телевидения, конечно, и из-за газет с моими фотографиями.